енка:
Признаться надо нам, так наша жизнь проходит,
И каждого из нас бесенок некий водит...
- Смотри, чтоб бесенок сей не обратился в рогастого беса. В наше время многие полупросвещенные повесы пленялись твоим Вольтером.
- И что же?
- Ну полно,- строго остановил Богдан Андреич.- Brisons lЮ {Оставим об этом (франц.).}. Потолкуем об ином. Твоя матушка хвалила в письме твои вирши французские. Покажи.
Евгений судорожно прикрыл оттопыренный карман: не успел спрятать до дядиного прихода проклятую тетрадку...
- Oh, cher oncle! Brisons lЮ... Pour l'amour de Dieu... {О, дорогой дядюшка! Оставим об этом... Ради бога... (франц.)}
- Э, брат, не годится! Негоже от командира утаивать!
- Дядюшка, но клянусь Аполлоном...
Он залился жгучей краской. Как поведать милому адмиралу, что после оглушительного пансионского конфуза не показывал ничего - никому, никогда, даже маменьке. Да и пажеское ли, мужеское ли дело - кропать втихомолку рифмы?
- Печально, брат,- молвил Богдан Андреич.- Печально, что сошел с поприща, не успев утвердиться на оном. А я, признаться, надеялся. Собирался свесть с Гаврилой Романовичем - знакомы были...
- Вы, дядюшка? - Евгений задохнулся восторгом.
- Пустынны губернии словесности российской,- грустно и торжественно продолжал Богдан Андреич.- Певец Фелицы дремлет, обрекая на сон всю поэзию нашу. А на Москве одного Шаликова и слыхать.
- А Жуковский? А Батюшков? Дядюшка! Да я вам... Ах, нет, лучше потом...
Он ринулся к дверям.
- Да погоди ты! Экой, право! - кричал вслед дядюшка, смеясь сочувственно. - Меня-то хоть не бойся! Или я супостат родному племяннику?
Но родной племянник был уже далеко.
"Какой стыд! Еще немножко - и поддался бы...
А может быть, стоило показать? Дядюшка знает толк в стихах...
...Нет, нет: нельзя! Так слабо, так убого... Это несносное обезьянничанье, эта мерзкая переимчивость - ни один стих не скажется по-своему... Отвратительное французское жеманство... Господи, отчего не пишется по-русски?"
Огромные перепутавшиеся липы прислушивались друг к дружке. Ровик, засыпанный прошлогодним листом, густо порос по склону сухой травою. Страстно гукала горлинка, и гулко раскатывались парные клики кукушки, словно подманивая в глухие недра парка.
Светлая поляна ступенчато запестрела высоким зверобоем и низенькой душичкой. Он нагнулся и сорвал лиловую гроздку, растер и понюхал - ударило полынной горечью. А пообвянув, меленькие эти цветочки заблагоухают сладостно и грустно...
Старый, вольно раскинувшийся сад томился под тяжким предвечерним солнцем. Дебелые яблони женственно круглились зеленью слабой и нежной, словно просвечивающей сквозь туман. Он хотел было пойти к ним, но остановился: яблоки-то еще незрелы. Да и слишком жарко здесь.
Он повернулся назад и побрел пятнисто затененной аллеей. И вдруг раздалось звонкое, нетерпеливое:
- Venez ici, EugХne! Je vous cherche partout! {Идите сюда, Евгений! Я ищу вас повсюду! (франц.)}
...Кузины играют в серсо. Господи - из огня да в полымя!
Он скомкал постылую тетрадку и сунул ее в жасминный куст.
Смуглая кривоножка Аннет была капризна и плаксива, как сестренка Софи; белокурая шалунья Мари отпугивала насмешливостью бойких речей и телесной ловкостью. Он скверно играл при ней.
- Ах, кузен, чему только вас учат в корпусе,- досадливо сказала Мари, роняя деревянную шпажку и отирая вспотевший лоб изнанкой ладони. Узкое ее лицо было зеленовато от лиственной мглы и закатного неба, но смешной губастый рот алел ярко и влажно.
Он потупился, поднял шпажку и с поклоном подал кузине. Аннет, смуглая, как негритенок, глянула исподлобья и, не сказав ни слова, побежала к дому.
- Куда, Аннет? - окликнула Мари. И рассмеялась нежно и властно, как взрослая дама. Села на скамейку и, выставив красивую ножку, звездчато отороченную панталонным кружевом, начертила на песке носком туфельки прямую линию.
- Эжен, чему вас учат в корпусе? Это, должно быть, чрезвычайно интересно!
Он вздохнул и начал перечислять:
- Математика, геральдика; фортификация, история; языки немецкий и французский. Есть еще ситуация...
