тветствовало бы необходимым условиям.
- А ежели отыщешь, приходи прямо ко мне сюда вот, - распорядился он в заключение. - Будешь допущен ко мне беспрепятственно.
Затем позвонил человека и приказал ему проводить с лестницы блаженного.
На дворе уже рассвело настолько, что Фомушка мимоходом хотел бы прочесть фамилию на дверной доске, но таковой не оказалось.
- Как барина зовут-то? - спросил он у лакея.
- Va tu, coquin*, - с презрительным неудовольствием фыркнул на него сквозь зубы француз-лакей.
______________
* Убирайся прочь, мошенник! (фр.)
- Ишь ты, настранный поданный, значит, - пробормотал Фомка под нос, и у ворот обратился с тем же вопросом к дворнику.
- Барин-то? Известное дело, барина барином и зовут.
- А фамилья ему как?
- Граф Каллаш, - отвечал тот, завертываясь в зипунишко.
- Один живет, что ли?
- Один, цельный дом занимает. Барин хороший, как есть на всю стать, значит, барин.
Блаженный удовольствовался этим объяснением и пошел своей дорогой.
"Ишь ты, химик какой!.. Граф!.. Шутка ль сказать теперича - граф! - размышлял он, подавляемый чувством безмерного удивления ко всему, что произошло с ним в эту ночь. - Живет-то как!.. А тоже, значит, нашево поля ягода... И из князьев-графов, стало быть, тоже жоржи бывают... А дело клейкое! - размышлял он далее. - И за таким человеком, как за каменной стеною, не пропадешь... И надо, значит, послужить ему, потому - эта служба для своего же кармана".
Бывалый человек Фомушка знал, как свои пять пальцев, всю подноготную многоразличных трущоб петербургских - само собою не тех, в которых действующими лицами являются жоржи высшего полета, с многоразличными образцами коих уже достаточно познакомлен читатель, но те трущобы, где прячется темный люд, подобный самому Фомушке. Пораскинув умом-разумом, он остановил свой выбор на глухой местности за Митрофаниевским кладбищем, где одиноко торчала огородная изба Устиньи Самсоновны. Блаженный очень хорошо знал все удобства этого помещения, ибо на своем многошатальном и проидошном веку чего-чего только ни доводилось ему перезнавать и переиспытывать! Сын деревенского дьячка, поступил он в семинарию, откуда был изгнан в качестве нечестивого козлища; затем удалось ему подладиться к настоятелю некоей пустыни и втереться туда послушником; но, за добрые дела, из этого убежища мирских отшельников он попал уже непосредственно на Владимирскую дорогу, которая и довела своего избранника прямехонько до завода Нерчинского. Там судьба столкнула его с архиереем раскольничьим, и, насобачившись около него в делах старой веры, Фома не преминул при первой же оказии улизнуть из каторги. Наслышан он был много о разных столпах раскола и знал почти всех их заочно, так что из Нерчинского завода очутился в Федосеевском скиту, а оттуда, уже с хорошим фальшивым видом, в качестве торговца пошел махать по широкой Руси да по разным молельням архиерейские службы править. Но душа у Фомушки чересчур уж была златолюбива и многостяжательна; захотелось этой душе побольше денег позагребать в свои лапы, и стал он поэтому к разным согласиям примазываться. В Сибири - то с федосеевцами, то с хлыстами водился, в Саратовской губернии - с молоканами, в Нижегородской - с филиппонами, в Ярославской - у бегунов-сопелковцев важным наставником сделался; а в Костромском уезде снова с хлыстами сошелся и объявил себя пророком боговдохновенным. Затем около года провитал в странно-архиерейском образе в слободах и посадах Черниговской губернии, пока наконец раскольники не проведали его бесчинные по вере поступки и пока не огласили его посланием, яко хищного волка в стаде Христове и вора-обманщика. Тогда-то уже он и принял юродственный образ, нарек себя Фомушкой-блаженным, сошелся с Макридой-странницей да с Касьянчиком-старчиком и утвердился в Питере, сохранив, из всех прежних своих сектантских связей, некоторые отношения только к хлыстовскому согласию, в силу прежнего знакомства своего с матушкой Устиньей Самсоновной. Однако здесь он избегал близких и тесных сношений с петербургским согласием, потому что пятая заповедь верховного гостя Данилы Филипповича гласит: "Хмельного не пейте и плотского греха не творите", - изгоняя вместе с тем безусловно курение поганого зелия, еже от нечестивых галлов и сарацын табаком нарицается, да и на употребление мяса хлыстовский закон смотрит не совсем благосклонно, и члены согласия строго наблюдают, чтобы "братья и сестры" неукоснительно и вполне следовали правилам, завещанным от верховного гостя. Фомушка же по природе своей был чревоугодник. "Как ни тщусь, а воздержаться не измогу, чтобы диавола не потешить и мамону не угобзить зело!" - говаривал он в покаянные минуты. Поэтому он предпочитал жить в довольно прибыльном образе юродивого и обращался к согласию только в редких и совсем экстраординарных обстоятельствах. Фомушка знал, что изба Устиньи Самсоновны, служащая в качестве молельни местом сборища и "радений" сектантов, устроена с различными тайниками, даже с теплым и жилым подъизбищем, вырытым в земле, в качестве будто бы подвала для хранения на зиму огородных овощей, но собственно играющим роль молельни; а зная все это, ему не трудно было сообразить, что эта изба во всех отношениях может служить удобным и, главное, потайным приютом для дела, проектируемого графом Каллашам.
