щик?
- Помещик.
- Смею спросить фамилию?
- Турманалеев, Александр Аполлоныч.
- А чин?
- Поручик, вышел в отставку в 182* году.
- Большое имение у вас в Ярославской губернии?
- Да будет душ тысячи три... да еще в Костромской и в Симбирской.
- А всего?
- Да до пяти тысяч душ наберется.
- Женаты-с?
- Женат.
- Есть дети?
- Есть.
Короче: Каютин продолжал расспрашивать тучного господина, пока находил в своей голове вопросы. И тучный господин с той же обязательной любезностью удовлетворял его любопытству. Каютин хотел уже перейти с расспросами к другим двум проезжающим, но господин Турманалеев предупредил его.
- А вот они, - прибавил он, окончив собственную биографию и указывая на молчаливых своих товарищей, - мышкинские обыватели: Андрей Степаныч Андрюшкевич и Владимир Владимирович Виссандрович, - едут по собственной надобности... - и пересказал, куда они едут, зачем, где служили, по скольку у них душ и прочее, из чего Каютин заключил, что мышкинские обыватели, подобно ему, были уже в свою очередь допрошены.
Каютин знал, что у нас без того не встретятся два незнакомца, чтобы не расспросить друг друга: как зовут, какой чин и прочее, и ему приятно было встретить новое подтверждение своей мысли.
Расспрашивая, он попивал пунш и следил за игрой. Мышкинские обыватели были молчаливы и мрачны: игра поглощала все их внимание. Напротив, господин Турманалеев, болтая и покуривая, не обращал ни малейшего внимания на игру; ясно было, что ему все равно: проиграть или выиграть, лишь бы убить несколько часов скучного ожидания; но ему везло. Он беспрестанно выигрывал, погружая свои выигрыши, довольно тощие, в огромный бумажник, лежавший перед ним на столе.
"Сколько денег, сколько денег! - подумал Каютин, не без жадности рассматривая раскрытый бумажник тучного господина, где целыми кипами лежали сотенные и двухсотенные бумажки, ломбардные билеты и серии. - Тут по крайней мере тысяч пятьдесят будет... пятьдесят тысяч! И ведь вот не повези ему - он спустит их в десять минут и через час забудет о своем проигрыше... А ты хлопочи, трудись, ночи не спи, страдай, рискуй своим счастьем, чтоб достать пятьдесят тысяч... да еще бог знает, достанешь ли! бог знает, чем все кончится! может быть, после долгих трудов и страданий я должен буду воротиться ни с чем; может быть, Полинька..."
Мрачные мысли пришли ему на ум. Сердце его сжалось. Он залпом допил свой стакан.
Никогда он так не боялся за свое счастье, никогда не казалось оно ему так неверным, никогда так сильно не хотелось ему видеть свою Полиньку, веселую, счастливую, неизменно ему верную, как теперь!
"Вот бы удивилась, вот бы обрадовалась Полинька, - подумал он, жадно следя за изменчивым ходом игры, - если б я вдруг выиграл пятьдесят тысяч и теперь же воротился к ней... хоть не пятьдесят, а так, тысяч двадцать... она и тому была бы рада... вот бы чудесно!"
Мысль была так обольстительна и заманчива, что Каютину ничто, кроме нее, не шло в голову. И под влиянием ее он спросил:
- Можно, господа, присоединиться к вам?
- Сделайте одолжение, - отвечали в один голос играющие.
Каютин стал играть, и едва ли сам он помнит и знает, каким образом случилось, что в полчаса он проиграл все свои триста рублей!
Господин Турманалеев с своей обыкновенной беспечностью уложил их в свой огромный бумажник, и бумажник даже нисколько не сделался толще: они утонули в нем, как капля в море.
Господа проезжие продолжали играть; они спорили, острили и пили; опорожненный самовар сменился новым; явился еще проезжий, снова начались и кончились взаимные допросы.
Наконец смотритель доложил, что лошади готовы; проезжие оделись, закурили свои трубки и уехали. Каютин ничего не замечал, ничего не слыхал. Он сидел повеся голову; его лицо то вспыхивало, то покрывалось смертельной бледностью; он иногда с отчаянием хватал себя за голову, даже не раз взглядывал с каким-то бешеным упоением на ружье, стоявшее в углу; дрожь пробегала по его телу...
В комнате становилось уже темно. Дверь скрипнула: вошел смотритель.
- Вот и вам лошадки готовы! - сказал он с свободою человека, пришедшего сообщить приятную весть.
Каютин не отвечал, даже не пошевелился. Думая, что он спит, смотритель подошел к нему и над самым его ухом гаркнул:
- Лошадки вам готовы!
Каютин вздрогнул, вскочил с своего места и дико осмотрелся кругом.
Смотритель юркнул к двери.
