н, Маша невольно начинала чувствовать к ней самую теплую симпатию, испытывала задушевное желание поделиться с нею своим сердцем, облегчить на ее груди свое неисходное горе, вылить перед нею все свое оскорбленное, поруганное чувство, так невнимательно и грубо оттолкнутое любимым человеком; словно бы что-то свое, близкое, родное влекло ее к этой женщине, под добрым и ласковым обаянием ее мимолетно теплого и грустного взора, и Маше как-то невольно чувствовалось, что в ее одинокой, зазнобленной жизненным холодом душе все растет и растет беспредельное доверие к этому существу, погрязшему в мрачной тине. Она инстинктивно почуяла в нем родную, теплую душу. Ей показалось, будто с этой самой минуты она уже не совсем одинока в мире, будто нашлись чья-то другая воля и сердце, которые поддержат и согреют ее на этом жизненном распутье, и ей захотелось не расставаться, как можно дольше не расставаться со своей случайной спасительницей. Но опять-таки и то, что, раз уже сказав себе "да будет его святая воля" и вместе с этим словом слепо отдавшись судьбе, куда не вынесет! - ей было покамест не на что больше решиться и ничего не оставалось, как только держаться около Чухи, пока случайная судьба или жизнь не подставят неожиданно какого-либо иного исхода.
- Mon Dieu, comme je veux boire!.. Comme je veux boire!.. et comme j'ai faim! Mais... personne ne m'adonne nul copek aujourd'hui!* - с каким-то жгуче-отчаянным и вакхически-растерзанным видом подошла вдруг к Чухе какая-то молодая еще женщина, тоскливо заломив свои руки.
______________
* Боже мой, как я хочу пить! Как я хочу пить!.. И как я голодна! Но... никто не дал мне ни копейки сегодня! (фр.)
Чуха ответила ей только печальным пожатием плеч и быстро глянула на Машу. Эту, казалось, необычайно поразили звуки французского языка, услышанные в Малиннике.
Вакханка молча постояла еще с минуту, с озабоченной тоской озираясь во все стороны, и со вздохом пошла себе искать дальнейших приключений.
- Что, милая девушка, тебя, кажись, удивило? - с тихой улыбкой обратилась к Маше ее спутница.
- Да... французская фраза... здесь... Я не ожидала... - смущенно пролепетала она.
- Мало ль чего ты тут не ожидаешь еще! - с горько-иронической грустью покачала головой старуха. - А между тем, мудреного ничего нет, тут не одна она, тут, на Сенной, и много таких-то есть... Много их!..
- Что ж это значит?.. Француженка? - прошептала пораженная девушка.
- Нет, русская... дворянка... - все так же грустно возразила Чуха. - Это вот что значит, если хочешь знать, - продолжала она: - Случается, что девушка этого "порядочного" круга собьется с истинного пути - несчастие, обстоятельства, обман - всякое ведь бывает в жизни! И если уж она попала на эту дорогу, вернуться почти невозможно - затягивает! Словно тина какая засосет тебя! Ну, а стыд и гордость-то не всегда ведь сразу убьешь, и становится ей совестно встречаться в "пансионе-то" с людьми прежнего круга: на знакомых, пожалуй, может натолкнуться; поэтому она в видных пансионах и сама не остается, а спускается куда-нибудь пониже, где народ блыкается попроще. Да вот беда - и это у них у всех почти общее - со стыда да с горя начинают пить, и сильно пьют они, привыкают к пьянству, а за пьянство сперва бьют, а потом выгоняют, перепродают в другие руки, и вот такими-то судьбами девушка спускается все ниже и ниже и доходит наконец до Сенной. Тут уж из прежних-то ни с кем она не рискует встретиться, да и за пьянство здесь не взыскивают, ну, на Сенной они все и кончают, на Сенной-то особенно их и отыщешь. Так-то, милая девушка! - закончила Чуха, вздохнув тихо, но невыразимо тяжело.
Маша слушала и глядела на нее в невольном ужасе: после этого рассказа ей еще сильнее стало казаться, что и ее ждет та же роковая судьба.
Чуха тревожно угадала ее мысли.
- Я тебе вот что скажу, - начала она, видимо торопясь успокоить волнение девушки: - Ты с нами не оставайся. Тут тебе не место, тут тебя верная погибель ждет. А ты только первое время пережди у меня, пока тебе кроме Фонтанки деваться некуда, а там я уж как бы то ни было раздобудусь деньжонками, хоть маленькими, дам тебе... взаймы, - прибавила она в скобках, с доброй, хорошей улыбкой, - отдашь, когда разбогатеешь; ты места себе поищи какого, а с нами оставаться... Нет, не допущу я до такого греха! Не на это я тебя от проруби оттащила! Ты вот смотри на меня, - поднялась Чуха с места. - Что, какова я? А ведь когда-то тоже была хороша - женщина была... Да только это - именно когда-то было... А теперь-то... Чуха - и только!
И старуха с едко-горькой улыбкой отчаянно махнула рукой.
