ась над другою. В верхней шла буйная оргия, в нижней досадливо ворчала да ругалась хозяйка да умирала Маша.
Священник, приведенный к ней через задний, черный ход, сидел над ее изголовьем.
Дверь заперта. Кроме умирающей да исповедника в комнате никого нет. Свеча озаряет благоговейно потухающее, синевато-бледное лицо девушки и, сбоку над ним, как лунь седую бороду и мягкие пряди серебрящихся старческих волос. Тихий и добрый полушепот раздается над ухом больной, а наверху в это самое время сквозь потолок слышен гам и топот - возня идет какая-то, пляс кружится, лает разбитое, дребезжащее фортепиано, и под аккомпанемент этих диких, смешанных звуков, Маша в последний раз перед смертью раскрывает перед кротким, благодушным стариком всю свою наболелую, многоскорбную душу...
- Я грешница... грешница, - хрипло шепчет она, тяжело переводя дух почти после каждого слова, - я озлоблена на все, на всех... Я два раза топиться хотела... Когда узнала, что у меня чахотка, я обрадовалась... и скрывала болезнь... нарочно убивала себя жизнью, развратом, чтобы скорее покончить... терпеть у меня сил не хватило... Я роптала, я проклинала... Умереть мне хотелось... поскорее умереть... Вот, умираю теперь... Горько... тяжело... Так ненавистно мне все это!.. Так зла я на все, и теперь вот зла... Трудно, нехорошо ведь это, умереть с таким чувством, а что же делать! Нет у меня другого!.. Батюшка!.. Батюшка! Если можно... если еще есть возможность, успокойте мою душу... хоть в смертный час... хоть на несколько минут, но... примирите меня с жизнью - она мерзка, все еще ненавистна мне она!.. Что мне делать?.. Что мне делать?.. Это ведь грех - умирать в такой злобе!..
На ресницах ее заискрились крупные слезы и тихо, капля за каплей, покатились по глубоко запавшим щекам, которые горели теперь пятнистым, ярким румянцем.
- Дитя мое, - с глубоким вздохом, минуту спустя послышался в ответ ей сострадающий, сочувствующий голос старца, - не с жизнью - я помирю тебя с тобою... помирю тебя с богом, а с жизнью... поздно, да и не к чему уж мириться!.. Пусть мирится с ней живущий - тому эта сделка нужна еще, а тебе... твоя жизнь прожита! Не мириться, нет, но простить... Если можешь, то прости ей! Прости все зло и горе, которое она дала тебе и... будем думать и говорить о боге.
И теплая, кроткая беседа их длилась еще несколько времени, и когда, наконец, старик, в последний раз благословя умирающую, удалился из ее комнаты, на успокоенном лице ее светилась уже ясно-тихая, кротко-покорная улыбка, которая вся была - всепрощение.
Не прошло и получаса по уходе священника, как Маша ясно расслышала шорох платьев, шелест шагов и шепотливые голоса за своей дверью.
Через минуту дверь эта тихо приотворилась, и в комнату осторожно вошла старуха, которая, затаив дыхание и сдерживая внутреннее волнение, остановилась подле умирающей, устремивши на нее тревожно-внимательные взоры.
Девушка быстро и широко раскрыла глаза, изумленно вскинув их на вошедшую.
Она была удивлена неожиданным появлением незнакомой женщины и несколько времени все так пристально вглядывалась в черты ее...
Ни та ни другая в первую минуту не подали голоса.
- Чуха! - вскрикнула, наконец, Маша, тщетно делая усилие приподняться на локте.
Та вздрогнула при звуке голоса, который произнес это имя.
Если в душе Анны и могли еще до последней минуты копошиться какие-нибудь сомнения, то слово "Чуха", произнесенное умирающей, сразу разоблачило несчастной матери, что ее дочь - именно та самая девушка, которую она некогда оттащила от проруби.
Но как изменились ее черты! Смерть уже начала накладывать на них свою печать. И, однако, вглядевшись в это изможденное страданием лицо, Анна узнала прежнюю Машу.
- Чуха! - уже гораздо слабее повторила девушка, не сводя изумленных глаз со старухи.
- Маша... Маша... дочь моя!
Это были единственные слова, которые могла произнести Анна, задыхаясь от волнения и подступающих слез. Она склонилась над дочерью, и, обняв ее плечи, покрывала поцелуями все лицо ее.
- Дочь моя, дочь... Маша... милая... Наконец-то я нашла тебя. Ведь я тебе мать... родная мать, - шептала она, прерывая слова свои нежными, тихими поцелуями.
- Мать!.. Моя мать! - воскликнула девушка, и вдруг поднялась и села на постели, обняв руками шею старухи.
В эту минуту у нее вдруг явилась энергия, жизнь и какие-то напряженные силы. Последняя яркая вспышка погасающей лампады.
- Мать моя! - говорила она, пожирая восторженно радостными глазами лицо Анны. - Так ты моя мать?.. О, для чего же так поздно?.. Зачем теперь, а не тогда?.. А ведь мы сердцем чуяли друг друга!.. Любили, не знаючи... Помнишь?
- Помню, помню, дитя мое... все помню! - как-то жутко шептала Анна, и в звуках ее голоса слышалась радость, отравленная какою-то жгучею горечью отчаяния.
- Где ж отец мой?.. Кто мой отец? - внезапно спросила девушка.
Старуха не ответила.
