нного помаленьку, во время служебного поприща мужа. Птицы имеют пристрастие к домикам деревянным или на каменном фундаменте, с мезонином и садиком - непременно с мезонином и садиком, приноравливая к сему, по патриархальным свойствам натуры своей, и настойки с огурцами, и кургузого меринка. Значит, - думают себе, что тоже живут "по-барски". Они все без исключения очень любят свои захолустья с их ближайшим околодком; они привязаны к ним душевно, ибо в течение долгой жизни своей как-то органически срослись с почвой окружающей местности и всегда, с некоторым умилением даже, говорят не иначе, как - у нас под Смольным, у нас на Аптекарском, у нас на Козьем. Все эти Козьи болота, под-Невские и Аптекарские они уже привыкли считать чем-то своим, прирожденно собственным, нераздельно слитым с их существованием.
Но не думайте, чтобы в характере жизни домовитых птиц было что-либо общее с жизнью той среды, представителями которой у нас являлись старички Поветины в буколической Колтовской. Нет, Поветины - люди так себе, мелкая сошка, совсем простые, хорошие люди, живут себе скромно, безвестно, богобоязненно, по пословице "день да ночь - сутки прочь, - к смерти ближе", не тронь, мол, только ты нас, а мы-то уж тебя никак не тронем. Словом сказать, живут, как бог послал, беззатейно да помаленьку. В птичьем же обществе есть свои стремления, свои цели, свои интересы, своя борьба, и победы и невзгоды, свои политические вопросы и волнения, даже - даже своя пропаганда.
Птицы почти исключительно принадлежат к дворянскому сословию, да и не просто к дворянскому, а к столбовому, и сами себя, при случае, очень любят заявлять "столбовыми". У них есть свои традиции, и каждая из птиц может похвалиться каким-нибудь своим дедушкой или дядюшкой, который "в свое время на всю губернию был барин". Но... от широкой жизни этих дедушек и дядюшек нынешним старикам-племянникам и старушкам-внучкам остались очень скудные обрезки, вроде псковской или новгородской усадьбы душ в двести или, чаще всего, вроде старинной барской дачи, а не то - домика с мезонином и садиком. Птицы очень любят хвалиться своим родством, в котором непременно состоит какая-нибудь никому неведомая княгиня Подхалим-Закорюкова или князь Почечуй-Чухломинский. И это все будут князья и княгини очень древние, что называется "Рюриковичи", до такой степени древние, что про них даже никто уж и не знает и не помнит, но тем не менее они есть или были и состоят в родстве с домовитыми птицами, и домовитые птицы считают их людьми в свое время очень вескими.
Но столько же, сколько своим родством с княгиней Подхалим-Закорюковой и князем Иваном Почечуем, домовитые птицы любят хвалиться при случае и своим коротким знакомством с различными представителями ныне сияющих барских фамилий. Нужды нет, что эти представители иногда успели уже давным-давно позабыть о самом существовании какой-либо птицы и даже не вспомнят имени ее, если начать им припоминать и растолковывать, домовитые птицы все-таки хвалятся этими quasi знакомыми, и это приносит им истинное удовольствие. Если кому-нибудь случится упомянуть случайно имя какого-либо из этих современно блистающих представителей, птица никак не утерпит, чтобы не умаслить при этом лицо свое улыбкой, довольством сияющей, и не промолвить тоном, в котором будет сквозить оттенок даже некоторой приятельской фамильярности, смешанной, впрочем, с чувством подобающей почтительности: "А... Князь Илья Семенович!.. - скажет птица. - Как же, как же! Старые сослуживцы!.. Приятелями были!" или "Э, батенька, что вы мне говорите про графа Андрея!.. Уж мне ли не знать его! Однокашники! На одной скамейке сидели, вместе на кулачки дрались, вместе и посекали нас!" или наконец: "Когда я воспитывалась в Смольном, мы с княгиней Аглаей уж какие подруги были!.. Она теперь, как встретит меня, все вспоминает: а помнишь, ma chere*, кофейных? а помнишь, mon ange**, нашу maman?.. Такая, право, милочка эта княгиня Аглая!.. Все к себе зовет, да вот - никак не соберусь!" И при этом необходимо следует полный вздох умиления и довольства. И птицы счастливы, что им удалось намекнуть или приплести кстати и некстати о своем аристократическом знакомстве. Они, все без исключения, необыкновенно интересуются знать, что делается в кругу этих современно блистающих представителей, о чем они говорят, чем занимаются, кто за кого дочку выдал или сына женил, какая жена с мужем разошлась и отчего это произошло, и кто и с кем находятся в контре; и при этом обнаруживается у них полное и самое подробное знание восходящего родства и свойства этих знаменитостей и самое твердое знание всех без исключения имен и отчеств их, так что если промеж ними, например, говорится: "Князь Андреич, или графиня Дарья Савельевна", то каждый уж очень хорошо знает, о каком именно князе Владимире Андреиче и о какой графине Дарье Савельевне идет дело. И все принимают участие в этом разговоре и сердцу каждого оказываются весьма близки и князь Владимир Андреевич и графиня Дарья Савельевна; а те, между прочим, даже и не подозревают, что есть на свете совсем посторонние люди, которые так живо, com amore***, интересуются их особами и их делами. Но как тут не интересоваться, если сплетни и рассказы из высшего света составляют пищу и одну из любимейших тем домовитых птиц при каждой почти их встрече, при каждом птичьем собрании!
______________
* Милочка (фр.).