- Ох, давно бы я бросила все это, - тихо продолжала она спустя несколько времени, - противно, гадко оно... Пора иначе пристроиться... Хотелось бы хоть селедками на Сенной торговать, хоть гнилушницей промышлять, апельсинами да яблоками! Кажется, уж на что не велика торговля, а возможности нет... Нет, да и только... Десяти - двенадцати рублишек не могу сколотить на обзаведение! Поверишь ли ты этому? И вот - хочешь не хочешь, а поневоле продолжай каторгу да позор...
Старуха замолкла и угрюмо понурилась, отдавшись какой-то беспросветной думе. А между тем в этой комнате, под звуки торбана и гнусавого пения Ивана Родивоныча, составилась осьмипарная кадриль. Танцевали исключительно одни только женщины, под куплетцы чего-то вроде "чижика"; мужчины же оставались зрителями. Но как танцевалась эта кадриль! Каждый из читателей, конечно, имеет более или менее приблизительное понятие о том, каким наглым и циническим образом отплясывается этот танец у различных Ефремовых, Марцинкевичей и Гебгард, которому придано здесь все российское дикое безобразие и у которого вполне отняты французская грация и изящество. Казалось бы, чего же после этого должно ожидать от Малинника? А между тем, представьте себе самую крайнюю противоположность! Кадриль, танцуемая в Малиннике, в этом вертепе крайнего разврата и безобразия, отличается образцовой скромностью и приличием, так что хоть бы впору любому пансиону "благородных девиц". И - как знать! - быть может, в среде этих восьми пар найдется и не одна женщина, у которой вполне разорваны всякие связи с прежней жизнью иного общества, и для которой эта скромность и приличие в танцах составляют теперь уже единственную сладкую иллюзию, напоминающую ей это безвозвратно погибшее прошлое. Ведь кроме скромности в танцах для нее уже не существует более ни в чем остальном никакой скромности - решительно ничего, напоминающего нравственный идеал женщины.
- У тебя есть еще деньги, или уж ничего больше не осталось? - тихо спросила Чуха у Маши во время этой кадрили.
- Нет, я последние проела... - несколько смущенно ответила ей Маша.
- Ну, и у меня всего-навсего три копейки... На ночлег обеим не хватит... Надо бы как-нибудь добыть... Я добуду, - раздумчиво проговорила старуха и стала кого-то отыскивать глазами.
Вскоре она заметила слонявшегося у столов капельника и отошла с ним в сторону.
- Слушай, голубчик Степинька, что я тебе скажу, - начала она ему вкрадчивым голосом. - Хочешь добыть деньгу?
Капельник вместо ответа только крякнул с ужимкой да языком прищелкнул.
- В той комнате, кажись, море разливанное? - продолжала женщина. - Кто это там так шибко?
- Летучий, Лука... Нонешний слам юрдонит*.
______________
* Добычу прогуливает (жарг.).
- Стало быть, при деньгах?
- В больших деньгах!.. Сотельную бумажку сам сейчас видел.
- Ну, если его потешить теперь, так он расщедрится! - с живостью и надеждой подхватила Чуха. - А мы с тобой поделимся. Хочешь, что ли?
- Да ничего не выканючишь - надругательство разве какое, а больше ничего! - с унылым вздохом возразил Степинька.
- Уж там мое дело! - удостоверила его старуха. - Уж там я знаю как!.. А ты теперь подойди только к нему да попроси хорошенько, чтобы позволил для себя поплясать... Скажи ему: Чуха, мол, вместе со мною желает.
- Ладно, я пойду... Для чего не пойти?! - согласился капельник и направился в большую залу, где дым и чад стоял коромыслом и теснилось видимо-невидимо всякого народу.
Там, на самом видном месте, окруженный достойной компанией своих приспешников, восседал и безобразничал во вся тяжкие Лука Лукич Летучий, тот знаменитый и уже несколько известный читателю герой, который в отдельном нумере "Утешительной", с полтора месяца назад, собственноручно задушил дворника Селифана Ковалева. Нынче Летучий угарно прокучивал выгодный слам с большого воровского дела, направо и налево без толку соря своими деньгами.
Какое-то внутреннее чувство больно укорило было Чуху за ее решимость прибегнуть к добыче нечистых денег от такого человека, но... деваться больше было некуда, жаль бросить Машу, жаль оставить ее без ночлега, без приюта, когда она - того и гляди - опять, пожалуй, вздумает с отчаяния идти на Фонтанку. Старуха не могла сама себе дать отчета, как и почему, но только сердцем своим чуяла, будто что-то инстинктивно и тепло привязывает ее к спасенной ею девушке, и для нее-то она решилась на последнее средство.
"Э! Что тут думать! - с твердой решимостью помыслила она. - Ведь не впервой кувыркаться из-за куска хлеба".
И через минуту, по мановению Летучего, перед его столом расчистился кружок, тесно обрамленный досужими зрителями. Скромная кадриль была прервана, потому что Лука потребовал к себе музыкантов, а еще через минуту говор толпы покрывался уже гнусавым тенорком Ивана Родивоныча, которому, по обыкновению, вторил пьяненький басок Мосея Маркыча, под аккомпанемент звенящих ложек и торбана.
Как у нас Чуха-красотка -
По всему телу чесотка -
Очень хороша!
Ах! Очень хороша!