- Ситуация - это прелестно,- заметила она и нетерпеливо притопнула ножкой.- Но ведь вы офицером будете? Вам, следственно, преподают военные предметы - n'est-ce pas? {Не так ли? (франц.)}
- Да, конечно; я говорил вам: фортификация, ситуация; засим, засим...- Он мучительно нахмурился, силясь вспомнить самое увлекательное.- Фехтование! И выводят иногда на плац - показывать фрунтовые артикулы. Но это позже, когда произведут в камер-пажи.
Мари оживилась.
- Камер-паж - это уже какой-то чин, да? Что-то уже серьезное?
- Несомненно, - подтвердил он, несколько приободрившись.
- А какие обязанности камер-пажа?
- Камер-паж должен ловко и в меру подвинуть стул высочайшей особе, подать с правой стороны золотую тарелку, на которую императрица кладет перчатки и веер,- заученно повел он.- Не поворачивая головы, императрица протягивает назад через плечо руку с тремя соединенными пальцами, в которые надо вложить булавку, коей ее величество прикалывает себе на грудь салфетку...
- Постойте-ка,- прервала Мари. Приняв чинное выражение и каменно глядя перед собой, она протянула через худое плечико тонкую руку. - Ну, вкладывайте же! Я ваша императрица.
Он быстро обломил с розового куста длинный шип и с поклоном вложил в пальчики кузины.
- Благодарствуйте. Вы становитесь находчивы,- важно молвила девочка.- Ну-с, продолжайте.
- Перед особами императорской фамилии камер-паж расставляет золотые тарелки, которые не меняются во время всего обеда. Он должен проворно и без стука поставить подносимую тарелку на золотую...
- Господи, скука какая! Прямая лакейская служба!
Он вспыхнул.
- Лакей служит в перчатках, а камер-паж - без оных.
- Но ежели у него руки не чисты?
- Камер-паж обязан содержать свои руки в холе,- глухо сказал Евгений и незаметно посмотрел на свои ладони.- Кроме того, камер-паж обязан...
- Ах, полноте об этом! Все скука,- сказала Мари и встала. - Скушен ваш корпус, и вы скушны.- Она порывисто обернулась к нему: - Но не обижайтесь! Pardonnez ma franchise... {Извините мою откровенность (франц.).}
- Je tiens beaucoup Ю votre opinion {Я очень дорожу вашим мнением (франц.).}, - растерянно пробормотал он.
- Слышите, как чибис плачет? - таинственно прошептала кузина.
За деревьями, над дымящимся прудом, стонал чибис, мечась в медном небе и мучаясь неведомой тревогой.
Мари дотронулась до его руки; пальчики ее дрогнули и отдернулись.
- А все-таки ужасно жаль, что вам скоро уезжать в этот противный Петербург, - небрежно обронила она и, резко повернувшись, побежала к вдруг вспыхнувшим окнам дома.
Учитель Вольгсмут в прошлогоднем мундире с засаленным и припорошенным перхотью воротом пробирался к кафедре, жуя фиалковый корень и что-то бубня под нос.
- Фокусы! Фокусы! - загалдели отдохнувшие за лето пажи, бесцеремонно вскакивая со скамеек и окружая педагога.
- Опыты, господа, физические опыты,- неуверенно поправил учитель.
- Опыты, опыты! - клянчили озорники.
- Но на это потребны деньги, - сказал Вольгсмут и опасливо покосился на двери. Расторопный тихоня Шуйский тотчас стал на пороге и спиной своей припер дверь. Пажи столпились вкруг кафедры, вываливая из карманов звонкие пятаки и алтыны. Педагог, малиново краснея, ссыпал деньги в платок, торопливо завязал его и сунул в карман. Сгорбись, сошел со ступенек и юркнул в коридор.
- Откупились! - весело сказал Ханыков и подмигнул Евгению плутоватым глазом.- Читай теперь сколько влезет.
Вольгсмут воротился через несколько минут, нагруженный какими-то машинками и пузырьками.
- Вот-с, господа,- начал он.- Следите внимательно...
Никто, однако ж, не следил: всяк занимался своим делом. Евгений, с брезгливой жалостью понаблюдав некоторое время за манипуляциями физика, погрузился в недра французского романа.
В классах Вольгсмута можно было скучать шумно и весело.
В классах русской словесности царила скука тишайшая, бдительно лелеемая седогривым словесником, неусыпно упражняющим воспитанников в хриях и прочих риторических фигурах.
Уроки истории отличались скукою апатично-дремотной, оживляемой изредка анекдотами об Олеговом коне и о кобылятине, коей питался храбрый Святослав.
Содержание любимой им математики составляли несколько задач Войцеховского и набор зазубренных формул дифференциалов и интегралов.
