брики еще двадцать тысяч,- чтобы не шумели машины.
- Дорогонько обходится новый государь.- Князь многозначительно усмехнулся.- Благо наше: вы в деревне отсиделись, я в Ревеле. Бог весть - может, привелось бы поплатиться и нам...
- А что в Петербурге?
- Самые кровожадные - коих, к чести дворянства нашего, немного оказалось - призывали на мятежников самые лютые пытки и казни. Большинство же судило - втихомолку, натурально,- о смягчительных обстоятельствах и полагалось на великодушие императора.- Петр Андреич оттянул галстук и ожесточенно дернул шеей.- Когда обнародовали манифест и конфирмацию приговора, всех ужасом окатило! - Князь вдруг вскочил, резко двинув костлявыми, лопатками, будто его кнутом вытянули.- Но чернь! Но жалкий, рабский народ наш!
- Полноте, зачем вы так?
- Затем, что боголюбивый народ наш счел несчастных своих предстателей шайкой разбойников и татей.
Петр Андреич запальчиво мотнул серым вихром.
- Предстатели? - задумчиво переспросил Баратынский. - Но можем ли мы с успехом предстательствовать за народ, если Россия для нас необитаема? Мы не знаем ни ее, ни народа нашего. Мы робинзоны в своем отечестве.
...Вяземский подарил Настасье Львовне копию последнего письма Рылеева к жене. Настенька читала вслух, листок прыгал в ее пальцах, она то и дело взглядывала на мужа с выраженьем ужаса и кроткого укора.
"Бог и государь решили участь мою: я должен умереть и умереть смертию позорною. Да будет его святая воля! Мой милый друг, предайся и ты воле всемогущего, и он утешит тебя. За душу мою молись богу: он услышит твою молитву. Не ропщи ни на него, ни на государя: это будет безрассудно и грешно..."
- Нет, не могу больше,- прошептала она, протягивая письмо.- Почитай ты, мой друг...
- Не надо, ангел мой,- тихо возразил он.- Полно мучиться. Ничего изменить нельзя. Ничего.
С затаенной ревностью и некоторым испугом готовилась Настасья Львовна к приему жданного гостя. Князь Петр Андреич третьего дня подлил масла в огонь:
- Слава богу, досидел,- царь сам вызвал. Ведь намеревался, проказник, в прошлом году тишком в Петербург удрать, к Рылееву наведаться! В самый кипяток бухнулся бы.
Ее успокоительно поразил облик Пушкина. Ничего демонского не было в небольшом живом человеке с прозрачными глазами, которые казались голубыми на устало-серьезном лице.
Она искоса наблюдала за мужем. Евгений держался с гостем почтительно-просто; гладкий, открытый лоб и крупные улыбчивые губы делали его похожим на красивого деревенского отрока; что-то юношеское - пожалуй, рекрутски-старательное чудилось сейчас в его прямой, чуть щеголеватой посадке.
Настеньке понравилось, что Пушкин да столом обращается преимущественно к нему. Она секретно улыбнулась Евгению, но он не заметил: Пушкин вел речь о Киреевском.
- Малый славный. Нынче, когда у одних в голове запор, а других несет вздором, он, да Веневитинов, да разве что Шевырев - только они из молодежи московской и не разучились думать.- Александр Сергеевич рассмеялся.- Но что они, как старички схимники, ежедень поклонами лоб разбивают!
- Какими поклонами? - настороженно спросил Евгений.
- Свихнулись на немецкой метафизике, будь она неладна. Ребята теплые, дельные,- им бы...- Пушкин озорно подмигнул ярким своим глазом.- Я говорю: господа, охота вам из пустого в порожнее переливать! Это для немцев годится, нам нынче иное надобно.
- Да, молодежь здешняя помешана на трансцендентальной философии,- согласился Евгений.- Но Киреевский - особь статья.
Ему захотелось подольше остановиться на этом имени, но Пушкин, с аппетитом дожевав изрядный кус страсбургского пирога, молвил с чувством:
- Но кто умен воистину, так это новый наш император.
- Вы полагаете? - с интересом подхватил старый Энгельгардт и подлил гостю зорной водки, настоянной на любистке. Вяземский иронически кольнул старика стеклянным блеском очков.
Пушкин со вкусом отхлебнул из рюмки и воскликнул:
- Напиток, достойный небожителей! Да, господа: умен и находчив. Я было пожаловался на бестолковую нашу цензуру, а он тут как тут: вызвался быть моим цензором! Каков его величество?
Энгельгардт растерянно подвигал косматыми бровями.
- Засим взял меня под руку, словно ведя к котильону, и, вышед из кабинета, возгласил: "Господа, перед нами новый Пушкин - мой Пушкин!"
Губы Пушкина криво дернулись, но глаза поголубели весело и задорно.
- Но сам-то ты учуял в себе сию метаморфозу? - язвительно осведомился Вяземский.- Уразумел, кто ты теперь есть: государев либо прежний?
Пушкин залился торопливым хохотком. Свирепо взъерошил баки и забормотал с таинственным видом:
- Mais attendons la fin, attendons la fin...{Но обождем конца, обождем конца... (франц.)} Я от бабушки ушел и от дедушки ушел, а от сера волка и подавно удеру.
