Главная » Книги

Краснов Петр Николаевич - Largo, Страница 10

Краснов Петр Николаевич - Largo


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

нал от себя, думая об оставленной им жене.
   "Листочки мха на caпоге... ездили верхом... Значит... слезали где-то в лесу... Ходили по мху"... И была неприятна почему-то эта мысль.... Успокаивало лишь то, что теперь это как-то кончилось и Аля была у родителей. Но растревоженная ксендзом мысль все возвращалась к этому листочку мха, к прогулке пешком в лесу... "Зачем?"
   В номере гостиницы Яков Кронидович, к крайнему своему удивлению, застал Стасского.
   Когда Стасский поднялся навстречу Якову Кронидовичу с кресла и при свете одной лампочки, горевшей наверху, Яков Кронидович увидел его бледное лицо, коричневую шею и топорщащиеся над нею седые пряди волос - он вздрогнул. Ему Стасский показался призраком.
   - Простите, глубокоуважаемый Яков Кронидович, - сказал Стасский, - за нарушение закона о неприкосновенности жилища. Человек пустил меня лишь потому, что знает меня... Я здесь проездом. Завтра утром еду обратно в Петербург... А к вам, помимо удовольствия вас видеть, еще и по важному, неотложному делу... Могу курить?
   - Курите, ради Бога...
   Яков Кронидович слишком хорошо знал Стасского и его интеллигентские привычки длительных ночных разговоров и потому не удивился, что Стасский, придя ночью, не спрашивает его, удобно это ему, или нет.
   - Я люблю эту гостиницу, - раскуривая папиросу, говорил Стасский. - И сам в ней раньше останавливался. Тихо... Покойно... И прислуга вежливая... А ведь, как ни свободен человек, и даже, чем большую свободу он проповедует, тем более любит он раба подле себя... Я к вам по делу.
   - Я слушаю.
   Мелькнула мысль - не случилось ли что дома - и погасла. Не Стасский бы его об этом уведомил?
   Стасский достал с дивана портфель и раскрыл его. Он вынул из него лист бумаги, обернутый в синюю папку и разложил его перед Яковом Кронидовичем.
   - Яков Кронидович, - начал несколько торжественно Стасский, - вы знаете мое к вам глубокое, глубочайшее даже, уважение. Вы человек науки... Вы - имя! Своим безпристрастием при анализе человеческих преступлений - вы, многоуважаемый, составили себе европейское имя и ваше положение вас обязывает... обязывает, - Стасский широкой, сухой ладонью погладил бумагу - подписать это обращение.
   - Какое обращение?
   - Вы посмотрите, кто уже подписал, - сказал Стасский, желтым, прокуренным, крепким ногтем отмечая длинный ряд подписей. - Головка Poccии. Ее мозг.... Лучшие силы интеллигенции... Haукa.... Таланты... Борцы за правду... Гении!.. Вот видите - вот это я подписал... Я... Стасский!.. Я... я... я!... А тут - академики.... профессора... писатели... члены Государственного Совета... И Думы... художники - вcе, кто чувствует себя европейцем, кто порвал с Русским хамом и у кого... как это... Драгомиров, что ли, сказал.... прошла отрыжка крепостного права... Вот и вы тут должны быть... С нами... Подписывайте.
   - Но должен же я, по крайней меpе, прочитать то, что подписываю?
   - Э! подписывайте, не читая - Вы мне... мне... и им... не верите, что ли?
   - Я верю... Но, Владимир Васильевич, мы часто с вами не сходились в убеждениях и то, что по-вашему было белым, мне казалось черным и наоборот.
   - Но авторитет всех этих имен - Стасский подчеркнул слово: "имен" вам ничего не говорит?
   - Помилуйте! Он меня подавляет... Но все-таки я считаю своим долгом, прежде чем подписать - прочесть.
   - Ладно. Читайте, если вы уже и нам... и мне не верите, - сердито сказал Стасский.
   Яков Кронидович стал читать.
   "К русскому обществу. По поводу кровавого навета на евреев" - прочел он заголовок.
   Перед ним предстал труп мальчика на мраморном столе анатомического театра. Быстро, быстро, молнией, мелькнули рассказы о Ванюше детей Чапуры подле той страшной пещеры, и в его ушах точно снова гудел мрачный бас ксендза Адамайтиса - и эта фраза, что мальчик был убит, как жертвенный скот - "во эхаде"... Русская кровь - вода.
   Он читал:
   - "Во имя справедливости, во имя разума и человеколюбия мы подымаем голос против новой вспышки фанатизма и темной неправды"... Яков Кронидович ничего не понимал. Он опустил глаза на подписи и думал: "им какое дело?.. Что знают они о Ванюше Лыщинском, о его страданиях и смерти, о горе его близких? Писатели!... Да, писатели и талантливые и модные... Художники... Что же и они как Одоль-Одолинский, Вырголин и все эти добровольные сыщики, следователи и судьи, наравне с разными подсевайлами и шмарами вмешиваются в это чужое дело? Почему именно в это дело вмешались они и оставляют без своего просвещенного внимания тысячи других, не менее страшных дел? Только потому, что тут замешаны евреи? Он читал дальше: "Изстари идет вековечная борьба человечности, зовущей к свободе, равноправию и братству людей, с проповедью рабства, вражды и разделения"... - "А вот оно что. Это политика! Этот процесс становится орудием политической игры. Кровь Ванюши Лыщинского идет для борьбы с "ненавистным правительством", направлена против "царизма". Кто проповедует рабство, вражду и разделение - правительство, учащее детей петь "братья, все в одно моленье души Русские сольем" - или те, кто говорит: "кто не с нами, тот против нас"? "В борьбе обретешь ты право свое"? Значит, все эти люди... и Стасский, обласканный царем, первый ум России, богатейший помещик - тоже с ними?..
   "И в наше время", - читал он дальше, - "как это бывало всегда, те самые люди, которые стоят за безправие собственного народа, всего настойчивее будят в нем дух вероисповедной вражды и племенной ненависти. Не уважая ни народного мнения, ни народных прав, готовые подавить их самыми суровыми мерами, они льстят народным предрассудкам, раздувают cyевеpие и упорно зовут к насилиям над иноплеменными соотечественниками. По поводу еще не расследованного убийства в Энске мальчика Лыщинского в народ опять кинута лживая сказка об употреблении евреями христианской крови. Это давно известный прием старого изуверства"..
   - Но ведь это неправда, Владимир Васильевич - отрываясь от бумаги, сказал Яков Кронидович.
   - Как неправда?
   - Как могли все эти господа подписать такую лживую бумагу? Они были в Энске? Я всех их, если не лично, то по имени знаю.. Это все: Петербуржцы и Москвичи... Что, они видали тело замученного мальчика, как видал его я?
   - Им совсем не нужно было его видеть.