Француз Лельо, безнадежно состарившийся, но упорно изящный и даже щеголеватый, все чаще засыпал за своей бродяжьей кафедрой и лепетал свое знаменитое "трэшарман" {Очаровательно (франц.).}, внемля самым бестолковым ответам прошлогоднего фаворита. Лишь однажды он встрепенулся: Евгений вместо заданного экзерсиса продекламировал под сурдинку две строфы из Андре Шенье. Француз ничего бы не заподозрил, если б не Приклонский, закатившийся ясным, девически рассыпчатым смехом. Лельо встрепенулся; напудренная бородавка потемнела на его розовой щечке. Но? встретив безмятежный взгляд красивого лобастого юнца, француз благосклонно закивал:
- TrХs charmant, trХs charmant, mon cher Бар... Баррытинский. А-га...
И, сладко закатив глаза, сказал:
- Главный начальств при императрис Катерин был обер-гофмаршал Ба-ря-тин-ский. Это будет ваш дедушк?
- Oui, monsieur {Да, сударь (франц.).}, - неожиданно для себя подтвердил Евгений и дерзко вскинул глаза.
Дружный хохот грянул со всех скамеек. Француз приподнялся, опираясь трясущимися ручками о стол, и пристально воззрился на тихого проказника. Баратынский медленно покраснел. Лельо опустился на стул и, брызгая чернилами, вписал что-то в свой журнал. Поднял кукольную пудреную головку и произнес укоризненно:
- Вы есть о-зор-ник. Я буду доложить господину Клингеру.
Мечтательно приспустил морщинистые веки и добавил:
- Обер-гофмаршал Ба-ря-тин-ский. Строгий - уф-ф! Сек-ли!
Новый начальник отделения капитан Мацнев причудливо сочетал в характере своем раздражительность с осторожностью. Вечерами, после уроков, он разрешил своим пажам заниматься "про себя" не в зале и не в классах, а в спальне. Это дозволялось раньше лишь некоторым, особо прилежным воспитанникам; для прочих спальня была заперта в продолженье всего дня. В восемь часов вечера капитан уединялся в своей комнате, примыкающей к отделению, и предавался тихому пьянству, предоставляя воспитанникам полную свободу,
Галаган, полусидя на кровати в одном исподнем, рассказывал:
- Мы квартировали тогда в Литве, в маленьком городишке, гарнизоном коего командовал мой папенька. Папенька был оповещен уже о неминучей опале. С ужасом ловили мы ввечеру звук приближающегося почтового колокольчика - и радовались, безмолвно улыбаясь друг другу, когда он замирал вдалеке...
- Сколько ж тебе было о ту пору? - насмешливо поинтересовался Креницын.- Император почил в бозе в восемьсот первом.
Ханыков басисто расхохотался.
Галаган достал из-под тюфяка трубку, высек огонь и затянулся.
- Умственные способности разных людей,- сказал он лениво,- развиваются по-разному. Бывает, что и пятнадцатилетний недоросль не в пример глупее двухлетнего дитяти.
- Continuez donc {Продолжайте, однако (франц.).}, - бросил Приклонский.
- Но однажды - как вспоминает моя матушка - звонок смолк у дверей нашего дома. В ворота постучали громко и повелительно...
За дверьми спальни послышались веские шаги, сопровождаемые услужливым стучком капитановых сапог.
- К нам,- прошептал Приклонский.
Галаган пустил в чубук слюны, трубка зашипела и погасла.
- Пожалте, ваше сиятельство,- раздался сипловатый тенорок Мацнева.- Простите великодушно - я хворал намедни.
В спальню вошел немолодой тощий генерал в артиллерийском мундире. Жесткий серый ежик волос налезал на лоб, колючие брови были сурово сдвинуты. Генерал остановился на пороге и брюзгливо повел большим толстым носом.
- Да они у вас курят,- заметил он негромко.
- Никак нет-с, ваше сиятельство,- пролепетал, вытянувшись по струнке, маленький Мацнев.- Строжайше запрещено-с.
- Курят,- еще тише повторил Аракчеев и прошагал к койке ставшего во фрунт Шуйского. - Ну-с, дражайший дружочек, как тут твои обстоятельства?
Пажи, торопливо застегиваясь, один за другим покинули дортуар.
Шуйский, с головой укрывшийся одеялом, притворялся спящим. Перетрусивший Галаган сосредоточенно жевал фиалковый корень, дабы заглушить табачный запах.
Приклонский как ни в чем не бывало насвистывал арию Керубино. . .
- Вот - Ю propos {Кстати (франц.).} к твоему рассказу о Павловых временах,- прервал всеобщее молчанье Креницын.- Павел волею божьей помре почти полтора десятилетья тому, а верные его слуги наводят страх и поднесь.
- Но сам император вовсе не был таким чудовищем, как принято считать теперь,- лениво заметил Приклонский.- Он отличался не только вспыльчивостью, но и великодушием.
- Он был жесток, как все тираны,- с неожиданной яростью сказал Креницын.- Тиран и самодержец не может не быть жесток.
- Я не согласен с вами, mon cher {Мой дорогой (франц.).},- мягко возразил Приклонский.- Несправедливости, творимые при Павле Петровиче, часто вершились другими людьми и помимо его воли. - Он слегка приподнялся и кивнул в сторону нарочито захрапевшего Шуйского.