** Мой ангел (фр.).
*** С любовью (фр.).
Птицы, однако, не любят сходиться с новыми личностями. Они предпочитают вращаться в тесном и замкнутом кружке своего птичьего общества, члены коего все связаны друг с другом самою интимною привязанностью, и постороннему человеку, что называется "человеку с ветра", нет почти никакой возможности проникнуть в их заколдованный круг - разве уж кто-нибудь из доверенных птичьих членов, за строгим своим ручательством в достодолжной доброкачественности рекомендуемого субъекта, возьмется ввести его в птичье общество, и тогда уже новая личность остается на ответственности своего поручителя. Для этого надо, так сказать, пройти несколько мытарств и искусов.
- Евдокия Петровна! Савелий Никанорович! - говорит какой-нибудь член птичьего общества. - К вам в дом желает быть представленным господин Триждыотреченский. Позволите вы это?.. Он уже давно ищет этой чести.
Евдокия Петровна и Савелий Никанорович делают мину кислого и недоверчивого свойства.
- А кто такой этот Триждыотреченский? - мямлят они сквозь зубы...
- Триждыотреченский?.. Мм... Он, сколько мне кажется, очень достойный и благонамеренный человек, - замечает адвокат нововводимого члена.
- А какой чин на нем?
- Титулярный советник, в капитанском ранге.
Евдокия Петровна и Савелий Никанорович вторично делают мину отчасти кислого свойства.
- А где служит? - продолжают они.
- В N-ском департаменте столоначальником.
- Хм... А как начальство аттестует его?
- Начальство ничего... Чиновник доброкачественный.
- То-то! Нынче поди-ка поищи их доброкачественных-то! Все вольнодумство да непочтительность! - с прискорбием размышляют супруги.
- Н-да-с!.. Времена!.. Что называется tempora et mores*, как сказал философ... все "прогресс" этот! - с грустно-презрительно-снисходительной улыбкой вздыхает в ответ на это размышление адвокат господина Триждыотреченского.
______________
* Времена и нравы (фр.).
- А достаточно ли скромен он? - продолжают между тем супруги.
- О, да! Он очень скромен и почтителен.
- Не пьет ли, не дебоширствует ли, да на стороне не держит ли чего?
- Боже сохрани и избави! Как это можно!
- То-то... Нынче времена-то какие!.. А сколько лет ему?
- Ему-то? Да тридцать девятый пошел недавно.
- Только всего-то тридцать девятый еще? - восклицают с некоторым недоверием и даже с беспокойным опасением супруги. - Молодой такой человек... Не опасно ли?.. Ведь они нынче, знаете ли, какие, эти молодые-то люди! Богоотступники, красные!.. Право, я и не знала, что он такой молодой... Уж знакомить ли вам его, полно?.. Что как он красный? Ведь этак позор на весь дом наш ляжет тогда.
- Нет, уж за это ручаюсь! Уж красноты в нем нет ни малейшей!
Евдокии Петровне и Савелию Никаноровичу сорок лет казались еще молодостью. Это, впрочем, нисколько не удивительно, так как им обоим, в общей сложности, было около ста тридцати с маленьким хвостиком.
- А богобоязнен ли он? - продолжают они допрашивать с неуменьшающимися беспокойством и заботливостью.
- О, да! Богобоязнен. Четырежды в год постится.
- К старшим почтителен ли?
- Я уж докладывал, что вполне удовлетворяет.
- Ну, то-то! А не пересмешник ли он? К нам вот тоже как-то один затесался, да потом осмеял в газете.
- Ой, нет, нет!.. Боже сохрани!.. Боже сохрани и помилуй! - отмахивается и крестом и пестом адвокат Триждыотреченского.
- Не знаком ли с кем из сочинителей, из литераторов нынешних, из кашлатых-то этих окаянных, прости господи?
- Ой, что вы!.. Помилуйте, как это возможно!.. Разве я-то - я-то разве решился бы тогда? Нет-с, он, полагаю, из наших, вполне из наших!
- То-то!.. Это ведь все поджигатели... Ну, а образ мыслей его? И что читает он? Выбор чтения?
- Образ мыслей - можете судить - самый отменный, вполне благонамеренный, а читает... На полке видел я у него творения Державина и прочих классиков российских, богословские сочинения, "Домашнюю беседу", "Странник", Ивана Выжигина, ну, и иные творения. Нет-с, уж что до этого, то книги все достойные и благонамеренные; за это поручиться могу.
- То-то! Чтоб журналов-то этих нынешних не читал! Да откудова он? С университета, что ли?
- Ой, нет! Как можно! он из духовной семинарии.
- Да нынче и из семинарии-то какие-то все выходят - отщепенцы! Ни в кого веры нельзя иметь. Ну, да уж, пожалуй, привозите его, знакомьте; только, смотрите, пусть уж он остается на вашей ответственности. Ежели что, оборони бог, случится, вы отвечаете - так уж мы и всем нашим заявим!! - решают наконец супруги, и господин Триждыотреченский получает позволение быть представленным в дом к Евдокии Петровне и Савелию Никаноровичу.
В первую же пятницу он облекается во фрачную пару и вместе с членом-поручителем отправляется к черту на кулички в какой-нибудь под-Смольный, или за Козье болото.
- Нынче особенно интересный вечер, - не упустит случая птица-поручитель внушительно заметить своему protege, - нынче будет там блаженный Фомушка о своих хождениях рассказывать. Все наши будут...
