позволю, чтоб со мной неблагородно обходились!
- И, матушка, где ж всем набраться благородства-то; да и сама ты худо сделала, что вышла не за благородного...
- Прощай, Дунечка!... - сказала затронутая Ирина Степановна.
- Рассердилась? не на век ли? Если не на век, так и не уходя можно было бы помолчать, покуда уляжется сердце.
Ирина Степановна, не поклонясь куме, ушла; Дунечка надулась на мать, а Марья Ивановна, вздохнув и промолвив "о-хо-хо!", задумалась и, не зная, кого обвинить в ссоре ее с мужем и с Ириной Степановной, напала на чепчик.
- Черт, верно, сидит в нем, прости господи! - крикнула она вдруг, сдернув чепчик с головы и бросив на стол. - Ни за что не надену эту проклятую нахлобучку! В самом деле, пришло же в голову на старости лет в чепцы рядиться! Благодарить бы бога и за то, что дочь будет госпожой ходить! Возьми-ко, прибери себе, Дунечка, чепчик; выйдешь замуж, так наденешь его.
- Покорно благодарю! Очень нужен мне старушечий чепчик! - отвечала Дунечка, не двигаясь с места.
- Ах ты паскудная! брезгает матерью! Да ты знаешь ли, что я по сю пору берегу матушкину одежу? по праздникам только и надеваю. А?
- Еще бы из лубка пошили, да и мне бы приказали носить!
- Ах ты недобрая! Так вот чему учили вас в пансионах-то! Так-то вы по-французскому уважаете родителей?
Эти упреки нисколько не трогали сердца Дунечки, она с пренебрежением слушала их и ворчала про себя: да, так, уж конечно по-французскому, а не по-русскому!...
Марья Ивановна не умела выходить из себя, нисколько не была злопамятна, и потому все эти маленькие междоусобия кончились заботою о приеме жениха и долгими прениями Марьи Ивановны с кондитером. Марья Ивановна хотела все угощения, по обычаю, поставить на стол, разливать чай сама; а кондитер говорил, что это не годится, не следует.
- А почему ж, мой батюшко, не следует?
- Как почему ж, уж это известное дело-с, - отвечал он ей.
- Да что же тут известного-то?
- Да как же, сударыня: ведь уж известно, как гости пожалуют, так следует разносить чай; а потом часок спустя фрукты да конфеты, так оно так точно и будет.
- Да отчего ж не убирать стол?
- Я уж вам докладывал, что поставить все на стол-то, сударыня, не годится. Известное дело гости: ставим мы буфеты на балах; не наготовишься ничего: иная старая ведьма десять раз подойдет; платья-то теперь широкие, с карманами; полпуда уберет - в складках-то и невдогад никому; ей-ей! годовой запас привезет домой!... Да, по мне, как угодно; мне еще выгоднее: вместо пяти фунтов конфет потребуется пять пудов; да еще и не пять: известное дело, что это выдумали французские кондитеры; им чего жалеть чужого кармана; а нам, сударыня, не приходится так делать.
- Ну, ну, будь по-твоему!
- Да как же, сударыня, не по-моему: известное дело, что на все нужен порядок: сперва чай подадим, а потом, часок спустя, десерт; так оно так точно и будет.
- Ну, ладно, ладно! - отвечала Марья Ивановна и от кондитера бросилась на кухню. Там-то она подивилась заморскому поваренному искусству.
- Это что, мой батюшко?
- Труфели.
- Что ж это, неужели едят эту дрянь?
- А как же, сударыня.
- Ну, привел бог видеть; а в рот не возьму!
Таким образом новые, чужие вкусы водворились между старыми своими, понемножку, как ложка дегтю на бочку меду.
Для приезда Василья Игнатьича с сыном весь дом нараспашку. Ворота отворены, у ворот караулит гостей дворник; на крыльце фонарь зеркальный в виде звезды, в тысячу огней. Два сынка Селифонта Михеича сбежали с лестницы навстречу гостям и, указывая руками ступени вверх, повторяли: "Пожалуйте!" В передней ожидал сам хозяин, в зале - хозяйка, в гостиной - дочь, из-за дверей спальни высунулась Матвевна и шепотом окураживала Дунечку:
- Не робей, сударыня; смелее с ним, да по-французскому, по-французскому с ним.
За Матвевной стояла толпа баб и девок.
- Здравия желаем, Селифонт Михеич! - возгласил Василий Игнатьич, входя в переднюю. - Вот вам гость, каков есть: дрянь, сударь, дрянь, не хвалить же стать свое дерьмо! Прошу любить и жаловать! Кланяйся, Прохор!
- Очень рад, батюшка Прохор Васильевич, что изволили пожаловать к нам!... Покорнейше просим!
- Здравствуйте, матушка Марья Ивановна! - продолжал Василий Игнатьич, вступая в залу. Вот, сударыня моя, не один к вам приехал, а с помощию божией сынишку привез в благорасположение ваше.