- Матушка! Я спрашиваю про отца моего!..
Та продолжала молчать и только головою поникла, мрачно и злобно сведя свои брови.
Маша еще раз пристально взглянула на нее и уж более не повторила вопроса. Руки ее ослабели, тихо упали с плеч матери, и она вдруг опрокинулась на подушки, почти мгновенно возвратясь к прежнему бессилию.
Это молчание сказало ей все.
В памяти живо и ярко воскресли те слова Чухи, которые сказала она ей в вяземской ночлежной про старого князя Шадурского, про то, как от нее родную дочку скрыли, про то, как поступил с нею этот Шадурский. Маше вдруг захотелось ничего бы не знать, потому что воспоминание невольно нарисовало ей при этом образ ее собственного любовника, который был законным сыном ее незаконного отца.
Это сознание повеяло ужасом на бедную девушку.
Чистая, светлая радость внезапного открытия родной матери мгновенно была омрачена открытием родного отца.
Проклятая жизнь и тут отравила ей чуть ли не единственную светлую, хорошую минуту.
- Матушка, матушка! - смутно прошептала она. - Какие мы с тобой несчастные!.. За что?.. За что все это?
Это было последнее потрясение, последнее сильное чувство, последний и самый тяжкий удар, которого не мог уже выдержать переломленный, исковерканный болезнью организм девушки. С этой самой минуты смерть шла на нее уже быстрыми, рассчитанными шагами. Больная сильно мучилась. В груди ее что-то хрипело с каким-то высвистом, про который народ говорит, что "певуны поют", - хрипело и переливалось каким-то глухим клокотанием. Приступы удушливого кашля становились все чаще и сильнее. Порой начинала она метаться и стонать от жгучей боли в груди, порой впадала в тяжкое, лихорадочное забытье и через несколько минут вздрагивала, очнувшись, и приходила в себя, и все более слабеющим голосом, с такою тяжкой мольбой простирала к матери свои худощавые руки:
- Матушка!.. Матушка!.. Где ты, милая моя?.. Где ты?
- Я здесь, здесь, - внятно отвечала ей Анна, у которой сердце раздиралось и обливалось кровью при виде этих предсмертных мучений.
- Где ты?.. Я плохо вижу тебя... В глазах темно становится...
- Здесь я, дитя мое, вот, над тобою!.. Я держу твои руки - разве ты не слышишь?
- Слышу... теперь чувствую... Будь здесь... не отходи от меня...
И прижав к себе руку матери, она через минуту впадала в новое забытье. И, несколько времени спустя, опять широко раскрывались ее потухающие глаза, и опять, вместе с грудными певунами, слышался нежный молящий шепот:
- Матушка!.. Милая!.. Будь со мною... ближе... ближе ко мне... Целуй меня, ласкай меня... обними меня, родная моя... Так обними, чтоб я чувствовала... Крепче, больше... Поцелуй еще!.. Еще раз!.. Ты любишь меня?.. Любишь?..
Анна сжимала ее в своих объятиях и покрывала тихими, долгими поцелуями все лицо ее, на которое капали горючие крупные слезы.
Маша вдруг вздрогнула и, проворным движением, цепко схватила руку старухи.
- Матушка... мне холодно... пальцы коченеют... холодеют ноги, руки... Согрей меня!.. Это она... Да, это она!.. Это смерть моя идет... О господи!.. Пощади! Удержи ее, боже мой!.. Матушка! Теперь ты со мною - мне бы жить хотелось...
И она горько, горько заплакала - в последний раз своей жизни, с которою теперь стало вдруг так мучительно тяжко расставаться.
- Матушка!.. Пока еще я помню себя - благослови меня... Простись со мною... Обмануться нельзя - я чувствую, что уж недолго... Перекрести меня!..
Анна благоговейно стала осенять ее крестным знамением и тихо шептала молитву...
- Молись... громче молись... внятней, чтобы я слышала... Дай мне твою руку... - прошептала умирающая - и это уж были ее последние слова. Она крепко, почти с судорожным движением прижала хладеющими пальцами материнскую руку к своей груди и, не отпуская ее, впала через минуту в беспамятство.
Началась предсмертная агония.
Хрипящая грудь вздымалась высоко под тяжелым и нервно-медленным дыханием, словно силилась вдохнуть в себя побольше воздуха. По временам по всему телу на мгновение пробегало какое-то судорожное трепетанье. По временам широко раскрывались глаза, но это уж были глаза почти безжизненные, тупые, в которых не светилось ни малейшего отблеска мысли или страдания, и вскоре зрачки их совсем остановились, получа тот неприятный, отталкивающий взгляд, который бывает у мертвеца. Одна только грудь чуть заметно колебалась еще под трудным дыханием, и коченеющая рука все еще крепко держала прижатую к груди руку Анны. И Анна чувствовала, как эти тонкие, длинные пальцы постепенно цепенеют и холодеют - все больше, больше и больше.
Над городом пронесся густой гул первого благовеста к заутрене. На широкой двуспальной кровати, которая была немою свидетельницей стольких развратных ночей веселого дома, в эту ночь лежал теперь вытянувшийся, холодный труп "развратной" девушки.
А рядом с нею, за тонкой перегородкой, в соседней комнатке злобствовала и плакалась на свою печальную судьбу мадам-тетенька и раздавались оттуда ее недовольные, нюнящие возгласы.