раздавалось по зале отвратительное пение, которое подхватывали иные голоса из хохочущей толпы, и безобразная Чуха, ставши в позитуру против безобразного Степиньки и высоко подняв юбку затрепанного кисейного платьишка, лихо отхватывала трепака. Эти два внешние безобразия, соединенные в откровенно цинической пляске, во вкусе Луки Летучего, являли собой донельзя отвратительную картину. И хорошо, что не видела ее Маша, которая осталась в ожидании скрывшейся Чухи на прежнем месте и боялась удалиться с него, потому что, в отсутствие ее, испытывала крайнее беспокойство и смущение.
Чух!.. Чух!.. Чух!..
Ни молодок, ни старух!
размахивая руками и валяя то кувырком, то вприсядку, мычал расходившийся Степинька, тогда как многие из зрителей громко отбивали в ладоши такт, а сам Лука, схватившись за животики, надрывался от неудержимого смеху и дико взвизгивал по временам:
- Ух-ти!.. Жарь его!.. Валяй!.. Поддавай пару!.. Лихо!..
И через несколько мгновений все это смешалось в такой безобразный лай, гам, и свист, и топанье, и хохот, что стены дрожали и за людей становилось страшно. После прерванной скромной кадрили весь этот безобразный трепак и все эти неистовые вопли скучившихся зрителей поистине являлись живой сценой из шабаша на Лысой горе, переполненной всякой адской сволочью.
Трепак с каждым мгновением разгорался все живей и быстрей; Мосей Маркыч все более и более учащал такт, до того, что струны его торбана звенели уж без всякого толку. Тут, откуда ни возьмись, на помощь к нему явилась какая-то посторонняя гармоника, визжавшая не в тон, и танец длился до тех пор, пока запыхавшаяся плясунья, выбившись из сил, не повалилась на пол. Последнее обстоятельство наиболее всего развеселило зрителей, но в душе Чухи было мрачно: она думала: "Что, если все это было понапрасну, что, если Лука не даст ни гроша!" Но Лука Летучий запустил уже руку в карман и, выгребав оттуда горсть мелкой монеты да две-три скомканные ассигнации, швырнул их на пол перед собой. В тот же миг передние из кучи зрителей жадно кинулись ловить деньги, предназначавшиеся танцорам, и, действительно, захватили большую часть. Поднялась свалка и драка, но Чуха успела-таки проворно схватить серебряный двугривенный и юрко улизнула из схватки, которая теперь чуть ли не более пляски потешала Луку Летучего.
- Лука Лукич - моей матери сын - нониче гуляет! Знай, мол, нас народ до самых трухмальных ворот! - кричал он, вскарабкавшись на стол и кидая оттуда новую горсть в самую середину свалки. - Потому, мы нониче и в Италии, и далее, и в Париже, и ближе бывали!
- Пойдем теперь отсюда... спать пойдем, - едва переводя дух сказала Чуха, вернувшись к Маше, которая все это время, слыша визг и гвалт, наполнявший большую залу, не смела подняться с места и только все пуще робела, тщетно отыскивая глазами свою старуху.
- Гей, ребята!.. Мазурик!.. Мазурика поймали! мазурика! Держи его, держи-и! - раздались вдруг в эту самую минуту несколько громких голосов в большой зале, и в комнату вбежал растерянный и бледный с перепугу молодой человек, за которым гнался малинникский хлебный маркитант и несколько личностей, ошалелых от пьяного разгула.
Маша глянула на вбежавшего и сразу узнала его.
То был Вересов.
Но из этой комнаты ему уже больше некуда было бежать; тут же его и схватили.
- Ах ты, мазурик! - вопил маркитант, хватив одной рукой за ворот Вересова и в то же время не выпуская из другой свою булочную корзину. - Ах, ты, воришка!.. Гляди-кось, почтенные, булку у меня стянул!.. Я только что отвернулся, а он и стянул! Ах ты...
И полился целый мутный поток бранных восклицаний и бесконечные повторения о булке.
У Вересова, действительно, из-за пазухи торчала краюшка белого хлеба, которую он прикрывал рукой, не то бы в намерении припрятать, не то готовясь защищать ее, буде отнимать начнут. Сам же вконец потерялся и бессмысленно глядел на всех беглым, испуганным взором.
- Мазурика, мазурика поймали! - пошел быстрый говор по всей малинникской толпе, которая с этим известием по большей части хлынула в желтую комнату, где маркитант со своими охочими приспешниками, вопя о булке, держал Вересова, который, впрочем, и не думал вырываться от них.
Маша решилась ждать, чем это кончится: она чуяла, что ему грозит что-то нехорошее.
- Надо его выручить... Надо его выручить! - быстро шепнула она Чухе и, схватив ее под руку, старалась протискаться поближе к Вересову; но сделать это было несколько мудрено за плотно скучившейся и все более прибывавшей толпой. Однако же девушка не теряла надежды и решительно, хотя и понемногу, грудью и плечом подавалась вперед.
- Мазурика поймали?.. Где он? Где? Значит, эфтот соколик? Покажите вы мне его! - говорил Лука Летучий с развалистой и гордо-самодовольной важностью, входя вслед за другими.
- Здесь, батюшка Лука Лукич!.. Здеся-тки! Вот он! - вопил маркитант. - Обокрал меня!.. Теперича - штука ли! - кажинная булка ведь не даром достается, кажинная трешку, значит, стоит, а он, подлец, накось тебе!.. А?.. Ах ты...