Вера Федоровна переглянулась с хозяйкой, и обе рассмеялись: княгиня бойко, с явным поощреньем, Настенька сдержанно, более из вежливости. Энгельгардт с неудовольствием покосился на дочку.
Гость между тем веселел с каждым мгновеньем. Энергией веяло от его вскинутого, как у бегуна, лица, вызывающе очеркнутого раскосыми бакенбардами, и звонко расскакивался по комнатам чинного дома ясный частый смех.
Вяземский, пощелкивая щипцами для сахара, подстрекал товарища новыми остротами, то и дело подперчивая беседу рискованной двусмысленностью. Евгений беззвучно посмеивался, не сводя разгоревшихся глаз с оживившегося гостя.
- Правда ли, Пушкин, что ты затеваешь новую поэму о Ермаке? - спросил он.- Говорят, когда эта весть добрела до Парнаса, сам Камоэнс крякнул от зависти!
- Вздор, вздор. Все мои поэмы - младенченская болтовня.- На вздрагивающие губы Пушкина упало выражение мечтательного благоговенья.- Вчера мы с князь Петром у ZИnИide Волконской были. Я наконец стакнулся с Мицкевичем.
- А что Мицкевич? - вмешалась Настасья Львовна,- И впрямь так замечателен, как Полевой расписывает?
- Да, расскажи о нем,- подхватил Баратынский.- Смерть как любопытно.
- Как? Вы разве незнакомы?
- Нет.
- Бог мой - ты шутишь!
- Да нет же,- усмехнулся Евгений, задетый простодушным недоуменьем приятеля.
- Бог мой: жить в Москве, рядом...- Пушкин растерянно вскинул плечами.- Я лишь вчера зазнал его. Но я ведь изгнанник.
- Мы все изгнанники, коль пораздуматься,- буркнул Вяземский.
- Но ты согласен, князь: это изгнанник царственный! Байрону под стать!
- Пожалуй. Судьба огненная, - молвил Вяземский, угрюмо воодушевляясь. - Ребенком он выпал из окна - чудом спасли. На пороге младости полюбил самозабвенно - и был отвержен. Студентом вошел в тайное общество, стал главой его...
Энгельгардт легонько пристукнул о стол фаворитным своим стаканчиком на стеклянной ножке. Настасья Львовна нахмурилась, ее высокие скулы слегка увлажнились.
- Но что поэма его? - примирительно спросил Баратынский, - Шевырев восторгался.
- Поэму свою он начал в самую трудную пору, - продолжал Вяземский с важностью.- Пренебреженный любовью, запертый в тюрьму, а засим высланный из отчизны, он нашел утешенье в боговдохновенном творчестве.
Пушкин, подперев кулачком косматую щеку, смотрел на рассказчика жадно, порывисто - как дитя, захваченное средь шумной игры фантастическим зрелищем.
- Из своего заточенья, впрочем, он вышел возмужавшим, даже повеселевшим.
- Свойство души истинно могучей,- прошептал Пушкин.
- Главное лицо его творения юноша Густав. Он кончил жизнь самоубийством. Его заклинательно поминают, и он ежегодно покидает могилу, чтобы делиться с живущими предсмертным своим страданьем.
- Какой страшный и огромный замысел,- заметил Баратынский.
- Затем Мицкевич попросился в Крым, служил там и написал восхитительные сонеты. Он ошеломлен, но и подавлен Россией.- Князь желчно усмехнулся и громко щелкнул щипцами.- Особливо поразил его, как он выражается, рабский героизм нашего народа.
Энгельгардт движеньем брови подозвал лакея и, опершись на его руку, встал из-за стола. Быстрый насмешливый взгляд Пушкина соединил спину раздосадованного старика с вспыхнувшим лицом Евгения.
- Господа, перейдемте в кабинет,- предложил Баратынский, принужденно улыбаясь.- Прекрасные сигары.
- В память ему запал и впрямь чудовищный случай,- говорил Вяземский, меряя кабинет широкими шаркающими шагами.- Зимою в Петербурге он был на войсковом смотру, и при нем пушкою задавило солдата. Размозжило руку, выдавило кишки на снег, но несчастный был еще жив и трижды простонал душераздирательно. Тут подскочил капитан и рявкнул шепотом: "Молчи! Здесь царь!"
- И тот замолчал,- тихо завершил Пушкин.
- Совершенно так. Бедняга превозмог нечеловеческую муку и онемел.
Пушкин с силой встряхнул кудрями:
- Полно об ужасном, друзья. Будем верить - все переменится. Нельзя жить отчаяньем. Старые дрожжи не поминают трижды.- Он стал на цыпочки и обнял товарищей,- Баратынский, сердце мое, почитай новенькое! Брак холостит душу, но по последним письмам и стихам твоим этого не заметно. Почитай, прошу по старой дружбе!
Он отнекивался; тогда Вяземский, раззадоривая, продекламировал из своего прекрасного, хоть и несколько напыщенного "Байрона",- и Евгений, отважившись, познакомил гостей с новыми московскими эпиграммами.