   - Видели они страшное горе матери, тетки и бабушки?.. Горе, доводящее до могилы?.. Видели они мышиную беготню евреев по поводу этого убийства? Сбивание со следа сыщиков, подкупы, застращивание?
   - Вы это видели? - с глубоко нескрываемой иронией сказал Стасский.
   - Да, видел... Еще сегодня беседовал я со свидетелями этого невероятного убийства.
   - Это не важно... Читайте до конца.
   - Извольте... "В первые века после Рождества Христова языческие жрецы обвиняли христиан в том, будто они причащаются кровью и телом нарочно убиваемого языческого младенца. Так обясняли они таинство Евхаристии. Вот когда родилась эта темная и злая легенда!.. Первая кровь, которая пролилась из-за нее, по пристрастным приговорам и под ударами темной языческой толпы, - была кровь христиан.
   И первые же опровергали ее отцы и учители христианской церкви. "Стыдитесь, - писал св. мученик Иустин в обращении своем к римскому сенату, - стыдитесь приписывать такие преступления людям, которые к ним непричастны. Перестаньте!.. Образумьтесь!..." - "Где же у вас доказательства?- спрашивал с негодованием другой учитель церкви, Тертулиан. - Одна молва... Но свойства молвы известны всем... Она почти всегда ложна... Она и жива только ложью. Кто же верит молве?"... - простите Владимир Васильевич, но вся эта древняя история приплетена сюда ни к селу, ни к городу. Просто не знали, что сказать и сказали что-то, очень умное, но совершенно не к месту. Перед нами не молва, но убитый прекрасный, кому-то нужный и кем-то любимый мальчик. Убитый ужасным, мучительным, способом и спрятанный в пещере.... Это - факт.
   - Читайте!
   - "Теперь лживость молвы, обвинявшей первых христиан, ясна, как день. Но изобретенная ненавистью, подхваченная темным невежеством, нелепая выдумка не умерла. Она стала орудием вражды и раздора даже в среде самих христиан. Доходило до того, что в некоторых местах католическое большинство кидало такое же обвинение в лютеран, большинство лютеранское клеймило им католиков"... - Неосновательно, Владимир Васильевич, безнадежно, бездарно... Просто... простите меня, хотя и умные люди писали,... но... глупо.
   - До конца, - пальцем указал на бумагу Стасский.
   - "Но всего более страдало от этой выдумки еврейское племя, рассеянное среди других народов. Вызванные ею погромы проложили кровавый след в темной истории средних веков. Во все времена случались порой убийства, перед целями которых власти останавливались в недоумении. В местах с еврейским населением все такие преступления тотчас же объяснялись обрядовым употреблением крови. Пробуждалось темное суевеpие, влияло на показание свидетелей, лишало людей спокойствия и безпристрастия, вызывало судебные ошибки и погромы... Часто истина все-таки раскрывалась, хотя и слишком поздно"... - Кто, Владимир Васильевич, сейчас влияет на показания свидетелей? Люди, купленные евреями. Тут известный вам Вырголин даже кассу устроил и платит сыщикам и тайной полиции. Да, кому-то нужно замутить это дело. Кому-то нужно отвлечь от евреев подозрение в кровавом преступлении. Все как раз наоборот тому, что написано. Да иначе и быть не могло, ибо писано не на месте, писано, основываясь на предубеждении, а не на знании.
   - Читайте!
   - "Тогда наиболее разумных и справедливых людей охватывало негодование и стыд. Многие папы, духовные и светские правители клеймили злое cyевеpие и раз навсегда запрещали властям придавать расследованию убийств вероисповедное значение. У нас такой указ был издан 6 марта 1817 года императором Александром I и подтвержден 18 января 1835 г. в царствование Императора Николая I"... - Когда захотели передернуть - то и ненавистный всем этим господам Император Николай I пригодился.
   - Как это, - "передернуть", - весь как-то съежился Стасский. - Так, почтеннейший Яков Кронидович, нельзя-с выражаться.
   - Да помилуйте, Владимир Васильевич! Ведь все это просто неправда. Погодите... вот у меня есть какая справочка... - Яков Кронидович вынул из синей папки, лежавшей на комоде, бумагу и прочел: "На мемории Государственного Совета по Велижскому делу об убийстве солдатского сына, четырехлетнего Федора Емельянова Иванова, Император Николай I со всею свойственною ему рыцарскою прямотою и честностью написал: - ... "разделяя мнение Государственного Совета, что в деле сем, по неясности законных доводов, другого решения последовать не может, как то, которое в утвержденном мною мнении изложено, считаю, однако, нужным прибавить, что внутреннего убеждения, чтоб убийство евреями произведено не было, не имею и иметь не могу. Неоднократные примеры подобных умерщвлений с теми же признаками, но всегда непонятными по недостатку законами требуемых доказательств, и даже ныне производимое весьма странное дело в Житомире, доказывают, по моему мнению, что между еврееми существуют, вероятно, изуверы или раскольники, которые христианскую кровь считают нужною для своих обрядов, - cие тем более возможным казаться может, что, к несчастью, и среди нас, христиан, существуют иногда такие секты, которые не менее ужасны и непонятны. Например, сожигальщики и самоубийцы, которых неслыханный пример был уже при мне в Саратовской губернии. Словом, не думая отнюдь, чтоб обычай сей мог быть общим евреям, не отвергаю, однако, чтоб среди их не могли быть столь же ужасные изуверы, как и между нас, христиан"...
   Казалось, Стасский был смущен тем, что Яков Кронидович ему прочел.
   - Откуда вы это взяли? - сказал он, протягивая руку к синей папке Якова Кронидовича.
   - Я собираю нужные мне материалы.
   - Но вы... медицинский эксперт... И только.
   - И только. Вы правы... Но именно, как таковой, я обязан знать, возможно ли то, перед чем я стою. То-есть... поясню вам... Это страшное убийство - ритуал, или... случайный садизм?
   - Ага... Вот как!... Ну, дочитывайте до конца.
   - "Не к одному римскому сенату были обращены слова христианского писателя, мученика Иустина, который в свое время боролся с тем же суеверием: - "стыдитесь, стыдитесь приписывать такое преступление людям, которые к тому непричастны. Перестаньте, образумьтесь!" Мы присоединяем свои голоса к голосу христианского писателя, звучащему из глубины веков призывом к любви и разуму... Бойтесь сеющих ложь. Не верьте мрачной неправде, которая много раз уже обагрялась кровью, убивала одних, других покрывала грехом и позором".
   Яков Кронидович, дочитал листок до конца и передал его Стасскому.
  