- А я считаю, что, не будь на российском троне изверга Павла, не являлись бы и люди, подобные достославному графу.
- Тсс,- опасливо остерег Галаган.- Прошу вас, господа...
- А как вы полагаете, Баратынский? - осведомился сын камергера.
-Я считаю, что прав Креницын,- сказал Евгений. И внезапно рассмеялся.- Не правда ли, господа: Мацнев - вылитая копия Павла Петровича? И рост, и взор. И нос обезьяний. Как он осмелился этак собезьянничать при покойном императоре?
Пажи невесело посмеялись.
Устрашенный высоким визитом, капитан взялся за свое отделение со всей энергией битого служаки.
Спальня запиралась теперь сразу после завтрака. Пажи уныло торчали в душных классах или под присмотром дежурного офицера зубрили в общей зале заданное на следующий день. За ворота не выпускался никто: воспитанники Мацнева могли покинуть здание корпуса лишь по билету, подписанному их непосредственным начальником. В специальной записке, кроме того, отмечался час выхода и возвращения кадета. Даже в праздничные дни рьяный цербер устраивал послеобеденную перекличку своих питомцев.
Но самым горьким ущемленьем свободы стали ежевечерние обходы, производимые дежурным, которого часто сопровождал сам капитан. В девять часов строжайше проверялось, все ли в отделении улеглись спать и погашены ль свечи. Пажи обязаны были об эту пору безмолвствовать, пребывая в полной темноте.
Человек невежественный и неумный, а посему враждебный к самомалейшему проявленью умственной независимости, Мацнев категорически воспретил чтение посторонних книг. Он появлялся в дортуаре нежданно, тотчас после вечерней зори, и, вскинув лицо с широко расплюснутым носом, ныряющей походкой скользил меж кроватями, попутно вороша книги и тетрадки, сложенные на тумбочках.
Однажды он остановился у койки Баратынского: косо поставленная подушка привлекла вниманье раздраженного похмельем аргуса.
- Что здесь? - спросил он отрывисто.
- Книга, - тихо отвечал Евгений.
Мацнев сбил подушку в сторону и вынул два французских томика.
- Что это?
- Сказки,- глухо сказал Евгений и густо покраснел.
Мацнев подхватил книги и вышел из спальни.
Негодованью капитана не было предела, когда он узнал, что реквизированные им волюмы суть сочинения душемутительного вольнодумца Вольтера.
"Что с нею, с моей душой,- сей стыдливой Психеей, поминутно заглядывающей в бездны, клубимые черной тьмой соблазна и гибели? Иль мало ей тихих восторгов семейственного счастья, отроческой дружбы? Или не радо сердце мое красоте столицы, нежным письмам маменьки и памяти безмятежных восторгов детства? Увы - во всем видится мне разочарованье... И льзя ли найти в сем мире душу истинно родную?"
Он перечел написанное и выдрал лист, покрытый жеманно завитыми росчерками.
- Ах, но зачем пишу я это? - спросил он себя - и оглянулся испуганно. Но никто не мог слышать его слов: послеобеденный субботний класс был пустынен; ненавистный надзиратель, наверное, спал, втихомолку напившись в своей комнате.
В окно упругим отвесом уперся столп предзакатного солнца. Обоз с камнем для строящегося собора тяжко тащился по мостовой. Цокот копыт был неспешен и невоинствен, но звук этот неудержимо повлек воображение на волю, за толстые пыльные стекла, на улицу, пахнущую весной, сулящую неведомое и неспокойное счастье...
Он со вздохом оторвался от окна и, вырвав из тетради свежий лист, принялся писать снова, прилежно и строго выводя буквы:
"Дражайшая маменька! Посылаю Сержу игрушечный кораблик, а Софи модные туфельки. Пусть она сделает больше куколок, усадит их в кораблик и пустит его плыть по ручью. В Маре, в нашем овраге, сейчас много ручьев..."
Он прикрыл глаза и, грызя стебло размохначенного пера, живо представил любимый овраг, нетерпеливо стучащий и вызванивающий неугомонным весенним потоком.
"...хоть Вы и говорите, милая маменька, что есть вещи, зависящие от нас,- но есть и другие, которые доверены Провидению. Я не могу верить, чтобы наша смерть зависела от выбора службы на суше или на море. Я Вас умоляю, милая маменька, не противиться моей наклонности. Я не могу служить в гвардии, куда буду выпущен по окончании корпуса: ее слишком берегут. Во время войны она ничего не делает и остается в постыдной праздности. Это не существование, а непрерывный покой. Поверьте мне, что ко всему можно привыкнуть, кроме покоя и скуки. Я бы предпочел быть совершенно несчастным..."