- Благодарю покорно, Василий Игнатьич! наслышались много.
- Позвольте изъявить мое почтение-с, - сказал наш мнимый Прохор Васильевич, подходя к ручке Марьи Ивановны и кланяясь, закинув голову назад.
Марье Ивановне по сердцу было такое учтивство.
- Молодчик какой вырос сынок ваш, Василий Игнатьич, - сказала она, - покорно просим! пожалуйте! Рекомендуем вот дочку нашу!
- Авдотья Селифонтьевна! - продолжал Василий Игнатьич, - ну, благодать божия родителю и родительнице такой дочки.
Дмитрицкий ловко шаркнул и поклонился своей будущей, остановив на ней томный, как будто умирающий взор, пораженный ее красотою.
- Просим садиться! сделайте милость!
- Так вот так-то, батюшка Селифонт Михеич! - сказал Василий Игнатьич, садясь на указанное хозяйкой почетное место. - Благословен бог в начинаниях!
- Так-с, Василий Игнатьич, - отвечал Селифонт Михеич, - Действительно так-с.
Василий Игнатьич хотел было продолжать свое начинание, но дверь распахнулась, и мальчик кондитера, малый лет двадцати, разряженный как парижский франт, явился в гостиной с огромным подносом. Мосьё, да и только! за него совестно, что прислуживает. Прическа головы модная, запоздалая только го-Дом; галстук, манишка, жилет, фрак и так далее, белые перчатки, все это во вкусе времени, щеголевато, как на современном jeune premier ; даже сладкая мина, говорящая: не угодно ли вам чаю? была похожа на театральную мину предложения услуг и сердца.
"Что ж ты, братец Прохор Васильич, уселся, да и молчишь дураком? Поговори с будущим тестюшкой", - сказал сам себе Дмитрицкий и пересел к хозяину.
- Какой прекрасный, приютный дом у вашей милости, Селифонт Михеич.
- И, помилуйте, что ж это за дом, это домишко, сударь; вот у вашего батюшки так дом - палаты; барской, убранство господское!
Дмитрицкий тотчас смекнул по ответу Селифонта Михеича, что неуместной похвалой задел его за живое. Селифонт Михеич не жаловал барства в купеческом быту и про Василья Игнатьича говаривал: "Залетела ворона в высокие хоромы".
- Что ж в этом барстве и убранстве, Селифонт Михеич? По мне, если позволите сказать между нами, не только тятенькин, да и всякий дом господской постройки, просто повапленный сарай; для житья непригоден, ей-богу-с! Под трактир отдать или фабрику завести в нем - так-с; для фабрики очень хорошо-с, и поместительно и все. Я был вот и во Франции и в немецких краях: там теперь никто не живет в палатах; например, вот-с в Пале-ройяле, то есть в королевских палатах, гостиной двор завели; а во всех отелях, то есть господских домах, трактиры; уж если скажешь, что живешь в отеле, так просто значит в трактире.
По сердцу было Селифонту Михеичу это известие.
- Вот, Прохор Васильевич, - сказал он, - радостно как-то и видеть рассудительного человека; и в чужих землях побывает, наберется ума, а не шавели. А вот, сколько детей не только нашего брата, а господских, ездили во французскую землю, да что ж вывезли-то? что переняли-то? Страм сказать.
- Уж и не говорите, Селифонт Михеич! - проговорил со вздохом Дмитрицкий, - насмотрелся я.
- Очень, очень приятно, Прохор Васильевич, что вы в молодости так благорассудительны; очень, очень радуюсь знакомству; прошу только нас полюбить; мы, надо вам сказать, люди простые. Сынки у меня не учились наукам разным; ну, а могу сказать, не обидел бог - надежны.
Селифонт Михеич показал на двух молодцов, стоявших в сторонке, гладких и гладко причесанных, в немецких сюртуках.
- Сделайте одолжение, позвольте познакомиться! - сказал Дмитрицкий и тотчас же подошел к ним, пожал руки и просил благорасположения.
- Вот дочка у нас, благодаря бога, была в науке, тоже как у добрых людей, поофранцузилась немножко; что делать!
- Я слышал, что Авдотья Селифонтовна прекрасно поет, - сказал Дмитрицкий.
- А бог ее знает, училась у мадамы, поет, да не по-русски, так я и толку не разберу. Вот женщины сметливы: Марья Ивановна моя, в зуб толкнуть по-французскому не умеет, а говорит, что понимает все, что поет Дуняша.
- Без сомнения, французские романсы и итальянские арии: ах, как это хорошо!
- Вот вам известно это; так после чаю мы ее и спеть заставим.
В самом деле, после чаю Селифонт Михеич сказал что-то на ухо Марье Ивановне, а Марья Ивановна дочке своей.
- Не могу я, маменька, с первого разу, нет! - отвечала Дунечка матери также шепотом.
