вопрос, но другого тогда я придумать не мог.
- У меня.
Она сказала это спокойно и отступила вглубь кухни. Я шагнул за нею.
- Мы очень хотели бы знать... - начал я. Я напрасно сказал: "мы". Портос исчез, и я слышал только стук его шагов уже двумя этажами ниже. - "Мы" - это был "я" один.
- Войдите, пожалуйста, - сказала она, бледнея, и пошла вглубь квартиры.
Я пошел за нею. Я понял: - она приняла меня за жандармского офицера.
Квартира была очень маленькая. Сейчас за кухней, холодной и пустой, где, вероятно, не готовили, была комната с красной лампой. Широкая тахта с мутаками, маленький столик и на нем книги. У окна с тонкою шторою письменный стол, на нем лампа, книги и тетради.
- Вы меня, ради Бога, извините, - сказал я, стоя в пальто посередине комнаты. Помню - и ковер был в ней, и в открытую дверь была видна другая темная комната. Кажется, теперь я был смущен больше ее.
- Но вы могли так Бог знает куда попасть, - сказала Валентина Петровна.
- Мог, госпожа наша начальница, - кротко сказал Петрик.
- Она могла быть... такой... - Валентина Петровна замялась и смутилась.
- Она не походила на такую...
- Ну, а, если и правда, - она нигилистка! В какую историю могли вы попасть!
- Мог, госпожа наша начальница, - очень даже мог и могу еще.
- Ну, дальше?
- Знаете, как змея колдует свою жертву - вот так и она. Два темных глаза и в них испуг, негодование и ненависть... Даже жутко стало. - "Что вам угодно?" - сказала она. Очень сурово и сухо. Потом, видя мое смущение, добавила: - "по какому делу вы ворвались ко мне ночью, господин офицер".
- "Вот это - господин офицер" - меня всего перевернуло. Я сразу понял, сколь опрометчиво, глупо и гадко я поступил и как мерзок мой поступок... Но, госпожа наша начальница, я памятовал, что брошенный в атаку эскадрон ни повернуть, ни остановиться не может, и я стал все объяснять. И с места:
- "Вы читали Шопенгауера?.." Она была огорошена.
- "Читала", - сказала она. А я ей все, все мои мысли, и ее красную лампу и мысли, что тут самоубийца, что я спасу, о, госпожа наша начальница, в эти минуты Цицерон, Кони и Плевако были мальчишки и щенки в сравнений со мною. Так был я красноречив... Да и она была очень хороша и неизвестна. Я именно нашел то, чем мучился весь вечер - я вскрывал чужой череп и узнавал чужую жизнь.
- Я не думала, Петрик, что вы такой бедовый... и неверный...
- О, госпожа наша начальница! Вы не можете понять, что я был в отчаянии. Я безумствовал в тот день... А верен... Я всегда верен... Да ведь я и не нужен...
- Ну продолжайте, Петрик... На самом интересном месте вы остановились. Она не прогнала вас?
- Нет. Она спросила - вы не жандарм?.. Я ей поклялся, что все, что я говорю - правда. Потом... Потом мы говорили о стихах.
- Вы... О стихах? Надеюсь, не о тех, что вы мне только что читали?
- Нет... О Блоке... о Мюссе... о Бальмонте... о... как его... Бодлэре... Она ужаснулась, что я ничего этого не читал. Потом она предложила мне снять пальто. - "За кого вы меня принимаете", - сказала она, - что осмелились придти ко мне ночью". - "Если бы я знал", - сказал я, - "что тут девушка, я никогда бы не посмел звонить. Я думал... я был уверен, что тут... что тут самоубийца"... Она засмеялась... И мы проговорили до утра... Читали стихи... Бодлэра по-французски и Блока по-русски...
- Ну и вам понравилось?
- Ужасно, божественная, все это было ново для меня. Точно я на другую планету попал.
- Дальше?
- Дальше я бываю теперь у нее. Представил ей Портоса...
- И Портос?
В вопросе было больше, чем любопытство, но Петрик этого не заметил.
- Портос, божественная, не я... Я думаю, что, если бы Портос жил во время революции - он был бы Наполеоном, каким-нибудь... Бонапартом. Он сразу понял, кто она, и все узнал. Она дочь генерала. Ее отец умер на большом посту два года тому назад... Она в Петербурге... На курсах... Ходит в народ...
- Сколько ей лет?..
- Не знаю.
- Она хороша собой?
- Я не думал об этом. Она очень интересная... И... я так одинок.
- Я надеюсь, милый Петрик, что теперь вы не будете так одиноки. Вы вернетесь к своей королевне.
Петрик нагнулся и горячо поцеловал руку Валентины Петровны. Она встала, прогнав Диди, и зажгла огни.
Петрик стал прощаться.
- Сейчас будут приходить визитеры, милый Петрик, я боюсь, вам будет скучно, я вас отпускаю, но вы даете мне слово, что ровно в шесть вы придете к нам обедать, после обеда паинькой посидите, посмотрите мои альбомы Захолустного Штаба и останетесь на вечер... Мы будем музицировать.
Петрик поклонился.
- Я весь ваш, госпожа наша начальница, - сказал он и в голосе его послышалась Валентине Петровне глубокая грусть.