Х

  
   - Подписывайте же, - сказал Стасский, протягивая перо Якову Кронидовичу, - и делу конец, а вам честь и слава.
   - Нет! Такое воззвание я никогда и ни за что не подпишу. И я не понимаю, как могли все эти люди его подписать?
   - Вы скажете - их купили.
   - Нет... Я отлично знаю, что это не такие люди, кого можно купить за деньги... Но все это люди, далекие от жизни, теоретики, верящие в правду и честность всего, что идет против "ненавистного правительства", и не верящие ничему, что идет от его чиновников... Кто-то пришел к ним и принес это достаточно скверно написанное воззвание... Человек напористый... - Заставил подписать... Не деньгами... Но, конечно, купил... Купил лестью, именами, уже заботливо поставленными в голове воззвания... А там и пошло: если такой-то подписал, как могу я не подписать?... Да еще красным флагом перед глазами помахали, а наша передовая интеллигенция не может устоять перед ним - сейчас на рожон кинется.
   - Каким красным флагом?
   - А этот зов к свободе, равенству и братству - со времен французской революции...
   - Великой французской революции, - поправил Якова Кронидовича Стасский.
   - Со времен французской революции не дает покоя нашим недотепам. А там дальше о правительстве, которое-де не уважает народного мнения, народных прав, "подавление суровыми мерами" - все это такая мармеладка, от которой ни один студент, или студентка не откажутся - мигом проглотят.
   - Это воззвание подписали не студенты и студентки.
   - Вижу. Но его подписали те, кому студенты и студентки составляют благодарную галерку. Писатель?... Как не подпишет он такого воззвания? Это заслужить немилость прессы, которая почти вся в еврейских руках. Это попасть под еврейский "херем", быть замолчанным, забытым... или обруганным и оклеветанным... Надо иметь много гражданского мужества, чтобы на это пойти. То же и адвокат. Для него эта подпись - взрыв аплодисментов в ближайшее заседание суда, увеличение популярности, позолота на его вывеску... Академик, профессор - это все люди, кому иногда дешевая слава дороже честного имени... Да и так ли много их подписало это воззвание? На несколько тысяч профессоров - набрали около десятка... Нет, Владимир Васильевич, всю жизнь искал я правду, всю жизнь боролся за правду и ради нее избрал свою тяжелую профессию - так уже увольте - меня-то не купите... Ничем не купите.
   - Подумайте, Яков Кронидович... Советую подумать. Вы на линии профессора.
   - Так говорят.
   - Если вы будете участвовать в этом ужасном деле, вы не попадете в профессора. Коллеги вас забаллотируют.
   - Не думаю.
   - Хорошо... Допустим даже, что вы пройдете.... Студенты, когда узнают о вашем участии... когда не увидят вашей подписи под воззванием, будут бойкотировать вас... Они не будут посещать ваших лекций.
   - Не думаю и этого. Я лучшего мнения о нашей учащейся молодежи.
   - Попомните мои слова, - зловеще поблескивая глазами сказал Стасский. - Вы неисправимы. Недаром вы из духовного звания.
   - При чем тут мое происхождение?
   - Атавизм тянет вас к богам. Вы готовы сами душить еврейский народ и устраивать погромы.
   - Нет, Владимир Васильевич, я просто считаю, что именно утаивание правды готовит погром. У нас суд открытый и гласный. Менделя Дреллиса будут судить присяжные.
   - О, их подберут!.. Их наберут из самых махровых черносотенцев.. из погромщиков... Поверьте... полиция об этом позаботится.
   - Полиция к этому никакого отношения не имеет. Вот евреи, интеллигентные, большие евреи, часто спрашивают, что нам, неевреям, в них не нравится? Да вот это-то нам и не нравится, что по всякому делу, которое коснется еврея - они поднимают ужасный шум, мешают правосудию, что они - деньгами ли, своим ли влиянием и авторитетом, заставляют Русских честных людей делать несправедливости, глупости... даже - подлости. Сколько самых ужасных, изуверческих процессов проходят безшумно. Полиция отыскивает убийцу, следователь в спокойной обстановке производит дознание, суд спокойно судит, и убийца получает то наказание, которое он заслужил... Но как только дело касается еврея, - все идет кверху ногами. Спокойствие нарушено. Гевалт гремит по всему миpy. Правда заслонена. Давно ли шумело по всему миру дело Дрейфуса, - из-за него чуть не сражались! Теперь такой же шум пошел из-за Менделя Дреллиса. И уже гибнут люди. Народ жаждет Божьей правды... И евреи везде - в прессе, в науке, в суде искажают эту правду - вот причина ненависти к ним Русских...
   - Подписывайте.
   - Не подпишу...
   Стасский надел шляпу на самые брови и пошел, не прощаясь из номера. В дверях он остановился и, держась за портьеру, зловеще сказал...
   - Мы еще встретимся с вами... И в третий раз я буду безпощаден.
   И скрылся за дверью.
   Под влиянием только что бывшего разговора с ксендзом Адамайтисом, Яков Кронидович вспомнил Ибсеновского "Пеера Гюнта" и страшного мистического "плавильщика" с его мрачным предупреждением:
   На третьем перекрестке!.. На третьем перекрестке!
  