Он отложил перо и горделиво выпрямился, по-наполеоновски кинув скрещенные руки на грудь. Ноздри жадно раздулись, крутой белокурый локон упал на лоб. Он с силой тряхнул головой и продолжал:
"В самом деле, я чувствую, что мне всегда нужно что-то опасное, что бы меня занимало. Мне нравится представлять себя на палубе, среди разъяренного моря, средь бешеной бури, подвластной мне,- на мостке между жизнью и смертью. Прошу Вас, дражайшая маменька, не противиться наклонностям души моей и попросить дядю Богдана, чтобы он устроил меня в армию. Особливо хотел бы я попасть во флот: море - любимая моя стихия".
Он пробежал написанное - и, боясь слишком встревожить расхворавшуюся маменьку, добавил постскриптум:
"Многие улицы высохли, можно гулять, сколько хочешь..."
- Сколько хочешь, - повторил он и насмешливо покачал головой. Ах, как бесстыдно научается он лгать!
"Какое удовольствие смотреть, как тянутся к солнцу слабые весенние травинки! Как я мечтаю быть с вами сейчас и деревне!"
Крестообразная тень упала на бумагу - он испуганно вскинул глаза. Все было спокойно: просто солнце перешло на другое место. Он вообразил вдруг темное плоское лицо Мацнева; изучающего это посланье, ненароком попавшееся в его руки, - и, гадливо сморщившись, сделал еще одну приписку:
"Сообщите мне, пожалуйста, запечатанным или распечатанным получите Вы сие письмо".
- Сочиняешь? - раздалось за его спиной.
Евгений проворно накрыл лист учебником Войцеховского.
Ханыков, ухарски крякнув, сел рядом. Наклонился и поднял с пола листок, исчерканный вензелями и затейливыми титлами.
- Однако! Это ты?
- К уроку каллиграфии упражнялся...
- Занятно... - Ханыков поднял на товарища узкие блестящие глаза.- Да ты художник!
Евгений польщенно зарделся.
- Дивно, дивно, - продолжал Ханыков.- А вон и Галаган ползет. Эй, Галаган, что нос повесил?
- В город не отпускают. А как надо! Ах, прямой зарез - так надо!
- Слушайте, господа, - решительно сказал Ханыков. - Был я намедни у брата старшего. Он только что из Парижа. - Дмитрий щипнул заметную полоску пуха над верхней губой.- Брат у меня ёра, улан. А в Париже побывал - так совсем стал угар, как у них в гвардии говорят. Надышался.
- Чем надышался? - вяло спросил Галаган.
- Воздухом,- насмешливо бросил Ханыков.- Император хлебнул, а гвардия и двор так и вовсе захмелели. Ждите перемен, господа.
Пажи помолчали.
- А что Бонапарт? - поинтересовался Евгений.
- За Бонапарта не беспокойтесь, господа, - важно отвечал Ханыков.- Он недолго усидит на своем острове. Сама фортуна взяла его себе на колени, она еще послужит ему...- Дмитрий сплюнул на пол,- Завтра опять пойду к брату.
Евгений, нахватавший скверных баллов по немецкому, и Галаган, наказанный за курение в нужнике, завистливо переглянулись, им предстояло провести воскресенье в стенах корпуса.
- У меня тоже брат есть,- сказал Поль.- Он чиновник. Но тоже ужасно много знает. У них в канцелярии все новости... - Галаган помолчал минуту и добавил со скромным достоинством: - Он в канцелярии Кикина. В комиссии прошений на высочайшее имя.
- Да, жаль, жаль,- неопределенно пробубнил Ханыков.- Да, хорошая эта штука - брат.
- Брат - это друг, дарованный природою,- заметил Евгений.- Так Плутарх говорил.
- Брат - это нешуточно...- бормотал Ханыков, обдумывая что-то.
И вдруг, хитро сощурив неистово заблестевшие глаза, обнял приятелей за плечи и зашептал горячо:
- Слушайте, великая мысль осенила меня! Не такая нынче пора, чтобы терпеть тиранию какого-то пьяного прохвоста.
- Не такая! - с мрачным жаром подтвердил Галаган.
- Нам должно объединиться! Господа, составимте общество мстителей!
- Любопытная мысль, - одобрил Евгений.- Но постой, Дмитрий...- Он замолчал, покраснев.
- Ну вот, опять мямленье, сомненье! - пробурчал Ханыков.- Вечно ты, Баратынский, раздумываешь. Действовать надобно!
- Но кому мы будем мстить?
Ханыков с недоуменьем уставился на товарища. Баратынский выдержал взгляд, лишь лоб его слегка побледнел.
- Иль мало тебе унизительных досмотров пьяного бурбона? - начал Ханыков.- Иль не бесит тебя стесненье в поступках, в действиях? - продолжал он, постепенно воодушевляясь звуками твердого своего голоса.- Иль не хватает тебе, что тобой помыкают, как простым денщиком? Иль не восстает в душе твоей поруганное достоинство русского дворянина?