- Который это блаженный Фомушка? - вопрошает неофит. - Кто он таков?
- Ай-ай! Как же вы это так - не знаете Фомушку-то! - с упречным качаньем головы замечает поручитель. - Фомушку, я полагаю, все знают! Это странник, блаженный... Он юродствует даже; а вы знаете, как в наш растленный-то век мало истинных юродивых случается. Да, - замечает он со вздохом сокрушения, - оскудевает милость божия, оскудевает!.. А на Фомушке даже особая благодать почиет: он дар предвидения имеет; с ним даже чудеса бывали.
- А кто еще там будет? - спрашивает Триждыотреченский, спеша новым вопросом сгладить впечатление, произведенное на птицу его невежеством касательно Фомушки.
- Да там много бывает - все наши: Маячок Никифор Степанович - отменно умный человек, диспутант отличный; Петелополнощенский, почтеннейший - это уж, конечно, знаете, слыхали? Ну, князь Балбон-Балбонин - тоже мыслитель замечательный, и даже юродственному житию Фомушки подражать стремится.
- Это который! Гусар-то бывший? - перебивает новопосвящаемый.
- Он самый. Познал тщету мира сего и в созерцание мыслительности обратился. Ну, потом, актриса Лицедеева тоже бывает там, и нынче, полагаю, наверное будет. Князь Длиннохвостов - черепослов и спиритист известный. Ну, иногда тоже княгиня Долгово-Петровская навещает, правда редко довольно, но все-таки навещает иногда, и граф Солдафон-Единорогов тоже завернет изредка - на язык очень резок, никого и ничего не опасается. Да, одним словом, общество все вполне достойное, и это, я вам скажу, большую они вам честь делают своим приглашением. Уж я на вас полагаюсь, и так как вы еще неофит, то на мою ответственность допущены туда.
Между тем экипаж подъезжает к дому Савелия Никаноровича и Евдокии Петровны, и господин Триждыотреченский вступает в сие элевзинское обиталище.
Птица-поручитель рекомендует его Евдокии Петровне и Савелию Никаноровичу, которые отвечают неофиту церемонными поклонами, присовокупляя надежду, что он, вероятно, оправдает рекомендацию птицы-поручителя.
СОВИНЫЙ АРЕОПАГ В ПОЛНОМ БЛЕСКЕ
Войдем и мы туда вместе с ними, с тем, однако, чтобы уж тут сейчас же расстаться и с господином Триждыотреченским, и с птицей-поручителем, так как мы занялись ими собственно для того, чтобы изобразить самый процесс вступления в птичье общество, после чего в них уже ни малейшей надобности не оказывается.
Мы в довольно просторной зале, освещенной по стенам старинными масляными лампами - теми древними лампами, в виде жестяных крашеных колчанов с позолоченными стрелами, какие ныне становятся уже чрезвычайною редкостью. Мебель вся тоже старинная, если и не времен очаковских, то наверное первых годов нашего столетия; краснодеревная, с высокими, сплошь деревянными спинками, жесткая и неудобная. В одном углу наугольный диван. Перед ним массивный овальный стол, а около стола - полукругом размещаются кресла. За креслами - полукругом же стулья, что являло собою нечто необыкновенное, заставлявшее предполагать, что тут готовится, вероятно, какое-нибудь заседание или чтение. В пользу последнего предположения говорили: две свечи под абажуром на столе, бронзовый колокольчик, графин воды, стакан и сосуд с толченым сахаром на особом подносе. В противоположном углу сделано было некоторое возвышение, покрытое красным сукном, а на возвышении стояли табурет и позлащенная арфа - инструмент псалмопевца.
Гостей было много: все больше старцы - либо в костюмах, напоминавших стариковским покроем десятые и двадцатые годы нашего столетия, либо в форменных вицмундирах, с надлежащими регалиями и беспорочиями.
Все это чинно сидело, чинно прохаживалось и еще чиннее вполголоса разговаривало.
Дамы в гостиной помещались отдельно. Там были все какие-то постные физиономии, вроде выжатого, высохшего и зацветшего плесенью лимона. Одеты они были в чепцах и темных платьях и закутаны в старинные шали, лимонного же или черного цвета. Между ними ярко выдавалась актриса Лицедеева, разодетая в великолепное, шумящее, черное шелковое платье, belle femme, в полном смысле этого слова, лет, начинающих уже становиться преклонными, то есть сорока с хвостиком, и с физиономией, которая ясно изобличала, что обладательница ее, хотя к небесно-божественному приникает, но и от греховно-земного укрыться плотию своей неизможет. Однако по всему заметно было, что в доме сем госпожа Лицедеева - гостья почтенная.
В качестве непременного кошмара тут же находилась и одна сочинительница, преклонных лет, девица Разбитая, которая, где бы она ни была, всегда прицеливается залпом, за один присест прочесть благосклонным слушателям свой добродетельно-морально-философический роман, для чего всегда возит с собой в увесистом свертке толстейшую рукопись. А пока, в ожидании удобной для чтения минуты, девица Разбитая перебегает от одного птичьего члена к другому, от другого к третьему и т.д. и все жалуется, что ни одна редакция не хочет печатать ее роман, и все спрашивает совета, как бы вы полагали, куда бы еще отдать ей свое произведение, и где бы могли напечатать его. Когда же девица Разбитая успеет уже всем нажаловаться и со всеми насоветоваться, то непременно начинает вдаваться в отвлеченные и метафизические темы. Сладко и скромно подседает она к актрисе Лицедеевой и еще сладостнее, идеально защуривая глазки, вкрадчиво-тихим, любезным голосом просит разрешить ей вопрос: как она, Лицедеева, полагает, что такое душа? Или - что есть жизнь? Или - что есть прекрасное и чем отличается оно от непрекрасного? Или, наконец, как она, Лицедеева, думает: "Кто из этих современных писателей лучше пишет: Тургенев или Гончаров? И у кого из них лучше и тоньше... э-э как это называется!.." Девица Разбитая ищет подходящего слова и найти не может, а актриса Лицедеева, подобно оракулу, по возможности, старается кратко, но точно удовлетворить каждому из вопросов девицы-сочинительницы Разбитой.