- Da bin ich num um raeine vier hundert Rubel gebracht!* Шутка сказать! Кто же мне теперь долг за нее заплатит?.. Я-то за что терплю тут!.. Сколько убытков теперь... Никогда шкандалу такого не было, чтобы в моем доме девушка вдруг померла... Говорила ведь, что надо в больницу отправить!.. Тягайся теперь с полицией!..
______________
* Вот я и лишилась теперь своих четырехсот рублей! (нем.)
Николай Чечевинский, все время ожидавший в одной из соседних комнат, утешил великое горе тетеньки обещанием уплаты по векселю. Тетенька успокоилась и принялась хлопотать по части обмывания и первых приготовлений к выносу покойницы в залу.
Все обитательницы веселого дома, без цели, с тупым, полуиспуганным недоумением слонялись из угла в угол по всем комнатам, какие-то растерянные, ошеломленные, пришибленные этой внезапной смертью своей товарки, а наверху все еще раздавались веселые звуки разбитых клавикорд, и потолок дрожал от неистового топанья и кутерьмы забубенного канкана.
Как-то страшно и пугливо озирались обитательницы веселого дома на свою парадную пунцовую залу, посреди которой на черном катафалке стоял белый глазетовый гроб. В комнатах пахло ладаном - запах еще более странный среди веселого дома. Эти стены, где раздавалось столько хохоту, цинических куплетцев и возгласов, столько гаму и топанья неистовых танцев, оглашались теперь тихим, тягучим голосом псаломщика; вместо люстры горели три высокие восковые свечи, и зрелище этой суровой смерти, столь исключительное для веселого дома, поражало и даже как будто пугало его обитательниц. Они старались не показываться в залу, а если уже необходимость заставляла проходить мимо, то они проходили торопливыми шагами, боясь бросить мимолетный взгляд на свою мертвую товарку и стараясь поскорее удалиться из комнаты. Быть может, для многих из них, у которых не совсем еще закоченели человеческая мысль и сердце, эта нежданная смерть, свершившаяся что называется у всех на глазах, послужила печальным и суровым поучением. Быть может, не одну из них заставила она оглянуться на прошлое и с ужасом подумать о будущем.
Княгиня Анна почти ни на минуту не покидала своей мертвой дочки. Ей не удалось похолить ее живую, поэтому она холила ее мертвую. Сама так гладко расчесала ей шелковистые волосы, сама нарядила в белое кисейное платье и убрала гирляндою живых цветов. Она как будто любовалась на этот милый и дорогой ее сердцу труп, любовалась с колючею жуткостью глубокого, неисходного горя.
Часто всходила она на катафалк затем, чтобы поправить покров или получше уложить какую-нибудь складку одежды, и каждый раз надолго припадала губами к холодному челу, на которое, капля за каплей, упадали ее горячие слезы.
Тетенька слезно просила не оставлять долго покойницу в недрах веселого дома, потому что странное присутствие здесь мертвого тела, нарушая весь ход веселой жизни, сильно-таки било ее по карману. И точно: вечером то и дело раздавался у входной двери с "васистдасом" громкий звонок за звонком, и случайные посетители, которых сегодня отказались впустить, оставались до крайности удивлены этим, не свойственным месту, запахом ладана и озадаченно уходили прочь. Мысль о том, что тут лежит покойница, которую многие из них физически близко знавали, производила неприятное, скверное впечатление. Всесторонне сообразительная тетенька опасалась, что оно, может, пожалуй, на время отвадить от ее приюта некоторых из привычных посетителей.
Два раза в день приходил священник петь панихиду, и стены пунцовой залы оглашались заунывными звуками, которые были слышны чуть ли не целому дому и повергали тетеньку в неописуемое смущение и досаду, все по поводу тех же самых опасений, ради чего она снова приступила к Анне с просьбами не задерживать у нее в квартире покойника.
Чуха с Сенной площади более чем кто-либо могла понять всю своеобразную основательность ее резонов. Поэтому через двое неполных суток, часу в десятом утра покойница была вывезена на кладбище.
Странное и даже вполне курьезное зрелище представлял этот погребальный кортеж глазам прохожего люда. За траурными дрогами, которым предшествовали четыре факельщика с весьма комически нахлобученными шляпами, шла одна только Анна, ничего не видя и не слыша вокруг себя, вся погруженная в свое неисходное, глухое горе. Подле ее никого не было: Николай Чечевинский уехал вперед на кладбище распорядиться насчет похорон.
За Анной тянулся ряд извозчичьих дрожек, и на каждых дрожках восседало по паре веселых девиц - прежних товарок покойницы. Одна из них ради столь экстренного случая даже напилась пьяна и поэтому находилась в умильном расположении духа. Тщетно, для равновесия, поддерживала ее за талию подруга, уговаривая все время не скандалить и сидеть смирно; хмельная девушка не слушала и, задрав ноги на крылья извозчичьей пролетки, знай себе размахивает руками, да обращается к прохожим с какими-то бессвязными возгласами, улыбками и замечаниями. То вдруг принималась она плакать и поминать добрым словом покойницу, которую всегда, мол, любила, потому хорошая была девушка; то вдруг начинала распевать в честь ее похоронный марш, но спьяну это ей никак не удавалось, и марш похоронный выходил все более похожим на марш персидский. Как уж там она ни бьется, как ни старается, чтобы вышел похоронный, а он, подлец, словно нарочно и как-то невольно, сам собою все на персидский сбивается, и хмельная девушка очень сердилась на это независящее от нее обстоятельство.
Ряд этих провожающих парочек замыкался дрожками, на которых во всю ширину одиноко восседала бухлою квашнею сама мадам-тетенька.
Прохожие останавливались, с удивлением оглядывая такой странный кортеж, и у многих из них эти курьезные проводы невольно вызывали веселую улыбку.
В кладбищенской церкви поставили Машу в одном из боковых приделов, на особом катафалке. Рядом стояло еще несколько покойников, которые дожидались отпевания по окончании обедни.
НИ ПЕЧАЛЬ, НИ ВОЗДЫХАНИЕ"
Однообразно и грустно протекала жизнь Вересова. Почти все, что любил и о чем так мечтал он, было разбито. Но страшнее всего казалось то последнее убеждение, что женщина, которую он так восторженно, любовно называл своей матерью, в сущности оказалась только ловкою интриганкой, разыгравшей с ним плутовскую комедию. И рассудок и сердце его отказывались верить, чтобы мать могла быть способна на такой поступок. Видя себя столь нагло обманутым и вспоминая пророческое слово умирающего отца, молодой человек почти ни на минуту не переставал тревожиться в глубине своей совести. Ему все казалось, что он чует над собой холодный гнет отцовского проклятия, что это проклятие всегда в нем и при нем, нигде не разлучно, вечно присуще ему, что оно живет даже в самой атмосфере, охватывающей его тело, и, о чем бы ни думал он, что бы ни делал он, куда бы ни пошел, это роковое "будь проклят!" словно адская свинцово-мрачная туча всегда и везде неотступно плывет над его головою. Эта мысль и это чувство стали в нем, наконец, полною манией. Впрочем, ему почему-то верилось, что душа его успокоится, но только тогда, когда он найдет себе единственное утешение, оставшееся для него в жизни. Этим утешением была мысль - и даже не мысль, а скорее одна только туманно-прозрачная поэтическая мечта о голодной и холодной белокурой девушке, которая молилась и плакала в сумрачном храме, которая провела с ним студеную ночь в покинутой барке, накормила его на свои последние гроши и вырвала его в Малиннике из увесистых лап Летучего. Этот святой образ, словно тонкий луч далекой звезды, один только доходил до его сердца, пробиваясь сквозь мрачную тучу тяготеющей над ним мысли о проклятии. Вся окружающая жизнь давила его, и он искал везде и повсюду своего единственного утешения, искал тем упорнее и жаднее, что слишком уж устал жить, слишком избит был жизнью и слишком много, наконец, вся душа его алкала хоть какого-нибудь покоя.
Раз навсегда задавшись идеей, что он не вправе пользоваться наследственным состоянием, которое нажито за счет людских слез и нищеты, Вересов отказывал самому себе почти во всем необходимом и по-прежнему продолжал существовать чуть ли не круглым нищим. По-прежнему кошелек его всегда был открыт для каждого голяка, для каждого доброго, честного дела. В этих случаях он сыпал деньгами не жалеючи, и это опять-таки была потребность его души: после каждой такой щедрой жертвы он чувствовал, что там, внутри его, становится как будто легче и светлее.
Две комнаты, отведенные и роскошно убранные для Маши, которая должна была вступить в них полною хозяйкою, продолжали пополняться разными украшениями и всевозможными атрибутами роскоши и комфорта. По-прежнему не дерзал он даже и подумать, чтобы когда-нибудь мог своекорыстно вступить с нею в какие бы то ни было отношения, исключая честной и вполне братской дружбы. Он как был, так и остался на всю жизнь неисправимым идеалистом.
Поэтому поиски его за Машей почти непрерывно продолжались по всему городу. Но как было найти ее, не ведая, ни кто она, ни что она, ни как ее имя, и зная положительно только одно, что это - существо голодное, бесприютное, доведенное нуждою даже до барочных ночлежек. Искал он ее везде и повсюду, неоднократно возвращаясь в темный мир Сенной; шатался и по Малиннику, и Клоповнику, и по Вяземскому дому, и по всевозможным вертепам пьянства и разврата, наполняющим окраины этой площади. Ни надежда, ни энергия не покидали его в этих поисках. Но - увы! - поиски всегда кончались не только без успеха, но даже без легкого призрака надежды на него. С кем ни заводил он разговора, никто не ведал про ту девушку, даже никто не понимал, чего именно добивается Вересов. Вздумал было разыскать Чуху, прозвище которой точно так же не ведал, хотя выразительно-безобразная физиономия ее с нескольких мгновений навсегда и глубоко врезалась в его память; но и Чухи уже не было в трущобном мире. Княжна Анна в это время тайно и почти безвыходно проживала у своего брата, Николая Чечевинского.
И все-таки надежда не покидала Вересова, зачастую достигая даже до полной наивности! чуть ли не каждый раз, выходя на улицу, он ждал, что авось либо судьба приведет его, наконец, к случайной встрече с желанной девушкой. Поэтому зачастую он зорко оглядывал почти каждую встречную женщину, и нередко казалось ему, как будто вон там, впереди, всего лишь в нескольких шагах мелькает нечто вроде знакомого образа, и он ускорял шаги, почти бежал вдогонку - для того, чтобы, подойдя ближе, тотчас же разочароваться... Сколько ни смотрел, сколько ни разыскивал Вересов, пока еще ни в одной женщине не признал он ни своей безобразной старухи, ни своей белокурой девушки.