Долго продолжались переговоры, наконец она встала с места и произнесла жеманно вслух:
- Сегодня, маменька, у меня совсем голосу нет.
- L'appctit vient en mangeant et la voix vient en chantant, mademoiselle , - сказал Дмитрицкий, обращаясь к своей невесте.
- Вуй! - проговорила она, не поднимая глаз на своего жениха, и пошла к фортепианам.
- Извольте послушать, Прохор Васильевич, - так ли она поет, - сказал Селифонт Михеич.
- Послушаем, послушаем, - возгласил и Василий Игнатьич, - садясь по приглашению хозяйки на стул, - у меня точно такой же струмент стоит в зале, да играть-то некому; нет, мой не такой, а углом, и струн-то под ногами побольше, чем у этого. Как бишь, Прохор, называют струмент-то?
- У вас, тятенька, ройяль, а это фортепьяно.
- Фортепьяны, фортепьяны, настоящие фортепьяны, - крикнула Марья Ивановна в то самое время, как Дунечка, разместив очень удачно пальцы по клавишам, хотела было взять аккорд и промахнулась целой октавой.
- Ах, маменька, вы говорите под руку! - проговорила она тихо, но с досадой, начав снова прелюдию к арии.
"Хвали, братец Прохор Васильевич, свою невесту", - сказал Дмитрицкий сам себе и потом крикнул:
- Браво, браво! ах, как хорошо! какой туш!
- Не говори, батюшка, ей под руку, не любит, - шепнула ему Марья Ивановна.
- Право, я не знаю, что петь, - сказала Авдотья Селифонтовна, начав снова ту же прелюдию.
"Господи, какое наслаждение быть Прохором Васильевичем и женихом такой невесты, - тихо проговорил Дмитрицкий, неосторожно зевнув, - надо быть животным, чтобы не чувствовать этого! Ну, как не порадоваться на такое существо? Как не поблагодарить сивилизацию за такие метаморфозы! Узнаешь ли Дунечку-дурочку, перетянута в рюмочку? барышня, да и только! подле фортепьян сидит, итальянскую арию поет - какова? Браво, браво".
- Тс, уж не мешайте, Прохор Васильевич. Слава богу, что начала.
- Не могу, матушка-сударыня, Марья Ивановна, ей-ей не могу! сердце заходило! Это такая сивилизация, что чудо!
- А что, во французской-то земле также, чай, поют?
- Кто ж теперь поет! Там сивилизация; поют только русские песни; а это называется шантэ, мадам! шантэ, шантэ!
- Ой ли?
- Ей-ей!
- Так же, кажется, и Дунечка говорила; вот, как вы, Прохор Васильевич, все знаете, так куда как приятно! да уж помолчим теперь, благо распелась.
- Извольте, помолчимте, матушка-сударыня Мария Ивановна. "Метаморфозы! - продолжал про себя Дмитрицкий, наслаждаясь картиной, которую стоило бы поставить в латунную рамку. - Посмотри, Прохор Васильевич, на тятеньку: вельможа! да и ты сам - кто узнает, что ты не Прохор Васильевич? Ну, была ли бы возможность без сивилизации так ухитриться, заставить дерево расти корнями вверх? Вот жена будет тебе, Прохор Васильевич! Что я говорю, какая же жена! Жена просто значит жена; всякая дрянь может быть женою; а это будет в своем роде Саломея Петровна, несколькими тонами пониже, правда, и весом не так увесиста; но вес может пополниться тягостью; а тону еще наберется: молода и в Саксонии еще не была".
- Что, каково, Прохор Васильевич?
- Чудо, чудо! просто оркестрино! бесподобно!
- Что, брат Прохор, а? - спросил Василий Игнатьич, - жаль только, что хоть вот немножко бы, так, то есть подпустить, как по-нашему: "Я жила-была у матушки дроченое дитя!" Эх, ты!
И Василий Игнатьич прищелкнул пальцем. Приливочка к чаю заговорила в нем.
- В старину-то бывало! а? Селифонт Михеич! Как думаешь! Оно и конечно, почет, нечего сказать, и превосходительные нам, то есть, нипочем... и палаты княжеские, да тьфу! все уж оно не тово... на душе-то как-то, ех-ма!... Так вот изволите видеть... Марья Ивановна, Селифонт Михеич, пожалуйте-ко сюда!
Василий Игнатьич повел хозяев в гостиную, а наш Прохор Васильевич принялся очаровывать Авдотью Селифонтовну. Сроду не слыхивала она таких сладких речей, которые как газ наполнили пустой шарик, находившийся на ее плечах, вздули его, и Авдотья Селифонтовна, без малейших затруднений, вознеслась под самое небо.
В тот же вечер было решено: быть свадьбе.