- Ашмалаш ему, ашмалаш!* Обыскать его, коли он мазурик! Надо во всем пункту эту самую соблюсти, чтобы, значит, было оно по закону... Без закону ни-ни! - авторитетно подал свой голос Летучий.
______________
* Ощупка (жарг.).
И едва успел он подать свой голос, как уже два человека из его же шайки с необыкновенной ловкостью и сноровкой принялись шарить по карманам Вересова и ощупывать всего, с головы до ног. Прежде всего была торжественно вынута из-за пазухи его трехкопеечная булка.
- Ге-ге-е! Вот оно что! - смеховным ревом пронеслось по толпе.
Затем один из обыскивавших вынул из кармана старый, потертый и замасленный бумажник.
- Эй, вы! Публика почтенная! Чей лопатошник? Не признает ли кто? Может, тоже стыренное, - воскликнул нашедший, высоко во всевидение подняв над головой бумажник.
- Ахти! да никак, брат, мой! Ну, так и есть: у меня подтырил! - вмешался, пробравшись сквозь толпу, какой-то человеченко, с виду прямой жорж и, пошарив для пущего удостоверения в карманах и за голенищем, принялся разглядывать находку.
- Мой, мой! Вот и наши ребята сичас признают, что мой, - говорил он, развертывая бумажник, и вдруг скорчил притворно испуганную рожу.
- Батюшки! голубчики!.. Отцы родные! - жалобно возопил человеченко, отчаянно хлопнув об полы руками. - Ведь у меня там двадцать рублев денег было, а теперь - ни хера! Все выкрал подлец! Расплатиться за буфетом теперича, как есть - ну, нечем да и только! Благодетели! Как же это!.. За что же это?.. Господи! Батюшка! Микола Чудотворец! Святители вы мои! Караул!.. Кара-у-ул!!.
- Не горлопань! - сурово осадил его Летучий, легонько давнув за плечо, отчего человеченку вдруг болезненно скорчило. Тем не менее он не преминул воспользоваться удобною минутою, чтобы под шумок опустить в свой карман вещь, вовсе ему не принадлежавшую.
Вересов, действительно, украл и бумажник, и булку. Прошатавшись весь день без приюта, ища какой ни на есть работишки и нигде не находя ее, он к вечеру снова почувствовал голод. Подобное существование вконец уже ожесточило его, и он решился украсть - не по-вчерашнему, а действительно взаправду и во что бы то ни стало украсть, что ни попадет под руку, на насущный кусок хлеба. Вересов видел вчера, что в Малиннике собирается множество народу, бывает много пьяных. "Авось в этакой толпе сойдет! авось не заметят!" - подумал он и решился отправиться прямо сюда, благо дорога уж знакома. Вошел, послонялся некоторое время по комнатам, огляделся и видит, что у одного столишка, опустя голову на руки, одиноко дремлет захмелевший матросик, а перед ним лежит бумажник. Вересов присел к тому же столу - моряк не просыпается. Тогда, улучив минутку, когда никто не обращал особого внимания в их сторону, он с величайшей робостью потянул к себе чужую вещь. Матрос и тут не проснулся. Вересов быстро опустил бумажник в карман и тихо удалился в другую комнату. Дрожа от волнения, с невольно и назойливо навязывающейся мыслью, что его сейчас захватят и обличат, развернул он этот бумажник - пусто; заглянул во все отделения его, и кроме какой-то засаленной, исписанной бумажонки да двух папирос ничего не нашел и в злобном отчаянии бессильно опустил свои руки.
"Нет, я все же припрячу его; не сегодня, так завтра кому-нибудь продам - копейки три или пять дадут за него", - решил он, снова пряча в карман свое приобретение. А в это время в большой зале происходила свалка, затеянная по милости щедрот разгулявшегося Летучего. Вересов бросился было туда, и вдруг видит, что маркитант, позабыв про висевшую у него на руке корзинку, все свое внимание устремил на эту свалку. При виде хлеба и при надежде добыть его с помощью кражи, аппетит Вересова вдруг разыгрался гораздо сильнее, чем за минуту до этого, так что он, ни мало не медля, подкрался к маркитанту и запустил руку в корзинку. Вот - булка уже схвачена, но, торопясь выдернуть свою руку, он неловко зацепил и дернул эту корзинку, маркитант живо обернулся на него и заметил кражу. Вересов ударился в сторону, на ходу запихивая булку к себе за пазуху.
"Мазурик!" - крикнул тот, поспешая за ним вдогонку. От этого слова молодой человек мгновенно стал белее полотна, растерялся и бросился бежать куда попало.
А что было вслед затем - читатель уже знает.
- Рожа-то его что-то мне незнакома, - пробурчал Летучий, подойдя к Вересову и вглядываясь в лицо: - Ребятки! - обернулся он к толпе, - не признает ли кто молодца? Хороводный он отколь-нибудь, аль с ветру?
- Не надо быть, чтобы хороводный*! Кабы хороводный, мы бы знали, кто-нибудь да узнал бы беспременно, - отозвались из толпы несколько записных жоржей.
______________
* Принадлежащий к какой-нибудь из мошеннических группировок (жарг.)