А неотступная мысль об отцовском проклятии меж тем все больше и больше тяготела над его рассудком. Порою казалось ему, даже, будто оно-то самое, это проклятие, и ложится бревном поперек каждого шага его жизни, будто оно-то и препятствует ему отыскать в жизни действительной девушку, взлелеянную его грезами, потому что смысл этого проклятия не хочет и не позволяет, чтобы он когда-нибудь и где-нибудь нашел, наконец, себе какое бы то ни было утешение и забвение.
И вот среди подобного состояния души Вересов стал находить себе одно только малое утешение в том, чтобы посещать как можно чаще могилу своего отца, служить по нем литии да панихиды, да вынимать заупокойные частицы. Он был всегда очень религиозен, а теперь это настроение возросло в нем даже до чего-то мистически суеверного. Он поставил себе в непременный долг раза два в неделю посещать могилу отца. Знакомых у него почти не было, развлечений - тоже никаких, кроме книг да лепной скульптурной работы. И те люди, которым хоть сколько-нибудь доводилось соприкасаться с ним в жизни, пришли, наконец, к заключению, что он как будто не совсем-то в своем рассудке, и называли его меланхоликом, каковым Вересов и был на самом деле.
Добрая судьба, однако ж, не захотела быть к нему совсем уж безжалостной. Она все же позволила найти, наконец, то, на что потрачено было столько долгих и тщетных исканий. Он увидел зараз и Чуху и Машу.
Вернувшись с могилы отца в кладбищенскую церковь, прислонился он к одному уголку в боковом притворе, ожидая конца общего отпевания, чтобы заказать себе отдельную панихиду.
В это время глаза его случайно упали на княгиню Анну, которая безмолвно и неподвижно, словно немая статуя, стояла у гробового изголовья своей дочери.
Вересов так хорошо помнил эти черты, что узнал их сразу.
Он подступил к гробу и заглянул в лицо покойницы. Измененное болезнью и смертью, оно все-таки сохранило еще отпечаток чего-то прежнего, знакомого. Впрочем, Вересов не столько узнал, сколько угадал инстинктом своим желанную девушку. Он долго смотрел в это мертвое лицо и, наконец, благоговейно, до земли поклонился гробу.
"Что ж? О чем горевать? Надеялся недаром, - все ж таки нашел я тебя, - подумал он с какою-то удрученно бессильною горечью. - Теперь не к одному, а к двум покойникам стану ходить в гости. И то утешение!"
Когда вынесли Машу из церкви на могилу, Вересов робко последовал за провожавшими и глядел издали, как опустили ее в землю, как зарывали гроб, как мало-помалу удалились оттуда люди, как после всех ушла убитая старуха, которую поддерживал под руку красивый светский барин, и когда уже скрылась из виду эта последняя пара, он тихо подошел к могиле и, кручинно подпершись руками, присел на свежую земляную насыпь.
Теперь, под землею, всеми покинутая, эта девушка была уже полною его собственностью. Он беспрепятственно мог сидеть на ее могиле и думать о ней свою горькую думу.
С этих пор часто, почти ежедневно, стал Иван Вересов приходить к ней в гости. Он жил какою-то своеобразною, совсем особенною жизнью, которую создали ему фантазия и суеверное чувство. На могиле часто казалось ему, будто слышит он Машу в этом шепоте весенних листьев, будто чует в теплом солнечном луче ее теплое дыхание, в шорохе зеленой травы - шелест ее легкой походки, а дуновение ветра - это было веяние ее воздушных крыльев, как будто она реяла над своею могилой и, кружась и играя, носилась вокруг него легкою тенью. И часто бедняку чудилось, будто въяве он видит ее призрак, который вот-вот сейчас мелькнул за смежными кустами и скрылся там вон, в отдалении, за группой плакучих берез. И Вересов был убежден, и верил чистосердечно и глубоко, что она есть, что она существует и присутствует с ним неразлучно и нераздельно, рука об руку, как с другом и братом, и витает подле него светлым призраком, который на земле только и доступен одному лишь его провидящему взору. Это было почти уже полное сумасшествие, но тихое, кроткое и такое грустно-отрадное, что минуты подобных грез стали, наконец, для Вересова желанными и лучшими минутами из всей его жизни.
Часто на этой могиле встречался он с Анной, но каждый раз робко и торопливо поднимался с места и шел себе бродить по кладбищу, как только завидит, бывало, ее приближающуюся фигуру. И бродил он таким образом все время, пока та оставалась у дочери, выслеживая издали, скоро ли она уйдет, и чуть лишь Анна удалялась, бедняк опять возвращался на свое место.
Та, наконец, не могла не заметить этого странного гостя своей покойницы. Она видела его бесконечно грустное, симпатичное лицо, а женский инстинкт подсказал ей в нем не злого человека. Еще не зная, кто он таков, Анна уже втайне расположилась к нему сердцем за эту, пока непонятную для нее, верность одной и той же могиле. И захотелось ей, наконец, узнать и допытаться, что это за человек, и зачем с таким постоянством и так грустно сидит он всегда на этом месте, почтительно удаляясь при ее появлении, и какое именно побуждение приводит его сюда почти ежедневно.
Однажды он до того уже погрузился в свои грезы, что и не заметил, как подошла к нему княгиня Анна, и только тогда очнулся и пришел в себя, когда та дотронулась тихо до его плеча.
Они заговорили. Ни той, ни другому нечего было скрываться друг перед другом, потому что оба слишком были просты и честны, и на душе у обоих лежала одна и та же любовь, тяготело одно и то же горе. Слово за слово, их откровенный разговор мало-помалу дошел, наконец, до того, что оба открыли друг другу, какие чувства и побуждения сводят их на этой могиле. Вересов, между прочим, упомянул Анне и про известную сцену в Малиннике, и после этого рассказа Чуха вспомнила и признала его. Общая кручина по общей потере обоюдно слила их души в одну доверчивую теплую струю и с первого же раза сделала добрыми друзьями.
С тех пор каждый день проводили они вместе по нескольку часов на кладбище.
Но однажды, посетив могилу своей дочери, княгиня Анна не нашла там Вересова. Удивленная таким обстоятельством, - потому что молодой человек постоянно являлся раньше ее, - она на этот раз напрасно прождала своего нового друга. Он не явился. По возвращении же домой к своему брату старуха несказанно была поражена, прочтя письмо, полученное в ее отсутствие:
"В государственном банке, - говорилось в этом письме, - на ваше имя положено двадцать пять тысяч серебром. Простите мне мой самовольный поступок и во имя вашей покойной дочери не откажитесь от этих денег. Я желаю, чтобы вы поставили над нею хороший памятник и сами наняли себе дом недалеко от кладбища (это всегда было и вашим желанием), чтобы чаще быть с нею. Эта сумма обеспечит вас до конца жизни. Не покидайте могилы вашей дочери, навещайте ее чаще и чаще и молитесь как за нее, так и за вашего покойного друга
А через сутки полицейская газета в "Дневнике приключений" заявила, что такой-то части, такого-то квартала, в доме под N таким-то, в ночь на такое-то число сего месяца застрелился санкт-петербургский мещанин Иван Осипов Вересов.
Все достояние отца своего, за несколько дней до смерти, он разделил по разным благотворительным учреждениям и большую часть пожертвовал на школы да на детские приюты. Мебель и все вещи двух Машиных комнат были распроданы, а вырученная сумма пошла, как и прочие деньги, на доброе дело. Сам же он умер таким голым нищим, каким прожил и всю свою жизнь, так что полиция должна была хоронить его на казенный счет.
На седьмой версте от Петербурга, близ Царскосельской железной дороги, находится одно странное кладбище, которое официально называется "показанным местом".
На этом "показанном месте" зарывают дохлую падаль и хоронят самоубийц. Богатые баре часто погребают тут и своих любимых коней и собак. Над бренными останками некоторых из последних вы можете видеть даже мавзолеи с приличными эпитафиями. Над самоубийцами же мавзолеев не полагается. Один только скромный бугорок земляной насыпи, без креста и камня, безмолвно свидетельствует вам о чем-то, зарытом тут, - может быть, о человеке, а может, и о какой-нибудь дохлятине.
Для исторической полноты мы могли бы прибавить, что некогда на этом самом "показанном месте" была погребена дивная левретка Лесли, любимая собачка покойной княгини Татьяны Львовны Шадурской, по которой она долго плакала и которой воздвигла даже приличный мавзолей. А в нескольких саженях от этого самого мавзолея плешивый бугорок скрыл под собою простреленное тело ее сына, Ивана Вересова. Над ним никто не поставил мавзолея и никто не заплакал, потому что никому не было дела ни до его жизни, ни до его смерти. Одна только безобразная Чуха с благодарностью вспоминала имя раба божия Иоанна и в теплой молитве просила господа о безмятежном упокоении души его там, идеже несть ни болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная.
КАК ИНОГДА МОЖНО ЛОВКО ПОЛЬЗОВАТЬСЯ
СОВРЕМЕННЫМИ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАМИ
1861 год был уже на исходе. Последние месяцы его ознаменовались студенческими беспорядками. Почти одновременно с ними в разных местах нашего обширного отечества проявилась тайная революционная пропаганда. Во всех кружках, во всех гостиных только и толковали об этой пропаганде. На устах у всех и каждого то и дело вертелись слова "Великоросс", "Молодая Россия"... Время казалось тревожным. Все напряженно ожидали чего-то. Чего именно? - едва ли бы кто мог определить положительным словом. Сделано было несколько обысков и арестов, которые повторялись довольно часто.
Но что подумает мой читатель, если я скажу, что фактом этих арестов очень ловко задумал воспользоваться наш старый знакомый, Иван Иванович Зеленьков? Он составил себе подходящую компанию из пяти членов, в числе которых находился и другой наш знакомец, Лука Летучий. Мысль Ивана Ивановича оказалась довольно остроумна и как нельзя более приноровлена ко времени. В чем заключалась его хитрая выдумка - читатель увидит из нижеследующего рассказа.
Приехал в Петербург некто господин Белкин, молодой и довольно богатый помещик одной из наших средних, сердцевинных губерний. Человек он был достаточный, женился месяца два тому назад и вознамерился весело провести с молодой женой зимний сезон в Петербурге. Хотя этот год был для помещиков одним из самых притужных, тем не менее Белкину хотелось пожить в полное свое удовольствие, потому что деньга у него на сей раз водилась: кроме своего собственного состояния пришелся ему и за женою довольно круглый кушик. В Петербурге давно он не бывал, от столичных порядков успел поотвыкнуть, а меж тем смутное тогдашнее время и его занимало, точно так же, как всех и каждого; к тому же он порою непрочь был изобразить из себя либерального проприетера и любил "отдавать справедливость" "Колоколу".