XI

  
   Мистика и правда была... Незримый страшный еврейский бог простер свою руку и, как Oза, коснувшийся ковчега, падали мертвыми все те, кто знал тайну смерти Ванюши Лыщинского.
   Не прошло и недели после посещения Стасского, как Яков Кронидович был вызван на вскрытие тел внезапно умерших детей Чапуры - Гани и Фимы. Он вскрывал их в том же анатомическом театре, где вскрывал и Ванюшу, вскрывал вместе с участковым врачем в присутствии чинов полиции и понятых.
   Он смотрел на белое, точно мраморное лицо Гани и вспоминал, что Вася передавал ему, что Ганя сказал: - "На суде, под присягой, всю правду покажу". Теперь ничего больше не покажет. Главный свидетель лежал безгласным мертвецом.
   - Типичная картина дизентерии, - сказал Яков Кронидович врачу... Микроскопический анализ показывает точную причину смерти. Сомнений быть не может... К погребению...
   - Совершенно верно-с, - почтительно проговорил участковый врач, снимая резиновые перчатки. - К сожалению, наука безсильна установить, каким путем попали дизентерийные бациллы в организм детей - естественным, или насильственным.
   - Вы подозреваете кого-нибудь?
   - Видите ли... Это... конечно, только сплетни... - врач оглянулся на понятых, но те стояли в углу и не могли их слышать. Сторож возился с телами, укладывая их в гробы. - Мне рассказывали в участке. К детям в последнее время ходил прогнанный со службы сыщик Крысинский со своим подручным Подлигайлом. Про мать умерших молва шла, что она торгует крадеными вещами, так знаете, Крысинский думал через нее делать розыски, ну и выслужиться снова перед начальством... Мать их арестовали... все в связи с этим делом... жидовским... Без нее дети заболели желудком. Отец просил Крысинского: - "не ходите, мол, покамест, сами понимать, кажется, должны, дети стесняются вас при такой болезни"... А Крысинский все ходит и все Ганю - врач кивнул на труп мальчика, - пытает, допытывает. И принес пирожные, сказал: - "после поедите". Вот с тех-то пирожных... Ночью... священник был... Исповедал, причастил Ганю и как вышел - в слезах весь... Сказал: - "светлое дитя. Чистая, святая душа"... И стали шептать, знаете, что Ганя-то этот главный свидетель был по жидовскому делу... и что его жиды отравили через этих сыщиков.
   - Доказать нельзя, - сказал Яков Кронидович.
   - Конечно, конечно... Дизентерийные палочки могли попасть в пирожные самым, так сказать, естественным путем... Дизентерия по городу давно ходит... А все-таки... Не ветром же надуло?
   В самом тяжелом настроении духа возвращался в гостиницу Яков Кронидович. "Конечно, и ветром могло надуть", - думал он, - "но Ганя, как Оза, случайно прикоснулся к ковчегу, прикоснулся к еврейской тайне, к их "святому святых", и - пал мертвым. И, помимо воли, - ощущал страх незримого, невидимого возмездия.
   В прихожей гостиницы его ожидал Вася Ветютнев.
   - Я, дядя, к вам, - едва поздоровавшись, заговорил Ветютнев. - Третьего дня умерли Ганя и Фима Чапуры.
   - Я знаю... Я только что вскрывал их тела.
   - Их отравили, я знаю это наверняка. Тот самый "подсевайло" Крысинский, который мутит все это дело с самого его начала, отравил их.
   - К сожалению, Вася, доказать умышленное отравление бактериями нельзя. Особенно теперь, когда по всему городу ходит дизентерия... Следователь...
   Вася перебил его:
   - Следователь, дядя... Странный человек! С весны все не мог собраться осмотреть конюшню, где глиняный пол такой же розоватой глины, какая пристала к платью мальчика, наконец, собрался сделать это сегодня. А сегодня....
   Вася остановился.
   - Ну, что сегодня?
   - Да что, - со злобою воскликнул Вася.- Третьего дня, конюшня дотла сгорела.
   - С лошадьми?
   - Нет, все лошади были на работе.
   - Та-ак, - протянул Яков Кронидович и глубоко задумался. Он уже не слушал, что дальше говорил ему Вася, кого он подозревал в поджоге. Его охватило странное, еще никогда им не испытанное чувство безпокойства. Слушая одним ухом Васю, он думал: - "что же это?... таинственный еврейский бог, черные вихри темных неисследованных сил? Просто широко организованный подкуп с целью устранить всех свидетелей этого дела... Последний свидетель - я"...
   Когда Вася ушел, Яков Кронидович смотрел на дверь и вспоминал, как, держась за нее, позднею ночью, Стасский грозил ему третьею встречею.
   "Совсем Пеер Гюнт", - думал он, - "Но Пеер Гюнт был развратный малый, думающий только о себе и о своих удовольствиях и ему страшен был роковой плавильщик, ожидавший его на "третьем перекрестке", да и то... спасла его святая любовь Сольвейг. Да разве надо быть грешником, чтобы быть раздавленным колесницею еврейского бога? А Озя, простерший руку свою и взявшийся за ковчег, чтобы поддержать его, был же поражен за дерзновение.... Поражены невинные дети Чапупы.... Сгорела конюшня... Так.... при третьей встрече.... на третьем перекрестке... Стасский... У Пеера Гюнта - Сольвейг... У меня?..
   И почему-то с отвращением вспомнил письмо - донос Ермократа о листочке мха, приставшем к сапогу во время верховой прогулки с Портосом.
  