- Так, стало быть, с ветру*? - снова обернулся Летучий.
______________
* Занимающийся воровством в одиночку (жарг.).
- С ветру!.. На особняка, значит, ходит, - подтвердили жоржи.
- Ну, коли так, надо оправосудить его! - порешил Лука и обратился к помертвелому Вересову.
- Так ты, собачий сын, мазурить сюда явился? Так ты это наше обчество осквернять? Честное заведение порочить?.. А?.. Ребята! Как скажете: поиграть ему маненечко на скрипке, чтоб напредки половчее был? Ась?
- Задай ему хорошую концерту! Задай!.. Пущай прахтика будет! - согласились окружающие.
Все же прочее, что наполняло эту комнату, оставалось безучастным и равнодушным зрителем, и только у одной Маши, как у пойманной в руку касатки, захватывало и екало сердчишко от страху за Вересова да от негодования на эту бездушную толпу.
- Придержите-ка его, ребятки! - тихо распорядился Летучий, кивнув двум обыскивавшим молодцам из своей шайки, а сам весьма медленно, внушительно и с торжествующим самодовольством, видимо красуясь перед толпой, стал засучивать свои рукава.
В это же самое время двое других молодцов засучили и Вересову рукава выше локтей и вытянули вперед худощавые руки, приведя их в прямое горизонтальное положение. Он весь дрожал, дыша тяжело и медленно, и дико озирался во все стороны, как бы ища спасения.
Неторопливо подошел к нему Летучий, с той подлой улыбкой, которая обличала ясно всю его беспощадность. Спокойно глянул он на Вересова, и обеими руками, то есть собственно двумя только пальцами каждой - большим и указательным, взял его за руки повыше кистей, в том месте, где приходятся восемь косточек запястья, и именно со стороны большого пальца и мизинца. В то же самое мгновенье, сильно нажав эти косточки запястья, Летучий начал мерно передвигать своими пальцами, отнюдь не отрывая их от рук своей жертвы.
Вересов побледнел еще более, лицо его исказилось, и из груди вырвался глухой стон.
Эта игра на скрипке представляет одну из самых невыносимых пыток. Острой боли собственно при этом нет ни малейшей, но перебирание хрустящих косточек производит такое тяжелое и в высшей степени неприятно нервное ощущение, что человек даже с самыми грубыми нервами едва ли более двух минут в состоянии будет спокойно вынести эту пытку, последствием которой, при известной продолжительности манипуляций, явится сперва исступление, а потом обморок. Говорят, что бывали примеры, когда эта пытка доводила и до эпилептического состояния. Мудреного, впрочем, ничего нет. Невыносимое нервное ощущение можно хотя еще несколько уменьшить, если крепко сжать кулак, к чему инстинктивно и прибегнул в эту минуту Вересов; но Лука Летучий отменно знал эту штуку.
- А ну-ко, живчика ему поддерни! - мигнул он своим приспешникам, державшим молодого человека, и те, в сию же минуту, концом большого пальца начали снизу толкать его в сочленение локтевой кости, где находится так называемая в просторечии жилка живчик, от мгновенного и достаточно сильного прикосновения к которой по всей руке тотчас же побегут нестерпимые мураши.
Приспешники Летучего не заставили повторять себе приказание и весьма усердно принялись поддергивать живчика Вересову, отчего пальцы его в тот же миг разогнулись и по обеим рукам пошли конвульсивные движения. Эти пальцы, если можно так выразиться, судорожно прыгали, при каждом толчке в живчик.
- Воруй - не воруй, а будь ловок, - приговаривал, пытая, насмешливо-поучительным тоном Летучий. - Напредки помни да не попадайся, чтобы и себя не срамить, да и нас, добрых людей, в конфуз не вдавать. Воруй половчее, буде бог тебе дал на то дарование такое, для того и пальчики тебе теперь разминаются. А не будешь ловок - будешь бит от начальства. Вот тебе и притча во языцех - от писания слово сказано; а ты, как есть ты младой человек, так ты и поучайся, да заруби себе на носу, что это, мол, учит тебя уму-разуму Лука Лукич, моей матери сын, по прозванию Летучий - человек кипучий. Что, брат, каково? Складно? Затем и складно, чтобы в память принял.
Вересов сначала только зубами скрежетал, но потом не выдержал и стал стонать и порываться из рук своих мучителей.
- Э-э! Любезный человек!.. Потерпи, потерпи малость самую! Это ничего, это очинно даже приятно! - издевался Лука, не переставая мучить.
Вдруг в эту самую минуту с яростным криком пробралась сквозь толпу Маша и стремительно кинулась к Летучему, крепко схватив его за руку. Щеки ее пылали, грудь высоко подымалась от трудного дыхания, волосы взбились в беспорядке от тех усилий, которые употребила она, чтобы пробиться сквозь густую толпу, и смелые глаза метали злобные искры. В эту минуту она была замечательно хороша собой: гнев и волнение придали ей совсем новый, небывалый еще оттенок восторженной энергии и решительной воли, так что даже сам Летучий, остановив пытку, перенес на нее свои изумленные взоры, в которых начинало уже заискриваться дикое животное сластолюбие.
- Оставь его!.. Оставь, или я задушу тебя! - сцепив свои зубы и задыхаясь, прошипела девушка.