За обедом было очень уютно. Молодой драгун с серыми честными глазами как-то сразу завоевал симпатии Якова Кронидовича, немного ревновавшего Валентину Петровну к ее прошлому. Петрика сразу полюбили все. Диди доверчиво прыгнула ему на колени.
- Прогони ее, Аля, - сказал Яков Кронидович, - может быть, Петр Сергеевич не любит собак?
Но Петрик "ужасно" любил собак.
- Я вообще животных люблю, Яков Кронидович, - и Петрик стал рассказывать про лошадей.
- Ну, вы сидите тут, - сказала Валентина Петровна, - а я пойду одеваться.
Яков Кронидович пригласил Петрика в кабинет, не тот, где хранились препараты, инструменты и лежали синие папки протоколов, а по стенам стояли шкапы с книгами, где царил Ермократ Аполлонович, а в тот, что был подле гостиной, где стоял большой круглый стол, освещенный высокой лампой с темным абажуром и лежали иллюстрированные журналы и большие, тяжелые альбомы, а кругом были глубокие кожаные кресла.
- Курите? - сказал Яков Кронидович.
- Нет... не курю.
- И хорошо делаете. Дольше проживете... Дурная это привычка, да по профессии моей мне нельзя без курения. Иной раз такого покойника вскрывать приходится, что страшно приступить - каша одна... Так папиросой отбиваешь запах...
Яков Кронидович закурил.
Петрик слушал с некоторым страхом. Он опять попал в какой-то новый мир, где так просто говорили о таких страшных вещах. И не мог он себе представить в этом мире госпожу нашу начальницу.
- И вам не страшно?.. То есть... я хочу сказать, не противно?
- Привыкаешь, - сказал Яков Кронидович. - Вы давно знаете Алю?
- С детства. - Петрик подвинул тяжелый альбом к Якову Кронидовичу. - Вот видите... Какие мы были. Валентина Петровна совсем маленькая... Это я... это Багренев, это Долле... Мы играли в трех мушкетеров. Валентина Петровна была наша королевна... А это на теннисе, в гарнизонном саду. Багренев - Портос и Валентина Петровна играют против меня - Атоса и Арамиса Долле... Тут - это еще раньше - крокет... Все детство от пятнашек и казаков и разбойников, через серсо, мяч и крокет к теннису и верховым прогулкам. Наши отцы служили вместе. Ее отец тогда полком командовал, Долле был старшим штаб-офицером, мой отец командовал эскадроном, отец Багренева - богатый помещик подле Захолустного Штаба. В его лесах всегда охотились.
- Багренев богатый?
- Да, очень...
Они листали вместе альбомы прошлого и Якову Кронидовичу казалось, что эти чужие офицеры его Але должны быть ближе, чем он, пятый год женатый на ней.
Тихо шло время. В гостиной часы мелодично пробили девять, а ни гостей еще не было, ни Валентина Петровна не выходила из спальни. Наконец в четверть десятого раздался первый звонок - пришел писатель Панченко, скромный пожилой человек с большими красными руками. Таня провела его в кабинет.
Теперь Петрик забился в угол за шкап с книгами. Писатель его смущал. Возьмет и опишет в смешном виде. Писатели такие - от них лучше подальше.
Яков Кронидович то и дело выходил в зал встречать с Валентиной Петровной приезжавших гостей. Петрик слышал женские и мужские голоса. Яков Кронидович входил в кабинет, потирал руки, переставлял кресла. Он поджидал кого-то и точно волновался. Его волнение передавалось писателю и Петрику.
Вдруг раздался особенно сильный, резкий звонок и сейчас же стал слышен громкий, самоуверенный, старческий голос. Яков Кронидович мелкими шажками побежал в гостиную.
- Кто это пришел? - спросил Петрик писателя. - Вы не знаете?
- Это Стасский, - коротко бросил писатель, ставший у дверей и изобразивший на своем лице некоторую почтительность.
- Стасский?.. Кто это Стасский?..
- Вы не знаете?.. Не слыхали? - удивился писатель. - Друг покойного Льва Николаевича и философа Владимира Соловьева. Большой ум... Критик... И... страшный, знаете, человек... Оригинал... Он может так обругать...
- Да за что же?
- Ну, скажем... Не согласится с вашим мнением.
- И за это ругать?
- Ему можно... Он такой!
- Но почему?
- Большой свободный ум... Первый ум России... Его все боятся... Но вот и он.
Писатель согнулся в низком поклоне.
В двери кабинета входил среднего роста старик в длинном черном сюртуке. Совершенно лысая, коричневая голова была лишь вдоль шеи обрамлена косицами жидких седых волос, точно клочья шерсти лезших на воротник. Седая борода безпорядочными прядями выбивалась по щекам и на подбородке. Усы были обриты и длинный, узкий, хищный рот в мелких морщинах был весь виден. Он входил уверенно, как власть имущий, в кабинет и за ним шли Яков Кронидович и генерал в сюртуке генерального штаба. Генерал был высокий, тонкий, в черной курчавящейся бороде и с хитро прищуренными блестящими глазами.