Находилось в этом обществе также и несколько молодых людей; но это были молодые люди с какими-то блинчато-плоскими, тарелочно-тупыми физиономиями, какие-то загнанные и запуганные. Они скромно лепились по стенам, не дерзая свободно ходить, свободно разговаривать и даже кашляли-то в руку и отвертываясь, причем непременно конфузились вдобавок, словно учинили какой проступок или даже нечто непристойное. Эти молодые люди скромно сидели по разным уголкам, на кончике стула и по большей части созерцательно молчали, похлопывая оловянными бельмами; а при прохождении мимо них кого-либо из "старших" тотчас же почтительно подымались с места, словно желая предупредительно уступить его, и вытягивались чуть не в струнку, чтобы, по уходе сих "старших", снова сесть и снова созерцательно помалчивать.
Главных светил мудрости, составляющих ареопаг гостиной Евдокии Петровны, еще не было, но их ждали с минуты на минуту, ибо в нынешний вечер назначено было собрание экстраординарное, цель которого узнается своевременно. Один только князь Длиннохвостов заседал в гостиной, на диване между дамами, и повествовал о Сведенборге, о Месмере и о спиритизме, основанном на верчении столов. Относительно последнего предмета он находил себе ярого противника в одном из важнейших совиных членов - в Петелополнощенском, который громил и его, и Юма, и Кардека всеми громами своего красноречия, подкрепленного тяжелою артиллериею различных текстов, и провидел в этом спиритизме всесветнореволюционное, зажигательное значение, почитая его за один из несомненных признаков того, что антихрист уже народился. Но пока этот вития не появился еще на птичьем небосклоне, князь Длиннохвостов свободно мог распространяться о своем любимом предмете и убеждал дам повертеть немного кругленький столик - до появления Петелополнощенского. Охотницы нашлись сразу: девица-сочинительница идеально-мистически сосредоточилась с карандашом в руке над листом бумаги (князь Длиннохвостов сказал ей, что она медиум) и в ожидании таинственных духов, которые незримо должны явиться и начертать ее рукою на бумаге загробные тайны, девица Разбитая даже и про свой добродетельно-морально-философический роман позабыла, - факт, почти невероятного свойства. Под стать преклонной девице Разбитой, три выжатые лимона, в лимонных шалях, уселись вокруг маленького столика, и, устроив своими пальцами "магнетическую цепь", с сердечным замиранием ожидали, когда, наконец, духи начнут стучать и вертеть их кругленький столик. Сторонницы Петелополнощенского отчасти хмурились, называя князя Длиннохвостова деистом и вольнодумцем, и предпочитали слушать замечательного и притом юродственного мыслителя, князя Балбон-Балбонина, который тут же помещался на низковатом табурете, против отдельного полукружия своих слушательниц, и на чистейшем, образцовом парижском жаргоне витийствовал о православии, о знамениях и чудесах, поминутно вставляя во французскую речь свою обильные славянские тексты, коими она уснащалась и подкреплялась. Часть дам наслаждалась князем Длиннохвостовым, а часть - князем Балбон-Балбониным, и все с равно усердным и глубоко уважительным вниманием.
Хозяин элевзинского обиталища, штатский, давно отставленный за негодностью генералик, Савелий Никанорович, маленький, жиденький и вертлявый человек, неизменно украшенный всеми своими регалиями, хлопотливо вертелся здесь и там, везде и нигде, и все так добродушно старался сказать каждому своему гостю что-нибудь приятное, какой-нибудь комплимент и сладкую любезность. Супруга же его, напротив, держала себя с плавным достоинством: в молодости своей она живала в Царском Селе при своей двоюродной фрейлине-тетке и очень хорошо помнила двор императрицы Марии Федоровны. У нее проглядывало везде и во всем этикетно-чопорное, натянутое и выделанно плавное достоинство. Это была высокая, очень худощавая старуха, с надвинутыми от висков на лоб седыми коками в виде локонок-колбасок; при гостях всегда не иначе как декольте и со шлейфом, без кринолина. Она любезностей никому не говорила и только церемонно улыбалась, с весьма идеальным и религиозным оттенком в выражении глаз и всей своей давно поблекшей физиономии. Эта чета являла из себя до наивности добродушных людей, воображавших о себе, впрочем, очень многое, считавших себя чем-то весьма важным, весьма значительным, серьезным, и приписывавших себе огромное влияние на дела мира сего. Они безусловно веровали в различных Фомушек-блаженных, душевно чтили разных Макридушек-странниц и чистосердечно поклонялись московскому пророку и странновещателю Ивану Яковлевичу. Радушный и хлебосольный дом их служил постоянным притоном для всевозможных юродивых и странниц, для какого-нибудь странствующего монашка с Афонских гор, явившегося в Россию за доброхотными даяниями, и вообще для всех подобных особ, иже не сеют, не жнут, но в житницы собирают и, аки птицы небесные, сыты бывают. Тут для них была полная лафа, причем многие до крайности злоупотребляли гостеприимством Савелия Никаноровича. Прирожденное добродушие и душеспасительные стремления заставляли обоих супругов относиться вполне безразлично и к истинным представителям религии и к самозванцам-мошенникам, принявшим на себя какой-либо религиозный оттенок. В романе этом автор уже неоднократно выводил на сцену всяческих мошенников, по всем почти отраслям и специальностям этой промышленности; но галерея представителей темного искусства была бы далеко не полна, если бы он упустил из виду мошенников, спекулирующих на счет религиозного чувства добродушных и доверчивых людей. Принимая на себя образ самозванных монахов, странников и юродивых, обчищают они людские карманы чуть ли не с большим успехом, чем все другие собраты по широкому искусству. Гнусные проделки этих господ доходят зачастую до возмутительного кощунства, и хорошо еще, что между истинными представителями религии есть слишком достаточное количество людей, вполне достойных всякого уважения, которым иногда удается обличать кощунственные плутни и просвещать светом истины людей добрых и верующих, но чересчур уже доверчивых и потому поддающихся на одураченье. Одна из подобных мошеннически-кощунственных проделок послужит предметом нашего дальнейшего рассказа.