Теперь следует слово о настоящем Прохоре Васильевиче. Припомните, мы уже сказали, что он был в науке, очень удачно пошел по следам купеческих сынков, проникнутых насквозь западным ветром, носил фрак, пальто-сак и тому подобные вещи; начал было водиться с знатными людьми, по воксалам и по отелям, где реставрируется Вавилон; но на все это нужна была полная воля и полная доля; а по природе своей Прохор Васильевич, как Телемак, не мог обходиться без Ментора . Привычный ментор его, отцовский приказчик Трифон Исаев, опасаясь заблуждений юноши посреди чужи, наводил его на родное: погулять на славу и посмотреть, как "живут среди полей и лесов дремучих".
Очень естественно, что тятенька Прохора Васильевича, нажив миллион неисповедимым трудом, был скуп, не любил, чтоб сын тратил деньги на пустышь, а на препровождение времени как следует, во всяком случае, и на свой лад и на чужую стать потребны были значительные суммы. Вследствие этого Триша объяснил Прохору Васильевичу, что слишком натягивать счеты в книгах тятенькиных - опасное дело: того и гляди, что лопнут; а что самое лучшее и скорое средство для приобретения капитала - английские машины; тем более что для Прохора Васильевича настало уже время пасть в ноги родителю и сказать:
- Тятенька, дозвольте слово молвить, не рубите неповинную голову! Вот уже третий раз вижу во сне, что вы, тятенька, пожалованы в советники коммерции, и изволите приказывать мне завести филатурную фабрику и ехать самому за море за английскими машинами. Дозвольте ехать, тятенька! Так уж, верно, богу угодно: чью же мне исполнять волю, как не тятенькину!
Василий Игнатьич усмехнулся от умиления; сон Прохорушки был ему по сердцу; потому что нельзя же не верить тому, что три раза во сне приснится, и вот он доверил сыну на первый раз с полсотни тысяч и благословил его в путь за машинами на волшебный остров.
Путь на волшебный остров лежал, по маршруту Триши, через Ростов, куда Прохор Васильевич в сопровождении своего ментора и прибыл в самый разгул ярмарки. Здесь началась его самобытная жизнь; молодецкая душа вдруг созрела, потребовала какой-нибудь питательной страсти и предложила на выбор три пути:
По первому идти - в полон прийти, по второму идти - мертвую чашу испити; а по третьему идти - нищету обрести.
У первого пути стояли всё красные девушки да молодушки, точно писаные: сами песни поют, добрых молодцов зовут: "Ах вы, милые мои, разлюбезные мои, не пригодно вашей братье мимо терема идти, не заглядывати, не захаживати!"
У второго пути всё разгульной народ, всё похмельной народ; кто прищелкивает, кто притопывает, никого не зазывают, никого не манят, а понравится, пожалуй, от товарища не прочь.
А у третьего пути словно княжеский почет: "Да пожалуйте, сударь, к нам в гостиные палаты, не приходится к разгульным да к похмельным вам идти!"
Сами под руки ведут, стопу меду подают. "Уж у нас ли здесь раздолья ваша милость не найдет? Жены честные, разлюбезные, в золотой стопе подносят не кабацкое вино".
Прохор Васильевич несколько стыдлив был от природы и как-то совестился подойти к красным девушкам и молодушкам; Триша зазывал его на второй путь; но купеческому сыну не под стать казалось сообщество приказчика; свой брат купчик как-то более был по сердцу; притом же ему с таким уважением свидетельствовала свое почтение ростовская купеческая знать, что он не в силах был отказаться жаловать на чашку чаю. Здесь ментор его не мог присутствовать даже невидимо, и потому Прохор Васильевич был на полной свободе от его влияний.
Прохор Васильевич знал и в Москве, что такое горка, но не пытал еще счастия в картах. Для горки также необходимо было быть капиталистом, потому что это тот же bank , только времен варяжских.
Первая чашка чаю стоила Прохору Васильевичу десять тысяч рублей; он поморщился, но прием, ласки, почтение, угощение Ильи Ивановича и особенно прекрасной его сожительницы так были радушны, любезны, обязательны, что Прохор Васильевич забыл о проигрыше и думал только о знатных людях и о том, чтоб скорее "пожаловать на чашку чаю, а лучше всего откушать хлеба соли", на другой же день.
- Вам, сударь, Прохор Васильевич, надо беспременно поотыграться, - говорили ему, - нам, право, совестно, пренесчастный был день для вас.
Возвратясь домой, Прохор Васильевич ни слова Трифону ни о горке, ни о десяти тысячах; похваливает только доброту хозяина и хозяйки.
- И хозяйка добрая? То-то, смотрите, Прохор Васильевич, да нет ли еще, подобрее и их самих, дочки?
- Нет, никакой дочки нет.
- То-то, знаете, чтоб к хвосту не пришили. Да что ж вы там так долго делали?
- Всё разговаривали.
- Ой ли? Экие словоохотливые! Так только одна хозяйка? Чай, там в карточки играют?
- Э, нет! Так закормили меня, что по сю пору голова болит, и обедать не пойду. Ступай один, гуляй на мой счет.