- Зол, зол; ах, как славно зол, - одобрительно скаля зубы, нахваливал Пушкин.- Созрел, но не усох. Надобно драться, надобно... Душа моя, скажи-ка, а готов ли твой "Бал"?
- Да. Почти.
- Что, ежели Мы тиснем твой "Бал" и моего "Нулина" под общей обложкой? Пора нам породниться.- Пушкин хитро сузил поголубевшие глаза.- Твоя роковая красавица...- он сделал выжидательную паузу, смекая что-то весело непристойное; Евгений покрылся медленною краской, - ...и мой незадачливый ловелас... А? - Пушкин хлопнул в ладоши.- По рукам?
- Изволь. Мне весьма лестно такое родство.
- Но это лишь начало.- Пушкин упал на диван и кинул ногу на ногу. Две глубокие морщины - следы детских ямочек - означались на его впалых щеках.- Неприятели объединяются - объединимся и мы! Пусть фискалы и торгаши издают свое - станем печатать свое и своих. Растормошим Дельвига, растравим красноглазого Сомова; я и князь переведем лучшее из Мицкевича. Газету затеем. А? Каково?
Он вскочил с дивана - маленький, пружинно легкий, готовый ежеминутно к прыжку, бегу, полету. Вскинул сжатый кулак:
- Виват наше братство!
Евгений улыбался, ревниво следя каждое движенье своего прекрасного и непостижимого товарища.
Пушкин с чудесной легкостью возмутил его дремотное существованье. Душа очнулась, заторопилась, обиделась на самое себя: два года обывать в Москве - и ничего, никого не знать в ней!
- Как, ты не дружен с Языковым? Отчего? - изумлялся неуимчивый летун - и влек к Языкову.
И робкий дерптский бурш, подпив в приятельском застолье, читал, обдавшись темным румянцем, упоительно удалые стихи; а выпив чуть больше, угрюмо сетовал, утверждая на собеседнике мутно-голубые, покачивающиеся глаза:
- В России все отличное пре-ты-кается! Дышать нечем. Живу, как лягушка, воздухом, заключенным в моих внутренностях.
Пушкин кивал, посмеивался; быстрое его лицо помрачалось пасмурной думой... И вдруг вскакивал с обескураживающим хохотом и тащил товарищей в Кривоколенный, где в барском доме о двух этажах и четырех классических столпах обитал под глухими сводами милый юноша Веневитинов, поэт и любомудр. Торжественно, как-то средневеково звучала здесь скорбные хомяковские вирши и застенчиво горделивые, до времени умудренные сердечным опытом стихи юного хозяина; мрачно и светло вскипали страстями русской старины строки "Годунова"...
Жадно наслушавшись и начитавшись сам, Пушкин зазывал в Новинское. И превесело тряслись в калиберных дрожках на гулянье, где еще сверкали аляповатыми колерами и позолотой балаганы и дворцы, построенные для простонародья, и гремели литавры, гудели бубны, и паяцы, перегибаясь с качливых галерей, скликали зевак, а полуголый индус, не замечающий хлесткого осеннего ветра, восседал невозмутимо на ковре и широким веером метал вкруг себя блистающие ножи и кинжалы. Пушкин, сияя изумленными глазами, подолгу любовался искусством факира - и вдруг, зевнув, дергал за рукав, капризно требуя немедля ехать в Дюпре за вином.
А от Дюпре, оставив там отяжелевшего Языкова и опекающего его Хомякова, мчались сломя голову в Благородной собрание, где разряженная толпа почтительно расступалась, перед двумя идущими, бок о бок поэтами.
Побывали наконец и у ZИnИide Волконской, на Тверской, в просторном особняке с кудрявым гербом и двумя разводистыми балконами. В гостиной было людно, ярко: княгиня, царственно вскинув голову, увенчанную золотым шлемом волос, дивно пела, сопровождаемая итальянскими партнерами, Россиниева "Танкреда". Млел, прислонясь к колонне и скрестив слабые, как у мальчика, руки, Веневитинов, очарованный любомудр с душою голубя и властным ликом юного кесаря... Высоко подняв бокал, пенился велеречием Шевырев: терпеливо внимавший ему Пушкин вдруг рассмеялся и, расцеловав оторопевшего Степочку, воскликнул:
- Зачем ты не всегда пьян, Шевырев! Как добр и умен ты во хмелю!
И, схватив бутылку с шампанским и вспрыгнув на стул, под хохот собравшихся разыграл шараду: финляндский водопад...
Вдруг все стихло: в залу неспешной, но спорой походкой пилигрима взошел тонкий человек в черном фраке. Он изысканно раскланивался, произносил французские любезности и рыцарственно, как в полонезе, подгибал колено, целуя руки обступившим его красавицам. Но лицо у него было далекое, отвлеченное каким-то печальным воспоминаньем, и смотрел он высоко, незряче. Его окружили тесным кольцом, упрашивали. Он отказывался мягко, но непреклонно. Тогда Пушкин, умоляюще осклабясь и шепнув что-то, попросил в свой черед. Мицкевич отступил к стене и, плотно прижавшись к ней, как бы остерегаясь удара сзади, начал импровизацию... Зашелестели, ропща и вкрадчиво ласкаясь, польские стихи. Карие, как лесная снежница, глаза почернели, ушли в недоступную глубину; скрестившиеся руки судорожно стиснули грудь, словно она готова была разорваться. Хлынула, влажно рокоча, французская проза; поэт грозил проклятьем палачам и предателям и прорекал всемирную любовь, святые узы которой когда-нибудь соединят людей мира в единую семью...