Вечер шел довольно вяло и монотонно, между столоверчением и французским разглагольствием о догматах православия, как вдруг в прихожей раздался очень громкий звонок, за который чья-то сильная рука дернула подряд три раза.
Савелий Никанорович торопливо и озабоченно побежал в переднюю, и гости засуетились. Между ними пошел тот шепотливый гул, который потаенно пробегает в толпе, когда в ней ожидают входа необыкновенно важного и только что приехавшего лица.
Такой же гул и теперь ходил от залы до кухни и от кухни обратно до залы.
- Приехал! Приехал! - сообщили с радостью и важностью друг другу гости.
- Кто приехал?
- Он!.. Он приехал! Удостоил!.. Почтил!.. Сам приехал и еще кого-то привез с собою!
Дверь в залу торжественно распахнулась, и в собрание, стуча сапожищами и широко размахивая красными лапищами, вступил Фомушка-блаженный. Рыжая бородища - клоками, и рыжие, кудластые и от рожденья нечесаные волосы так и кинулись в глаза всем и каждому на этой мясисто-красной и лупоглазой физиономии. На коренастом Фомушке по обыкновению была надета черная, оборванная, перепачканная и забрызганная грязью хламида, на манер монашеской ряски, перетянутая в талии широким стальным обручем, а на макушке красовалась несколько сбитая на сторону порыжелая бархатная скуфейка. Божий человек в это время почему-то казался нечистоплотней и неопрятней, чем когда-либо, так что самое платье его на два, на три шага вокруг издавало весьма неприятный запах, которым всегда почти отличаются неопрятнейшие и грязнейшие нищие. Все это являлось в нем в данную минуту необходимыми атрибутами его юродственного образа, благодаря которому он почитался в этом доме и в этом обществе чуть ли не святым Божиим угодником, так как его рекомендовала сама княгиня Настасья Ильинишна Долгово-Петровская, покровительница божьего человека, вскоре после того как она определила его на спокойные хлеба одной из богаделен.
Фомушка шел бойко, чувствуя, что он тут полный и незыблемый авторитет.
В двух шагах за ним частой походочкой семенила кривошейка в черном люстриновом платье полумонашеского покроя, с черным же платком на голове, и с видом до бесконечности лицемерно смиренным. Вся она была какой-то ходячий вздох всескорбного сокрушения и ходила не прямо, не простой, обыкновенной походкой, а как-то все бочком, бочком, отчего кривошейность ее кидалась в глаза еще более. На вид ей было лет тридцать пять, или под сорок.
- Здравствуйте! Все здравствуйте! - не заговорил, а как-то громко и отрывисто залаял Фомушка, остановясь посреди залы. - А где у вас бог-то тут? Не вижу что-то, с улицы-то пришодши.
Хозяйка почтительно указала ему на образ, висевший в углу.
Фомушка бац прямо на колени и с наглым, совсем уж беззастенчивым лицемерием положил три земные поклона. Кривошейка, позади его, последовала этому примеру, но только еще с большим лицемерием.
- Еще раз здравствуйте! Все здравствуйте! - вторично пролаял блаженный, поднявшись с колен и отвесив собранию глубокий поклон.
- Ну, а хозяева теперь где? - спросил он. - Давайте мне хозяев сюда!
Евдокия Петровна и Савелий Никанорович с почтительным согбением предстали пред лицо Фомушки.
- А! Вот вы где!.. А я-то умолясь и не приметил вас, - говорил он, в разговоре своем налегая на букву "о". - Ну, здравствуйте! Поцелуемся!
И хозяева троекратно поцеловались с грязным Фомушкой.
Евдокия Петровна изменяла обычной суховатой чопорности и церемонности своей только в отношении самых важных и отитулованных знакомых да в отношении разных юродивых Фомушек, странствующих монашков и Макридушек. С этими она становилась и мила, и приветлива, и даже очень услужлива.
- А я к вам не один благодати принес, - заговорил Фома после целования, указывая на кривошейку, - а вот и ее прихватил с собою. Вот она вам - Макрида-странница! Вместе, вдвоем ныне подвизаемся.
Макрида со смирением поклонилась очень низкий поклоном.