- И не допускаю, - говорил Стасский резко и повелительно, - не допускаю, Яков Кронидович, чтобы вы могли сделать это... И вы этого не сделаете никогда... А, Панченко, - протягивая большую руку с узловатыми в суставах пальцами, обратился он к низко поклонившемуся ему писателю. - Что пишете?..
И, не слушая ответа писателя, резко повернулся к генералу.
- Вот, Иван Андреевич, меня называют атеистом. Льва Николаевича отлучили от церкви! Скажите пожалуйста - какая глупость. Это Льва Николаевича-то!.. у которого, что там он ни пиши и ни проповедуй, а всегда был темный и непонятный мне уголок - и в этом уголке он и сам не разбирался... Но несомненно - с иконами... с богами... А у Якова Кронидовича, вы меня, почтеннейший, старика, простите, но при вашем-то образовании - такая вера...
Яков Кронидович как будто хотел переменить разговор.
- Позвольте, Владимир Васильевич, представить вам... Петр Сергеевич Ранцев... друг детства моей жены.
- А... не слыхал... - как на пустое место посмотрев на Петрика и небрежно протянув ему руку, сказал Стасский, и сейчас же повернулся к Якову Кронидовичу и генералу.
- В детстве мы темной комнаты боялись... В привидения, в чертей верили... Я помню: "Вия" прочел - ночь не спал. Про домового и русалок шептались... Но позвольте: - мы образованные теперь люди! Почему на западе отошли от Христа, и чем культурнее страна, чем выше в ней просвещение - тем меньше в ней верующих людей. На что мне Бог и Христос, когда я так легко, просто и удобно могу обойдись и без Них? И даже мне без Них гораздо свободнее. Они мне никак не нужны... Ни-как... Я могу всего достигнуть своим собственным умом, и библейские сказки о сотворении мира мне кажутся дикими. Вы мне все, Яков Кронидович, твердите о правде, о добре, о любви, заложенных в христианской вере, - и во имя этой правды, добра и любви вы сейчас готовитесь совершить величайшую неправду, страшное зло и оскорбление целого народа... Оставьте, пожалуйста!... Не перебивайте меня... Мне, - понимаете, мне для того, чтобы идти к добру и правде, не нужно ваших выдуманных, фантастических существ. Так до спиритизма додумаемся!.. А уже что в святую Пятницу верим, - так это, простите меня - факт-с!.. Нонешняя-то жизнь... По воздуху, батенька мой, летаем, как птицы. - Нонешняя-то жизнь с ее социальной наукой, так осложнившаяся, требует уже иной, а не простой христианской морали... Она, жизнь-то эта, где все так перепуталось и перемешалось, предъявляет нам еще и интеллектуальные задачи, которых Христос не знал и до которых Тому, Кого вы называете Господом Богом, нет никакого касательства... А вы мне: - во имя Бога!.. Но имя правды!..
- Во имя правосудия тоже, - вставил Яков Кронидович.
Стасский, закуривший у стола папиросу, резко кинул ее в пепельницу и крикнул:
- Правосудие!.. Да что вы смеетесь надо мною, батенька мой... Правосудие!.. Все эти ваши... суды и судьи... чепуха... произвол и беззаконие!..
- Но позвольте, Владимир Васильевич, - вступился генерал, - как же без суда-то?.. Да и вы сами, слыхал я, недавно были присяжным заседателем.
- И был-с... Да-с... Был-с!.. - с вызовом обернулся Стасский к генералу. - И никогда не отказываюсь, а с восторгом принимаю заседательство, чтобы влиять на присяжных... Чтобы исключительно - оправдывать-с... Оправдывать!!! Преступники!.. Вы, Яков Кронидович, говорите: - преступники...
Стасский снова взял папиросу и стал ее раскуривать. Яков Кронидович воспользовался этим, чтобы возразить.
- Помилуйте, Владимир Васильевич, я имею дело с трупами. Кто-нибудь убил же?.. И в данном случае, то, что мне сегодня сказали - ужасно...
Стасский перебил его.
- Ужасно... Преступники!.. Это неправда... Как посмотреть?... Все эти преступники, если к ним присмотреться только... Да ведь это же - прекрасные... невинные люди, жертвы нелепых жизненных и общественных условий... Жертвы Государственного порядка. Создайте другие условия жизни - и не будет преступников. Право и преступление - это, простите, совершеннейшая чепуха-с!... произвол ... фантазия... рутина-с... Соdех Iustiniani... А... пожалуйте, прошу покорно! Свод законов Российской Империи... И все от римлян... Ну и народец, чорт его дери!.. Отвратный от темени до пяток и оттого-то такой любезный идеал всех европейских - с позволения сказать - государств... Вся эта римская мерзость - произведение их распроклятых царей!... Завоеватели... Полководцы... Ах, шут их дери... Пока человек будет жить все только со зверями и животными и пользоваться ими... как и ваша глубокоуважаемая и почитаемая мною супруга - без котика и собачки не может...
- Но, помилуйте, - робко сказал Панченко, - пахать же надо на чем-нибудь?
Стасский обернулся к нему, как ужаленный.