- Лошади готовы? - сказал Каютин, начав приходить в себя и стараясь сохранить обыкновенное полушутливое выражение в голосе, который на ту пору плохо повиновался ему. - Ну, так что же! лошади готовы, так теперь я не готов.
И он сел на прежнее место и снова погрузился в свои думы.
- Что ж прикажете делать?
- Что делать? - отвечал Каютин. - Что я делал до сей поры? ждал. Ну, так и вы подождите.
- Так лошадей прикажете отпрячь?
- А по мне, хоть и не отпрягайте!
Пожав плечами, смотритель ушел к воротам, где толпилось несколько ямщиков, которые толковали, хохотали и боролись. Он сел на лавочку по другую сторону ворот и стал курить медленно и глубокомысленно, держа чубук наискось с одной стороны рта и по временам сплевывая на сторону, что значило курить по-немецки. Скоро к нему подсел старичишка гнусного вида, некогда служивший писарем в земском суде, но выгнанный за лихоимство. Теперь он вел бродячую жизнь, подбивал мужиков к тяжбам и сочинял им прошения (между мужиками также есть охотники тягаться; они зовутся в наших деревнях "мироедами"). Писарь имел все неблагопристойные качества старинного подьячего: неприличную наружность, разодранные локти и небритую бороду. Красный нос его был странно устроен: казалось, что его вечно тянуло кверху, отчего физиономия подьячего имела такое выражение, как будто он только что чего-нибудь дурного понюхал. Смотритель казался перед ним аристократом.
- Капитону Александрычу наше наиглубочайшее! - с низким поклоном возгласил писарь, обнажая свою лысую голову, на которой местами торчали клочки рыжих волос. - Миллион триста тысяч поклонов.
- И вам также...
- Как живете-можете?
- Ничего. А вы?
- Вашими молитвами. Ни шатко, ни валко, ни на сторону. - Тут писарь остановился, с шипеньем потянул в себя воздух и прибавил: - одна беда одолевает.
- Ну, вам еще грех жаловаться на старость. Вот иное дело я...
- Не говорите, Капитон Александрыч! я уж давненько грешным моим телом землю обременяю... Вас не пришибешь, так не переживешь! И сие достойно примечания, что жизнь ваша в миллион триста раз спокойнее нашей почесться может.
- Что вы? что вы? - отвечал смотритель. - Да от одних проезжающих... А притом строгости какие пошли.
- А что, ваш крутенек?
- Да наезжает иногда: жалобную книгу посмотрит, распечёт и уедет...
Писарь опять прошипел, как старинные часы, которые собираются бить, и сказал:
- Вот то-то! все нынче не по-людски пошло! Вот и наш был преизрядно строг, зато молодец! с ним не попадешь в беду... Помню, ревизор к нам прибыл... У нашего нельзя сказать, чтоб дела неукоснительно чисты были. Толку в миллион триста тысяч лет не доберешься... да молодец! прямо речевого грозного судию достолюбезным и доброгласным восклицанием встретил. "Ваше превосходительство! - говорит, - прикажите меня судить: я злодей, я государственный преступник..." - "Что такое?" - вопрошает ревизор в превеликом удивлении. "Я, - ответствует наш, - обокрал жену, детей, растащил весь свой дом, чтобы вверенную мне часть в надлежащее устройство и благоденствие привести..." Каков?.. Ему не на таком месте и не в таком ранге, по талантам, следует находиться". Но в коловратный наш век таланты не оценяются...
Писарь вздохнул.
- Вот другое событие, - продолжал он, - таковую прискорбную мысль подтверждающее... Провожали мы раз знатное, превосходительное лицо... Мороз страшный... миллион триста тысяч градусов.., так до костей и пробирает... Мы скачем. Тройка бедовая! Генерал за нами шестериком... Вдруг постигает нас великое бедствие: уж господь знает, по какому злополучному обстоятельству, только смотрит наш на коленку и зрит превеликим ужасом: коленка у него разорвана! Каюсь, в первую минуту купно упали мы духом, ничего рассудить, ниже предпринять не могли... дело казусное! приедем на станцию: нужно встретить генерала по форме, как великому сану его приличествует... На превеликое счастье, с нашим была другая пара. Как звери лютые, кинулись и распороли мы чемодан... достали другую пару... и наш на всем скаку переодел другие брюки!.. Каков?.. Где, - продолжал подьячий, с шипеньем втянув в себя весь воздух, какой около него находился, - где нынче столь преславное радение к службе приискаться может!.. Правда, и труда ему толикого стоило, что даже генерал заметил, как он ворочался, и по прибытии на почтовый двор спросил: "Что, не больны ли вы? с вами, кажется, судороги приключилися?" - "Ничего, ваше превосходительство, - ответствовал наш, - холодненько, так я ради моциону..." И после они еще весьма продолжительное рассуждение имели, на разных диалектах. Наш ведь ученый: миллион триста тысяч языков знает! Генерал по-французски, а он ему по-немецки; генерал по-латыне, а он ему по-гречески. Знай, мол, наших! постоим за себя... А как наш ушел распорядиться лошадьми, генерал низошел высокою милостию своею до меня, ласково со мной заговорил... и, видя в нем такое изобилие качеств, добродетельным душам свойственных, я толикую восчувствовал храбрость, что рассказал ему всю сущую правду, какое с нашим великое несчастие в дороге воспоследовало и как оного избегнули... В превеликом удовольствии генерал изволил даже расхохотаться, а потом строго присовокупил: "Напрасно он переодевался... мог простудиться... я таких жертв не требую..." Известно: столичный политикан!.. Порадев так начальнику и благодетелю своему, возымел я дерзостное, помышление порадеть самому себе... Пав ниц, возгласил я с великим рыданием: "Наг и неимущ есмь... жена, детей... миллион триста тысяч.... Простите, что осмеливаюсь прожужжать, как муха, в паутине опутанная, с нижеследующей просьбой: не соблаговолите ли, ваше превосходительство, в казенное заведение определить..."