- Ну, поцелуйтеся! - протекторски поощрял Фомушка.
И хозяева облобызались троекратно и с Макридой-странницей.
- А что, Игнатыч не бывал еще? - спросил Фомушка, оглядывая гостей, в то время как наиболее усердные из них (и особенно из лимонных дам) подходили к нему с наиглубочайшим почтением, иные даже, по усердию своему, и к ручке.
- Нет, не жаловал еще, а, надо быть, скоро будет, - с неизменным почтением докладывала хозяйка.
- А что, чайку бы испить; побаловаться малость хотца, - предложил бесцеремонный Фомка.
И в зале тотчас же появился древний лакей, из доморощенных, ибо у всех почти домовитых птиц прислуга по преимуществу отличается древностью и доморощенностью. Лакей нес на подносе большое количество стаканов с чаем. За ним следовала сморщенная горничная девица, с лотком сладких печений и ломтями домашней булки.
- Ты мне, мать, как налила-то? Поди, чай с сахаром? - спросил Фомушка у хозяйки, беря с подноса стакан.
- С сахаром, Фомушка, с сахаром.
- Ну, так я и пить не буду! - порешил он, опрокидывая на блюдце полный стакан и залив чаем лощеный пол, вместе со своей грязной хламидой. - Он ведь скоромный - из собачьих костей вытравляется. А ты мне, мать, медку пожалуй-ка, так я изопью стаканчик. Да, слышь ты, - крикнул он вослед удалявшейся хозяйке. - Я ваших этих печеньев да финтифлюх не больно-то жалую, а ты мне, по-христианскому, подай сайку - гривенную, разрежь ее пополам, да икорки паисной положь в середку-то! Да поболе - икорки-то! Больно уж люблю я этта чай с икоркой лакать!
И к у слугам Фомушки тотчас же явились мед и сайка с икоркой.
Жадно погрузил он в медовницу свой указательный палец и, зацепив на него клок густого меду, понес в рот и тщательно обсосал. Потом грязные ногти свои вонзил в икру, разодрал сайку и запихал все это за щеки, запивая горячим чаем, так что трудно было представить себе, куда и как это возможно сразу запихать такое количество пищи. Фомушка не ел, а жрал, и гости с глубоким благоговением взирали на все эти его эволюции.
Чай обносили "по чинам": сначала несли к старшим, чем-либо отитулованным гостям, людям почетным, а потом к неотитулованным, то есть второстепенным, и, наконец, к скромным молодым людям, лепившимся у стен и в уголках, на кончиках стульев. От этого происходило то, что древний лакей, со следовавшею за ним сморщенною девицею, как угорелые метались из угла в угол по зале, отыскивая старших и опасаясь, как бы не подать, по ошибке, какому-нибудь младшему ранее старшего. Такой грех обыкновенно случался с неофитами, которые на первый раз не вполне еще ознакамливались с обычаями и уставами птичьего гнезда. Трется неофит по большей части около своего патрона-поручителя, словно ютится под крылышком его, а патрон, конечно, состоит в числе "старших". Патрон взял стакан, а вслед за ним и клиент тянет туда же свою руку. Но древний лакей, чутьем угадывающий градации птичьих членов, быстро выдергивает у него из-под руки поднос, круто повертывается и идет в другую сторону, а сморщенная горничная-девица бросает очень свирепый взгляд на дерзновенного неофита. При этом патрон непременно с укоризной замечает ему вполголоса, что он сделал промах, и хорошо еще, что хозяйка этого не видала, а то сочла бы вольнодумцем и, пожалуй, могла бы совсем не дать чаю - ибо молодые люди в сем доме, за такие промахи с чаем, в наказание очень часто остаются и без оного.
Когда лакей, в числе старших, подошел с подносом к Макриде-страннице, она, лицемерно скромничая, сделала руками и головой отрицательный жест и заговорила сладко-певучим голосом:
- Нет, божий человек, нет, старичок миленький, мне последней! Последней мне!
- Ей последней поднеси! - громко пояснил Фомушка. - Она у нас со смирением!
- Вы с чем? С медком тоже прикажете? - вопросила ее угодливая хозяйка.
- Нет, мать моя, мне с мермеладцем, с мермеладцем мне, ежели милость будет. Я с мермеладцем люблю! - распевала Макрида, корча смиренные рожи.
В это время на горизонте появились два новых светила: Петелополнощенский, вошедший необыкновенно гордой походкой, и Никифор Степанович Маячков, ходивший, напротив, более с мягким смиренномудрием.
При появлении первого занятия спиритизмом тотчас же торопливо прекратились.
- А!.. Игнатыч! Друг! - закричал, увидя вошедших, Фомушка и заегозил на своем месте. - Да и ты тут, Никиша! Оба два вместе!.. Друзие мои, облобызаемся!..
И Фомушка, не обтирая своих засаленных медом и икрою губ и усищ с бородищею, троекратно и звонко облобызался, "со обниманием", с каждым из новоприбывших. Но нельзя сказать, чтобы гордо-поступному Петелополнощенскому особенно нравилось это целование. Никита же, как человек чистого сердца, принял его с радостью и благоговением.
- Фомушка нынче про странствия свои рассказывать будет! - шепотом проносилось между гостями, и все повысыпали в залу слушать медоточивого Фомушку.
- Блаженный! Ты нам ныне про хождение свое к Афону повествовать хотел, - обратился к нему хозяин. - Мы ждем твоего повествования...