- Скаж-жите, пожалуйста... Ну, тащися Сивка пашней, десятиной... Выбелим железо о сырую землю. Вам писателям, поэтам - это куда как надо!.. Картина! Вот и Лев Николаевич увлекался... Пахал на Сивке... На лошадке верхом катался... Что же век народу волам хвосты крутить?.. Механизация должна быть... Вон в Америке моторные плуги пошли, рядовые сеялки... А у нас - соха-матушка и Сивка... да Жучка! Пока будем возиться с животными - не прекратятся бойни, расстрелы и не выведутся эти злобные гиены Суворовы... Эти безсердечные Матадоры, путающиеся с развратными женщинами, зараженные всеми заразами Скобелевы, для которых любая война праздник и лакомая конфетка.
Стасский быстро повернулся к генералу.
- Вы, слыхал я, музей-памятник Суворову открыли!
- А вы разве не видали еще? Очень красиво вышло... И мозаика - переход через Альпы - чудесная.
- Ненавистен он мне, проклятый этот Суворов! Изверг истории и сифилис нашего времени!
- Чисто еврейская точка зрения, - сказал Панченко.
- Да-с... может быть... Может быть и еврейская... Не будем забывать, что евреи самый просвещенный и талантливый народ. Во всех видах человеческого знания и искусства - они первые. И я, Яков Кронидович, утверждаю и настаиваю, что вы совершенно напрасно путаетесь в это ужасное дело... Накличете беду на свое честное и всеми уважаемое имя... Что вам известно?.. Что вам сегодня сказали в совете?... Если не тайна... Мы так любим тайны... Государственная тайна... политическая... профессиональная... дипломатическая... военная... все тайны, чтобы обманывать народ.
- Помилуйте, какая тайна! Вот уже три дня, как вся прогрессивная печать только и кричит об этом. Я вам все расскажу и вы увидите, что я совершенно прав и не будете ни осуждать меня, ни нападать на меня.
- Я слушаю.
Стасский, наконец, сел. До этого он все стоял и заставлял стоять других.
- Дело в том, - спокойно начал Яков Кронидович, усаживаясь в кресло против Стасского, севшего на диване, - дело в том, что четыре дня тому назад в Энске, на кирпичном заводе Русакова, несмотря на Русскую фамилию - еврея, было найдено тело христианского мальчика Ванюши Лыщинского... Тело было подвергнуто вскрытию и погребено. Уголовная полиция приступила к розыску. Но тут в народе пошла молва, что убийцами являются евреи и что мальчик убит с ритуальною целью для получения крови... Действительно...
- Ох и слушать не хочу от вас, - простонал Стасский.
- Действительно, - спокойно продолжал Яков Кронидович, - совершение убийства перед самою еврейскою пасхою, на земле, принадлежащей весьма набожному еврею, где должны были быть торжества освящения закладки богадельни для евреев и синогоги при ней...
- Это не доказано, - прервал Стасский, - что преступление совершено на земле Русакова.
- Но труп найден там...
- Труп... да... Но убийство не там, - почти крикнул Стасский.
- Обезкровление трупа...
- Не доказано, - уже прокричал Стасский.
- Вот я и вызван для того, чтобы или доказать это, или опровергнуть... И завтра я выезжаю в Энск, чтобы сделать новый осмотр тела мальчика.
- Или докажите, что тело не было обезкровлено... или, еще лучше, не ездите совсем... Заболейте, - сердито сказал Стасский.
- Но почему Яков Кронидович должен ехать с тою или другою предвзятою мыслью? - вмешался Панченко, мягким голосом, казалось, старавшийся успокоить рассерженного старика. - Он постановит по совести. Почему ему не ехать?
- Почему?.. Почему?.. Почему?.. - зарычал на Панченко Стасский, - да потому, почтенный мой, что это все выдумки черной сотни, это придумано полицией, чтобы вызвать еврейский погром.
- Да на что полиции погром? - сказал Панченко.
- На что? Усердие свое показать и поживиться на нем. Вы думаете - околодочные надзиратели теперь не обходят богатых евреев Энска и не взимают мзду за то, что их при погроме не тронут?
- Вот это, действительно, доказать надо, - сказал Яков Кронидович. - Чего вы хотите, Владимир Васильевич? Чтобы преступление осталось безнаказанным? Вы говорите о погроме! Но именно - молчание правосудия, нерозыск виновных в убийстве мальчика, оставление этого дела в темноте - вот такое отношение к этому страшному делу может вызвать в толпе погром. Ибо, чем темнее толпа, тем больше в ней искания и жажды правды.
- Правда в еврейском погроме? - наступая на Якова Кронидовича, в негодовании воскликнул Стасский.
- Правда в раскрытии преступления, и Государь Император совершенно прав, приказывая раскрыть это дело до дна.
- Значит и Николай II замешан в кровавом навете на евреев? - спросил злобно Стасский.
- Ни о каком кровавом навете нет никакой речи, - сказал Яков Кронидович. Он тоже разгорячился и взволновался. - Никто евреев в целом не обвиняет. В каждом народе есть свои изуверческие секты, есть просто изуверы - и правительство обязано с ними бороться. Это его долг!
- В еврействе нет сект. Еврейство едино, - вставил Стасский, но не мог остановить Якова Кронидовича, который настойчиво продолжал:
- В каждом народе есть свои изуверы... И если правительство, нисколько не стесняясь, в широких рамках поднимало дела о православных изуверах - о скопцах, хлыстах, о дыромолах, привлекало к ним массу подсудимых и жестоко их карало не за веру, а за изуверство, если правительства Запада поднимали дела о черной мессе и кровавых жертвах сатане, почему оно должно молчать, когда это касается изуверства еврейского?
- Средние века!... средние века! - зажимая уши кричал Стасский. - В угоду толпе вы хотите раздражать мировое еврейство! Поплатитесь за это. Россия в долгах... Россия нуждается в займах... А вы опять раздразните Шиффа!..
- Нет, Владимир Васильевич. Отнюдь не в угоду толпе, а ради удовлетворения справедливых требований народа.
- Народ, народ! Что вы мне толкуете о народе. Точно я не знаю, что такое народ?
- Думаю, что вы не знаете. Вы считаете, что народ и пролетариат одно и тоже. Жестоко ошибаетесь: народ не пролетариат. Пролетариат так же откололся от народа, как откололась от него интеллигенция. Пролетариат - это отброс народный. Ваши комические партии, все эти эр-деки, эс-эры, кадеты с их комитетами народу никак не нужны. Они ему просто непонятны. Народу нужна правда. Эту правду он видит в царе...
- До Бога высоко, до царя далеко, - вставил Стасский.
- Если уже надо заменять существующий порядок и свергать царя - то народу надо выставить какой то высший, общий и доступный ему идеал - и этого идеала интеллигенция с ее партиями ему не дает. Нет его и у настроенного интеллигенцией пролетариата. Есть только слова - и те чужие - еврея Карла Маркса... В партиях - слова. На болтовне далеко не уедешь. Народу нужна правда. Эту правду ему хочет дать Государь - и я еду, чтобы у трупа спросить, кто и как его убил.
Последние слова Яков Кронидович произнес с особенною силою, в упор глядя острыми сверкающими глазами в глаза Стасского.
Стасский хотел что-то возражать, но в это время дверь в кабинет приотворилась и в нее показалась Валентина Петровна.
- Яков Кронидович, - сказала она, - Обри приехал. Можно начинать?
Стасский точно обрадовался тому, что спор этим был прерван.
- Остаюсь при своем мнении, - важно сказал он, - вам ехать никак не надо... И вы и не поедете... Ну, идемте слушать...
И он первый направился в двери гостиной. За ним пошел Полуянов, Яков Кронидович и Панченко. Последним выходил Петрик.
Все то, что слышал сейчас Петрик, казалось ему ужасным. Если бы он прочел это в книге - он не поверил бы ни одному слову, и в негодовании отшвырнул бы эту книгу. Перед ним опять открывался новый мир, которого он не знал. На двадцать восьмом году жизни он первый раз узнал о партиях и услышал такие страшные слова! Государя Императора назвали просто: - Николай II... О Суворове - кого он боготворил, о Скобелеве, кто был его идеалом, сказали ужасные слова! О Боге!... О Христе... о законе, о государстве! И кто говорил?! Первый ум России - Стасский, друг Толстого и философа Соловьева... Петрик молчал. Что он мог сказать, вставить, или возразить, когда он ничего не понимал и только чувствовал, что все, что говорилось Стасским, - ужасно? К Якову Кронидовичу зато он проникся громадным уважением и подумал, что божественная госпожа наша начальница имеет достойного мужа. Он шел сзади Панченки пришибленный и придавленный. Полутьма кабинета с волнами табачного дыма, стоявшими в нем, давила его. Тем более ослепил его блеск ярко освещенной, сверкающей дамскими туалетами гостиной. И первую он увидел - Валентину Петровну. Она усаживалась на табурете подле раскрытого рояля. Петрик увидал что-то нежное, розовое, воздушное, подобное цветку розы. Бледно-розовое легкое платье было украшено полоской, вышитой мелкими жемчужинами, вокруг открытого выреза у шеи и коротких широких рукавов и на поясе. В золотых волосах сквозила розовая лента. От этого платья кожа лица, груди и обнаженных рук казалась несказанно нежной и матовой. Валентина Петровна казалась моложе, юнее, сверкала прелестью свежести и невинности. Это была не та красавица в строгом городском taillеur'е, которую он увидал сегодня днем после семи лет разлуки. Девочкой Петрик любил ее и мечтал еще кадетом о королевне весенней сказки Захолустного Штаба. Он был тайно влюблен в нее, когда танцевал с нею юнкером и называл - божественной. Ее юная, мягкая прелесть девушки подавляла его и он назвал ее госпожей нашей начальницей. Днем - она была удивительно проста, мила и ласкова с ним. С ней было уютно, и он смог даже говорите в прежнем шутливом тоне, - сейчас в этом воздушном вечернем платье, ярко освещенная сверху от люстры и от ламп, стоявших на рояле, снова стала она недостижимой, далекой от него, королевной сказки Захолустного Штаба. Ему даже страшно было смотреть на нее - так была она прекрасна... Но он не мог оторвать от нее глаз. Он смотрел, как, усаживаясь и оправляя волны розовой материи, она чуть нагнулась и потом прищурила потемневшие глаза. Ее руки сверкали и были нежнее шелка, краше окаймлявших их жемчужин.