- Что же он?
- Он, - отвечал писарь, потянув воздуху и прошипев, - сам поднял меня... "Как не стыдно вам, - говорит, - встаньте! А помочь я вам не могу. Казённые" заведения не по моей части..." Но я снова пал ниц и паки слезно просил. Он все отговаривался, а я ноги его лобызал, и тогда он изволил сказать: "Ну, встаньте, напишите цедулку о своей просьбе и секретарю моему вручите... я посмотрю..." Возрадовался я поблагодарил: "У меня был и не стало, - сказал я ему, - "а ныне послал творец небесный отца и благодетеля, так смею сказать вам, ваше превосходительство, я чту и буду чтить по гроб жизни моей, передам моему поколению до ската в вечность нашего существования приносить мольбу о ниспослании вам благополучия..." Потом настрочил я с превеликим тщанием требуемую цедулку, в какой помянул миллион триста тысяч раз ваше превосходительство и другие хвальные наименования... Но втуне трудилась голова и рука моя!.. - Подьячий грустно повесил голову.
- Проводили мы, - продолжал он после долгого молчания, - до границы уезда и сдали именитую особу другому. Откушав, отправилась она далее, а мы остались, понеже силы наши зело изнурены были... Выпив преизрядно за здравие будущего милостивца моего, сел я с великим веселием на душе у почтового двора на скамейку, вот как примерно сижу теперь, - и вдруг вижу, гонит ко мне ветер из-за угла бумажку... Смотрю, кажись бумажка знакомая. Как поднес ее ветер ближе ко мне, я так и ахнул!.. взял, посмотрел: точно, моя цедулка, - дрогнуло мое ретивое! На то ли я тщился украсить ее витиеватостию почерка и хитростию стиля, чтоб оную... бросили...
Писарь повесил голову и задумался. Потом он достал свою берестовую тавлинку и понюхал, отчего слезы показались у него на глазах, крякнул и предложил табачку смотрителю.
Смотритель понюхал и чихнул.
- Миллион триста тысяч на мелкие расходы! - сказал с поклоном писарь.
- Благодарствуйте.
В ту минуту на улице показался Каютин. Ямщик, привезший его, подошел к нему и сказал:
- А что ж, барин, обещали на водочку?
Каютин молча дал ему двугривенный и подошел к верстовому столбу. На нем четко было написано: до Петербурга 584, до Казани 756. С минуту Каютин задумчиво смотрел на черные и крупные цифры, потом быстро повернулся, и глазам его представилась картина деревенского вечера, какой он давно не видывал.
Станционный дом стоял на горе. Прямо против него, в глубокой долине, виднелось небольшое озеро, местами заросшее осокой, местами чистое, с трех сторон окруженное кустарником. За озером тянулся лес, возвышались холмы, между которыми лежали сизые полосы тумана, а низменная далекая долина казалась морем. Озеро, лес и зелень - все было чудесно освещено заходящим солнцем. К озеру стадами слетались дикие утки, и шум их крыльев разливался серебряными, дрожащими звуками в чистом и тихом воздухе; ласточки щебетали и задевали воду крылом. В кустах кричали коростели; черной точкой поднимались высоко и мгновенно падали жаворонки с веселым пеньем... Картина становилась все полнее и оживленнее; мимо прошла толпа баб и мужиков, возвращавшихся с работы с песней. С шумным и бойким говором появилось огромное стадо скворцов; они то садились, прыгая по плетню и спускаясь на траву, то перелетали косыми тучами, в которых играло солнце. Прошло и настоящее стадо с мычаньем и ржаньем. Пастух лихо хлопал длинным бичом, которого конец визжал и змеился. Красивые жеребята весело бежали за своими матками, ложились на траву и тихонько ржали; им вторили громким ржаньем две-три красивые лошади, летевшие среди стада во весь опор, с поднятыми головами; неуклюжие дворняжки пускались за ними вдогонку, забегали вперед и задорно лаяли. Отставшая корова долго бродила одна, останавливалась с изумленными глазами и, не переводя духу, мычала-мычала. Вдруг все на минуту стихло, и Каютин услышал песню, долетавшую с озера, куда ямщик погнал своих лошадей, тощих, шероховатых, которые плелись гуськом... Заунывный, выразительный голос пел:
Тяжело на свете
Без подружки жить,
А была, да сгибла -
Нельзя не тужить.