- А, да! Про Афонстии обители! - отозвался Фомушка, встряхнув кудластыми волосами, и тотчас же стал ломаться. - Да что, друже мой, не больно-то я охоч ныне рассказывать.
- Ах, Фомушка!.. Пожалуйста, Фомушка!.. Про Афонские... Нельзя ли уж как-нибудь? - ублажали его некоторые из гостей, и особенно дамы.
- Не! Не! Не хочу!.. Вдругорядь! Вдругорядь как-нибудь, а ноне не хочу! - замахал на них ручищами своими Фомушка. - И не лезьте, не приставайте! Чего это и в сам-деле привязалися ко мне, словно псицы какие... Подите вон!.. Сказано - не хочу! А вот есть - хочу! Хозяйка! - присовокупил он. - Вели-ка мне еще медку да сайку с икрой подать!.. А рассказывать не стану.
- Ах, как жаль! Истинно жаль! Блаженный рассказывать не хочет!.. Не желает! - с грустью и сокрушением говорили между собою гости, отходя от Фомушки и покачивая головами.
- Да ты хошь расскажи господам милостивым, как тебя беси эфиопстии купать-то водили, - вмешалась странница.
- Ты чего еще голчишь?.. Молчать! - закричал, притопнув на нее, Фомушка, и странница, оторопев, прикусила язычок свой.
Оказалось, что блаженного ублажить на рассказы нет никакой возможности.
Однако ж, не прошло и пяти минут, как Фомушка, словно под каким-то наитием, вдруг возвысил свой голос.
- И приступиша ко мне беси, - начал он громко, широковещательно и с удивительной самоуверенностью, так что при первых звуках его речи все гости с благоговением, на цыпочках обступили блаженного. - И приступиша ко мне беси. Семь бесов - по числу зверину. Один старший - Сатанаил и шесть младших - сподручники. А я в та-поры спасался: тридесять ден и тридесять нощей гладен был, и в бане не парился - с год, как не парился, и не мылся, потому - чистоты не люблю: в ней же бо есть блуд и предел спасенью. Не пецытеся о телесех, сказано.
Вздох с икотой со стороны Фомушки, вздох с прискорбием со стороны Макридушки и вздох с умиленным вниманием со стороны некоторых слушателей, особенно женского пола.
- И говорит мне бес: "Фомушка, приставлю я тебе жену некую, зраком зело добру, и будешь ты у меня первый человек Адамий, и царем эфиопским наречешься, как одно тому слово - над всеми князьями князь и над всеми королями король, и будут тебе герцоги всякие ноги мыть да воду ту пить". Я говорю: "Пошел вон! Потому как ты черт - и я с тобой не могу!" А он мне речет: "Хочешь, в реке тебя выкупаю? Вот мы, говорит, жеребцов заводских поведем купать, и тебя с ними!" И подхватили меня тут шесть бесов младших с эфиопом Сатанаилом и потащили купать. И взмолился я тут слезно ко господу, да не искупают меня в реке...
Новый вздох с икотой со стороны Фомушки, причем был перекрещен его рот: "для того чтобы враг человеческий не влетел через уста во утробу", - пояснил он гостям, которые от умиления только головами покачивали.
- Так вот како чудо было! - торжественно заключил блаженный, окидывая быстрыми глазами присутствующих. - И как я, значит, божиим соизволением, по вере своей многоей, спасенье приял! А что этих всяких соблазнов мне было, как, то есть, враг мою плоть смущал - больше все во образе женском, ну, и опять же насчет яствия и пития - то и несть тому исчисления, и только одна вера моя соблюла меня чиста - вера да о грехах сокрушение. А соблазны-то нашему брату бывают многие!
Третья икота со вздохом, а гости все слушают да слушают с глубоким благоговейным вниманием, и некоторые лимонные дамы даже слезы источают. Актриса же Лицедеева сидит - не шелохнется, и глаза глубоко опустила, потому, вероятно, чувствует, что и ее, немощную, на этот счет исконный враг потайно многими соблазнами одолевает...
- А вот мне, грешнице, тоже чудо великое было, - начала своим певучим голосом Макрида-странница.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Гости остались по большей части глубоко поражены этим последним чудом, а лимонные дамы еще сильнее источали слезы умиления.
Они совершенно искренно верили этим рассказам и преисполнялись чувством священного благоговения к таким избранникам, как Фомушка-блаженный и Макрида-странница.
Прошла одна минута молчаливого раздумья.
Макрида, пользуясь ею, вынула из-за пазухи книжку в черном клеенчатом переплете и тихо, но торжественно поднялась со своего места.
- Благочестивые милостивцы! - начала она переливаться певучим голосом. - Пожертвуйте доброхотным даянием на преукрашение храмов и обителей божих!.. Было мне видение: святитель во сне явился. Слезно плакал он, батюшка, и заказал мне, чтобы я, по усердию своему, через доброхотных дателев, престол ему, Костромской губернии Чуриловского погоста, в деревне Сивые Жохи беспременно поставила. "А я, говорит, и за тебя, раба Макрида, и за них, за дателев-то, перед господом умолитель грехам вашим буду". Так вот - не будет ли милость ваша, господа мои высокие, по усердию своему пожертвовать мне что-либо?
Гости с готовностью взялись за свои карманы, и ассигнации их обильно исчезали за черным клеенчатым переплетом Макридиной книжки.