Пушкин познакомил их. Польский изгнанник изъяснялся по-русски с необыкновенной чистотой. Он внимательно расспрашивал о Финляндии; с восхищением отозвался о крымской природе. Вновь уступая Пушкину, прочел два сонета и тотчас перевел их... Одинокая душа маялась в прекрасной, но чуждой пустыне; скиталец вслушивался в тишину, ловя зов дальней отчизны. Но никто не окликал его - лишь пролетающая бабочка задевала цветы и одинокая звезда вставала в меркнущем облаке.
Он кончил, и снова пришла в движение, заблистала всеми звуками и огнями огромная гостиная. И Пушкин, как бы спеша вырваться из тенет благоговения, вновь принялся озорничать: задорил надувшегося Шевырева; ерничая, спорил с мрачным Киреевским; приставал к какому-то гусару. Княгиня Вяземская с улыбкой заметила ему, что он недостаточно учтив с хозяйкой,- Пушкин вызывающе оскалился:
- Терпеть не могу порядочных женщин и возвышенных чувств.
И в карете, сидя между Баратынским и Мицкевичем, сыпал непристойными остротами и рассказывал смешную похабщину. Мицкевич улыбался ему грустно и ласково - как натерпевшаяся няня расшалившемуся любимцу.
На прощанье расцеловались. Мицкевич пристально посмотрел в лицо Евгению и сказал по-русски, но непонятно:
- Не обманите свою судьбу.
Покидая Москву, Пушкин опять навестил старого приятеля. За ужином он был задумчив и вял. Оживился лишь в детской, куда привела его Настасья Львовна, жаждущая потщеславиться очаровательностью спящей малютки.
- Прелесть: сущий ангел,- прошептал Пушкин, почтительно склоняясь над кроваткой. Отступил на цыпочках и сказал с тихим смешком: - Теперь заказываю вам изготовить сынка. А как подрастет - непременно обучу его боксировать по-английски. С волками жить - по-волчьи выть.
В передней, с шумным шорохом облачаясь в подаваемую лакеем альмавиву, долго шаркал ногой: никак не надевалась левая калоша. Настасья Львовна рассмеялась. Он проворно обернулся, весело блеснул зубами... Внезапная судорога скривила его губы.
- Qu'avez-vous, cher {Что с вами, дорогой?.. (франц.)} Александр Сергеевич? - спросила Настенька.
- Ничего; со мной ничего,- пробормотал Пушкин и зорко на нее глянул.- Вздор. Так, поблазнилось.
- Ты чем-то огорчился? - обеспокоился Евгений.-Аневризм докучает?
- Ах, душа моя... Все не отступает. Пред глазами стоят.
- Да кто? Экой ты нынче таинственный.
- Жены. Рылеева, товарищей его...- Пушкин виновато улыбнулся Настасье Львовне.- Но я счастлив вашим счастьем. Господь да хранит вас обоих.
Поклонился - и, не оглядываясь, вошел с крыльца.
...Путаница мыслей и чувств долго не давала уснуть. Дышалось трудно, как в тумане, и внятно, громко стучало сердце. Он корил себя, что отказался ехать с Пушкиным в Петербург, не проводил его как следует, не успел сказать важное... И оправдывался в чем-то под насмешливым взглядом товарища - и сам снисходительно усмехался ему, такому суетному и маленькому рядом с величавым в своей скорби Мицкевичем. И зачем-то вступался за Киреевского, хоть Пушкин ничуть не задевал Ивана; и стыдился перед шумным гостем чинной тишины своего обиталища, скучной опрятности существованья своего...
- Но сам-то ты учуял в себе сию метаморфозу? - прозвучал вдруг в ушах язвительный вопрос Вяземского. - Новый ты - или прежний?
- Новый - или прежний? - повторил он шепотом. И ответил, податливо уступая теплому забытью:
- Mais attendons la fin... {Но подождем конца (франц.).}
Фонтан, томительно плещущий в виду старинного замка; обманчивый свет луны, осеняющий сумасбродных любовников; злые и пленительные речи тщеславной полячки,- как упоительно это было у Пушкина!
- Мне опасно его читать,- шутливо жаловался он жене.- Так и тянет украсть! Когда я жил в немецком пансионе, несносная страсть обезьянничать одолевала меня. Помню, кто-то из отличных учеников принялся расхваливать "Илиаду",- и я, нимало не знакомый с содержаньем, но наслышавшись разных мнений о ней, бесстыдно пустился в обсуждение ее достоинств. Боже, но как я страдал, когда меня уличили! Это был славный урок...- Он покачал головой.- Нет, уж достойней молчать.
Оконченный "Бал" казался теперь противен: то страстное, терпкое, чем жила и подвигалась его поэма, незаметно выветривалось. Финал претил своей натянутостью.