Галаган хлопнул в ладоши;
- Браво! Я вступаю в общество! И обещаю кровию своей и честию служить...
- Креницын уже готов. С кузеном Приклонским я говорил тоже - был вчера у него в лазарете. Он склоняется к моему плану.
- Я тоже склоняюсь,- с улыбкой сказал Евгений,- Вот вам рука моя.
- Чье это творенье? - спросил Галаган, вертя в пальцах исписанный каллиграфическими росчерками листок.
- Баратынского,- уважительно ответил Ханыков.- Гляди - рука государя...
- Молодец. Чудо... - Галаган опасливо и благоговейно склонился над императорскими начертаньями. - Но какое искусство, однако... А за Мацнева - можешь?
- Разумеется.
- Я за батюшку могу, за брата тоже,- пробормотал Галаган, любуясь подделанными вычурами и вензелями.- Но они подписуются просто... - Он вскинул на товарища загоревшийся взгляд: - Выручи, Эжен, а? За Мацнева. Он трудно пишет, я не смогу.
Евгений, вспыхнув, присел на кончик скамьи и вывел фамилию капитана с крючком и размахом в конце.
- Чудо, чудо! Не отличишь... А остальное я уж сам припишу. Я ведь тоже художеством дома занимался. Батюшка очень хвалил - особливо как я маску Зевеса скопировал...
- Молодца Галаган! - тихонько восторгался Ханыков. - Я в окошко глядел: унтер внизу прочел записку, пропустил и даже честь отдал! Повезло: Мацнев болеет, не проверил... А что ж ты, Баратынский? Почему для себя не сделал?
Евгений покраснел и не ответил.
Чтобы скоротать несносную воскресную скуку, он принялся мастерить для захворавшего Приклонского кукольный театр. Из липовых чурбачков, палочек и обрезков шинельного сукна сладил три потешные фигурки, соединил нитками и резинками, раскрасил цветными карандашами - и получились пресмешные Пьеро, Арлекин и Коломбина. Креницын, скептически посмеивавшийся вначале, незаметно увлекся сам и, обнаружив отличный портняжный дар, скроил для кукол панталоны и плащи. Евгений склеил из картона сцену и складные ширмочки.
Собрав театр и актеров в коробку, друзья испросили разрешение у дежурного офицера и отправились в корпусной лазарет.
Томный и еще более похудевший от двухдневного воспаленья в гортани Приклонский пришел в восторг. Навестивший сына камергер, любезный господин, тщательно причесанный Ю la Titus {Как император Тит (франц.).}, восхитился искусством молодых людей.
- Прэ-элестно, прэлестно,- приговаривал он, близоруко щуря влажные глаза.- Они совершенно живые! Это вы вдвоем делали?
- Платье шил я, а кукол - господин Баратынский,- отвечал Креницын.
- Прэлестно, очаровательно. Господа, милости прошу вас по выздоровлении моего сына в гости. А вы, господин Баратынский, не доводитесь ли роднею покойному Абраму Андреичу?
- Я сын его.
- Прэ-лестно... Очень прошу вас, господин Баратынский, пожаловать к нам. Я слышал - вы сочиняете? Я покажу вам свою оду на прибытие в Москву государя Александра Павловича.
И камергер милостиво склонил надушенную голову набок.
Воспользовавшись болезнью своего неусыпного цербера, мстители поздним вечером покидали кровати, оставив на них одеяла, сворачиваемые так, чтоб они напоминали фигуру спящего человека, и на цыпочках проходили мимо храпящего педеля в коридор. По черной лестнице они пробирались на просторный чердак корпуса. Из карманов извлекалось все, что удалось утаить за вечерней трапезой,- и начиналось задушевное застолье. Сбившись в кучу под прикрытием железных коек, снесенных сюда за полною негодностью, заговорщики жадно истребляли съестное и по очереди курили из длинной Галагановой трубки.
Иногда чердачные заседания сопровождались богатым угощеньем: красавчик Приклонский доставал из своей рабочей укладки пирожные и дорогие конфекты. Однажды он принес даже бутылку пенистого моэта, который был распит с необычайным одушевлением. Когда товарищи приставали с расспросами, откуда Приклонский достает деньги на эти яства, он с притворным смиреньем опускал изящную голову и намекал на какую-то тайну...
Счастливая неделя пролетела стремглав. Грозный аргус Мацнев исцелился и принялся за исполнение своих обязанностей с удвоенным рвеньем.
Прекрасными крупными буквами Евгений вывел на листе бумаги слово "пьяница", намазал клейстером и, улучив момент, прилепил к спине ненавистного капитана.
Вечером следующего дня раздраженный наставник, воротясь к себе, обнаружил, что парадный шарф куце обрезан и впредь надеваем быть не может.
Французская эпиграмма, подкинутая неделю назад, была писана тем же почерком, что и отвратительный пасквиль, приклеенный вчера на спину.