Ласкова, проворна,
Сердцем горяча...
Вспомню про милую,
Прошибет слеза!
Куплю я косушку,
То нечего пить;
Куплю я полштофа,
То не с кем делить!
Не дослушав песни, Каютин скорыми шагами ушел в комнату.
- Что за персона? - спросил писарь, провожая его глазами.
- А вот какая персона, - отвечал смотритель, - Каютин, губернский секретарь... прискакал давеча: лошадей! так и торопит... А потом сел играть, проиграл, нахмурился, сидит, не двигается... лошадей велел отложить.
- Проигрался?
- Видно, что так.
- Хе! хе! хе! А разодет, точно у него миллион триста тысяч в кармане.
- А может, - задумчиво заметил смотритель, - и точно не совсем проигрался, а так чудит. Разные бывают проезжающие... Вот сейчас ямщику на водку дал... Нефедка! - закричал смотритель. - Сколько он тебе дал?
- Двугривенный! - отвечал голос из толпы ямщиков.
- Шутишь! - возразил подьячий с недоверчивым смехом. - Из худого кармана последний грош валится... Знаем мы их, столичных!
Он остановился с разинутым ртом, с испуганным выражением глаз: перед ним стоял Каютин. В руках у него было ружье.
- Уж как хотите, господин смотритель, - сказал Каютин голосом, предупреждавшим возражение, - а я вашим ружьем воспользуюсь на минутку... Не бойтесь, не испорчу: я сам охотник.
И он быстро пошел к озеру. Впрочем, смотрителю было не до возражений: он так перепугался, что держал трубку у своего лица чубуком кверху и все высматривал, в какую сторону безопаснее улизнуть.
Сказать правду, Капитон Александрыч был величайший трус. Он по опыту знал свою слабость, всячески старался скрыть ее и думал грозной обстановкой вознаградить недостаток храбрости, в которой, отказала ему судьба.
Каютин спустился в долину и, ловко прыгая с кочки на кочку, скоро скрылся в кустарниках.
- Нет, у него есть деньги, - спокойно сказал смотритель.
- Ни, ни, ни, - возразил подьячий, - ни алтына за душой не имеется, держу на штоф, на ведро, на миллион триста тысяч ведер полугару! Смотрите, Капитон Александрыч, вы с ним (чего боже упаси!) еще беду на грешную голову свою накличете. Вот он проигрался... может быть, еще казенные денежки проиграл... а теперь пойдет да вашим ружьем и застрелится.
- Что вы говорите? - воскликнул с испугом смотритель.
- А как же? вот у нас, в селе Григорьевском, Дрягалово то ж, таковой казус на моей памяти воспоследовал... Приехал в село молодчик, остановился у мужичка, обсушился, позавтракал, - пошел на охоту - и не возвратился. А на другой день нашли его, окаянного, в лесу: лежит безгласен и бездыханен. - Неужели? - спросил смотритель, вскочив.
- Честию моей заверяю, не лгу! Дали нам знать: прибыли мы, освидетельствовали, допросили, разрезали его на миллион триста тысяч кусков и по следствию оказалось...
Писарь остановился.
- Что оказалось?
- По следствию оказалось, - отвечал писарь, потянув к себе воздуху и прошипев, - что оный смертоубийца взял свинцовую пулю, зарядил оною смертоносное орудие пистолет и противозаконно лишил себя живота, а по каким причинам умер, неизвестно.
В ту самую минуту за озером раздался выстрел. Эхо несколько раз повторило его. Смотритель побледнел и зашатался...
Одно случайное обстоятельство до невыразимой степени усилило ужас смотрителя: едва начало замирать эхо, повторившее роковой выстрел, как вдруг на колокольне соседнего монастыря протяжно и торжественно зазвонили.
- Вот кстати и звон! - сказал подьячий и, обнажив свою лысую" голову, перекрестился. - Упокой господи душу окаянного грешника.
Смотритель с ненавистью посмотрел на подьячего и кинулся в толпу ямщиков.
- Нефедка! Серардон! Ванюха! Торопка! - закричал он. - Бегите, бегите! ищите проезжающего и приведите его сюда! слышите ли? непременно найдите и приведите!