- Словно чье-то дыханье отускнило мой замысел! Любимое дитя стало вдруг ненавистно...
- Не огорчайся, милый,- утешала Настенька. - Слишком мрачно это твое чадо. Прекрасно, но так зловеще! Ты напишешь теперь что-то светлое, радостное.
Она подошла к мужу и мягко прижалась к его плечу.
...Но и новая, недавно начатая поэма как бы независимо от его воли вступила в область мглы и смерти.
Он показал свои наброски жене. Настасья Львовна осторожно заметила, что критика, по всей вероятности, сочтет и этот его труд безнравственным, как сочла она безнравственными куда более невинных Эду и героиню "Бала".
- Но что есть нравственность? - вспыхнул Евгений.- В книге безнравственны только ложь и односторонность.- Он поймал грустный Настенькин взгляд и примирительно погладил ее руку: - Ангел мой, я стремлюсь изображать жизнь, какова она есть, со своими страстями и добродетелями. Зло непрестанно борется с добром и часто поборает его.
- Но в твоих поэмах оно одолевает всегда, милый.
- Но какова цена добродетели готовой, бездейственной? Без борьбы нет и заслуги... Слушай, каков мой будущий герой:
В душе сберег он чувства пламя.
Елецкой битву проиграл,
Но побежденный, спас он знамя
И пред самим собой не пал.
Он горделиво усмехнулся:
- Важно, а?
- Да, хорошо. Но эта цыганка, этот - как там у тебя? "Бой и плач..."
- "Плач и вой в душе...",- задумчиво поправил он.
- Эти проклятые, таинственные силы, разъедающие душу твоих персонажей...- Настасья Львовна неприязненно рассмеялась.- Откуда в тебе сие?
- Да, ты права,- рассеянно отвечал он.- Я устал. Пушкин верно советовал: развеяться надобно.
По делам раздела имения он три дня проторчал в Тамбове. Стояла неуемная, дикая для мая жара. Белесое солнце казалось впаянным в серую непрозрачную высь, и среди бела дня распространялся, какой-то едкий туман. Даже в городе висела эта душная мгла.
- Что это? - допытывался он.
-А, бог весть. Должно, леса горят,- равнодушно ответствовал старый приказный.
- Надобно же что-то предпринять, чтобы потушить!
- Вестимо, надо,- соглашался приказный, почесывая пером преющее заушье.
Тихое бешенство овладевало им.
- Но ведь никто палец о палец не ударяет! Почему никто не хлопочет? Почему?
- Да так,- загадочно говорил чиновник, на всякий случай застегивая латунную пуговицу на латаном кафтане.
И все - и темные люди, и не темные - отвечали сходно: "бог весть...", "т_а_к..."
"Т_а_к, - с ленивой злобой размышлял он, трясясь в расхлябанной коляске и пытаясь отвернуться от мельчайшей глиняной пыли и вездесущего запаха гари.- Т_а_к. Таинственный и нелепый российский абсолют... Горят леса. Приказные крысы и титулованные воры расхищают сокровища - никто не препятствует: "Т_а_к". Спиваются, стреляют друг друга, с ума сходят - так... Бездействую, пропускаю почту, молчу в спорах и не отвечаю на беспокойные письма Киреевского - так! Вот газету Дельвигову закрыть собираются. И закроют. Надо бы отстаивать, бороться - но так, без борьбы, покойней..."
Настасья Львовна поцеловала мужа и тотчас уединилась в своей комнате. Он прилег было отдохнуть с дороги, но что-то толкнуло. На цыпочках прошел к жене и осторожно приотворил дверь.
Настенька, горестно подпершись, читала какие-то бумаги.
- Ты сердишься на меня? За что?
Настасья Львовна, вспыхнув, протянула мужу синий листок.
- Ты велел мне переписать новые стихи. Меж ними было это.
Он торопливо пробежал глазами аккуратно перебеленные строки:
Смерть дщерью тьмы не назову я...
Ты всех загадок разрешенье,
Ты разрешенье всех цепей...
- Прелестно переписано, милая. Спасибо.
- Прелестно написано,- сказала жена.- Увы, но я благодарить тебя не стану! В годовщину рождения Сашеньки сочинять такой ужас! - Она негодующе вскинула тяжелые мужские брови. Переполненная грудь взволнованно вздымалась, на щеках проступили бурые пятна.
- Спокойся, милая: тебе сейчас опасно тревожиться. Да и с чего? Так...- Он натянуто рассмеялся.
- Любящая жена рядом, рядом теплое дыханье малютки-дочери...- Певучий голос Настеньки истерически визгнул.- Нет! Воображенье твое занято иной дщерью! Ты словно задался целию сглазить наше счастье!
Она закрыла лицо голубым рукавом и выбежала из комнаты.
Он скомкал листок, медленно спустился с крыльца.
Наконец-то посвежело: струи знойного воздуха перемежились широкими токами прохлады, пробирающейся снизу, с пруда. Он сел на скамью, полускрытую ветвями плакучей ели.
Зелень над водой была особенно ярка. Ровно и упруго, как биенье родника, стучало и захлебывалось в черемуховой чаще соловьиное пенье. Рыжеватыми коронами сияли против солнца маковки осин, шелковисто льнули к суровому бархату матерых елей юные березы.
И вдруг запах гари внятно донесся из степи, и серое, протяжное облако поползло над дальней горою.
- Так,- угрюмо пробормотал он.- Все, все испепелится. Так.
Голубое попелиновое платье проплыло в просвете черно-зеленых лап. Он пригнул голову, надеясь, что не заметит, пройдет мимо... Но она приблизилась, молча опустилась рядом. Край небесного платья коснулся его темного сюртука. Она тихо плакала.
- Что с тобою, душа моя?
Настасья Львовна шумно глотнула слезы.
- Лучше ты... ты скажи, что с тобой. Не... не мучь меня, Эжен! Я вся истерзалась...
- О, ничего: ровным счетом ничего,- прошептал он, поднимая ее руку и поднося к губам.
- Боже мой, боже мой,- Настенька безнадежно покачала завитой головою.- Теперь я вижу ясно: ты желаешь смерти моей.
- Грех тебе, милая: господь с тобой.- Он обнял жену.
- Когда б ты знал, как мне тяжко, как мучит меня все, все.
Голос ее постепенно крепнул; сердитое отчаянье зазвучало в нем.
- Как темна и душна твоя Мара, как истязает меня твоя маменька своим угрюмым молчаньем, своей подозрительной опекою! Я не выдержу, не выдержу!
- Спокойся, ангел мой,- покорно проговорил он.- Мы скоро уедем отсюда.
- Дом мрачный; по ночам жутко скрипит весь. Я без тебя ни единой ночи не спала... А из Каймар пишут: все разрушается, староста и приказчики воруют безбожно.
- Да, безбожно. - Он усмехнулся. - А воровать надобно, не ссорясь с богом.
Она раздраженно отстранилась.
- Во мне кровь останавливается, когда ты так шутишь! И эти мрачные, эти чудовищные стихи...
- Настенька, но выразить чувство - значит разрешить его! Сомнения, которые посещают меня...- Он торопливо поправился: - О, совсем, совсем редко теперь! Но я стараюсь излить их на бумаге.- Он погладил ее вздрагивающую руку и рассмеялся беззаботно.- Я ловлю их и засаживаю в стихи, как в клетку!
- Ах, не надо, не надо! - воскликнула она, с мольбою обращая к нему залитое слезами лицо.- Нужно верить, милый! - Она обхватила его шею теплыми голубыми рукавами, шепча горячо, заклинательно: - Верить нерассудительно и преданно! В кротости, в смирении сердца верить и любить!
Он бережно привлек ее: губы его потонули в душистых Настенькиных волосах.
- Ты права. В смиренье сердца надо верить. Верить - и терпеливо ждать конца.
- Как щекотно! - шепотом засмеялась она, не подымая головы.- Что ты сказал, друг мой?
- Это ты сказала, милая. Это твои слова, ставшие моими стихами.
Он задумал романтический рассказ. Дело пошло бойко, но уже на следующий день приостановилось. Он долго сидел за столом, машинально чертя какие-то вензеля и профили, и вдруг вообразилось в сгущающихся сумерках: кто-то в латаном мундиришке с латунными пуговицами заглядывает из-за плеча в тетрадку, читает и ухмыляется, почтительно вытянув по швам дрожливые руки.
Потрафляя Настеньке, обожающей сочиненья а 1а Гофман, он все-таки сладил "Перстень" для затеваемого им журнала и даже отдал Киреевскому.
- В следующий раз напишу что-нибудь о чиновниках,- посмеиваясь, пообещал он.- Что-то совершенно реальное - в роде Бальзака.
- О чиновниках? - Жена улыбнулась.- Ты фантазируешь.
Ему и впрямь стали приходить в голову какие-то странные, пыльные люди; что-то говорили, обсуждали - не так, как тусклый тамбовский приказный, а со страстью, с интересом; один, тучный и мучнисто-белый, даже плакал однажды... Беспокойные проблески новых мыслей; намеки, влекущие и смелые, шевелились, мерцали в сознании: какой-то стучок, светлый и напористый, как неурочный стук дорогого гостя, долдонил в виски... Обычно это было на грани сна и пробужденья, перед рассветом.
- Встань... Записать,- шептал он себе и недовольно открывал глаза.
Рядом доверчиво дышала жена; в детской, в другом конце коридора, плакал баловной Левушка, слышалось тревожное шастанье няньки, ее сонное, укачивающее бормотанье.
- А, потом,- бормотал он.- Потом,- И снова задремывал.
Ему вдруг стало совестно, что он нигде не служит; захотелось куда-то ходить в определенные часы, сидеть меж занятых нужным делом людей, участвовать в их беседе.
"Все, что может делать рука твоя, делай по силам твоим",- вспомнилось ему. И мысль о том, что он может принести какую-то пользу отечеству, где почти все вершится худо, бестолково - т_а_к, - воодушевила его отроческим энтузиазмом.
Вяземский помог определиться в Межевую канцелярию, где служил когда-то под началом Богдана Андреича Гермеса.
- Да, мон шер: вы, как и я, подпадете под десницу вездесущего бога плутней и спекуляций,- ворчливо шутил постаревший князь.- Что делать? Торговое начало торжествует на всех поприщах. Журналы становятся подобьем лавок. Даже Полевой продался Булгарину и хвалит его "Выжигина"! Каково? Мой Полевой!
...Кремль был дороден, добродушно грозен. Колокольня Ивана Великого стройно сияла в небе, яркая под августовским солнцем, как зажженная свеча. Испитые, обтрепанные люди жались возле здания присутственных мест и оглядываясь на будочника с алебардой и в каске, увенчанной тусклым шаром, предлагали прохожему сочинить за шкалик любую бумагу. Загорелый нищий спал на Красном крыльце, подложив под затылок котомку и подобрав ноги в седых онучах.
Пространство между кремлевской стеной и сенатом, в нижнем этаже которого размещалась Межевая канцелярия со своими архивами, было плотно завалено дровами.
Он спросил у пожилого экспедитора:
- Не полагаете ли вы опасным такое содержание дров? Ведь ежели загорится пожар, все враз займется. Рухнут и стены сената, и свод.
Экспедитор предупредительно кивнул:
- Обязательно рухнут-с, только загорись.
- Но отчего же не перенесут дрова в другое место?
Чиновник задумчиво огладил желтые от курева усы и отвечал покорно:
- Так-с. Бог боронит - полвеку не загорается-с.
Директор канцелярии, старый обрусевший немец с голубым фарфоровым глазом, придающим костистому ступенчатому лику выраженье ласкового лукавства, отнесся к новому подчиненному уважительно и несколько растерянно. Не зная, чем занять вежливого, рано начавшего седеть дворянина, пользующегося репутацией известного российского сочинителя, он наконец счел почетным своим долгом оградить господина Баратынского от самомалейших обязанностей.
Новичок, однако ж, с непонятным упорством, возбуждающим подозрения младших чиновников, искал себе занятий.
Прямого дела между тем не находилось. Была целая прорва дел бумажных, по неимению оберток и картонов связанных веревками в огромные кипы. Шкапов не хватало; кипы громоздились рыхлыми пирамидами в простенках и нишах под окнами и на кирпичном полу, в пыли и сырости.
Он попробовал хоть что-то понять в этом пухлом, пыльном и волглом хаосе. Юркий надушенный письмоводитель терпеливо и почтительно, как знатного иностранца, водил его от шкапа к шкапу, давая пояснения обстоятельные, но нарочито бестолковые.
Планы, карты и атласы хранились в огромных и мрачных, как катафалки, шкапах, поставленных тремя рядами параллельно окнам. Первый же ряд наглухо преграждал дорогу свету, так что рыться в третьем ряду было бесполезно.
- Но позовите людей, велите переставить, чтоб можно было искать нужное дело без помех, на свету! - посоветовал он, смущенно посмеиваясь над очевидной простоватостью своего предложения,- Ведь мука - работать в таких потемках!
- Так-с, привыкли-с,- уклончиво пробормотал франтоватый письмоводитель. И внезапно вскинул бойкие рыжеватые глазки.- А почто работать? Кому работать?
- Как почто? Как кому?
- Нынче тепло-с, а грянет осень да зима - руки в оледенение приходят, хоть руби. Архивы-то не топятся.- Он беспечно вздохнул.- А летнего время разве достанет, чтобы этакую кладь выволочь? Да тут мильону лошадей сто лет возить не перевозить!
И оказалось: прав и старый экспедитор, и молодой письмоводитель. Шкапы отпирались лишь весною, когда канцелярию осаждало и брало приступом озлобленное, полуголодное воинство землемеров, отправляющихся на полевые работы во все губернии России и требующих из архива планы, книги и карты. Зная, что сдаваемые ими дела попадут на свои места не ранее первого теплого месяца, землемеры откладывали сдачу до апреля. И груды документов росли чудовищно, и чем боле их становилось, тем беспечней делались чиновники: все одно порядку никакой ценой не добиться! Решение простейших вопросов отлагалось на года, десятилетия - века. Да если и удавалось чудом обнаружить в переполненном шкапу или в нише под окном потребную бумагу, то редко она оказывалась пригодной к чему-нибудь: сырость, пыль и мыши трудились исправней людей. По последней ревизии выяснилось, что из уездных планов двадцати четырех губерний лишь планы трех губерний оказались в порядочном состоянии. Все остальное обращалось в клочки, в какие-то кружева пепельного цвета.
- За подклейку одних планов девяносто пять тысячев просют! - гордился ветеран-экспедитор.- А ежели на карты да на атласы коленкору купить? Никаких сокровищ не хватит!
Подробных реестров селениям и пустошам не составлялось; генеральные планы и атласы дач, границы которых менялись непрестанно, не исправлялись долгие годы; помещики жаловались на землемеров, спаивали их и подкупали, мужики землемеров били, а иногда и убивали. Губернаторы слали в сенат раздражительные представления о том, что Межевая канцелярия назначает нарезки по неверным планам с устарелыми ситуациями, что исполнение этих запоздалых поправок возбуждает бесконечные жалобы землевладельцев и крестьян, рождая новые, весьма сложные дела и тяжбы долговременные, а часто дает повод к насилиям и преступленьям уголовным,- и сенат грозил канцелярии указами, ревизиями, предписаниями. Предлагалось усилить состав землемеров - но их и так было множество, и лучших сыскать негде было; предполагалось собрать воедино и упорядочить в соответствии с наличными документами своды законов генерального и полюбовного межевания 1766, 1806 и последнего, 1826 годов - но безбрежное море скопившихся бумаг и невозможность просто прочесть большинство их повергали в отчаянье самых ретивых ревизоров и редакторов. Кто-то подал мысль централизовать все межевое дело, упразднив губернские канцелярии,- но тотчас явился противоположный замысел, подкрепляемый не менее резонными доказательствами: ввести - сверх имеющихся губернских - еще и уездные межевые канцелярии.
Все выходило скверно. Все было чревато новыми расходами и новой бестолковщиной.
Копились и множились дела, карты и сказки, распирая шкапы, туго начиняя чуланы и ниши, угрожая целости сводов и стен и канцелярии, и, мнилось, самого Кремля. Без конца менялись границы имений, дач и пустошей; менялась, росла и расточалась Россия; текла, развеивалась ветром и опадала серою пылью делимая пьяными и хмурыми землемерами черная, белесая, багровая русская земля.
Гнетущ и тесен, как бурлацкая бечева, был слог бесчисленных представлений, свидетельствований и ревизских сказок; клейкою, цепкою паутиной опутывал мысль нарочито сложный стиль жалоб и отношений. Он попробовал было прояснить хоть немного эти создания чиновничьего вдохновенья и отредактировал несколько бумаг - младшие чиновники и писцы обиделись, тихо озлобились, а старшие усмотрели вольнодумный замысел и пожаловались Гермесу, который наилюбезнейше попросил оставить все, как есть, до новой ревизии.
Он листал и перекладывал из шкапа в шкап межевые акты и ревизские сказки, ловя косвенные, но внимательные взоры сослуживцев. Он знал, что уже успел прослыть гордецом и даже шпионом. Это было смешно и гадко - он усмехался брезгливо и, все еще надеясь исправить, наладить что-то, вновь пытался убедить Гермеса в необходимости хотя бы скромнейших преобразований. Богдан Андреич, обворожительно голубея искусственным глазом, испуганно вздыхал или жаловался на проклятых французов, поджегших в двенадцатом году на Москве-реке барку с шестьюдесятью восемью планами и шестьюдесятью четырьмя писцовыми книгами. Эти цифры русский немец уже два десятилетия сберегал в своей памяти и выговаривал их без ошибки.
Дабы ухранить впечатлительного новичка от приступов хандры, а заодно и не раздражать старожилов канцелярии, Гермес ласково поручил ему надомное чтенье - с поправленьем явных описок - законов генерального межевания 1766 и 1806 годов. В канцелярию он мог теперь являться когда заблагорассудится.
Домой он возвращался пешком, с наслажденьем ощущая, как ветер свевает с его одежды, с его души мельчайшую присутственную пыль.
У Воскресенских ворот всегда толпились жаждущие помолиться Иверской божьей матери. Во время молебнов вкруг часовни творилось сущее светопреставление: словно идя на приступ, теснился простой народ, тревожно ржали лошади, колыхались и замирали лакированные короба карет, и чугунное о двух ступеньках крыльцо гудело, как упавший колокол.
Нынче, к осени, толпа возле Иверской увеличивалась с каждым днем: все ближе накатывался слух о разгуливающейся холере.
Громыхая по торцам, протащилась к Москворецкому мосту черная телега с черным столбом. На трясущейся скамье сидел человек в темной хламиде; на груди его вздрагивала доска с белой надписью: "Поджигатель". Преступник поднял потное бледное лицо, тоскливо блеснул узкими глазами.
Он задумался и, понуря голову, пошел вверх по Тверской.
Возле трехэтажных палат генерал-губернатора, как у Иверской, была толкучка: клянчили нищие, подъезжали экипажи, стекались во двор бесчисленные просители.
На углу Страстной щеголь в шляпе с пружинкой пугал пуделем мещанскую чету, направляющуюся на бульвар. Допотопный рыдван с двумя дылдами-гайдуками на запятках задержался у ворот итальянского палаццо князя Прозоровского и протрюхал мимо, к Никитским. Из выбитых окон дворца вылетела стайка стрельчатых стрижей, шевельнулись белесые былки, взросшие на сандрике трельяжного окна.
"В домах только ветер танцует шальной", - подумал он строчкой Мицкевича. Господи, как танцевалось здесь! При Екатерине, при Павле даже - маменька рассказывала...
Притих, покорно готовясь к полному запустенью, и дом визави - тоже просторный и нарядный с кудрявым картушем на фронтоне, с двумя ажурными балконами, как бы собирающимися оторваться от строгого фасада и унестись из хмурой Москвы в благословенно лучистые края, куда уже отбыла прекрасная белокурая хозяйка. Зевал у подъезда, украшенного двумя изнемогающими атлантами, швейцар с золоченой булавой и