Мацнев кликнул денщика, велел подать трубку, расположился перед своей конторкой и, горько щурясь, принялся мысленно перебирать всех воспитанников своего отделения. Лица отроков, безмолвно призываемых для дачи откровенных показаний, тоже щурились - и расплывались в дыму яростно куримого бакуна {Сорт табака }. Задерживались и виделись долее прочих трое: тихоня Шуйский, трепетавший своего всесильного дяди, но еще более боявшийся однокашников своих; Галаган, мальчишка балованный и лживый, но искательный и подобострастный; попался намедни в театре - вызнать, кто отпускал в город; и сосед его по строю - этот, лобастый. Аристократишка, француз.
...Ежели б позорная надпись "пьяница" да вкупе с французской эпиграммой дошли до начальства - до господина Клингера? А порча шарфа? Мало, что шестьдесят целковых загублены, - но каково неуваженье к начальству, к власти! Мальчишка, надменный барчук, выкормыш французский, - считает себя вправе потешаться над скромным слугою престола! Но ведь есть и повыше чином слуги, кои так же не отличны ни знатностью, ни образованьем. Граф Алексей Андреич, к примеру. И ежели попускать этаким шалунам, то сыщутся проказники...
Капитан поежился. Подошел к походному поставцу и налил из пузатого флакона в большую зеленую рюмку. Но пить остерегся.
...Вольномысленный аристократишка подлежит наказанью. Пусть нет на нем вины явной - несомнительны вины, до времени таимые.
И, всосав в сипящую грудь добрую порцию едчайшего дыму, капитан Мацнев начертал в аттестации пажа Евгения Баратынского:
"Нрава и поведения дурного. Замечен во многих шалостях".
Облегченно вздохнул. Понюхал и выпил до дна большую зеленую рюмку. И приказал себе вслух молодецким фрунтовым басом:
- Кадета Павла Галагана - вызвать и допросить.
Галаган вернулся от начальника отделения, когда пажи укладывались спать. Губы его вздрагивали, трясущиеся пальцы с трудом расстегнули пуговицы и крючки мундира. Не сняв лосин, он повалился на кровать и закрыл затылок руками, словно защищаясь от грозящего удара.
- Поль,- тихонько окликнул Евгений,- что случилось?
Галаган молчал.
- Поль! По-оль! - он слегка потормошил соседа. - Или мы не товарищи боле?
Галаган рывком сел на постели. Лицо его исказилось слезами и злобой.
- Ищите других товарищей! Все вы, все...
И рухнул на подушку, сотрясаясь от рыданий.
Более ничего не удалось добиться.
Проснувшись от барабана, особенно отвратительного нынешним утром, по-зимнему серым и низким, Евгений увидел, что койка соседа пуста.
Дежурный Креницын проговорил вслух молитву, и пажи, остервенело топая, попарно промаршировали в трапезную.
Евгений шел один.
Ровно в семь разошлись по классам. Было еще темно, лица казались болезненными и худыми.
- Что с Галаганом? - шепотом спросил Баратынский.
- В карцере,- шепотом же отвечал Шуйский.
По окончании утренних уроков всем кадетам надлежало являться в рекреационную залу и строиться по отделениям. Проходил очередной караул из десяти пажей, барабанщика и камер-пажа, и полковник Клингенберг со вкусом, как на вольном воздухе, раскатывая в притихшем помещении слова команды, делал развод по всем правилам гарнизонной службы.
Сегодня Клингенберг заставил себя ждать целых пять минут.
Опоздавший полковник казался смущенным, его сочные щеки обвисли и поблекли. Бравого гофмейстера сопровождал подтянутый и моложавый генерал Клингер - главный директор Пажеского и Кадетского корпусов. Красивое лицо его было торжественно и печально.
Клингенберг сделал знак - дневальный выступил вперед и деревянным голосом прочитал указ о возмутительном проступке пажа Павла Галагана, воспользовавшегося поддельным увольнительным билетом. Ударил барабан: двери распахнулись, и два бородатых инвалида ввели преступника.
Галаган шел, апатично передвигая ноги и тупо глядя в пол.
Два других сторожа втащили скамейку и пук длинных, влажно блестящих розог.
"Отчего они такие свежие? - подумалось Евгению.- Словно только что из лесу... Но где же здесь лес?"
У него слегка закружилась голова, он невольно качнулся к плечу Ханыкова. И перевел взгляд с обнажаемого сторожами, неприятно белотелого Поля на Клингера.
Впалые щеки директора немного порозовели; странно внимательное, участливое выражение скользнуло в еле заметном наклоне изящной полуседой головы, в тонких, поджатых губах и в чуть приподнявшейся правой брови... Клингенберг что-то шепнул ему, и оба вышли за дверь.
Преступника положили на скамейку; один сторож сел у него в ногах, другой, грузно наклонившись, прижал толстыми пальцами щуплые Галагановы плечи.
- Идем,- жарко шепнул Приклонский и рванулся вперед.