XII

  
   Никогда не нужно возвращаться на то место, где был особенно счастлив. Счастье капризно: оно не сидит на месте.
   Валентина Петровна ехала в Захолустный Штаб. Там были ее детство и девичество. Счастливая, невозвратимая пора жизни. Невозвратимая!.. Она родилась в Захолустном Штабе. Она в нем выросла. В институте мечтала о нем - о родителях, о милых друзьях детства. И ей казалось - там небо другое, другой воздух, там особая красота солнца и облаков, и радостно, а не грозно гремит весенний гром. Нигде не могло быть такой красоты природы, как в Захолустном Штабе.
   Нигде не было таких громадных раскидистых каштанов, как в его гарнизонном саду, не цвели так пышно сирень и жасмин, как подле их казенной квартиры. А речка Лабунька с ее тихими заводями, с белыми купавками и желтыми кувшинками, с большими листьями, похожими на лотосы далекой Индии!? А поля, поля!... Их сладкий дух во время цветения, их пряный аромат в дни покоса! Все здесь было удивительно. И эта вечно откуда-то несущаяся музыка, или пение, и это относительное безлюдье при массе людей - и ее верные мушкетеры!
   Какие сладкие, волнующие и, вмеcте с тем, чистые воспоминания шли из несказанной прелести кустов, беседок, завитых ярко-зеленым хмелем, с которым дружно переплелись голубые барвинки, и крученые панычи, и где в зной было прохладно, и золото солнечных лучей лишь кое-где тронуло зеленую сень... Вот они! - Атос, Портос и Арамис - ее три мушкетера - Петрик, Багренев и худышка - черный, точно негритенок - Ричард Долле, в пахучих коломянковых кадетских рубахах с одинаковыми алыми погонами клянутся перед нею - девочкой в коротком платье:
   - Еtеnds la main еt jurе! - кричали тогда Петрик и Долле, и красивый, в рамке вьющихся волос Портос, поднял руку и все трое, с поднятыми руками сказали в голос:
   - Tous pour un, un pour tous!..
   Казалось тогда - клятва на веки!!
   Все было для нее. Когда она приезжала на станцию Ровеньки, откуда надо было ехать шестьдесят верст, по прямому, мощеному кирпичом шоссе, которое почему-то называли "стратегическим", - ее, дочь командира полка встречал четверик лошадей, запряженных в просторную коляску с солдатом на козлах и ее мама. Четыре часа усыпляющего гула колес, цоканья подков по камням - и показались в низине шпили костела и городской магистратуры, зелень садов, и высокие бледно-желтые казармы. Дымит на плацу пыль, звучит сигнал и издали видно, как скачут пушки в пыли. Их "лихая конная" учится... Потом, когда она приезжала сюда уже барышней - ее ожидали, отец, начальник дивизии, мать и адютант отца, в автомобиле... Ей подносили букет цветов, - и она еxaлa, как королева. Убегало перед ними ровное, "стратегическое" шоссе, и мама с папа рассказывали ей новости Захолустного Штаба. Через час были уже дома!
   Она была первой в деревне!
   И когда она уезжала на свадьбу, ехали они все вместе, и - какое столпление экипажей с солдатами на козлах - их автомобиль с шофером с унтер-офицерскими нашивками, высокий брэк запряженный "тэндем" драгунского полка, их бывший уланский четверик, кабриолет гусар и лихая тройка донцов, и сколько еще скромных еврейских балагул стояли на обычно пустынном, мощеном большими камнями станционном дворе. Еще бы! Провожали дивизионную барышню!
   Полковые дамы надели лучшие платья. Полковые цвета были на их шляпах и лентах. Маленькая платформа едва могла вместить всех приехавших проводить. Молодые корнеты примчали верхом, сделав для этого основательный пробег. Уланы прислали свой хор трубачей. Из соседнего местечка привезли шампанское. Их купе, когда пришел поезд, засыпали цветами: букеты, связки, пучки, и в длинной тонкой рюмочке болезненная орхидея, подарок соседа помещика-поляка.
   Поезд задержали вместо обычных двух минут на целых десять - и звуки их полкового уланского марша и крики ура офицеров и дам ее проводили. И долго мотались в воздухе платки и фуражки.
   Это было ее последнее воспоминание, последнее впечатление от ее милого Захолустного Штаба. - Станция Ровеньки, полная нарядных дам и офицеров, масса экипажей, шампанское, крики ура и цветы.... цветы... цветы... Она смеется и плачет на груди у матери, и папочка, стоит у окна купе и с его серых глаз к седым усам катятся слезы.
   Такою запомнилась ей станция Ровеньки... Такою, или с мамочкой и денщиком на перроне и автомобилем на дворе.
   Поезд пришел без опоздания, в пять часов утра. Было свежее, душистое весеннее утро. Во всю цвела вокруг станции белая акация и ее запах одурял. На перроне, кроме дежурного по станции - никого. Вагонный проводник любезно взял ее небольшой баул. Она выглянула на двор. Автомобиля не было.
   Стратегическое шоссе, окаймленное круглыми яблонями-кислицами в белом цвету, прямою лентою уходило между ярко-зеленых, подернутых туманною дымкою полей и упиралось в сосновые леса.
   Она вышла на крыльцо и постояла, осматриваясь.
   Легкий ветерок развевал ленты ее шляпы и после безсонной ночи освежал ее лицо. Голубое небо, где простерлись нежные перистые облака, показалось Валентине Петровне холодным, безразличным и скучным.
   Она прошла на станцию. Дежурный ушел к себе досыпать недоспанное - движение здесь было редкое. В телеграфной комнате постукивал лениво аппарат. Телеграфист, накрывшись черною шинелью, спал на лавке. Весовщик, старый служащий, узнал Валентину Петровну и подошел к ней.
   - Ваше Превосходительство ожидаете машину? - сказал он.
   - Нет... я не предупредила, что еду.
   - Навряд ли пришлют... Папаша ваш не совсем здоров... Новый начальник приехали...
   - Да, я знаю... Не слыхали, как теперь отец?
   - Не могу знать-с....
   - Что же мне делать? Мне надо ехать в Захолустный Штаб.
   - Позвольте, я сбегаю в местечко, у жида лошадей вам достану.
   - Ах, пожалуйста!
   Час тревожного, жуткого ожидания... Она давно не имела из дома писем. Последнее было на Пасхе. Мать писала, что отец получил "синий пакет" - его увольняли в отставку по предельному возрасту. Тогда в своем увлечении прогулками и... Портосом.... Она не подумала о всем значении этого.... Она не читала "Русского Инвалида". Она просмотрела его отставку.... Как скоро... И как все переменилось.
   Гремя железными шинами подкатила раскрытая тяжелая балагула, запряженная парою кляч. Жид в длинном лапсердаке щелкал бичем по камням...
   Балованная дивизионная барышня тащилась в "свой" штаб целых восемь часов, потряхиваясь на неудобном сиденьи, как какая-нибудь вахмистерская жена!
  