Гостиная была полна людей. На диване волны газа цвета желтой розы, прелестная головка и блеск черных волос, там легкий шелковистый бархат обрамлял красивое лицо блондинки... Никто не думал его представлять дамам. Валентина Петровна ушла в ноты. Яков Кронидович обтирал замшевым платком виолончель; какой-то черный маленький, худой человек во фраке усаживался подле Валентины Петровны и подкладывал к плечу платок, упирая в него скрипку. Готовился концерт. Было не до представлений и знакомств. Стасскому Панченко подвинул тяжелое кресло на самую середину гостиной и тот важно уселся на нем. Оставался только тоненький золоченый стульчик, стоявший в простенке между окон подле бронзовых часов и корзины с цветущей азалией. Он был слишком на виду и Петрик не решался сесть на него.
Тут увидал он вдруг Портоса. Штабс-капитан Владимир Николаевич Багренев стоял на другой стороне гостиной у двери в прихожую. Он был в длинном сюртуке с эполетами. Он небрежно заложил руку в карман, откинув белую подкладку полы сюртука, и прислонился к притолоке. Портос показал Петрику глазами, чтобы он не "рипался" и садился на стулик - и Петрик покорно сел в натянутой позе. Валентина Петровна ударила пальцем по клавише, давая тон. Ей ответила скрипка, потом виолончель. В зале наступила полная, точно священная тишина.
Петрик чувствовал себя ужасно неловко. Валентина Петровна посмотрела блестящими, куда-то далеко, далеко ушедшими глазами на черного человечка со скрипкой и молча кивнула ему головой.
Концерт начался.
Играла одна скрипка. Она рассказывала о чем-то мирном и тихом, далеком и прекрасном, как детство, как мамина сказка, как ранние девичьи мечты. Звуки крепли, росли и к ней пристала виолончель. Теперь два инструмента слились в один дружный хорал и будто говорили о счастье, о покое... Рояль лишь изредка, то тут, то там - точно вздохнет, будто предупредит о чем-то и притихнет. Звуки росли, ширились, рояль загремел вовсю, почти заглушая скрипку и виолончель. Под прекрасной, тонкой шелковистой кожей играли и прыгали мускулы рук Валентины Петровны, быстро-быстро бегали по клавишам ее тонкие пальчики и Петрику казалось, что они переломятся от сильных, резких ударов.
Все молчали, благоговейно слушая. В двух шагах от Петрика красивая брюнетка, сидевшая с вышиванием, откинула работу и, положив руки на колени, смотрела вдаль задумчивыми синими глазами. Точно, слушая игру, она что-то видела. Стасский, в кресле, выдвинутом на середину зала, полузакрыв глаза, щурился и кривая усмешка застыла в морщинистых губах. Генерал Полуянов нагнул на бок голову и смотрел на концы своих лаковых ботинок. На диване полная, красивая дама в пепельно-русых волосах мечтательно задумалась. Дама в платье желтой розы смотрела, не сводя глаз с играющих. Портос, стоявший у двери, не шелохнулся. И в зале точно и не было людей, но лились, звучали, пели, рыдали, плакали, рассказывали что-то длинное, значительное и вместе с тем простое звуки рояля, скрипки и виолончели.
И когда они кончились на сильных, мощных вскриках, несколько мгновений еще стояла тишина. Ее нарушила Валентина Петровна. Она встала, ногою отодвигая с шумом табурет.
- Удивительно, - сказала голубоглазая красавица - Валя, что это такое?
Стасский метнул на нее негодующий взгляд.
- Это Largo Генделя. Вещь, написанная для оркестра. Мы изобразили ее, как могли, - сказала Валентина Петровна.
- Такою мастерскою игрою, - сказал, вытирая скрипку Обри, - вы, Валентина Петровна, вполне заменили оркестр. Я временами забывал даже, что играю под рояль.
- Мне все это напомнило, - продолжала дама, складывая работу, - жизнь...
И, почувствовав на себе острый вопросительный взгляд Стасского, она продолжала:
- Нет... в самом деле, Валя, ты не находишь?.. Не смейтесь, Владимир Васильевич, я знаю, какой вы злой и нехороший... Начала, и так нежно, нежно скрипка... Вы, Карл Альбертович, превзошли себя, - обернулась она к скрипачу. - Это... как детство... а потом все больше, страстнее, сильнее, грознее нарастали звуки... Разве не так?.. Может быть, я не ясно говорю... Пришла страсть и принесла волнение и горе.
- Нет, Вера, совсем ясно... - сказала с легким вздохом Валентина Петровна. - И правда - живешь, а жизнь становится сложнее... Задает новые и новые вопросы... Кто знает?.. Что ждет еще нас... А там... в детстве... когда одна скрипка... так было хорошо...
- У вас, Валентина Петровна, - улыбаясь и улыбкой этой как бы приглашая послушать, что он скажет, сказал Полуянов, - есть виолончель... Она вас всегда поддержит.
- А налетит грозою оркестр... сомнет и скрипку и виолончель...