Хотя граф Каллаш, живя на барскую ногу, и нанимал совершенно особый дом, как нельзя лучше приноровленный для комфортабельной жизни одного только семейства, однако ни он, ни прочие сочлены задуманного предприятия не рискнули завести фабрику в своих квартирах, среди людного города, где на каждом шагу могут, совсем непредвиденно, подглядеть что-либо посторонние взоры. Почтенные сочлены слишком дорожили своим спокойствием и своей репутацией, поэтому в проект банка темных бумажек непременным условием входил тот пункт, чтобы приуготовленные ассигнации отнюдь и никогда не пускать в обращение собственными руками, а вести это дело через надежных темных людишек, которые если и попадутся, то не беда. Одно только затрудняло компаньонов - это именно выбор подходящего места. Граф Каллаш тщетно ездил по разным окрестностям, высматривал загородные дома и дачи, но все это оказывалось мало удобным: чужие глаза и здесь-таки были, могли, стало быть, видеть, что вот, мол, в известные дни и часы на такую-то дачу собираются какие-то люди, сидят там запершись, что-то делают, потом уезжают. Все это могло возбудить излишнее любопытство, всегда, как известно, подмывающее человека удовлетворить его более или менее положительным образом; а вслед за таким удовлетворением могут пойти бог весть какие сомнительные толки, особливо же если в это самое время начнут чаще обыкновенного попадаться в обращении фальшивые кредитки. И вот все такие соображения поневоле заставляли компанию бесплодно проволачивать золотое время. Наконец графу Каллашу надоели эти тщетные искания и высматривания, так что он, уже сам по себе, не предваряя остальных сочленов, решился попытать счастия в ином направлении. Следствием такого намерения были его посещения трущоб Сенной площади. Энергически-решительный, самоуверенно-сильный и предприимчивый человек не задумался на риске стать, как он есть, лицом к лицу с этим мало кому известным подпольным миром. Он решился на это тем более, что рано ли, поздно ли, компании необходимо предстояло запасаться надежными людьми для размена и сбыта будущих фальшивых бумажек. "Попригляжусь к этому народу, - думал граф, намереваясь приводить в исполнение свою новую мысль, - попытаю его, да и выберу одного или двух головорезов, которые не призадумались бы рискнуть на такое дело, да на которых бы положиться можно было, а таких молодцов, вероятно, только там и поискать-то, да авось, с этим народом и помещение скорее найдется, потому - кому же, как не им и знать про такие. И после двухнедельных посещений различных притонов, в которых Каллаш умышленно делал все, чтобы только вызвать против себя грабительское нападение, искания его увенчались успехом, уже достаточно известным читателю. Он расчел, что одного такого дошлого "барина" как Фомушка-блаженный, необходимо нужно приблизить к себе в известном отношении и напрямик открыться ему в настоящих своих намерениях и целях, сделав его таким образом одним из ближайших членов компании и как бы переходным звеном, связующим высших членов с низшими агентами-исполнителями, которые должны были знать только его одного, тогда как все главные деятели оставались бы для них совершенно темною, мифическою загадкой. Таковы были планы графа Каллаша, и он вполне достиг осуществления их единственно лишь благодаря своей смелой решимости и наглой, самоуверенной откровенности, которою, в иных подходящих случаях, необыкновенно кстати и ловко умел пользоваться этот замечательный человек. Крутое обращение его с Фомушкой, спокойная передача ему бумажника во время ночного грабежа и наконец этот привоз его прямо-таки в собственную квартиру - все это было делом расчета, который, в свой черед, был делом необыкновенно быстрого и, можно сказать, гениально сметливого соображения со стороны графа. Он знал, что весь эксцентризм подобных действий сразу, ошеломляющим и обаятельным образом повлияет на грубую и непосредственную натуру трущобного обитателя. И действительно: предшествовавшие загадочные появления в трущобах чудного гостя, его неожиданный удар, без чувств поваливший Гречку, и потом ряд последовавших в эту ночь поступков показались Фомушке чем-то больно уж чудным, блистательным и неслыханным, так что он сразу почувствовал величайшее уважение, страх и какую-то рабскую почтительность к этому человеку, ибо ничто так не действует на человека непосредственного, как соединение силы физической с силою нравственною. "С этим барином не пропадешь, это не нашему брату чета! С таким дьяволом - ух! как важно можно клей варить! Потому - сила и смелость, да и разума, как видно, палата!" - решил он, на рассвете шествуя от него восвояси, и с той же ночи подчинил свою волю влиянию и силе этого человека.
В тот же день утром, сообразив все обстоятельства и не теряя времени, он отправился к Устинье Самсоновне.
- А что, братец, не слышно ли, как скоро гонение будет? - вопросила его промеж постороннего каляканья хлыстовская матушка.
- Гонение? Како-тако гонение? - откликнулся Фомка.
- А от антихриста и ангелов его на верных слуг дому Израилева, - пояснила Устинья Самсоновна, очень уж любившая книжно выражаться по писанию.
- А что тебе в том гонении, матка?
- Как, братец мой, что! Пострадать за веру правую хотелось бы, претерпеть желаю.
- Желаешь?.. Ну, бог сподобит тебя со временем, коли есть на то хотение такое.