ХIII

  
   Она не узнала Захолустного Штаба.
   Как все переменилось за эти четыре года, или тогда она на все это смотрела другими глазами?
   По дребезжащему, дощатому, низкому мосту без перил переезжали Лабуньку. Она хорошо помнила этот мост. Последний раз в нем было две свежие доски и они ярко сверкали на темно-сером фоне других досок.
   Она их сейчас же узнала. Они побурели, потемнели, но все еще отличались от других досок.
   Это Лабунька? Такая маленькая, жалкая! Она точно обмелела и высохла за эти годы. Молодой камыш рос по берегам. Как и всегда, растоптан был спуск на водопой и брод. Брод казался ей раньше значительным и опасным - теперь он был жалок. За обрывистым, невысоким берегом тянулся полковой плац. Он был пуст в эти после-полуденные часы. И слава Богу! Никто ее не увидит! Скучными, пыльными и маленькими показались ей завалившиеся и разбитые валы препятствий.
   За мостом началось предместье. Сонные, слепые жидовские лавочки. В низине на затоптанном лугу низкие деревянные конюшни. На коновязях стояли гнедые уланские лошади. Навешены были торбы. Люди ушли, остались одни очередные. Они равнодушно смотрели на мерно потрухивающих в пыли лошадей и на высокую балагулу, где сидела нарядная дама в городской шляпке.
   Каштаны гарнизонного сада в высоких свечках белых и розовых цветов ей показались маленькими и жидкими. Сирень отцветала, и черные кисти были безжизненно печальны.
   Она не узнавала своего милого Захолустного Штаба. В нем не было прежнего оживления.
   В прихожей недружелюбно ее встретил чужой денщик.
   Все переменилось.
   Но больше всего переменилась ее мамочка. Она располнела, и по старушечьи опухли и обвисли внизу ее щеки. Кожа лица была мягка и дрябла и, когда целовала она Валентину Петровну, - поразили мягкость и вялость ее губ. Она была неровно напудрена - и пестрые краски - буровато-желтая, сизая, белая и розовая чередовались на ее лице под седыми, сильно поредевшими волосами. Обнимая Валентину Петровну, мамочка облилась слезами и поспешно увлекла ее в свою комнату.
   - Отец не знает, что ты приехала.... Я нарочно ему не говорила. Его надо подготовить. Так все быстро случилось. Так неожиданно. Спасибо, что приехала. Доктор надеется - это пройдет, почти без следа...
   Дряблой и мягкой рукой, такой непохожей на былую мамину свежую руку, она гладила щеки Валентины Петровны и заглядывала любовно ей в глаза.
   - Я тебя тут устрою.... Мы ведь здесь живем из милости.... Новое начальство приехало... Генерального штаба... Так нам пока позволили занять эти четыре комнатки... Да, строгое начальство. Вишь ты, все у моего Петра Владимировича не так, как надо.
   - Как же случилось это?.. - улыбаясь спросила Валентина Петровна. - Я ведь ничего хорошенько не знаю.
   Она улыбнулась матери, чтобы успокоить ее, улыбнулась тому, что ее всегда такая заботливая мать, не подумала о том, что шел четвертый час дня, что Валентина Петровна приехала в пять часов утра на станцию и ничего еще не ела.
   Старая мамина горничная принесла на подносе кофе, сливки, булочки и масло.
   - Ты, может быть, не обедала, роднуша?
   - Нет, мама. Но это после... Как он?
   - Ты же его знаешь. Служба для него все.... Мои Старо-Пебальгцы... Моя дивизия! Он этим только и жил.....На Пасху.... Как это жестоко делается нашим правительством!.. Не нашли времени лучше, как в такой светлый праздник.... Михаил Александрович - это новый начальник штаба, ты его не знаешь, из пехотных.... приносит вечером пакет и говорит моему Петру Владимировичу: "это, вам - личное". В пакете... - отставка. По предельному возрасту. Вишь ты, кому какое дело, что отцу твоему шестьдесят лет стукнуло! Он бодр был... Еще на шестой неделе верхом выезжал встречать гусарских разведчиков, возвращавшихся с весенней поездки. Таким молодцом... Им нет дела, что Дембовицкий на лошадь никогда не садится. Из автомобиля дивизией командует, или Свиньин... Говорят, такой толстый, что, прости Господи! пузо, как сядет на лошадь, на холку ей перекатывается. Им ничего... А моему Петру Владимировичу - предельный возраст!.. Ну, мой генерал перетерпел.... Ничего не сказал. Вышел ко мне. Я в зале была. Посмотрела на него. Вижу, он покраснел и жила на лбу напружилась. - "Вот, говорит, Марьюшка, и меня погнали... Стар, говорят... Это за сорок лет службы Царю и Родине благодарность. Осенью пряжку рассчитывал получить"... Но ничего. Вечером