Валентина Петровна улыбнулась. Но в улыбке ее были печаль и грусть.
- Надежда Алексеевна, - сказала она, - вы не откажете?
Молодая девушка встала с дивана.
- Андрей Андреевич - сказала она черному, заросшему бородой по самые брови человеку - пожалуйте.
Тот подошел к роялю и стал раскладывать ноты.
Вечер шел, и Валентина Петровна должна была им гордиться. Ее гости без карт и сплетен не скучали. Она привлекла на свой концерт лучшие молодые силы Петербурга.
Певица Тверская, подошедшая к роялю, была восходящее светило, отмеченное критикой: - Михаил Михайлович Иванов ей посвятил целый фельетон в "Новом Времени", и в воскресном прибавлении был только что помещен ее портрет. Ее сменил Обри, лучший артист оркестра Императорской оперы, игравший соло под аккомпанемент Валентины Петровны. Потом играла одна Валентина Петровна, с такою техникою, с таким нежным "туше" и вместе с тем с такою мощною силою, и с такою душою, что даже Петрик смог сосредоточиться. Портос не сводил с нее восторженного взгляда... Еще была виолончель и, уже за полночь, Валентина Петровна ласково мигнула от рояля стройной брюнетке, о которой Петрик, переместившийся поближе к Портосу, узнал, что это Лидия Федоровна Скачкова, оставившая сцену и эстраду, но еще недавно блиставшая и на той и на другой - и та поднялась с дивана.
Рояль брызнул нежными, тонкими звуками... Будто сильнее пахнуло гиацинтами. Петрику показалось, точно кто открыл какую-то дверь и за ней показался сад, залитый луной.
Свежий голос раздался по залу:
- Погоди!...для чего торопиться?
Ведь и так жизнь несется стрелой.
Романс Чайковского внес свежесть, чистоту и красоту и околдовал всех. Только Стасский крутил недовольно головой.
И когда после заключительных слов:
- Милый друг - это жизнь, а не грезы...
Жизнь летит... Погоди, погоди...
Еще точно капали звуки рояля, срывая нежные, как брызги росы, звенящие ноты, он недовольно встал.
- Старо... старо... Лидия Федоровна... Этого не надо петь.
- Это... Чайковский...
- Ну что такое Чайковский!.. Пушкин... Чайковский... Глинка... Достоевский...Нельзя... Это все тянет опять к нашему средневековью... Гхы! Помещичьи усадьбы...Чистые девушки... Возвышенная любовь... Погоди! Для чего торопиться?.. А за этим человеческие бедствия, безумия, несправедливости, насилие и варварство, военная служба... Гхы!.. Налоги, тюрьмы, палачи, каторга, суды... вот где жизнь, а не грезы...
- Но этого нельзя петь! - сказала Лидия Федоровна.
- А почему?
- Не петь же мне интернационал? - очаровательно улыбаясь, сказала она, и пошла к дверям столовой, куда звала хозяйка к ужину.
В дверях Валентина Петровна, пропускавшая и усаживавшая гостей, остановила Петрика.
- Не слишком скучали, милый Петрик?
- Ах нет, божеств... - но, заметив строгий взгляд, он добавил, - Валентина Петровна... Было так прекрасно.
- A Largo вам понравилось?
- Это, что первое вы втроем играли?
- Да.
- Очень.
- А что вам напомнило?
- Мне... Большой четырехверстный стипль-чез. Тоже сначала идешь легким кентером, а потом все быстрее и быстрее - и после последнего препятствия, хворостяного барьера, совсем ляжешь по Слоановски на шею лошади, и идешь в полном посыле - и поводом, и шпорами, и крутишь хлыстом... К призовому столбу.
- Тише, Петрик... Смотрите: мне можно, но другому никому не подумайте сравнивать Largo Генделя с большим стипль-чезом... Садитесь вон там, подле Лидии Федоровны... С ней можете говорить и о лошадях, но, конечно, без таких сравнений.
Мужчины кончали закусывать у особого столика. Холодная лососина лежала бледно-розовым островом между желтого и красного галантина... Таня обносила блюдом. Столовая гудела довольными, счастливыми голосами. Вечер Валентины Петровны удался на славу!
О нем будут говорить в Петербургских гостиных.
На другой день, в семь часов утра, Валентина Петровна провожала мужа на Витебский вокзал. Ермократ с Таней поехали вперед с вещами. Садился туман, обещая прекрасный день. По сторонам улицы вдоль панелей лежали большие кучи ржавого снега, но езда еще была на санях. Их извозчик обгонял большие завешанные рогожами койки, нагруженные снегом. Крупные, могучие битюги, напрягая широкие зады в сбруе, украшенной медными бляхами тащили их по обледенелой мостовой, лишь кое-где прикрытой снегом. Легкий пар поднимался от лошадей и сладко пахло талым снегом, конским потом, дегтем и еще чем-то особенным, радостным, будто весенним. На Николаевской была утренняя тишина. Улица была пуста. Дворники скребли панели и посыпали их желтым песком. Сзади гудел трамваями Невский, впереди туманы клубились, закрывая выступ и поворот у Ямского рынка. Чуть-чуть морозило.