- Да долго ждать, мой батюшка, а мне хорошо бы поскорей это прияти, потому - человек я уже преклонный: может, бог не сегодня - завтра по душу пошлет.
- Можно и поскорей доставить, - согласился блаженный, с видом человека, который знает и вполне уверен в том, что говорит.
- Ой ли, мой батюшка?!. Да каким же способом это? - воскликнула обрадованная фанатичка.
- А уж я знаю способ... Дух через откровение свыше сообщил мне... - с таинственной важностью понизил блаженный голос. Устинья Самсоновна ожидательно вперила в него взоры и приготовилась слушать.
Фомушка начал с обычною у него в таких случаях широковещательностью:
- Преданием святых отец наших, верховного гостя Данилы Филипповича и единородного сына его, христа Иван Тимофеича, про всех верных братьев-богомолов от поколения Израилева ты знаешь, мать моя, что именно завещано?
- Ну? - тихо вымолвила старуха, пожирая его глазами и боясь пропустить без глубокого внимания хоть единое слово из Фомушкина откровения.
- Тыем преданием завещано нам: живучи среди новых Вавилонов, сиречь городов нечестивых, кои бо суть токмо гнездилища мрашиные, боритися непрестанно противу силы антихристовой, "дондеже не победите", сказано.
И вслед за этим приступам он вынул из-за пазухи и показал ей полученную от Каллаша ассигнацию.
- Зри сюда! Что убо есть сие?
- Деньги, мой батюшка... - робко произнесла недоумелая старуха.
- Не деньги, а семя антихристово, - авторитетно поправил ее Фомушка. - Но зри еще. Чье изображение имеется на тыем семени?
- Не ведаю, батюшка... Уж ты поведь-ко мне, голубчик, ты - человек по откровению просвещенный.
- На то и просвещен, чтобы поведать во тьме ходящим, - с важностью и достоинством согласился Фомка. - Тут бо есть положено изображение печати антихристовой - уразумей сице, матка моя, коли имеши разумение!
- Уразумела, батюшка, уразумела, касатик мой... Да только... как же это мы-то, верные, и вдруг... печатью и семенем пользуемся?
- Руки свои оскверняем, потому, никак иначе невозможно, доколе в мире сем живем и доколе антихрист воцаряется. А нам надлежит всяку потраву и зло ему творити, дондеже не исчезнет. А ты знаешь ли, матка, чем дух-то святый повелел мне в откровении зло ему учинять? - таинственно и даже отчасти грозно спросил ее Фомушка.
- Неизвестна о том, наставниче, неизвестна... Человек я темный, - сокрушаясь, помотала головой хлыстовка.
- А вот чем! - пристально уставился на нее блаженный. - В этом семени и печати есть его главная сила, и коли эту самую силу сокрушить, то и враг исконный сокрушится и уйдет обратно в греческую землю, где первично и народился, по писанию. А как сокрушить эту силу вражию?
- Неизвестна, батюшко, и о том неизвестна...
- Я тебе открою сие, только внимай со тщанием. Есть у них закон такой грозный, что буде кто это самое семя и печати его подделывать станет, тот да будет биен много и нещадно, и в Палестины сибирские на каторгу ссылаем. Про это, чай, слыхала?
- Слыхала, родненький, как не слыхать! Запрошлым летом еще одного за это самое, сказывали, быдто очинно жестоко на Конной стебали.
- А почему стебали-то? Потому самому и стебали, что от подделки веры люди не имут в семя и печати его, а коли веры не имут, стало быть, и сила его сокрушается, а коли сила сокрушается, стало быть, и сам он яко воск от лица огня исчезнет с лица земли. Вот оно что, матка моя. Поэтому дух божий и найде на мя, окаянного и недостойного, и повеле: да ничем иныем, как токмо от единого семени побивать ныне антихриста!
Старуха, в мозгу которой глубоко засели и перемешались все предания и верования многоразличных толков, какие она перепытала, и улеглись у нее в какой-то фанатический сумбур, только головою своею благоговейно покачивала да с верою впивалась глазами в блаженного.
- Стало быть, божьи люди победят, только зевать да времени упущать не надо нам, да пока до поры крепко язык за зубами придерживать! - заключил он весьма многозначительно и с великим глубокомыслием.
- А вот ты, матка, пострадать за веру ангельское хотение возымела, - неожиданно поддел он старуху, после минуты религиозно-раздумчивого молчания. - Это опять же не кто иной, как токмо аз, многогрешный, могу предоставить тебе.
- Ой, батюшка, да неужто же и вправду-ти можешь? - встрепенулась Устинья Самсоновна.
- Могу, потому, это все в нашей власти, - с непоколебимой уверенностью похвалился он.
- Да что же сотворить мне для экой благодати-то надобно?
- Твори волю пославшего, а я научу тебя. Аще хощеши спасенна быти, - начал плут с подобающей таинственностью, - открой свой дом избранникам духа, помести их в тайнице своей, в подъизбище... Мы заведем здесь фабрику, и станем потайно творить фальшивые печати и семя.
Старуха поняла его мысль, и по лицу ее пробежал оттенок боязни и недоумения, что как же, мол, это вдруг у меня так устроится?
Фомушка сразу заметил ее внутреннее движение и поспешил строго и увещательно прибавить:
- Мужайся, мать моя, если хочешь спасенье прияти! Не поддавайся страху иудейскому: это антихрист тебе в уши-то шепчет теперь, это он, проклятый, в сердце твое вселяется!