- Да на свои деньги?
- Вот тебе сторублевая.
- Сторублевая? Ладно. Да, забыл было: Феня просила меня, чтоб подарили ей шелковой материи на платье.
- Возьми на мой счет в лавке у Ивана Савича.
- Нет, в долг не беру: еще припишут, а тут я же отвечай перед вами.
- Так вот еще сторублевая.
Отделавшись от Триши, Прохор Васильевич долго думал: обедать ли идти к Илье Ивановичу, или на чашку чаю? Идти обедать казалось ему как-то совестно: в гостях, за обедом, надо сидеть по-иноземному церемонно, а по-русски чинно, а как посадят подле хозяйки, так уж просто неописанное несчастие.
Около полудня однако ж явился от Ильи Ивановича посланец, чтоб пожаловать беспременно откушать. Нечего было делать, Прохор Васильевич отправился.
Илья Иванович и сожительница его, Лукерья Яковлевна, так приняли гостя, что застенчивость его осталась за порогом. Он чувствовал такую легкость, свободу и удобство, что казалось, будто хозяин и хозяйка сами за него сидели за столом, кушали и говорили: ему оставалось только глотать и сладкие речи и сладкие куски, подготовленные гостеприимными челюстями.
- Почтеннейший Прохор Васильевич, - сказал, между прочим, хозяин, - вчера еще пришло мне в голову: что ж это, вы, сударь, нанимаете квартиру; переехали бы к нам, у нас есть знатные упокой для вас, все угодья. Кушать-то также не приводится по трактирам такому благовоспитанному человеку; уж вы позвольте перевезти вашу поклажу.
- Ей-богу, не могу! - сказал Прохор Васильевич. - Добро бы я один был; со мной тятенька приказчика отпустил.
- Приказчика? Так! Стало быть, это не просто прислужник? Странное дело... нет веры к такому отличному сынку!
- Он только провожает меня, Илья Иванович, - сказал Прохор Васильевич в оправдание своего достоинства.
- Провожает? Было то же и со мной раз: тоже, на ярмарку, как будто по охоте поехал со мной отцовский приказчик; ан вышло дело-то, что для присмотру. Мошенник сам же надувал, а потом, чтоб подделаться к отцу, взвел такие на меня небылицы в лицах, что стыдно сказать!
Этих слов достаточно было, чтоб внушить в Прохора Васильевича подозрение к тятенькиному приказчику Трише, тем более что он свалил уже не раз растраченные конторские деньги на него.
- Ей-ей так, Прохор Васильевич; а у нас вы бы как родной пожили, покуда справите здесь свои дела, - сказал хозяин, выходя в другую комнату и мигнув одному из своих приятелей.
- Слушай, брат Степа: надо бы угостить его приказчика, подвести какое-нибудь дельцо, да препроводить на место жительства, а медлить-то нечего.
- К чему ж медлить, Илья Иванович.
- Так ступай-ко, пообработай тихонько.
- Уж знаем!
Степа отправился по поручению, а Прохора Васильевича засадили снова попытать счастия.
Сначала счастие как будто бы и не везло ему; но вдруг, ни с того ни с сего, так двинуло с места, что у Прохора Васильевича сердце дрогнуло от радости. И выиграл он полторы тысячи рублей, точно клад нашел, так глаза и блестят, расходился, давай еще играть, да и только.
- Нет, уж разве до завтра, - сказал Илья Иванович, - что-то голова очень болит.
В природе ужасная аналогия или, лучше сказать, по-своему, подобие между всем, что движется, действует и имеет влияние на действия посредством побуждения души к себе соблазном, приманкой, магнетизмом, а от себя электричеством, толчком, подзатыльником.
Русская пословица недаром говорит: "Несчастлив в картах, счастлив в любви", и обратно. Это значит, что играть в карты и играть в любовь - одно и то же, потому что одно заменяет другое. Волнение, страдания, довольствие, утомление сердца - одни и те же, ни малейшей разницы. Вечно блуждающее воображение посреди надежд, соображений и выводов - одно и то зге; словом, игра - ласкательница чувств, кокетка или, перефразируя это чужое слово, курочка, которая петушится. Ей дело до всех, кто только протянет ноги под ее жертвенный стол. Перетасовав свои чувства, как колоду, она, кажется, раздает всем поровну, нечего друг другу завидовать; но вскрой только - какая разница! Какая начинается деятельность, какое соревнование между играющими: один хочет взять умом, знанием своего дела, другой хитростью, терпением, замыслом подсидеть соперников; третий риском - пан или пропал. Но вы думаете, что счастие дается так, зря? Ошибаетесь: и у каждой колоды есть свой избранник, мастак, который посвятил себя игре, за которого соперничают все колоды, который надувает их самих, управляя по произволу тасовкой и богатея чужими чувствами.