- Ну, нет, задушить-то ты меня не задушишь, - спокойно возразил Летучий, пожирая ее пьяными глазами, - для эфтого у вашей сестры руки из репы кроены, капустой подстеганы! А вот, поколева живу, отродясь не видал еще, чтобы баба ко мне эдак-то подлетела! Вот, что правда, то правда! Ай да зверь-девка! Право, зверь!.. Люблю таких!.. Одначеж ты отселева отчаливай, потому, неравно второпях зашибу, - прибавил он ей, снова обращаясь к Вересову с прежним намерением.
- Не тронь! - с силой вырвался отчаянный крик из груди Маши. - Клянусь, задушу! Слышишь!
И она с неестественной, нервной и неведомо откуда вдруг появившейся у нее силой, опять схватила его за руки. Глаза ее грозно и зловеще сверкали из-под сдвинутых бровей.
- Ай, да и что же это за девка! - в каком-то зверообразном довольстве воскликнул Лука, любуясь дикой красотой девушки. - Любо мне это, да и только!.. Слышь ты, зверь-девка, вот бы мне такую полюбовницу! Лихо!
- Палач!.. - с ненавистным презрением бросила ему в лицо свое слово Маша.
Летучий вздрогнул и хмуро насупился.
- Палач? - повторил он медленно и тихо. - Ну, нет, брат-девка, это ты врешь!.. Не говори ты мне, никогда не говори ты мне такого слова! Слышишь!.. Палачом Луку Летучего не обзывай!
Лука знал, что, рано ли, поздно ли, он попадется в палачовские лапы, и по естественной ненависти к ним, свойственной всей братии, считал это слово, примененное к самому себе, большим оскорблением, жестокой обидой и тяжелым укором. Оно его словно ножом резнуло по сердцу, сказанное с такой презрительной прямотой, в глазах огромной толпы, значительную часть которой человеческий поступок Маши заставил вдруг человеческими глазами взглянуть на это дело.
Но самолюбие Луки Летучего не позволяло ему оставить Вересова вследствие одного только слова и энергической воли какой-то шальной девчонки: "Пожалуй, подумают, что испугался". И в то же время он чувствовал, что после "палача" не годится мучить мальчонку. Луке нужно было с достоинством выйти из этого положения, и потому он тотчас же сметливо придумал исход, который мог польстить и его самолюбию, и его сластолюбивым инстинктам.
- Так вашему здоровью, стало быть, желательно-с, чтобы я его оставил? - с заигрывающей улыбкой обратился он к Маше.
- Ты его не тронешь больше! - твердо и решительно проговорила она.
- Не трону, коли на стачку пойдешь. Поцалуй, девка, Луку Летучего, тогда - вот тебе бог! - не трону. - И он, выжидая поцелуя, стал перед ней, избоченясь.
Маша ответила одним лишь презрительным взглядом.
- Не хочешь? - медленно проговорил мучитель, сдвигая свои брови; положение становилось для него еще более затруднительным. - Не хочешь? Ну, так уж не пеняй! Держите-тка его, братцы!
И он снова взял руки Вересова.
Маша дикой кошкой бросилась на него, но Летучий одним легким движением локтя отбросил ее в сторону, так что она уж разом поняла всю невозможность мериться с этой силой.
Лука держал руки своей жертвы, но почему-то медлил приступать к новой пытке, а положение Вересова меж тем становилось все более и более критическим.
Несчастный бросил на Машу долгий, невыразимо страдающий и молящий взгляд, после которого тотчас же раздался его крик - Летучий начал свое дело.
Девушка уловила этот взгляд, столь много говорящий, и, заслышав новый вопль, с отчаянной тоской оглянулась вокруг себя, почти готовая упасть без чувств от потрясения, и вдруг - не успел еще замереть голос Вересова, как она уже стремительно бросилась к Летучему и, закрыв глаза, чтобы преодолеть отвращение, громко поцеловала его.
Тот, как зверь, охватил ее своими лапами и стал покрывать поцелуями все лицо бесчувственной Маши.
Чуха подоспела на помощь. С ругательствами и криком старая волчиха принялась отбивать от него девушку, и Лука Летучий через минуту опомнился: он хоть и был шибко хмелен, однако ж увидел и понял, что дело дошло до обморока.
- Тьфу!.. Это я словно мертвеца целовал! Ажно похолодела! - пробурчал он себе под нос и, передан Машу с рук на руки Чухе, мигнул своим приспешникам:
- Отпустите мальца! Будет с него!
Вересов был оставлен.
С помощью двух женщин старуха утащила девушку от посторонних глаз, в маленький темный чулан, за перегородку, куда обыкновенно сваливают в Малиннике мебель, пострадавшую до окончательной негодности среди ночных оргий. Там ее раза два вспрыснули водой, потерли грудь да виски - и девушка очнулась.
- Где он?.. - спросила она, подымаясь на ноги. - Где он?.. Пустите меня к нему - они снова станут мучить его.
Чуха начала было уговаривать и успокаивать ее, но Маша ничего не хотела слушать и порывалась из чулана. Пришлось отвести ее в прежнюю комнату.