вышли мы в сад. Погода у нас такая чудная стояла и сирень в этом году необыкновенно цвела. Сидим. Темно уже стало. Защелкали соловьи. Мой генерал все так как-то безпокойно сидит. За ворот хватается. Я спрашиваю его: - что неудобно тебе, Петр Владимирович"? - "Не знаю", - говорит, - Марьюшка, ворот что-то мне тесноват стал"... Ну так и прошло. Ждали мы приказа и кого назначат. Мой генерал уже никуда и ездить не стал. Тут новое стрельбище построили, инженер из дистанции призжал, чтобы, значит, Петр Владимирович осмотрел его и акт подписал. Не подписал. "Пускай", говорит, "другие осматривают". Достал свои старые приказы, где какая благодарность ему, где какие призы его офицеры или уланы взяли и пометки делает. Я-то понимаю - все в нем надежда, что это: не окончательное. Что еще просить можно.... На Высочайшее имя подать... и со мною заговаривает. Вспоминает, как Государь проездом заграницу полк в Ровеньки вызвал и они в четыре часа шестьдесят верст отмахали и Государю представились и как Государь его благодарил. И вижу, по намекам его, по словам, что одна у него мысль. Не может быть, чтобы его выгнали. Говорит мне как-то: - "разве старость порок? Разве от того, что я сорок лет Царю верой и правдой служил - я хуже стал? В 1906-ом году разве не я во всем крае подавил безпорядки. У меня тогда в полку ни красных флагов, ни недовольства.... А помнишь - в 1908 году кругом инфлуэнца на лошадях была - у меня ни в одном полку ее не было".
   Мамочка тяжело вздохнула и замолчала. - Пей, Алечка, кофе, я тебе еще налью. Побледнела и ты у меня. Скучно без Якова Кронидовича-то, - ласково сказала она и как-то неуверенно, робко погладила Валентину Петровну по золотым растрепавшимся в дороге густым волосам.
   - Дальше, мама.
   - Что ж... дальше... На что надееться-то было?.. Жестокие кругом люди... Да и мой Петр Владимирович службист был. Никакой протекции. Своим гopбом всего достиг. Не любил ездить, да заискивать, кланяться. Спина-то солдатская - негибкая. Ну еще и то - не генерального он штаба... Надежды-то так обернулись... Значит, на прошлой неделе написал он какое-то большое письмо. Даже от меня скрыл... Говорят для Государя, чтобы Государю самому сказали, через барона Фредерикса... Не по команде.... По команде-то знал, что ничего не выйдет. А четвертого дня, утром, как всегда Павел денщик, понес ему газеты "Новое Время" и "Инвалид".... Прошел к нему... а через малое время... малое такое время...
   Мамочка залилась слезами и не могла продолжать.
   - Успокойся, милая мама... Бог не без милости. Богу виднее, что надо.
   - Бог!.. Конечно, Бог... А только так мне его жалко... Через малое время слышу стук в кабинете, будто что тяжелое упало, а потом хрип... Я вбежала. Лежит голубчик наш, генерал наш, на полу и лицо перекосилось... Послали за дивизионным врачом. Хорошо, Виктор Иванович еще дома был, пришел, сейчас что надо сделали, положили его в постель. К вечеру отошло. Даже говорить стал немного, только еще левая сторона была парализована... Оказывается в "Инвалиде"-то его отставка пропечатана. Увольняется по предельному возрасту в отставку, с мундиром и пенсией, а также - назначается - генерал-майор Замбржицкий... Может, помнишь, он у нас на ценз полком командовал. Со своею женою не жил, все чужих жен отбивал... Вот оно какие пошли назначения! А вечером, со станции телефонят: пришлите автомобиль... Само новое начальство пожаловало. Моему-то генералу спокойствие надобно, вместо того, как узнал - в постели захлопотал: "не хочу, чтобы в гостинице... какая у нас тут гостиница! номера для приезжающих.... клопы одни... и в собрании не хочу... Его право... Его квартира.... Пусть мне позволит четыре комнатки пока дожить, пока не придумаю, куда даваться"... Ведь поместий-то, Алечка, сама знаешь, у нас не было. Все для службы и все от службы. Почитай двадцать девять лет мы просидели с Петром Владимировичем в Захолустном Штабе и не думали, не гадали, что так уезжать придется. Да был бы здоров- поехали бы куда, где недорого... А теперь...
   - А как папа?
   - Увидишь... Ничего... Ходит... Конечно, ногу приволакивает немного... И левая рука висит. И говорит... как привыкнешь, разобрать все можно. Вчера с Замбржицким даже поспорил... о конных атаках... Ты только не всматривайся в него... Ему тяжело это. Он не любит. Я его подготовлю... Вместе, ужинать будем... Он тебе так-то обрадуется.
  