Старуха испугалась еще пуще прежнего, ибо уразумела, что Фомушка, божий человек, проник в ее сокровенные помыслы, и что, стало быть, поэтому он воистину есть избранник духа.
- Вот видишь ли ты, маловерная, - с укоризной приступил он к новым пояснениям, - если мы понаделаем великое множество этого семени и рассеем его по свету потайно, так что про нас не догадаются ангелы нечестивии, то сила антихристова тут же и сокрушится, и настанет царствие духа, а ты, раба, в те поры божьей угодницей вживе соделаешься за свое великое подвижничество, за то, что силу вражию побороть пособляла.
- Так-то так, мой голубчик, - согласилась Устинья, - да все же... коли не успеем, да накроют нас...
- О том не пецыся! - перебил ее Фомушка. - Это уж я так обделаю, что никак не накроют - у меня уж и людишки такие ловкие подобраны, а мы их в наше согласие, даст бог, обратим, ну, и, значит, к тому времени как дух к нам прикатит, мы себе через то самое еще более благодати подловим, ко спасенью души своей, значит.
Старуха согласилась и с этим многозначительным аргументом.
- А ежели, божиим попущением, и накроют нас слуги вражий, - вразумительно продолжал блаженный, - то опять же таки этому радоватися подобает, потому, коли накроют - сейчас же и гонение будет на нас: в кандалы забьют, в остроги засадят, бить много почнут и в Сибирь ссылать станут - ну, и значит, ты мученический венец прияти, мать моя, сподобишься, за веру претерпение понесешь, и царствие славы за это самое беспременно будет тебе уготовано.
Старец Паисий Логиныч, строго безмолвствовавший во все время этого увещания, но тем не менее внимавший Фомушке, неожиданно поднялся теперь с своего места и с решительным, повелевающим жестом подошел к Устинье.
- Соглашайся, Устиньюшка, соглашайся! - прошамкал он разбитым и дряхлым своим голосом. - Братец наш правду тебе говорит, великую правду!.. Полнока, и в сам-деле, терпеть нам покорственно от силы антихристовой! Время и слобониться... Миру скоро конец, и всей твари скончание - час приспевает!.. Не мысли лукаво, соглашайся скорее!
Но своеобразная и ловкая логика смышленого мошенника и без того уже вконец проняла фанатическую старуху, так что она тут же порешила с ним на полном своем согласии.
Планы компании были весьма широки. Она не намеревалась ограничить круг своей деятельности пределами одного только Петербурга; напротив того, впоследствии, при развитии дела, когда оно уже прочно стало бы на ноги, предполагалось завести своих агентов в Москве, в Риге, в Нижнем, в Харькове, в Одессе и в Варшаве. Herr Катцель предлагал было основать фабрику не в Петербурге, а в Лондоне или в Париже, но Каллаш решительно воспротивился этой мысли.
- Здесь, - говорил он, - и нигде более, как только здесь в Петербурге, можно взяться за такое дело! Разве вы не знаете, что такое лондонская полиция? Там, как ни хитри, но едва ли нам, иностранцам, удастся провести английских сыщиков! В Париже - то же самое. А здесь мы все-таки у себя дома, здесь мы пользуемся известным положением в свете; хорошей репутацией, наконец, на случай обыска, ни при одном из нас, а также и в квартирах наших никогда не будет найдено ничего подозрительного.
Победа, в этом случае, осталась на стороне графа, тем более, что все почти необходимые материалы были уже тайно провезены из-за границы доктором и графом, в их последнюю поездку...
Роль главного фабриканта-производителя взял на себя Катцель, который, в сущности, был господин весьма замечательного свойства. Тип лица не оставлял ни малейших сомнений в чисто еврейском происхождении доктора, а его вглядчивые, слегка прищуренные глаза и высокий лоб ручались за обилие ума и способностей. Возвратясь в Россию с докторским дипломом венского университета, он первым долгом подверг себя экзамену в присутствии медицинского совета и, выдержав его блистательным образом, получил право лечения в России. Это была необходимая заручка со стороны законных препятствий, и стоило только преодолеть их, чтобы начать уже действовать широко и обильно, с полной уверенностью. Доктор, между прочим, был очень хороший химик, любил науку, любил свое призвание и свое лекарское дело; но при всем этом - странная вещь! - он находил какую-то сласть, какое-то увлекательное упоение в том, чтобы посвящать свои знания и свою жизнь мошенническим проделкам. Он сам очень хорошо сознавал в себе эту наклонность и называл ее неодолимою страстью, болезненным развитием воли - словом, какою-то манией, чем-то вроде однопредметного помешательства.
- По своему развитию, по своим убеждениям, - говорил он однажды Каллашу в одну из интимных, откровенных минут, - я постоянно стараюсь быть очень гуманным человеком, но инстинкты, природные-то инстинкты во мне отвратительны. Я знаю это, хотя и всякому другому дам их в себе заметить. Но что же мне делать, если, кроме самого себя, я никого не люблю!..
- А человечество? - заметил с улыбкою Каллаш.
- Да, человечество я точно люблю, но это какая-то абстрактная, безразличная любовь... И какое дело человечеству, люблю ли я его или нет?.. Вот, например, деньги - это другое дело! Деньги я люблю до обожания, во всех их видах и качествах. И для добычи денег, - говорил он с увлечением, - я ни над чем не задумаюсь, ни перед чем не остановлюсь!
- Как? - воскликнул Каллаш. - Даже и перед шпионством, даже перед продажею брата своего!.. Но ведь таким образом, извините за откровенность, наше сообщество с вами может быть небезопасно.
- Мм... могло бы, - произнес Herr Катцель, упирая на частицу "бы" и нимало не смутившись восклицанием графа. - Но вот видите ли, мой милый друг, этот путь, полагаю, менее выгоден: на нем никогда не заработаешь столько денег, сколько, при добром успехе, мы можем заработать на нашем предприятии, поэтому я его презираю, тем более, что это и не сходствует с моими убеждениями. Нельзя в одно и то же время быть волком и лисицею.
- Но этот путь гораздо спокойнее и безопаснее, тогда как наш основан на ужаснейшем риске, - возразил Каллаш.
- Спокойствие... риск... Да знаете ли, что я презираю какое бы то ни было спокойствие и страстно боготворю один только риск! - воскликнул он с неподдельным порывом увлечения. - Риск!.. Да ведь в риске для меня все! В риске - жизнь, в нем страсть!.. А спокойствие... Помилуйте, да если бы я хотел только спокойствия и безопасности, мне не для чего было бы делаться мошенником. Pardon за откровенный цинизм этого выражения! Для спокойствия мне было бы совершенно достаточно моей науки, моих знаний, моего докторского диплома наконец; но в том-то и дело, что даже в науке я люблю ее таинственную да темную сторону, которая ни на минуту не дает успокоиться человеку, держит его в вечно напряженном лихорадочном состоянии и заставляет исследовать, пытаться, доискиваться тех тонких, неуловимых своих сторон, которые, на первый взгляд, кажутся недоступными человеку. А знаете ли вы, - продолжал доктор, под наитием какого-то вдохновенного экстаза, - знаете ли вы, что это за гордо-разумное, что за упоительное блаженство кроется в том мгновении, когда вы после таких мучительных нравственных страданий, после нескольких лихорадочно-бессонных ночей, убеждаетесь, наконец, что вы точно воистину доискались до того, чего вы искали, что вы сделали открытие?.. Пусть оно будет мало, пускай незначительно, ничтожно это открытие, но все же и оно ведь вносит свою лепту в общую массу знаний, все же и в него ведь вы полагали свою душу, страсть, свою разумную волю! О, это - минуты высшего нравственного удовлетворения, которые я не променяю ни на какое спокойствие в мире!
- Стало, вы можете быть вполне удовлетворены одною вашей страстью к науке? - возразил ему Каллаш.
- Нет, не могу! - решительно воскликнул Катцель. - Не могу потому, что в моей безобразно-страстной натуре лежат еще иные инстинкты. Теории Лафатера и Галля до сих пор еще не исследованы как должно, хотя многие признают их только научным пуфом. Я мало занимался этим предметом, - продолжал доктор, - но весьма был бы склонен думать, что во мне развита шишка тонкого злодейства и шишка приобретения. По крайней мере я знаю, что страсть к этим двум началам составляет во мне какую-то болезненную манию, и, как ни старался, я никогда не мог одолеть ее, поэтому я ей покоряюсь.
- Убить человека, ради того только, чтоб убить, я никогда не способен, - говорил он самым искренним тоном, остановясь перед графом, - но убить его во имя науки, во имя таинственных процессов и законов органической жизни - готов каждую минуту, особенно когда мне за это хорошо заплатят. С первых самостоятельных шагов моих на поприще науки меня всегда как-то тянуло к исследованиям всевозможных ядов, и я добился-таки кой-каких счастливых результатов, но я люблю делать окончательный, так сказать, полный генеральный анализ не над животными, а над людьми, и - я вам скажу между нами - мне удалось таким образом, в разных местах Европы, изучить четыре превосходных яда, и каждый раз не без материальной пользы для своей собственной особы, а однажды, во время моего путешествия по Италии, отправил ad padres, посредством очень тонкого и медленного яда, одного весьма богатого, но чересчур уже долговечного дядю, за что от единственного мота-наследника его получил полновесный гонорар - ни более, ни менее, как пятьдесят тысяч лир, то есть двенадцать тысяч пятьсот рублей серебром на русские деньги. Вы - человек порядочный, человек без предрассудков, и притом же мой товарищ и компаньон по общему предприятию, поэтому я с вами и откровенен так - благо уж нашла на меня такая откровенная минута.
- Ну, а здесь, в Петербурге, вам еще не приходилось производить такие исследования? - спросил его граф.
- Пока еще нет, - спокойно ответил доктор, - но здесь удалось мне исследовать один новый, изобретенный собственно мною состав, который имеет свойство производить быструю и в высшей степени сладострастную экзальтацию. Я наблюдал его на одном из целомудреннейших и красивейших экземпляров двуногой породы, и результат вышел бесподобный. Вы слыхали когда-нибудь о Бероевой? - неожиданно спросил Катцель.
- Мм... кое-что слышал... Это, кажется, та, что хотела убить молодого Шадурского? - отнесся к нему Каллаш.
- Она самая, - подтвердил доктор. - И она-то была моим экземпляром.
Тот поглядел на него с изумлением.