Вересов, оставленный Летучим, а вместе с тем и всей остальной толпой, долго еще не мог прийти в себя и стоял на прежнем месте, ошеломленный всем случившимся, не зная, куда из этой комнаты направиться к выходу, и в то же время страшась сделать шаг, из опасения подвергнуться опять каким-нибудь новым мучениям.
- Пойдем отсюда... Бога ради, пойдем скорее! - стремительно проговорила Маша, подведенная к нему Чухой, и, без сопротивления взяв руку молодого человека, повела его вслед за собой.
- Вот девка, так девка! Молодец девка!.. - одобрительно замечали некоторые личности, когда Маша, вместе с Чухой и Вересовым, проходила малинникские комнаты.
А в это время в большой зале опять уже вокруг Летучего кучилась большая толпа, и опять бренчал торбан, и звенели ложки, и певцы отхватывали "величальную" в честь этого героя:
Ах, и кто же тароват у нас?
Тароват да свет Лука Лукич!
Он со гривенки на гривенку ступал,
Он полтиною вороты припирал,
По пяти рублев в окошечко кидал.
И Лука Лукич при этих последних словах величальной песни снова швырнул в толпу направо и налево две горсти серебряной мелочи и медяков, а сам, поднявшись с места, начал с сановитой повадкой, и подтопывая, и помахивая развернутым фуляровым платком, плясовым ходом похаживать по кругу, и вдруг лихо гаркнул, вместе с певцами:
Ах, вы, Сашки, канашки мои!
Р-р-разменяйте-д мне бумажки мои,
Вы бумажки мне новенькие-да
Двадцатипятирублевенькие!
И при этом снова несколько скомканных ассигнаций полетело в толпу, где давно уже шла из-за этих грошей великая свалка и драка.
Трое малинникских беглецов вышли на площадь, откуда было слышно, как гудел и неистовствовал весь этот малинник.
Чуха бережно поддерживала трепещущую Машу, которую теперь благодетельно освежила и придала новой бодрости струя свежего воздуха.
- Спасибо... Это второй раз... Второй раз вы меня выручили... спасли... - бессвязно проговорил ей глубоко потрясенный Вересов, удерживая в груди тяжелое рыданье. - Я... никогда, никогда не забуду... Спасибо!
Маша протянула ему руку, и они молча простились одним крепким горячим пожатием.
- Хорошо, что ты привела меня сюда. Я рада... - с чувством промолвила девушка своей спутнице, когда они одни переходили площадь по направлению к Вяземскому дому.
- Да, без тебя-то он, пожалуй бы, так не отделался, - с тяжелым вздохом и мрачным лицом проговорила старуха. - Они бы его, пожалуй, и насмерть забили.
- Насмерть? - с удивленным ужасом, широко раскрыла Маша свои глаза.
- Насмерть, - подтвердила спутница. - В наших хороших местах это случается: убьют невзначай человека, в драке там, что ль, или как, нахлобучат на мертвого шапку да словно пьяного и потащат вдвоем или втроем, под руки, к Фонтанке, а там внизу у спуска и в воду - поминай, как звали! Они на это молодцы у нас.
Вересов остался один на распутье.
"Нет, воля хороша сытым... голодному воля - смерть, - решил он сам собой. - Тюрьма лучше... лучше, чем такая воля!.. Пойду к следственному, сейчас же пойду - чего тут ждать еще? Попрошусь снова в Литовский замок... Пока, в части, в арестантской, дадут ночлег, а может... может, и хлеба там себе выпрошу..."
И он решительно шел к возврату в прежнее, но теперь уже добровольное заточение, после двух с половиной суток голодной свободы.
- Веди меня в часть! - обратился Вересов к дремавшему на углу городовому, перейдя некоторые улицы, за которыми уже начинался район той части, где производилось о нем следственное дело.
- Куда-а? - изумился спросонья блюститель.
- В часть!.. В сибирку! - с раздраженной настойчивостью повторил бездомник.
- Проходи, проходи себе с богом, приятель, нече пустяки-то болтать... Время ночное.
- Мне некуда идти, у меня нет ни дома, ни пристанища - понимаешь ли ты?.. Веди же меня в часть, говорят тебе!
- Ну, проваливай, брат, проваливай!.. Что нам часть - богадельня, что ли? За что я тебя поведу, коли ты бесчинства никакого не сделал?.. Ты сделай бесчинство какое, так я тебя отправлю с дворником в квартал, а без того за что же? Ну, хмелен маленько, ну, это ничего: иди, знай, своей дорогой, а мне со своего поста тоже нельзя отлучиться - неравно начальство...
И блюститель послаще да покрепче завернулся в свою дежурную шубу, в надежде опять подремать с часочек.
Вересов не двигался с места. "Бесчинство... - думал он. - Даже и сюда-то не пустят тебя просто, потому что тебе деваться некуда!.. Надо сперва бесчинство какое сделать, либо околеть на улице с голоду и холоду, тогда сволокут, тогда примут!.. Господи, что же это будет!"
- Чего же ты стоишь? - обратился к нему между тем городовой. - Хочется в часть тебе? Ну, и ступай сам! Дорога, чай, знакомая. А отсюдова отчаливай подобру, поздорову!
Бездомник, действительно, решился сам идти в часть и объявить себя беглым из тюрьмы преступником, в надежде, что после такого заявления ему не откажут в приюте. Не без некоторого труда, однако же, удалось ему добиться, чтобы впустили в дежурную комнату, где на жестчайшем кожаном диване спал дежурный офицер. Беглый преступник, являющийся сам объявить о себе, показался ему явлением почти сверхъестественным и весьма курьезным. Приказал, для порядку, обыскать его, причем, конечно, был найден временный билет, выданный следственным приставом.
- Какой же ты, черт тебя дери, беглый, если ты на поруки отпущен? - изумленно и строго спросил его дежурный. - Что ж ты задаром-то начальство беспокоишь?.. А?
Вересов стал опасаться, что и тут, пожалуй, сорвется дело, что и отсюда выгонят.
- Я голоден... Я третьи сутки шатаюсь по улицам, без хлеба, без приюта, - заговорил он голосом, дрожащим от волнения и отчаяния. - Не откажите мне... сжальтесь!.. Дайте мне место в арестантской сибирке, хоть до утра... утром я в тюрьму... да еще... Христа ради... хоть кусок хлеба!
- Да ты, должно, пьян, каналья? - усомнился дежурный.
- Я голоден... - с горечью повторил Вересов.
- Верно, пьян... не может быть, чтоб не пьян... Подойди-ка сюда!
Тот подошел.
- Ближе подойди!.. Совсем подойди ко мне.
И ближе подошел, и совсем подошел.
- А ну-ка, дохни на меня!
И дежурный чутко подставил свой нос под самый рот Вересова.
- Ну, дыхай же, бестия!.. Еще! Сильнее!
Тот исполнил и это.
- Хм... Кажись трезв, животное!.. Хм?.. Так ты в самом деле не пьян?
- Вы видите.
- Вижу! Вижу, что вы, мерзавцы, только начальство по пустякам тревожите!.. Сна лишаете!.. Из-за вас мучиться тут!.. Тащи его, каналью, в общую! - промолвил он, обращаясь к полицейскому солдату, - утром ужо разберут!
Половина жестокого груза упала с плеч Вересова. Он радостно пошел рядом с солдатом, взявшим его за шиворот.
- Голубчик!.. Коли веруешь в бога... дай мне... Христа ради, дай мне поесть чего-нибудь... Хоть корку хлеба! - со слезами умолял он солдата на пути к общей арестантской.
Тот сжалился и принес ему туда краюху ржаного солдатского хлеба, щедро посыпанную солью.
В сибирке, отличавшейся особенным простором, было скучено до шестидесяти человек всяческо-о народу. Сиделые подследственные арестанты в казенных серых пиджаках являли себя в некотором роде аристократами этого места и потому занимали все лучшие места на нарах; остальная же публика, забранная или подобранная на улицах в течение одних суток, довольствовалась чем бог пошлет и по большей части валялась врастяжку по отвратительно грязному полу, в бесчувственно-пьяном образе. Тут был народ с весьма различных ступеней общественной лестницы: и лакеишко с раскроенной щекой, и оборванный солдат, и купец в хорошей лисьей шубе, с которого сиделые арестанты преспокойно стащили в свою пользу новые сапоги, отнюдь не стесняясь присутствием стольких посторонних людей; тут же валялся чиновник, весь мокрый и перепачканный уличной грязью, с оторванной фалдой вицмундира, и личность, напоминающая своей черной хламидой странствующего инока, и серяки-мужики, и карманники-жоржи, и некий иностранец француз, без всяких признаков панталон, и немецкие подмастерья, вместе с подмастерьями российскими, и, наконец, мосью с гигантскими усами и с красным околышем да кокардой на замасленной фуражке, из разряда тех, которые останавливают вас на улице непременно французской фразой и просят на пропитание жены-вдовы с семерыми детьми мал мала меньше. Иные из них были окровавлены, избиты, расшиблены, а большая часть грязны и оборваны - следы отчаянных драк и уличного валянья. И все это храпело, стонало во сне, бредило, хрипло кашляло, а в одном углу раздавались пьяно-горький неумолчный плач и вздохи с бесконечным причитанием: "За что ж он мне рожу расквасил?.. Нет, ты мне скажи, за что он меня растворожил всего?.. Может ли он?.. Никак он этого не может... И я не могу... и он, значит, не может... Нет, ты мне скажи, за что..." и т.д.
Замечательно, что у русского человека в сивушно-пьяном образе все его мысли главнейшим образом и почти постоянно сосредоточиваются и путаются около одного представленья о том, что он может, и чего не может, а также и о том, что могут и чего не могут другие. Это почти общая характеристическая черта.
Сиделые арестанты, по преимуществу жоржи среднего и низшего разрядов, ходили от одного бесчувственного или сонного человека к другому, и, задав ему ашмалаш, бесцеремонно вытягивали из кармана в свою пользу все, что попадется на руку: вязаный шарф, носовой платок, чулки или сапожонки, одежонку, какая случится, а иногда и кошелек, либо портсигар, если таковые позабыла отобрать и припрятать до утра полицейская власть в дежурной комнате; особенно же любят жоржи шейные кресты да обручальные и иные кольца, буде случатся подходящие: золотые либо серебряные. Все это к шести-семи часам утра через какого-нибудь прия