ХIV

  
   Папочка показался Валентине Петровне ужасным. Она так любила и уважала отца. Она привыкла его видеть красивым, стройным, подтянутым. Всегда в мундире, или кителе, в праздники с колодкой орденов на груди, в лядунке и перевязи. Он молодцевато ездил верхом, и никто не умел здороваться так, как он с солдатами. Стоит, бывало, девочка Аля Лоссовская, "госпожа наша начальница" со своими мушкетерами Петриком, Портосом и Долле, у Лабуньки над обрывом, а на той стороне, на плацу ровной линией построился их полк. Блестят на солнце белые рубахи, гнедые лошади застыли, однообразно собранные на мундштуках и трубачи на серых лошадях играют полковой марш. Тогда они еще были драгунами. И папочка, на гнедом своем Еруслане, скачет к полку галопом. Четко слышен его голос.
   - Здорово молодцы, Старо-Пебальские драгу-уны!..
   Таким помнила Валентина Петровна своего папочку. Стройным, с чисто бритыми загорелыми щеками, в седых больших усах...
   Он вышел теперь к столу, опираясь на плечо денщика. Левая рука как-то недвижно, мертво висела, но, главное, был рот. Точно папочка хотел свистнуть, и сложил уже рот трубочкой, да так и застыл. Ус с левой стороны был приподнят и неопрятно желтели растрепавшиеся усы, обнажая темные, гнилые зубы.
   Валентина Петровна поцеловала руку отцу, и он сделал какое-то странное, будто благословляющее движение.
   - Ра... ра... - с усилием сказал он. - My... ка?..
   Валентина Петровна ничего не поняла. Мамочка, уже привыкшая понимать отца, пришла ей на помощь.
   - Алечка говорила, ничего Яков Кронидович. Занят только очень... И трудно ему в жару.
   - Хо-о-е д... твой му... Честно... Я слы-ал... - с усилием сказал отец.
   Ему трудно было есть. Он ел неопрятно и стоявший сзади него денщик салфеткой у

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 468 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа