это время в дальнем углу комнаты. Шаги заставили его вздрогнуть. "Наконец-то пришла!" - подумал он и с трепетом облегчения встал.
Поступь была тяжелая и сопровождалась шумом и грохотом грубых сандалий. Между ним и дверью были золоченые столбы. Он спокойно вышел вперед и оперся на один из них. Теперь ему стали слышны голоса - голоса были мужские, и один из них был резким и гортанным. О чем говорили, он не мог понять, так как язык, на котором велся разговор, не принадлежал ни одному из языков Восточной или Южной Европы.
Произведя общий обзор комнаты, незнакомцы перешли налево, так что Бен-Гур мог их видеть. Их было двое: один из них очень полный, оба высокие и в коротких туниках. Они не походили ни на хозяев дома, ни на прислугу. Обстановка комнаты, видимо, удивляла их. Около каждой вещи они останавливались, рассматривали и ощупывали ее. Очевидно, они из простонародья. Атриум, казалось, оскорблялся их присутствием. В то же время их развязность и уверенность указывали на то, что они здесь не по ошибке, а по делу. Но по какому?
Болтая между собой, они переходили с места на место, постоянно изменяя направление, но неуклонно приближаясь к тому столбу, у которого стоял Бен-Гур. Неподалеку от него, там, где на мозаичный пол с ослепительным блеском падал косой луч света, стояла статуя. Она заняла их. Рассматривая ее, они встали так, что свет падал на них.
Таинственность, окружавшая его собственное пребывание во дворце, раздражила, как мы видели, нервы Бен-Гура. Так что теперь, когда в высоком толстом незнакомце он признал норманна, известного ему еще по Риму и виденного им день тому назад в цирке как увенчанного героя кулачного боя, когда он рассмотрел лицо этого человека, покрытое шрамами от ран, полученных им во многих боях, и со следами диких страстей, когда он обозрел обнаженные руки и ноги этого субъекта - замечательно развитые упражнениями - и его плечи Геркулеса, то мысль о личной опасности пронизала его холодом. Верный инстинкт подсказал ему, что обстановка слишком удобна для совершения убийства, чтобы их появление было простой случайностью. Перед ним подкупленные злодеи, и они пришли ради него. Он бросил беспокойный взгляд на товарища норманна - это был молодой черноглазый и черноволосый человек, по наружности еврей. Оба они были одеты так, как обыкновенно бывают одеты на арене люди их профессии. Сопоставив эти обстоятельства, Бен-Гур уже не мог больше сомневаться: его намеренно заманили во дворец. Здесь, в этом блестящем жилище, ему предстоит умереть!
В недоумении, что ему предпринять, он переводил глаза с одного человека на другого, тогда как внутри него совершался тот таинственный процесс, когда перед нами со страшными подробностями проходит вся наша жизнь и мы рассматриваем ее не как свою, а как чью-то чужую. И по мере того как она, как бы поднимаемая из скрытой глубины чьей-то рукой, разворачивалась перед ним, он начинал думать, что вступает теперь в новую жизнь, вполне отличную от старой: в той, старой, он был жертвой, в этой он принимает роль наступающего. Не далее как вчера он нашел свою первую жертву! В христианине воспоминание об этом событии вызвало бы угрызения совести. Но не в Бен-Гуре: дух его был пропитан учением первого, а не позднейшего и величайшего законодателя. По его мнению, он наказал Мессалу. Господь позволил ему восторжествовать, и он черпал из этого обстоятельства веру, являющуюся источником всякой разумной силы и особенно силы, проявляемой во время опасности.
Но процесс на этом не остановился. Новая жизнь показала ему его миссию, едва-едва начавшуюся, священную, как свят был грядущий царь, и верную, как верно было пришествие царя, миссию, признававшую насилие законным, хотя бы потому, что его нельзя было избежать. И неужели он может испугаться?
Он снял пояс, обнажил голову и, сбросив свой белый иудейский наряд, дожидался их, одетый в тунику, похожую на те, которые были на его врагах, готовый и духом, и телом. Спиной прислонившись к столбу, он спокойно ждал.
Осмотр статуи был непродолжителен. Вскоре норманн повернулся и что-то произнес на незнакомом языке. Оба они вслед затем взглянули на Бен-Гура. Еще несколько слов, и они подошли ближе.
- Кто вы? - спросил он по-латыни.
Норманн улыбнулся, отчего, впрочем, лицо его не сделалась мягче, и ответил:
- Варвары.