Макрида выдерживала роль и строила лицо строгое, с очами, долу потупленными. Но Фомушка выдерживал с трудом: плотоядная улыбка, при виде стольких ассигнаций, невольно просачивалась на его роже, и жадными глазами он неустанно следил за Макридой, как бы опасаясь, чтобы она его надула. Одни только добрые домовитые птицы ничего не видели, ничего не подозревали, и во имя небывалых чудес позволяли обчищать с такой беззастенчивой наглостью свои широкие карманы.
Вскоре появились еще два новые лица - одно почти вслед за другим. Это были: отец-протопоп Иоанн Герундиев и, с одного из кладбищенских приходов, отец Иринарх Отлукавский. Последний вступил в залу минутами тремя позже первого, и потому они приветствовали здесь друг друга взаимно троекратным лобызаньем, пожимая один другому обе руки: правую - правой, левую - левой.
- Ну, что, как слышно? Говорят, тифозная эпидемия свирепствует? - спросил отец Иоанн отца Иринарха, плавно поглаживая свою бороду.
Вообще отец Иоанн отличался плавностью и мягкостью своей речи, своих движений и всего своего наружного характера. Отец же Иринарх был более резок и в улыбке, порою, несколько саркастичен.
- Да! Мрет народ, мрет, - подтвердил отцу Иоанну отец Иринарх, расправляя с затылка на обе стороны лица свои волосы. - И шибко мрет, но... все больше чернорабочий... все чернорабочий...
- А я так полагаю, что никакой тут эпидемии нет, а все это одна только выдумка господ медиков; потому, где же тут эпидемии, ежели вот уж четвертые сутки ни к кому, а ни-ни то есть ни к кому, в буквальной точности, не позвали ни исповедывать, ни отпевать. Какая же тут эпидемия, я вас спрашиваю?
- Нет-с, я вам доложу, что мрет народ, - весьма настаивал отец Отлукавский. - Но только не из достаточных, не из зажиточных классов, а все это мертвец, доложу вам - чернорабочий.
- Ну, что ж делать! Божья воля, Божья воля! - развел руками отец Герундиев, и оба с сожалением вздохнули - оба хорошо понимали друг друга, оба друг друга не любили, и оба друг другу сладко улыбались и, по завету, лобызались при встрече.
- Что есть жизнь? Нет, вы мне разрешите сейчас же вопрос: что есть жизнь? - словно пиявка, присосалась меж тем девица-писательница к князю, спириту и черепослову.
- "Жизнь! Что ты? - Сад заглохший", сказал мудрец, сударыня, - отбояривался черепослов. - И вопрос этот весьма труден, я не могу разрешить его сразу.
- Ну, так вот что: я даю вам неделю сроку. В следующую пятницу, когда мы опять здесь встретимся, вы мне должны привезти разрешение моей проблемы.
А пока она задавала свои вопросы, успел прибыть и еще один гость из самых почтенных. Это был граф Солдафон-Единорогов, который являл из себя гладко выбритую фигуру высокого, плотного старика, звучно и крепко опиравшегося на черную палку, при вечном старании придать нечто орлиное своей закинутой назад физиономии. Он, в качестве бывшего воина, постоянно носил наглухо застегнутый фрак, украшенный блестящими регалиями, и высокий черный галстух старовоенного покроя, который вполне скрывал под собою малейшие признаки белья и твердо подпирал обе графские щеки. Старик придавал необыкновенный вес и значение своим визитам, и потому посещения его к Савелию Никаноровичу были весьма не часты, так как он старался всегда выбирать те вечера, присутствовать на которых изъявила желание и княгиня Настасья Ильинишна: он питал к ней большое почтение, считал себя вполне равным ей и поэтому полагал, что уже если оказывать честь своим посещением, то оказывать ее одновременно с княгиней Долгово-Петровской, что выходило всегда как-то блистательней и оставляло свое впечатление. Граф Солдафон-Единорогов принадлежал к числу "огорченных", недовольных современным ходом событий русской жизни и при каждом удобном случае громко заявлял свой негодующий протест. Его называли "либералом с другого конца".
Первое, что почел он нужным сообщить хозяевам, с достоинством раскланиваясь с ними, было известие, что княгиня Настасья Ильинишна непременно хотела быть у них сегодня. Хотя хозяева знали об этом и без него, однако он думал все-таки доставить им большое удовольствие сообщением, услышанным из его собственных уст, а через какие-нибудь пять минут, в отдельном кружке самых солидных и достойных гостей Савелия Никаноровича авторитетно раздавался уже его голос, в котором даже и нечуткое ухо ясно могло бы расслушать огорченное раздражение.
- Нет, вы скажите, куда мы идем, - говорил граф Солдафон-Единорогов, - куда мы идем, я вас спрашиваю! И что из этого выйдет? Ха-ха-ха!..
Хохот графа раздавался весьма умеренно, с большим достоинством и отчетливой раздельностью в звуке "ха-ха".
Кружок слушателей глубокомысленно пожимал плечами, качал головами и произносил безнадежно:
- Гм!..
- Вчера я встречаю князя Петра Петровича, - возвысив голос, не без горечи продолжал граф. - Это бог знает что за старик! Что с ним сделалось! Радикал, чистейший радикал! Ну, и прочел же я ему мою отповедь! И что ж? - Улыбается. "Вы, граф, - говорит, - озлоблены". Еще бы не озлоблен! Я думаю!
А через десять минут в новом кружке таких же почтенных и "влиятельных" гостей раздавался тот же самый голос графа, только значительно уже пониженный, до степени необыкновенно важной и как бы испуганной таинственности:
<