- Или хоть мертвого притащите! - добавил подьячий.
- Эх! - с бешенством возразил смотритель. - Уж разумеется, коли застрелился, так не приведут живого!
Ямщики лениво поплелись к озеру, а подьячий принялся утешать смотрителя. Он говорил, что и не такие несчастия бывают с людьми, приводил бесчисленные примеры самых страшных убийств и самоубийств, рассчитывал, во сколько станет дело, и обещал даром настрочить явочное прошение.
- Только вы, Капитон Александрыч, соблаговолите ссудить меня заимообразно гривенничком.
Смотритель исполнил его просьбу с такой скоростию, что подьячий внутренне пожалел, зачем не попросил двугривенного. Рад, однакож, и гривеннику, он тотчас же отправился к питейному дому. Вдруг снова раздался выстрел.
- Слышите, слышите, Капитон Александрыч! - зловещим голосом каркнул подьячий, подобрав полы и подбежав к смотрителю.
Смотритель позеленел. Успокоительные мысли не шли ему в голову, соображение бездействовало. Он вообразил, что Каютин, видно, не свалился с одного выстрела.
Раздался еще выстрел.
"Господи! он у меня и ямщиков-то всех перестреляет!" - подумал смотритель.
И такое предположение казалось ему тем естественнее, что ямщики не возвращались, а выстрелы стали повторяться чаще.
- Терешка! - крикнул смотритель ямщику, мазавшему телегу. - Ступай к озеру, кличь наших. Что они там пропали?
- Да когда мне ходить! - отвечал ямщик. - Почта сейчас придет: я очередной, а телега не домазана.
- Говорят, ступай, так ступай!
Терешка ушел и тоже пропал. Раздалось еще несколько выстрелов.
Разбудив последнего ямщика, недавно приехавшего, смотритель прогнал и его искать товарищей.
И тот как в воду канул.
Смотрителю казалось, что уже часов десять прошло с тех пор, как он послал ямщиков. Послать еще было некого, и, гонимый ужасом, он сам побежал к озеру. Странная картина представилась ему: Нефедка, Терешка и все его ямщики с огромными шестами бродили по озеру, кто по пояс, кто по плечи в воде, и с дикими криками взмахивали дубинами и ударяли ими по воде.
- Вот она, вот она! - кричал им с берега голос человека, скрывавшегося в кустах. - Смотрите, ребята, где вынырнет.
"Так он, значит, не застрелился, а утопился?" - подумал смотритель и тоже стал смотреть, где вынырнет.
Наступила глубокая тишина. Скоро в одном месте озера показалась огромная утка и начала боязливо озираться. Ямщики с криком кинулись к ней. Она попробовала лететь, но не смогла, и, собрав последние силы, с страшным шумом пронеслась над самой водой, работая и слабыми крыльями и ногами, и пропала под берегом.
- Ага! - раздался торжествующий голос на берегу, и в то же время из кустов высунулась рука, державшая утку, которая отчаянно трепыхалась и тоскливо вытягивала свою длинную шею, жалобно покрякивая.
Ямщики испустили радостный крик.
Рука с уткой исчезла, и тот же голос с берега закричал:
- Ну, теперь, ребята, другую! Вот она тут под моим берегом притаилась.
Ямщики кинулись к берегу и стали хлестать по воде и кустам своими шестами, страшно крича. И вдруг еще одна утка бойко выкатила на середину озера, осмотрелась и нырнула.
- Смотрите, где вынырнет!
Ямщики притаили дыхание, как вдруг посреди всеобщей тишины раздался повелительный голос:
- Стой!!
Ямщики разом повернули головы и увидели своего смотрителя: он был бледен и грозен.
- Разбойники! куда я вас послал? что я вам приказал?
Но голос смотрителя вдруг оборвался: невдалеке показался Каютин.
- Вот вам! - сказал он, кидая смотрителю порядочную связку уток. - Я сегодня у вас ночевать останусь, так вы прикажите поджарить парочку к ужину. А вот я подстрелил и еще утку - мы ее сейчас поймаем. Ну, ребята!
Так кончились ужасы смотрителя.
Каютин по необходимости переоделся в лучшее свое платье и пошел от нечего делать бродить по селу. Кому случалось любить, строить планы к обладанию красавицей - и на первом шагу оборваться глупейшим образом; тот поймет его положение. Он громко бранил свою ветреность и строил кислые гримасы. Заметив толпу у церкви, он подошел к паперти. На ступеньках сидело несколько разных баб, горячо споривших.
- Что, тетка, свадьба, что ли, будет? - спросил у одной Каютин.
- Как же, батюшка! вот и жених скоро будет, - отвечала баба. - Вишь ты, здешние соседи.
- А кто же женится?
- Барин.
- Да я знаю, что барин! ну, а на ком? и как его фамилия?
- Семипалов, батюшка, Семипалов! и женится на раскрасивой; уж такая дюжая да румяная, что тебе только впору!
Бабы рассмеялись.
- Нешто жених чем не хорош? - пискливо спросила старушонка с черными зубами, повязанная по-мещански.
- Небось, я думаю, сын-то ей лучше приглянулся; да, вестимо, старик больше даст.
- Жених стар, верно? - спросил Каютин.
- Как сушеный гриб, прости господи, ей-богу! Ну что за неволя итти за такого! аль больно мужа понадобились, что ли?
Каютин подсел на ступеньку и продолжал расспрашивать. Бабы наперерыв рассказывали ему все, что знали и слышали о женихе и невесте: жених уже в последний раз венчается, невеста идет за него потому, что он сделал в ее пользу духовную, и прочее.
- Едут! едут! - закричало несколько голосов. Бабы вздрогнули и кинулись в церковь занять получше место. Каютин же остался на паперти в ожидании жениха.
Шестерня дряхлых лошадей тащила коляску, которая вышиною не уступала избам. Углубленная часть ее походила на скорлупу яйца, разбитого на две ровные части; сидевшие в ней касались носами друг друга. Винты, гвозди и разные медные украшения шатались и пищали, как бы плача и жалуясь на неумолимость людей, не уважающих дряхлости. В коляске сидели три старика, закутанных в шубы, несмотря на теплоту вечера. Лошадьми правил сгорбленный старик лет семидесяти; на запятках стояли два лакея, высокие и тоже седые как лунь; подпрыгивая при каждом толчке и согнувшись в дугу, они крепко держались - так казалось издали - за плечи своих господ. Лица их, и, без того мрачные, приняли грозное выражение, - вероятно потому, что опасность сломать шею, слетев с такой высоты, или кувырнуться на колени к господам представлялась им слишком ясно.
Коляска остановилась у паперти. Другие лакеи, нарочно присланные сюда заранее, кинулись отворять ступеньки, а стоявшие на запятках не обнаруживали особенной живости; они выгибали спины и морщились. Старики-господа закопошились, и один из них крикнул:
- Ну, что же вы дремлете?
Тогда лакеи с запяток схватили его подмышки, приподняли и передали своим товарищам, ожидавшим у дверец с протянутыми руками. Так высадили всех трех стариков, и каждого по два лакея повели под руки в церковь. Там их развьючили и усадили на стулья в ожидании невесты.
Каютин не мог не сознаться, что букет дряхлости так подобран, что решительно нет возможности различить стариков. Они были родные братья, а самому меньшему - жениху - стукнуло уже семьдесят. Его можно было отличить по изысканности туалета; он был завит, и из всех его седых и жиденьких волос составилось всего три-четыре колечка. Одно нарушало гармонию в его туалете; огромные плисовые сапоги, вроде охотничьих. Средний брат отличался дрожанием во всем теле; губы, загнувшиеся внутрь, по недостатку зубов, беспрерывно чмокали; глаза, полные жадности, вращались кругом, и циническая улыбка дрожала на подбородке, который после долгой разлуки обещал скоро сойтись с носом. Старший брат, с теми же чертами, но плотнее их, находился в дремоте, страшно сопел и, казалось, был полон равнодушия ко всему, что вокруг него делалось.
Вдруг в церкви произошло движение, все головы повернулись к двери и вытянулись. На клиросе запели. Каютин выдвинулся из толпы и стал на видном месте, чтоб лучше разглядеть невесту. Впереди шел высокий и полный мужчина лет под сорок; его румяное, лоснящееся и самодовольное лицо было опушено густыми черными щетинистыми бакенбардами. Белый атласный галстук с огромным бантом и стальной пряжкой, которая впилась в жирный затылок, светло-голубой жилет с серебряными разводами, фрак коричневый с золотыми пуговицами, панталоны светло-синие с красными лампасами - таков был его костюм. За ним торжественно выступала невеста, не уступавшая ему ни ростом, ни дородством. Лицо ее было кругло, с расплывшимися и потому неуловимыми чертами; щеки лоснились, вероятно благодаря тому составу, которым были приклеены к ним пряди волос, называемые височками. Цветы, атлас, кружева, ленты, брильянты украшали невесту. Робости не замечалось в ней: она шла так смело, как будто знала достовернейшим образом, что будет счастлива.
Жених вскочил с своего стула и тихонько делал знаки лакеям, кинувшимся к нему с протянутыми руками.
- Пошли, дураки! не трогайте меня! - ворчал он сквозь зубы.
Но лакеи, которых внимание было поглощено прибытием будущей госпожи, машинально взяли его под руки.
Он сердито вырвался и стал посреди церкви, гордо озираясь кругом.