Это все не касается до Прохора Васильевича, он существовал на сем свете не как человек - орудие божие, а как человек - орудие человеческое. Собственно, об нем не стоило бы мыслить, но во всяком случае он мог навести на мысль.
Прибежав домой с радостным чувством выигрыша, он долго ждал своего Триши; но не дождался и лег спать.
Перед рассветом уже кто-то толкнул его и крикнул на ухо:
- Прохор Васильевич!
Это был Триша, что-то очень не в себе.
- Ох, как ты, Триша, перепугал меня!
- Тс! тише! Беда, Прохор Васильевич! давайте пять тысяч, а не то меня скрутят, да и вам за меня достанется, если узнают, кто я такой!
- Да что такое? Скажи!
- Не спрашивайте, пожалуйста, давайте скорей деньги!
- Да что такое?
- Ах ты, господи! Ну, да черт знает что: приятели попотчевали, а какое-то рыло стало приставать, я и своротил его на сторону, да неосторожно. Как следует, связали руки назад, а я пошел на выкуп, с тем чтоб и духу моего не было здесь до рассвета... Вот и всё. Давайте деньги да прощайте. Ворочусь к тятеньке да скажу, что проводил вас до границы.
- Ох, Триша, да как же это я останусь один?
- Правда и то; что вам одному делать?... Знаете ли что? Денька два спустя, ступайте-ко и вы назад в Москву; а там уж мы подумаем, как быть.
Кто-то стукнул в дверь.
- Сейчас, брат, сейчас! - подал голос Трифон.
- Кто там такой? - спросил испуганный Прохор Васильевич.
- Кто! разумеется, кто: меня торопят; давайте скорее! Прохор Васильевич достал пачку ассигнаций, хотел считать,
но стук в дверь повторился.
- Эх, до счету ли теперь! Давайте что есть, после сосчитаемся! - сказал Трифон и, схватив пачку из рук Прохора Васильевича, бросился в двери.
Прохор Васильевич остался как на мели.
В страхе и раздумье, он не знал, что делать. Отвага, которую возбудил в нем ментор его, ехать за границу, вдруг исчезла.
- Как я поеду один-одинехонек? - начал допрашивать он сам себя, - куда я поеду?... В чужую землю... один... без Триши... Дорогой еще ограбят... О господи!... Да как же мне воротиться теперь к тятеньке? Он убьет меня!
До рассвета Прохор Васильевич дрожал от ужаса, повторяя одни и те же вопросы. В этом отчаянном раздумье застал его и Илья Иванович.
- Ах, почтеннейший, а я полагал, что вы еще почивать изволите? Что ж, сударь, переезжайте ко мне. Право, вам не приходится в заездном доме стоять. Пожалуйте хоть с приказчиком; мы и ему место найдем.
- Приказчик тятенькин уехал в Москву.
- Что так?
- Да так; тятенька велел скорее ехать, да и мне также.
- А за границу-то, Прохор Васильевич?
- Из Москвы поеду.
- Вот что; так не угодно ли, пожалуйте покуда чайку выкушать.
Прохор Васильевич долго отнекивался; но Илья Иванович утащил его к себе и вместе с своей сожительницей возбудил в нем падший дух.
Никак не мог он отговориться и от предложения погостить хоть недельку; особенно когда Лукерья Яковлевна сказала ему тихонько:
- Уж если вы уедете, так я буду знать, что вы меня не любите!
- Уж если вам угодно... - проговорил Прохор Васильевич.
- Таки очень угодно: как я вас увидела в первый раз... Ох, господи!
Лукерья Яковлевна глубоко вздохнула; Прохор Васильевич смутился, взглянул на нее, она на него, и - невозможно уже было не остаться.
Ему отвели приютный покой. Ввечеру собралась та же честная компания, горка росла. Прохору Васильевичу снова повезло счастие; подымает все выше и выше; но вдруг оборвался.
- Ну, невзгодье! - повторял, вздыхая, Илья Иванович, - да не будет ли?
- Нет! - повторял разгорячась Прохор Васильевич, - мне что! Сдавайте!'
Напрасно Лукерья Яковлевна щипала его сзади, стоя за стулом.
- Нет, батенька, надо сосчитать, было бы чем расплатиться, - сказал, наконец, Илья Иванович, - не на мелок играть!
- Отвечаю! - крикнул Прохор Васильевич, обливаясь холодным потом.
- Не разорять же вас при несчастье; надо честь знать: тут и то сто с лишком; разве вексель?
- Что ж, "вексель дадим!
- Так напишем сперва.
- Ну, до завтра, - шепнула Лукерья Яковлевна Илье Ивановичу, - дайте ему опомниться!
- Так! а тебе жалко, что ли?
- Ты смотри на него: весь не свой; как заболеет да умрет, тогда что?
- Эх, ты, баба!... ну, да вправду... Нет, господа, на векселя сегодня не играю: им не везет. Лучше завтра сядем опять, пусть их отыграются; совестно, ей-ей!
Бледный, истомленный каким-то внутренним давлением - точно камень на сердце, пошел Прохор Васильевич в свой покой.
Уснуть он не мог. Какая-то особенная жажда мучила его: всех бы перебудил, всех бы созвал к игорному столу, чтоб утолить ее.
Вдруг что-то скрипнуло. Послышался шорох. Прохор Васильевич весь оледенел от ужаса; кто-то приближается к его постели.
- Кто тут? - крикнул он, вскочив.
- Тс! Душенька, Прохор Васильевич, не бойтесь! это я!
- Вы? - произнес Прохор Васильевич с чувством новой боязни.
- Я, душенька; мне надо сказать вам слово... Я не могла перенести, чтоб мошенник Илюшка, с шайкой своей, зарезал вас!...
- Зарезал! - проговорил Прохор Васильевич.
- Да, душенька; они условились вас обыграть до нитки... мне стало жаль вас! Давича так и обливалось сердце кровью... Хоть сама погибну, думаю, а вас спасу от погибели... Сама бегу с вами от этих душегубцев... Вы их не знаете еще... Душенька! медлить нечего, собирайтесь скорей да ступайте за мною...
Перепуганный, ни слова не отвечая, Прохор Васильевич торопился. Лукерья Яковлевна вывела его в сени, двором в сад и потом через калитку в темный переулок.
Там стояла наготове тройка запряженных лошадей в телегу.
- Гриша, тут ли ты?
- Тут, матушка, садитесь.
- Садитесь, душенька, - шепнула Лукерья Яковлевна.
Прохор Васильевич взобрался на телегу, благодетельный его гений с ним рядом, - и тройка сперва шажком по переулку, потом рысцой вдоль по улице, а наконец понеслась во весь опор по столбовой дороге.
- Куда ж мы едем? - спросил Прохор Васильевич, как будто очнувшись от сна.
- Покуда в Переяславль-Залесский; там у меня есть родной братец; а оттуда куда изволишь, хоть в Москву. Я тебя не покинула в беде, и ты не покидай меня, душенька.
- А муж-то ваш, Лукерья Яковлевна?
- Какой муж? Илья-то Иванович? чтоб я за такого мошенника замуж шла? Избави меня господи!
- Да как же, ведь он муж вам?
- Кто? он? Какой он мне муж! Он просто-напросто увез меня против воли от батюшки и матушки, да и держал за жену. Какой он мне муж! я сроду его не любила!
Прохор Васильевич молча выслушал целую историю похищения Лукерьи Яковлевны.
На другой день поутру тройка остановилась у ворот одного мещанского дома в Переяславле.
- Милости просим, Прохор Васильевич, - сказала Лукерья Яковлевна, слезая с телеги. - Как братец-то мне обрадуется! Вот уж три года не видалась с ним!... Пойдемте, душенька.
Она взяла его за руку и повела в дом. Вбежав в горницу, Лукерья Яковлевна бросилась обнимать бабушку. Старуха с трудом признала ее.
- Господи! ты ли это, Лукерьюшка? Какой была красной девицей, а теперь раздобрела как!
- А где ж братец?
- В рядах, чай; да что ж это молодец-то, муж твой? Кому ж иначе и быть, - милости просим; не знаю, как величать?
- Прохор Васильевич; да это, бабушка... - начала было Лукерья Яковлевна, но старуха перебила ее.
- Прохор Васильевич? к чему ж это ты, батюшко Прохор Васильевич, молодец такой, увез внучку-то мою, не спросясь, благословения у отца и матери? Э! грех какой, господин!
Лукерья Яковлевна хотела было сказать бабушке, что она ошибается; но дверь отворилась, и ражий мужчина, огромного росту, вошел в горницу, снял шапку и перекрестился.
- Батюшко, братец, Петр Яковлевич! - вскричала Лукерья Яковлевна, бросаясь к вошедшему.
- Сестра, Лукерья! - проговорил он грубо, смотря то на нее, то на незнакомого молодца, - откуда пожаловала? за наследием, что ли? Это, чай, муж твой?
- Нет, батюшко, братец, это не муж, - отвечала, потупив глаза, испуганная грозным голосом брата Лукерья Яковлевна.
- Не муж! Так вы так еще себе живете?... Нет, брат, погоди! я родной сестры страмить не дозволю! Ты, брат, что? кто таков? а?
И с этими словам"распаленный гневом брат Лукерьи Яковлевны бросился к Прохору Васильевичу, который затрепетал и онемел от страху.
- Братец родимый! Прохор Васильевич не виноват, каксвят бог, не виноват!
- Не виноват! постой, я допрошу его.
- Братец! - вскричала снова Лукерья Яковлевна, загородив собою Прохора Васильевича, - ты послушай меня...
- Слышу! - крикнул Петр Яковлев, оттолкнув ее и схватив за ворот Прохора Васильевича, - говори, кто ты такой?
Прохор Васильевич совсем оторопел, и ни слова.
- Это сын почетного гражданина Захолустьева... братец, он не виноват ни душой, ни телом.
- Захолустьева? почетного гражданина? А мне что, пьфу! Ты ответишь мне за сестру! убью как собаку! Пойдем в полицию!...
- Господи, он убьет его понапрасну! - вскричала Лукерья Яковлевна, упав на колени перед братом, - батюшко, братец, отпусти душу на покаяние! Ведь это не он меня увез, а мошенник Илюшка Лыков, а с ним я ушла от душегубца... Его хотели обобрать, загубить хотели!...
- Э, да мне все равно, с кем ты, шатаешься! Где мне искать всех, через чьи руки ты прошла; кто попал, тот и наш!... Сказок ваших я слушать не буду: ступай!
- Ох, помилосердуй! Чего хочешь ты от него! Выслушай ты меня, выслушай ради самого господа-бога! - повторяла Лукерья Яковлевна, бросаясь снова между братом и оцепеневшим Прохором Васильевичем.
- А, струсили! полиция-то, верно, не свой брат? Да уж не быть же ему живому на глазах моих, покуда отец-священник не простит вас да не благословит на брак! Пойдем к нашему батюшке! а не то убью!
- Прохор Васильевич, пойдем, душенька! Сжалься хоть ты надо мной! Ведь он тебя убьет, а я умру!
- Пойдем! - повторил Петр Яковлев.
И он потащил Прохора Васильевича за руку.
Лукерья Яковлевна взяла его за другую руку и, закрыв лицо платком, обливалась слезами.
Прохор Васильевич, как пойманный преступник, шел бледный как смерть и молчал.
- Вот, батюшка, сестра моя, - сказал Петр Яковлев, войдя в комнату священника, - а это ее прихвостень! Если вы простите их да благословите на брак, так и я прощаю; а не то я по-своему с ними разделаюсь.
Петр Яковлев был известный по честности прихожанин, прямой человек, но беспощадная душа. Так или не так, но что сказал, что решил, то у него было свято. Чужой правоты он знать не хотел. Священник давно знал семью в, соболезнуя Лукерье Яковлевне, он стал увещевать Прохора Васильевича.
- Батюшка! - вызвалась было Лукерья Яковлевна, - он ни душой, ни телом не виноват...
- Молчать! - крикнул брат ее.
- Я и не знал ее... - начал было и Прохор Васильевич.
- Молчать, когда отец-священник говорит! - крикнул Петр Яковлев, - а не то, брат, не отделаешься!...
- Оставь его, - сказал священник, благочестивый и добрый старец, - оставь, не грози; он и по доброй воле согласится исправить грех браком. Ты согласен? говори.
Прохор Васильевич стоял как вкопанный; и боялся говорить и не знал, что говорить.
- Говори, душечка Прохор Васильевич, говори скорей; не погуби себя и меня... После венца дело объяснится лучше; увидят, кто прав, кто виноват!... Батюшка, уж я знаю, что он согласен, и спрашивать нечего.
- Ну, так и быть; благословите их, батюшка, так уж я и ни слова, - сказал Петр Яковлев.
- Он добрый малый и раскаивается, я это вижу, - сказал священник, напутствуя благословением примиренных. - Готовьтесь к свадьбе!
- Свадьбу не отлагать стать, - сказал Петр Яковлев, - ну, теперь обними меня, сестра, и ты обними.
- О чем же ты опечалился, душенька Прохор Васильевич, голубчик мой! - твердила Лукерья Яковлевна, возвратясь в дом, - нешто я тебе не по сердцу?
- Нет, не то, Лукерья Яковлевна, - отвечал Прохор Васильевич, повеся голову, - я боюсь тятеньки, как он узнает...
- Что ж что узнает? Узнает так узнает! Мы вместе упадем к нему в ноги, так небойсь простит.
- Простит! - хорошо как простит. - Да вот что...
- Что еще такое?
- Вот что: оно бы ничего, да как-то не приходится; уж мне там сватал невесту.
- Велика беда; да плевать на нее!
"В самом деле, - подумал Прохор Васильевич, - что мне в ней, я без Лукерьи Яковлевны жить не могу!"
Попал в мрежу, - как ни ныряй, не вынырнешь. Женили Прохора Васильевича. Лукерья Яковлевна не намилуется им. И он как будто счастлив - жена по сердцу; да все что-то оглядывается назад: нельзя ли уйти от того счастья, к которому приневолили. Таковы уж люди: по охоте хоть в трущобу; а поневоле, будь ты хоть сама судьба со всеми своими будущими благами, - все нипочем. Дай им хоть вечное веселье, - "что- ж, скажут, за радость: и погрустить-то не о чем!"
Прошел месяц, другой.
- Что это мы, Прохор Васильевич, не едем к твоему батюшке? - спрашивает его ч