Валентина Петровна в серой беличьей шубке-сак, мехом наружу, с такою же муфтой и шапочкой сидела в тесных санях рядом с мужем. Яков Кронидович в черном пальто с барашковым воротником и каракулевой остроконечной шапке, слегка примятой на верху, походил на священника. Он был бледен, устал и задумчив. Сладкая нежность к милой красавице жене, гордость ее вчерашним успехом, печаль разлуки и какая-то неудовлетворенность от ее словно брезгливой холодности к нему, создавали в душе его сложное чувство, где было много любви, но куда закрадывалась, может быть, ревность. Мысли бежали вразброд. Он не мог собрать их. Как никогда еще раньше вставало в нем всегдашнее противоречие его натуры: - художника, артиста, музыканта, всецело уходившего в музыку, любителя прекрасного и влюбленного в свою жену - и холодного, пытливого прозектора, у самой смерти спрашивающего ее тайну.
Он вспоминал вчерашний вечер. Стасский... старик... урод... с какими странными и резкими обо всем суждениями, - а посмотрите, какой везде успех! Женщины благоговеют перед ним, министры с ним считаются. Его боятся. Он масон... Не в этом, конечно, дело... Но почему же, как о том слышал Яков Кронидович, на балетных ужинах красивые танцовщицы его общество предпочитают молодежи... Его слушают... Дерзновение его чарует, и среди молодежи у него множество поклонников. Первый ум России! Этот первый ум России настойчиво отговаривал его ехать в Энск! Он грозил ему. Стасский в своем страшном дерзновении точно знал нечто большее, чем знают люди. Он что-то предвидел, а главное, у него не было ничего святого. Теперь такой наступает, видно, век, когда не святые влекут за собою, а те, кто отрицает святость и не признает Бога. Век Сатаны и Антихриста. Вот и то дело, по которому он едет, тоже дело Сатаны... Кровавый навет?.. Но труп ему скажет, что это такое - навет, или точно ужасная кровавая тайна, так тщательно всеми оберегаемая? Стасский - масон. Но если масон - он не может отрицать Бога... А что, если - и у него есть свой темный уголок души, где тоже горит какая-то лампада, но затеплена она не перед Христом - Спасителем мира, а перед тем страшным Богом, кому и посейчас приносят человеческие жертвы... В Энске он это узнает. Он не ошибется, и очная ставка его с мертвецом скажет ему, есть, или нет, этот жестокий, мстительный Бог, кому служат евреи и за кем послушно идет наша передовая интеллигенция. Или это - кровавый навет?
Простое вскрытие тела для надобностей уголовного розыска вырастало в глазах Якова Кронидовича в дело огромной, мировой важности; он касался не простого убийства, а какой-то тайны, связывавшей страшными узами множество людей. И Стасского в том числе... Какое дело Стасскому до этого убийства?
Мысль перескочила на их вчерашнюю игру, на так удавшийся вечер. Все - и ужин, как завершение всего, было прекрасно. Он повернул лицо к Валентине Петровне. Это ей, одной ей, он обязан красотою и уютом своего семейного очага. Под темною вуалью с мушками ее лицо казалось еще милее. За газом вуали скрывалась загадка ее прекрасных глаз и так мило чуть намокла вуаль на морозе от ее дыхания у маленьких губ.
- Марья-то как вчера отличилась, - сказал он.
- Да?.. Правда?.. Тебе понравилось?.. Мне казалось, все, даже Стасский, ели с аппетитом... А как волновалась!.. Когда пела Тверская и я была свободна - я забежала на кухню. Марья стоит над плитою и плачет. Ей показалось - она перепарила рыбу...
- И ничуть не перепарила, - сказал Яков Кронидович.
Сани стукнули о камень и заскрипели железным подрезом по мостовой, сползая к панели. Яков Кронидович рукою охватил за талию жену. Она брезгливо поежилась. Он заметил ее движение и отнял руку.
Да, что-то есть в их отношениях, что всегда острым холодом колет его сердце. Опять вспомнил вчерашнее. Как поверх ног на своем пюпитре он видел высокую фигуру красивого офицера в длинном сюртуке на белой подкладке. Азалия, что стояла на отдельном табурете подле часов, была от него. Очень дорогая азалия... А на каком основании?.. Друзья детства? Это детство забыть пора... И не нравились ему эти странные прозвища и имена. Портос... Петрик... Портос? Его фамилия Багренев... Багренев... Багровый, Багрянородный... Или очень что-то большое, или оперетка... Почему ему так неприятен этот прекрасный молодой человек? Петрик ничего. И выпить не дурак и очень милый. В его глазах, - обожание Валентины Петровны... Обожание - не любовь... Неужели - ревность? И вспомнил ее чуть заметное под шубкой брезгливое движение. Надоел?.. Удел мужей?.. И хотел спросить. Но что спросить?.. Таких слов, чтобы спросить, у него не было. Думал о ревности. О! сколько трупов дала ему эта страшная... страшная? - болезнь что ли? Скольких он вскрывал с огнестрельными ранами, с ядами в кишечнике, с лицами черными от серной кислоты... Нет... Ревность?.. Нет!..
- Те