Невеста не обращала внимания на своего будущего властелина. Окинув смелым взглядом толпу, она, как пораженная громом, остановила свои черные глаза на Каютине, который резко отделялся от остальной бородатой публики, потом нагнулась и стала шептаться с подругами. И все дамы устремили на Каютина свои взоры, до такой степени выразительные, что он невольно попятился к толпе и старался в ней укрыться от этих жгучих взоров. Невеста, поправляя себе то лиф, то перчатки, не сводила с него глаз. Вдруг позади раздался басистый голос:
- Позвольте... вашу фамилию приказано спросить.
Каютин вздрогнул и, обернувшись, увидел высокого, топорного лакея, который в ожидании ответа оглядывал его с ног до головы.
- Кто приказал? - спросил с удивлением Каютин.
- Барыня.
Каютин невольно оглянулся на дам, как бы желая узнать, которая из них так любопытна. Но они стали все вместе, плотно прижавшись друг к другу, и смотрели на него, едва переводя дыхание.
- Скажи, что моя фамилия Каютин.
Лакей удалился.
Каютин видел, как дамы расспрашивали его и потом шептались.
Через две минуты тот же лакей снова проголосил над его ухом:
- Какого звания... приказано узнать!
Каютин улыбнулся и с расстановкой произнес:
- Дво-ря-нин!
Лакей подернул плечами и выпрямился. Каютин смелее стал смотреть на невесту, которая лорнировала его.
- Откуда изволите ехать? - опять раздалось над ухом Каютина.
- Из Петербурга! - гордо отвечал Каютин. Лакей немного попятился в толпу и медленно осмотрел его.
- А куда изволите ехать?
- В К***скую губернию.
Лакей откашлянулся и удалился, а Каютин по-прежнему обратил все свое внимание на невесту.
Вдруг на стороне жениха сделалась суматоха, и старика - старшего брата - повели вон. Жених махал тоскливо руками и с жаром говорил что-то господину с густыми бакенбардами и старику, среднему брату, который чмокал губами и насмешливо улыбался одними глазами.
Невеста подозвала к себе господина с бакенбардами и спросила:
- Что такое случилось с beau-frere?
- Дяденьке дурно-с, маменька! - отвечал господин с бакенбардами нежным Голосом, который не очень шел к его плотной фигуре.
Это был будущий пасынок невесты, который, горя нетерпением иметь такую мачеху, звал уже ее нежным именем маменьки.
- Что же будем делать? - спросила невеста.
- Право, не знаю; дяденька теперь никуда не годится!
- Это все ваш папа! - с сердцем сказала невеста.
- Да я ему тоже говорил, маменька, что на дяденьку рассчитывать нельзя.
- Очень интересно! по его милости без шафера осталась! - подхватила невеста, горячась все больше. - Впрочем, я сама виновата: зачем позволила ему распоряжаться... просто срам: шафера нет! Точно как будто я бежала и венчаюсь потихоньку.
И невеста, добродетель которой была возмущена, вся вспыхнула.
- Что вы, маменька! - с ужасом сказал пасынок.
- Я все поняла, - запальчиво продолжала невеста, - я все поняла! он боялся, что молодые шафера будут над ним смеяться. Да, да! я это теперь ясно вижу!
Господин с бакенбардами раскрывал рот и закрывал: разгоряченная невеста не давала ему возражать. Дамы подвигались к ней все ближе и слушали с напряженным вниманием. Скоро она начала обращаться к ним, - на стороне невесты тоже сделалось смятение. Господин с густыми бакенбардами отправился к жениху; но невеста вдруг закричала:
- Pierre, Pierre!
Pierre в одну секунду стоял возле нее и ждал приказания.
- Видишь? вот налево, - сказала она, - молодой человек?
- Вижу, маменька! - радостно отвечал Pierre.
- Ну?.. - произнесла невеста.
Pierre вопросительно посмотрел на нее.
- Ну, проси его: не может ли... - с гневом сказала невеста.
- Быть у вас шафером?
- Ну, да! - свободно вздохнув, отвечала невеста.
- Сейчас... я спрошу у папеньки.
- Не нужно!.. я не хочу! поди и от моего имени попроси его заменить мне... но, боже, ты не знаешь по-французски, а он из Петербурга!
Лицо невесты выражало отчаяние.
- Научите, маменька: у меня память хорошая, - заметил будущий пасынок.
- Нет... только уж смотри, как можно вежливей... Его фамилия Каютин, он дворянин; так ты хоть повторяй чаще: мосье Каютин... слышишь? мосье!
Невеста раз десять повторила "мосье", и пасынок, заметив с радостью, что прежде очень хорошо знал французский язык, но забыл по недостатку практики, отправился к Каютину:
- Смею просить, мосье...
Но, заучивая мосье, он совершенно забыл фамилию Каютина. Каютин заметив волнение и умоляющие взгляды невесты, поспешил спросить его:
- Что вам угодно?
- Одно неприятное обстоятельство с моим дяденькой, которому следовало быть шафером... мой папенька женится, а мой дяденька очень ослабел и не может быть шафером...
- Так вы желаете, чтоб я его заменил? но я не одет, сейчас с дороги.
- О, ничего-с! мы все по-домашнему! - заметил пасынок и с гордостью осмотрел свой туалет.
- Позвольте мне переодеться!
- Нет-с, нет-с! сделайте одолжение, мосье...
- Пожалуй, я рад; но...
- Ничего-с, ничего-с!
И пасынок тащил Каютина прямо к невесте. Она потупила глаза, покраснела и быстро проговорила по-французски:
- Мосье Каютин, извините нас: мы...
- Помилуйте, я очень рад случаю познакомиться с вами, - отвечал Каютин тоже по-французски и ловко расшаркался. Невеста грациозно приседала.
- Pierre! отрекомендуй мосье Каютина папа, - жеманно сказала она.
И пасынок повел Каютина к жениху, который, ослабев от испуга и нетерпения, в изнеможении сидел на стуле. Радость его была трогательна при рекомендации нового шафера. Он обнял Каютина, расцеловал и дал приказание начинать обряд.
Жениха водили под руки, брата его шафера тоже поддерживали. Невеста томно глядела вверх и поминутно вздыхала, так что корсет ее трещал и скрипел.
Каютин измучился, держа венец, потому что невеста была страшно высока, а цветы делали ее еще выше.
Начались поздравления. По примеру других, Каютин подошел к руке невесты и почувствовал легкое пожатие. - Мосье Каютин, - сказала невеста, - я надеюсь, что вы до конца исполните вашу обязанность?
- Маменька, мы с ним поедем, - дружелюбно сказал пасынок.
Каютин разинул было рот, но невеста подала ему свою шаль.
- Потрудитесь подержать.
Он поклонился и взял шаль. Пасынок радостно засмеялся.
Все общество отправилось в деревню молодого, которая была в двух верстах. Новых лиц не прибавилось; вечер, благодаря рассказам Каютина о Петербурге, прошел скоро и весело. Молодая томно смотрела на Каютина и, улучив минуту, когда они остались вдвоем, шепнула ему:
- Мосье Каютин, вы оживили меня: мне ужасно было скучно.
- Мне кажется, что в такой день невозможно скучать, - заметил Каютин.
- Есть всюду исключения!
Она тяжело вздохнула и трагически произнесла:
Где б ни был он,
Ему привет, ему поклон. -
Каютин докончил романс.
- Неужели и в Петербурге его знают? Не правда ли, прелестный романс? Сколько чувства!
Ах, тяжела моя верига.
- Спойте что-нибудь, - сказал Каютин.
- О нет, я боюсь!
- Чего?
- В Петербурге все такие насмешники... Уж чего не говорят про нас, бедных провинциалок... право, уж даже смешно!
- Помилуйте, как можно! да вот я... откровенно скажу, что я нигде так приятно не проводил времени, как у вас.
Лукерья Тарасьевна (так звали молодую) быстро встала, села у фортепьян и сделала фальшивый аккорд.
- Правда, - спросила она, - что петербургские женщины не умеют любить?
- Отчего вы так думаете?
- Они все холодны: столичная жизнь их портит. Природа, о природа!..
И молодая снова застучала по клавишам.
- Я не могу судить о всех женщинах вообще, но и в Петербурге любят.
И Каютину невольно представилась Полинька в чистенькой, уютной комнатке.
- Спойте что-нибудь! - сказал он, не желая продолжать разговора.
- Я ничего не знаю, право; я так редко пою; у меня только и есть два-три романса любимых.
- Ну, спойте любимый.
Лукерья Тарасьевна выпрямилась, откашлялась и запела басом:
Где б ни был он,
Ему привет, ему поклон.
Голос был так могуч, что Каютин вздрогнул. Почти каждое слово произносилось с особенным ударением, и глаза певицы были постоянно устремлены на Каютина. Скоро окружили фортепьяно слушатели. Молодая выла все громче и громче и, наконец, неистово ударив по клавишам, вскочила и кинулась к балкону. Все засуетились, уговаривали ее не ходить в сад; но она не послушалась и скоро исчезла в темной аллее.
Каютину было не совсем ловко, и, чтоб скрыть свое смущение, он начал фантазировать. Ему стало грустно; он готов был отдать теперь свою жизнь, лишь бы увидать Полиньку. Все, кроме нее, исчезло для него; он заиграл вальс, по которому они часто вальсировали, Потом песню башмачника, которую певала Поленька.
Слушатели стояли кругом в молчании. Лукерья Тарасьевна, облокотясь на фортепьяно, страстно глядела ему в глаза.
- О, спойте что-нибудь! - сказала она, когда он перестал играть.
&