- Ничего мудреного нету, - возразил Катцель, как бы в ответ на его мину. - Я большой приятель с известной вам генеральшей фон Шпильце, и притом же ее постоянный домашний доктор: у нее почти нет от меня секретов.
- Но... послушайте! - перебил его граф. - Я вот чего не понимаю: с такой головой, с таким характером, с такими знаниями вы служите какой-нибудь фон Шпильце, исполняете ее заказы и тому подобное, тогда как не вы, а она, по-настоящему, должна бы быть у вас что называется в услужении.
Доктор горько-иронически усмехнулся.
- Это все должно бы быть так, и могло бы быть так! - проговорил он, с глубоким вздохом. - Да, могло бы быть, если б... если б мне прихватить где-нибудь немножко побольше характера относительно собственной своей особы... Знаете ли, мне сдается, что я вечно буду в зависимости от какой-нибудь Шпильце, наперекор здравой логике. Это потому опять-таки, что характера для самого себя не хватает. Вы знаете ли, что, например, делал я до сих пор со всеми денежными кушами, которые получал за границей? Тотчас же спускал в рулетку и оставался нищим... В последний раз, перед приездом в Россию, я помышлял уже о том, чтобы отправить ad padres самого себя, как вдруг случай столкнул с Амалией Потаповной, она меня выручила - ну, и... закабалила. Она мне дала первые средства жить, через свои заказы... Разбогатей я сегодня - я сегодня же знать ее не захочу, я сам закабалю ее, а завтра спущу все до нитки - и снова в зависимости от какого-нибудь подобного субъекта - все равно, будет ли он в юбке или в панталонах... В конце концов выходит только то, что я их всех ненавижу и презираю, но более чем их - клянусь вам! - презираю и ненавижу самого себя.
Граф Каллаш, хотя и сам был из людей бывалых и мало чему удивляющихся, однако, не без некоторого содрогания после всех этих признаний поглядел на доктора Катцеля. "А ведь фигурка-то - маленькая, мизерненькая, и такая невинная, безобидная", - невольно пришло ему на ум в ту минуту, когда наш ученый, покончив свою исповедь, которою он нимало не рисовался и не бравурничал, взял и спокойно закурил графскую сигару.
"Таков-то наш обер-фабрикант", - не без улыбки подумал в заключение граф Каллаш, внимательно созерцая фигурку доктора.
В сенях Устиньи Самсоновны находилась, от полу до потолка, сплошная перегородка, имевшая вид дощатой стены. Четыре доски этой перегородки задвигались за остальные четыре, по той же самой системе, как в иных магазинах стеклянные рамы у витрин. Отодвижные доски служили потайной дверью в темный тайничок, где собственно и крылась важнейшая суть хлыстовского приюта. Пол этого тайничка подымался на скрытых петлях, в виде люка, и открывал под собою деревянную лестницу, которая вела в подъизбище, где постоянно господствовала непроницаемая темнота. Однажды в сутки, Устинья Самсоновна зажигала восковую свечу и спускалась в это подполье. Там таилась хлыстовская молельня. Помещение было довольно просторное, земляной пол весьма плотно утрамбован; стены, служившие фундаментом самой избы, сложены из плитняка известкового и имели с лишком сажень вышины. По стенам стояли скамьи, а в переднем углу была прилажена большая полка, и на ней, между двумя канделябрами, помещались четыре намалеванные образа хлыстовской секты: посередине, в виде Саваофа, изображен был вышний гость Данило Филиппович, вправо от него - стародубский богочеловек спаситель Иван Тимофеевич, а по левой стороне - лик "богородицы", матери Ивана Тимофеевича - Ирины Нестеровой. Этот последний образ представлял древнюю старуху, написанную в виде известного православного Знамения пресвятой богородицы. Далее виднелся еще один женский лик, называемый "богиней" или "дочерью бога".
Устинья Самсоновна зажигала канделябры, вздувала уголек в ручной медной кадильнице и начинала свое "моление": "Дай к нам господи, дай Исуса Христа!"