По приезде в Петербург подыскал он себе очень приличную квартиру, которая на время передавалась со всею мебелью, по случаю отъезда за границу настоящих хозяев Белкин устроился, завел хорошего повара, приличного лакея с белым галстуком и филейными перчатками, подрядил помесячно приличный экипаж, абонировался на ложу в итальянской опере, и зажил со своею супругою "в полное свое удовольствие".
Однажды, возвратясь с нею из театра, господин Белкин по-английски накушался чаю и отошел к своему мирному, безмятежному сну вполне довольный
...сам собой,
Своим обедом и женой.
Вдруг часу в третьем ночи у парадной двери его квартиры раздается громкий звонок. Господин Белкин даже и сквозь сон-то не слышал его, потому что започивал уж очень крепко и сладостно. Однако вскоре после этого звонка в спальную прокралась горничная и тихо разбудила его, объявляя с испуганным и каким-то растерянным видом, что в зале дожидаются его какие-то военные господа, чуть не полицейские, которые требовали, чтобы он немедленно был разбужен и поднят с постели.
Екнуло-таки сердчишко у господина Белкина. Хотя никаких таких дел и провинностей за собою он не чувствовал, но время было смутное, обыски и аресты довольно часты, - чем черт не шутит, и "как знать, чего не знаешь!.. Может быть, и ты, друг любезный, мог показаться чем-нибудь подозрительным, а может быть, на тебя кто-нибудь из старых провинциальных врагов ловкий доносец сумел состряпать..." Жутко вспомнилось тут господину Белкину и свое собственное модно-красивое либеральничание, и это - черт бы его драл!.. "отдавание справедливости" "Колоколу". Вспомнилось, что на днях даже некто показывал ему, в одной очень порядочной гостиной, затасканный листок "Великоросса", который он прочел тут же собственными глазами, и даже пустился по поводу его в очень либеральное суждение, кое в чем не соглашаясь и кое-что одобряя.
Струсил сердечный в эту критическую минуту, струсил от шиворота до пяток, и - ох! - как пожалел о своем красивом либерализме, и тысячу раз послал ко всем чертям все эти "Колокола", "Великороссы", и прочее и прочее.
Весь бледный, растерянный, лихорадочно щелкая зубами барабанную дробь, торопливо напялил он на себя халат, и на цыпочках вышел из спальной, в страхе, как бы еще не потревожить спящую подругу счастливых дней своих.
Скверно, черт возьми! Совсем-таки скверно! В зале перед ним воочию предстали четыре голубые мундира.
У господина Белкина душа окончательно переселилась в пятки.
- Вы господин Белкин? - очень вежливо отнесся к нему один из голубых мундиров.
Если бы мой читатель был на месте сего счастливого, но в данную минуту злосчастного помещика, то в вопросившем субъекте он наверное узнал бы Ивана Ивановича Зеленькова; но господин Белкин в то время не имел еще удовольствия знать его, и поэтому очень смущенно, трепеща и заикаясь, произнес:
- Так точно... к вашим услугам...
- Извините-с, - продолжал допросчик, - такая неприятная обязанность... Но что же делать? Долг службы повелевает! Мы имеем предписание произвести у вас обыск.
- И насчет того... вопросных, значит, пунктов, - угрюмо пробасил Летучий.
- Да-с, - подхватил Иван Иванович, - и насчет вопросных пунктов. Вы, то есть, изволите видеть, письменно объясните мне, кто вы таковы и ваше звание, состояние и прочее. Опять же насчет исповеди и святого причащения... все это как водится. Ну, и чем занимаетесь, и зачем в Петербург пожаловали, и какие ваши знакомства.
Господин Зеленьков говорил бойко и развязно. Он чувствовал себя в своей сфере, потому что в этом отношении уже давно была приобретена им некоторая практическая сноровка, так как во время оно доводилось иногда ему, в качестве сыщика, присутствовать при подобных казусах. В другую пору он, быть может, и поусомнился бы взять на себя такую рискованную роль, но тут оно было ко времени, и поэтому-то Зеленьков совершенно справедливо умозаключил, что казус, который во всякое другое время мог бы показаться вполне экстраординарным, теперь, при исключительных обстоятельствах минуты, на много и много уже должен потерять характер экстраординарности, становясь как бы временно обыденным. Расчет был верен, обыски и аресты были еще новою новинкой, так что на иного могли, пожалуй, нагнать немалую панику. Белкин - человек новоприезжий, всех формальных порядков не знающий, стало быть, обработать его можно отличнейшим образом.
Так и случилось.
Выслушав заявление господина Зеленькова, сердцевинный помещик вконец уже упал духом.
"Святители мои!.. Господи, боже праведный! - жутко подумалось ему. - Чуть ли не лежит там где-то в письменном столе какой-то завалящий нумеришко "Колокола"!.. Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его! Пропала теперь моя головушка!.."