Строй мгновенно измялся; пажи с шумным топотом, но молча кинулись на сторожей и оттеснили их. Галаган стоял около скамейки и теребил в руках исподнюю рубашку, не решаясь надеть ее.
- Gemach! {Спокойствие! (нем.)} - раздался металлически звучный оклик.
Пажи бросились назад, наталкиваясь друг на друга и спотыкаясь.
Крепкая рука схватила замешкавшегося Евгения за ворот. Клингер, белый, с трясущимися губами, словно ему, а не Галагану предстояло быть наказанным, зашептал яростно:
- Savez-vous que Гa brШle? Savez-vous? {Знаете ли вы, что это жжется? Знаете ли вы? (франц.)}
Пажи торопливо строились по отделениям. Сторожа, опасливо озираясь и сопя, вновь уложили нимало не сопротивляющегося Галагана. Капитан Мацнев выступил на середину, испуганно оглядывая своих воспитанников. Свистнула первая розга. Клингер коротко кивнул головой и удалился.
Главный директор Пажеского и Кадетского корпусов Клингер был немец, взысканный на русской службе.
Природа наградила его изобретательным воображеньем, острым умом и живым, смелым слогом. Уже в отрочестве он начал писать стихи и помышлял о троне гения в отечественной литературе.
Лукавая судьба послала ему достойного сотоварища: Клингер родился в доме, где годом ранее увидел свет спутник и товарищ его молодости Гёте.
Трагедия "Близнецы" имела грандиозный и неожиданный успех. В ней молодой автор, как судили сведущие люди, разобрал и пристальнейше рассмотрел все атомы человеческого сердца. Некоторые утверждали, что в этом сочинении Клингер возвысился до Шекспира; нашлись, впрочем, и злоязычные зоилы, говорившие, что, изучив под микроскопом все клеточки сердца, поэт не разглядел самого сердца.
Воодушевленный успехом и честолюбием, Клингер единым духом написал драму "Буря и натиск" - и внезапно сделался вождем школы бурнопламенных витий. Страстные тирады его героев, восстающих противу общественных предрассудков и феодального угнетения, вызвали шумный восторг публики.
Клингер подливал масла в огонь: он издал романы "Светский человек и поэт", "Жизнь и деяния Фауста", том стихотворений.
Но уверенно и неуклонно восходила звезда, Гётева гения. Небрежный и заносчивый приятель обгонял земляка, первым опытам коего споспешествовал еще недавно, уверяя, что готов учиться у своего великого друга... Гёте уже царил в Веймаре, где стал наперсником и министром юного курфюрста,- и в Клингере возгорелось тщеславие государственное. Он примчался в Веймар, томясь мечтою о политической карьере и тайною жаждою соперничества.
Гёте меж тем успел охладеть к бывшему товарищу. Он сдержанно отозвался о новых сочинениях Клингера и присоветовал ему обуздать несколько зарвавшееся воображенье трезвым взглядом на современную жизнь.
Клингер с наружным спокойствием выслушал критики возвеличенного фортуной собрата, сделал вид, что благодарен за преподанный урок, и покинул Веймар.
Место гения в немецкой литературе оказалось занято. Уязвленный честолюбец устремил свои взоры в иную сторону.
Двор Екатерины пышностью своей и влиятельностью начинал затмевать многие европейские дворы. Клингер решил уступить бывшему приятелю веймарское поприще, надеясь в ближайшее время поразить "надменного выскочку" своими победами в великолепной варварской столице.
В первые годы своей гиперборейской жизни он еще писал и отсылал свои творения в Германию, где их публиковали и даже хвалили. Но сочинения его год от году становились холодней и суше. Воинствовавший ранее за идеалы человеколюбия и общественного братства, Клингер с воцарением Павла Петровича незаметно для себя, но с быстротой удивительною превратился в рьяного слугу тиранической власти. В новых своих романах он как бы мстил кому-то за несбывшиеся упования молодости, его писания дышали презрением и горечью охлажденного ума.
Появление и триумф Гётева "Фауста", мощная его поэзия, ничего родственного не имеющая с пафосной и слезливой риторикой его собственного "Фауста", наполнили душу Клингера ненавистью ко всему истинно поэтическому. Он оставил творческие притязания и добился, чтобы прежние его литературные произведения были запрещены в России, как бы отсекая прошлого Клингера, немецкого вольнодумца и кумира немецкой молодежи, от Клингера русского.
Он невзлюбил отныне не одну поэзию: чужая молодость также сделалась ему враждебна. В ней примечал он опасный дух либеральности. Назначенный при императоре Павле инспектором классов Шляхетского Сухопутного корпуса, а при Александре - директором Кадетского и Пажеского корпусов, он ревностно радел об истреблении сего духа среди юных питомцев обоих заведений. "Просвещения в России более, нежели довольно,- писал он своему франкфуртскому корреспонденту.- Достаточно