Это подъизбище было перегорожено на две половины: большую, где собственно и находилась молельня, и малую, представлявшую комнатку сажени в две длиною и около сажени в ширину. В этой последней совершались "переоболоченья" братий, то есть переодеванья перед началом общих "радений", с которыми впоследствии познакомится читатель. Тут же, к одному боку была прилажена небольшая железная печь, доставлявшая в зимнюю пору достаточное количество тепла на целое подъизбище. И вот в этом-то малом отделении хлыстовской молельни в одно утро появилась, о-бок с железною печкой, еще одна, тоже железная, небольшая химическая печь, которую с помощью Фомки-блаженного приладили здесь Herr Катцель и граф Каллаш. Все необходимые материалы переправлялись сюда посредством Фомушки и самих членов, день за день, почти незаметно, в разную пору дня и ночи, и притом разными путями, и проносились порознь, то разобранные по составным своим частям, то упакованные в какой-нибудь ящик, дорожный саквояж и тому подобное. Эта переноска заняла более двух недель времени, и таким образом исподволь и мало-помалу все увеличивалось тут количество весьма разнообразных предметов, которые обратили наконец подземную комнату в маленькую химическую лабораторию. Тут стал рабочий стол с химическими весами посредине, заставленный разными фарфоровыми ступками, пробирными трубочками, лампой Берцелиуса и тому подобными предметами; на полках поместились реторты да колбы и ящик с анилиновыми красками; другой угол заняли пресс, вальки для накатывания этих красок и литографские камни, а за ними - изящная прочная шкатулка с секретом хранила в себе металлические плитки, с выгравированными из них изображениями русских кредитных билетов, начиная с трех и кончая сторублевым достоинством. От одной стены до другой протянулись тонкие шнурочки, на которых должны были просушиваться приуготовленные бумажки, и посреди всех этих предметов, как некий маг и волшебник, предстоял доктор Катцель в серой блузе и красной феске, то вычисляя на грифельной доске эквиваленты, то с глубоким, сосредоточенным вниманием следя за реактивом какого-нибудь состава; наблюдал осадки или растирал в ступке необходимую ему краску. Доктор не решался сразу приступить к выделке ассигнаций - он все выискивал и добивался таких результатов, которые устраняли бы всякое подозрение в фальши его произведений, и потому долгое время занимался одними только исследованиями красок и составов, стараясь в то же время довести бумагу до того вида и свойства, каким отличаются неподдельные русские кредитки. Часто даже по целым суткам и более он безвыходно оставался в своей лаборатории, упорно преследуя свою цель, забывал и сон и пищу, терял даже потребность в свежем воздухе, пока наконец в голову не начинал ударять страшный прилив крови, и организм изнемогал от столь долгого напряжения. Тогда Катцель переодевался в обычное платье и, послав предварительно либо Устинью Самсоновну, либо Паисия Логиныча оглядеть местность - нет ли там лишнего прохожего народу, - выходил на свежий воздух и пробирался к своей городской квартире, стараясь избирать по возможности различные пути для того, чтобы не примелькалась кому-нибудь его физиономия, что могло бы, пожалуй, случиться при путешествии постоянно одной и той же дорогой. Три-четыре дня отдыха придавали доктору новые силы, с запасом которых он снова спускался в свою подземную лабораторию. Остальные члены, то порознь, то вместе, посещали его раз в неделю и приносили с собою добрый запасец красного вина, которым обер-фабрикант в минуты усталости подкреплял свои силы.
Обитатели огородной избы благодаря Фомушке познакомились и даже сблизились настолько с членами будущего темного банка, насколько являлось это необходимостью при деле, которое производилось с их ведома и притом в их собственном доме. Устинья Самсоновна при встрече своих гостей каждый раз не переставала сердобольно обращаться к ним с вопросами: "Что же, батюшки-братцы, скоро ль гонение-то на нас будет? Поскорей бы хотелося!" - Или осведомлялась, когда именно думают они семя артихристово рассеять по лицу земли. Старец Паисий в этих случаях больше все помалчивал, только улыбался им с великим благодушием да отвешивал поклон, исполненный большого достоинства.
Между тем одно время Фомушка совсем исчез куда-то и очень долго не показывался ни у графа Каллаша, ни в избе Устиньи Самсоновны. Обстоятельство это немало-таки озаботило графа, ибо Фомушка был для него весьма нужным подспорьем в затеянном деле, как известно уже читателю. И только впоследствии было узнано, что раб божий Фома обретается в тюремном замке, по подозрению в краже. Время этого отсутствия совпадало с его арестом. Каким образом мог приключиться с Фомушкой такой неладный фокус, граф Каллаш не мог себе в точности представить, потому что Фомушка, в ожидании будущих благ, получал от него по мелочам весьма изрядное количество денег, которых вполне хватило бы для него, чтобы жить не нуждаючись и даже с некоторой, возможной для него роскошью.
- Мой милый граф, - рассудительно возразил ему, однажды Катцель, когда тот развил перед ним подобные соображения свои касательно Фомушки, - мы с вами имеем, конечно, средства, чтобы жить не нуждаючись и даже с возможной для нас роскошью, и однако ж... однако ж мы продолжаем мошенничать, из желания иметь как можно больше, чтобы жить еще роскошнее. То же самое и ваш милый Фомушка, которого я вполне уважаю.
- Такова уже натура, и против натуры не пойдешь! - заключил Herr Катцель.
И он был прав. Действительно, такова уже была у Фомушки натура, что отказаться от одного мошенничества ради другого он чувствовал себя не в состоянии. Ему бы хотелось обоим разом предаваться. Видит он, что дело с бумажками еще только подготовляется, что заработки от него принадлежат пока будущему, и думает: "Что же я стану задаром время-то золотое терять?" И поэтому отнюдь не терял его даром. Хотя он и точно получал от графа порядочные деньжишки, однако подобного рода получения как-то мало удовлетворяли блаженного. "Это что за деньги! - размышлял он порою. - Это все равно что ты их на улице нашел: сами собою, задаром в твой карман приплывают. Это, по-настоящему, не деньги, а вот деньги, которые ты сам своей сметкой, своими мозгами да своими руками добудешь себе - ну, тут уж выйдет статья иная!" Старые привычки брали-таки свою силу над Фомушкой-блаженным. Бесшабашная, пройдошная натура его не могла помириться с тем относительно спокойным и довольственным существованием, какое доставляли ему подачки графа Каллаша. Эти старые привычки тянули его на свою сторону, заставляли по-прежнему простаивать, купно с Макридой и Касьянчиком, на паперти Сенного Спаса, корчить из себя юродивого, таскаться по перекусочным да по разным трущобам, сговариваться с Гречкой об убийстве ростовщика Морденки, и, наконец, ни с того, ни с сего, ради одной только привычки, украсть при выходе от всенощной бумажник купца Толстопятого - обстоятельство, как известно, доведшее его до "дядина дома", из коего освободился он благодаря лишь ходатайству великосветской сердобольницы. Тут уж именно действовала одна только "натура", одни лишь привычные инстинкты, и больше ничего.