- Вы, пожалуйста, успокойтесь. Мы никакой неприятности вам не сделаем, - предупредительно ухаживал за ним господин Зеленьков, отмыкая ключиком довольно красивый портфель, в котором очень удобно помещалась у него вся походная канцелярия. Тут же были наготове и бумага, и маленькая чернильница с пружинкой, и карандаши, и стальные перья, так что господину Белкину даже не нужно было беспокоить себя и несколькими шагами, чтобы пройти в кабинет для употребления в дело собственной письменной принадлежности.
Иван Иванович, не выходя из залы, очень любезно разложил перед ним на столе портфель, обмакнул в чернила перо и, вместе с чистым листом бумаги, подал его господину Белкину.
- Вы должны будете письменно дать свои показания, - пояснил он, садясь рядом. - Время ночное; всеконечно со сна потревожили?! Это уж как водится, а нам вовсе нежелательно долго задерживать вас. Вы этого никак не думайте-с. Так уж для того, чтобы дело короче было и поскорей бы нам с вами, значит, кончить, вы уж потрудитесь вот им (он указал на Летучего) вручить ключи от вашего бюра-с и от письменного столика, а буде есть какие шкатулки с письменными документами, так и от шкатулок тоже.
Господин Белкин направился в кабинет за ключами и чувствовал, как на ходу подгибаются у него колени.
Через минуту он положил ключи перед Зеленьковым.
- Ну-с, теперь все очень прекрасно, - молвил Иван Иванович, указывая ему место рядом с собою. - Не угодно ли вам отписываться, а вы, господин поручик (начальственный взгляд на Летучего), извольте получить ключи и отправьтесь вместе с господином прапорщиком в ихний кабинет, да кончайте поскорей, чтобы не тревожить долго господина Белкина. Мы уж и то - извините! - любезно обратился он к последнему, - собственно по долгу службы нашей, очень невежливы к вам... потревожили ночью... Ну, да что ж делать! Вина не наша... Извольте писать.
И господин Белкин нетвердою рукою стал отписываться на разные вопросы Ивана Ивановича Зеленькова. Он изложил уже, кто он таков, и сколько лет ему от роду, и какого вероисповедания, и бывает ли на исповеди и у святого причащения, женат или холост, и кто такова жена его, и есть ли за ним или за женою недвижимая собственность, и какие у него средства к жизни, и чем он занимается, и каков круг его знакомства, и, наконец, какие мысли насчет политики держит. Иван Иванович предлагал вопрос за вопросом весьма пунктуально, под нумером первым, вторым и т.д., а господин Белкин очень обстоятельно объяснял на бумаге все, что требовалось. Только относительно последнего пункта не преминул заявить себя большим и примерно благонамеренным патриотом.
А сердчишко его между тем екает да екает, и в голове все вертится жуткая мысль о том, что забился тем где-то в каком-то ящике этот проклятый нумеришко "Колокола", и что вот-вот сейчас они его отыщут и вытащат на свет божий, и скажут, мол: "А!.. Земляника! А подать сюда Землянику!" И уже мерещится господину Белкину, что везут его, раба божьего, за широкую Неву реку, и что наслаждается он прелюдиями старинных курантов у Петра и Павла... И запало ему на мысль в эту критическую минуту - как ни на есть умилостивить официальное сердце господина офицера, преклонить его на жалость к молодости и неопытности и ради сего сдобрить это официальное сердце некоторым бальзамным елеем.
"Авось поддастся!.. Авось возьмет! - нашептывает ему свое собственное екающее сердчишко. - Авось помилует меня мой ангел хранитель! Рискну-ка!"
И точно: взял - да и рискнул.
- Господин капитан, - робко и смущенно заговорил он очень жалостливым тоном, - позвольте поговорить с вами откровенно, по простоте, не как с капитаном, а как человек с человеком.
- Слушаю-с, - опустив глаза, коротко поклонился Иван Иванович.
- Я один сын у матери, - продолжал злосчастный помещик, чая разжалобить вежливого, но все-таки сурового капитана, - она у меня больная старушка... Это ее убьет... Жену мою тоже убьет... Я всего только третий месяц женат, жизнью еще не успел насладиться, молод и неопытен - что делать! А ведь у меня может еще быть семейство... Я могу еще долг гражданина исполнить и быть полезным моему отечеству... Я даже скажу вам - между нами, уже готовлюсь быть отцом семейства. И вдруг такое печальное обстоятельство...
- Помилуйте, что же тут печального? - успокоительно возразил Зеленьков. - С кем этого не бывает? Да даже у меня самого может быть обыск... Ну, и очень рад! Сделайте одолжение! Пожалуйста! Все мы, так сказать, под богом ходим, поэтому печали тут никакой нет, если совершенно чисты. Чист я перед богом и начальством - стало быть, чего же опасаться? И у вас еще к тому же, может быть, не окажется ровно ничего подозрительного.
"Да! Толкуй - не окажется! - думал про себя сердцевинный помещик. - Нет, уж что ни говори, а найдут, голубчики, непременно найдут, не то что в письменном столе - со дна моря достанут! Того и гляди, сейчас вот вынесут да спросят: а это что у вас такое? Как, мол, зачем и почему? Что тогда ты будешь отвечать им, как объявят тебе: извольте одеваться, вы, мол, арестованы... Уж лучше рискнуть поскорее!"
Господин Белкин, растерявшийся до потери сообразительности, пришел к заключению, что делать больше нечего, как только покаяться и сказать всю правду. Авось поддастся на елей его сердце!
- Я уже с вами буду говорить