По выходе из тюрьмы, живя в богадельне, он наведывался к графу Каллашу, но - увы! - банк темных бумажек не приносил еще никаких положительных результатов. Доктор Катцель все еще делал опыты, достигая разных усовершенствований, изготовлял пробные ассигнации, но... эти ассигнации все еще не подходили к искомому идеалу. Хотя каждая новая проба значительно приближалась к нему, однако до тех пор, пока этот заветный идеал не удовлетворен в совершенстве, доктор Катцель не решался выпустить ни одного экземпляра из своей лаборатории. Он упорно боролся с нетерпением своих сотоварищей, особенно же с Каллашем; дело доходило до крупных и горячих разговоров, и все-таки в конце концов настаивал на своем, и те ему уступали.
- Если уж делать, то делать так, чтобы это было достойно порядочного человека! - убеждал он их в минуты подобных споров. - Иначе, возьмите вашего Фомку, и пускай он, а не я, занимается в этой лаборатории! Грубых подделок и без того довольно гуляет по свету, а я хочу сделать так, чтобы потом, в случае печального исхода, мне, ученому химику, не пришлось бы краснеть за свое изделие и за свое знание. Для вас же будет лучше, - говорил он, - если потом вы сами не отличите их от настоящих: тогда мы будем свободно и смело являться с ними хотя бы в государственный банк, для размена!
Этот энергический жар и уверенность, с которыми приводил доктор свои доказательства, и это совершенствование, замечавшееся в кредитках после каждого нового опыта, убеждали членов в справедливости его слов и доводов, так что они единодушно решались ждать того времени, когда наконец труды и усилия обер-фабриканта увенчаются полным успехом.
Приходилось ждать и Фомушке, хотя он и не был посвящен в эти споры и успехи доктора. Но столь долгое ожидание погоды, сидя у моря, начинало уже немножко надоедать ему. "Видно, дело не путевое, и надо так полагать, что ничего иэ него не вытрясется! Ничего клевого не выйдет!" - стал иногда подумывать Фомушка с кислой улыбкой сомнения, близкого к полному разочарованью.
ПОСЛЕДНЯЯ ПРОСЬБА - ПОСЛЕДНЯЯ МЫСЛЬ
Когда в обыкновенной тюремной "мышеловке" арестантку привезли с Конной площади обратно в тюрьму, она была уже очень слаба и едва-едва лишь на ногах держалась.
Минуты, пережитые ею в последнее утро, казалось, совокупили в себе все те страдания, которые перенесла она со времени первой катастрофы до того мгновенья, пока дверца фургона не скрыла ее наконец от тысячи глаз любопытной толпы. Но ко всему, что в течение долгого времени накопилось в груди этой женщины, путешествие на Конную площадь надбавило теперь последнюю гирю, которую уже не в состоянии был выдержать организм ее. Нервическое потрясение оказалось столь велико, что из тюремной конторы Бероеву прямо отправили в лазарет, который для женщин помещается в верхнем этаже их "дядиной дачи".
Вскоре у нее начался значительный упадок сил и с каждым часом все шел прогрессивнее. Сознание, впрочем, ни на минуту не покидало больную - рассудок ее был совершенно ясен.
Пришел доктор, пощупал пульс и весьма сомнительно покачал головою.
- Ну, что?.. Как? - спросила его тут же у постели лазаретная надзирательница.
- Да что... Очень плохо.
Бероева открыла глаза и жадно старалась ловить полушепот этих людей.
- Но все-таки есть надежда? - спросила надзирательница.
- Мм... н-да, пожалуй... однако очень мало.
- Вы полагаете, стало быть, что умрет?
- Н-да... мне кажется, не вынесет... Упадок сил чересчур уж велик.
- Да и как быстро наступил-то он!.. И все сильнее, все сильнее ведь!
- Это-то и скверно.
- Что ж тут делать теперь?
- Ну, пропишем что-нибудь... посмотрим... может быть... только едва ли...
Бероева слышала кое-что из этого разговора - об остальном она догадалась, и сердце ее сжалось тоской и холодом. Смерть... она не думала, чтобы смерть была так близка... она не чувствовала и не ждала ее. Смерть! - и эта мысль испугала больную.
Мысли ее стали мешаться, путаться, в ушах зазвенел какой-то смутный шум, глаза смыкаются невольно, как бы под обаянием неодолимой дремоты, и наконец наступает какое-то сладкое, дурманящее забытие.
Сын Эскулапа, для успокоения совести, прописал какое-то снадобье, с которым часа полтора спустя сиделка подошла к постели Бероевой и растолкала спящую.
Та с усилием открыла глаза. Пробуждение от этого сна показалось ей тяжким и сопровождалось тем нудящим ощущением тошноты, которое подымается в груди перед обмороком, а иногда в первые мгновенья после него.
- Лекарство прими, - предложила сиделка-арестантка.
- Не надо... - слабо проговорила больная, которую от этого чувства дурноты еще более клонило ко сну: организм просил полного успокоения.
- Да все ж-таки прими, моя милая, -