- Это дворец Идернея. Кого вам здесь надо? Стойте и отвечайте.
Слова эти были произнесены тоном повелителя. Незнакомец остановился, и норманн, в свою очередь, спросил:
- А ты кто такой?
- Римлянин.
Великан закинул голову:
- Ха, ха, ха! Я слышал, как однажды из коровы, лизавшей соленый камень, вышел бог, но даже бог не в силах сделать из иудея римлянина.
Перестав смеяться, он опять сказал что-то своему товарищу, и оба начали приближаться к Иуде.
- Стойте! - сказал Бен-Гур, отойдя от столба, - одно слово!
Они еще раз остановились.
- Одно слово! - ответил саксонец, сложив на груди свои огромные руки и смягчая угрожающее выражение, начинавшее было омрачать его лицо. - Только одно слово. Говори.
- Ты Торд, норманн.
Великан раскрыл свои голубые глаза.
- Ты был ланистой в Риме.
Торд кивнул головой.
- Я был твоим учеником.
- Нет, - сказал Торд, отрицательно качая головой, - клянусь бородой Ирмина, ни одного еврея я не обучал.
- Но то, что я говорю, я докажу.
- Каким образом?
- Вы пришли сюда убить меня.
- Ты угадал.
- Так пусть он один поборется со мной, и в схватке с ним я представлю доказательства справедливости моих слов.
Лицо норманна засветилось удовольствием. Он поговорил со своим товарищее и после его ответа произнес с наивностью желающего позабавиться ребенка:
- Подождите, пока я скажу начинать.
Несколькими пинками он выдвинул кушетку и не спеша начал укладывать на неесвои дородные формы. Расположившись поудобнее, он сказал:
- Теперь начинайте!
Тотчас же Бен-Гур пошел на противника.
- Защищайся, - сказал он.
Тот поднял руки.
Теперь, когда они стояли лицом к лицу, между ними не только не было заметно несходства, но, наоборот, они, как родные братья, походили друг на друга. Уверенной улыбке незнакомца Бен-Гур противопоставил серьезность, которая, если бы тот знал его силу, послужила бы ему отличным признаком близкой опасности. Оба понимали, что бой должен быть смертельным.
Бен-Гур правой рукой сделал ложное движение. Незнакомец отразил его, слегка выдвинув левую руку. Прежде, чем он успел оборониться, Бен-Гур схватил его за кисть руки и сжал своей, которую годы, проведенные на веслах, сделали страшной, как клещи. Нападение было совершено врасплох, и защищаться не было времени. Броситься вперед, перенести руку противника на уровень его глотки и загнуть ее за его правое плечо, повернуть его к себе левым боком и левой свободной рукой нанести верный удар, удар по голой шее пониже уха, - все это были мелкие подробности. Во втором ударе не было нужды. Злодей тяжело, даже не крикнув, повалился на пол. Бен-Гур обернулся к Торду.
- Га! Каково? Клянусь бородой Ирмина! - с удивлением вскричал последний, приподнявшись и сев на кушетке. Потом он рассмеялся:
- Ха, ха, ха! Сам я не мог бы сработать лучше.
Он спокойно осмотрел Бен-Гура с ног до головы и, встав, уставился ему в лицо с нескрываемым восхищением.
- Это мой прием: тот самый прием, который я в течение десяти лет практиковал в школах Рима. Ты не еврей. Так кто же ты?
- Ты знал Аррия, дуумвира?
- Квинта Аррия? Еще бы, он был моим патроном!
- У него был сын.
- Да, - сказал Торд, причем его истасканное лицо чуть-чуть оживилось, - я знавал этого доброго молодца. Из него мог бы выйти царь гладиаторов. Сам кесарь хотел быть его патроном. Я научил его тому приему, который ты испробовал на нем, - прием этот доступен только для таких мышц и для такого кулака, как мои. Много венков я выиграл им.
- Я сын Аррия.
Торд пододвинулся ближе и подверг его внимательному осмотру, после чего глаза его засветились неподдельным удовольствием и он со смехом протянул руку.
- Ха, ха, ха! А ведь он говорил мне, что я найду здесь иудея, иудейскую собаку, убить которую все равно что послужить богам.
- Кто это тебе говорил? - спросил Бен-Гур, принимая протянутую руку.
- Мессала. Ха, ха, ха!
- Когда, Торд?
- Прошлой ночью.
- А я думал, что он ранен.
- Ему больше нельзя будет ходить. Говорил же он со мной в промежутки между стонами, лежа в постели.
Эти несколько слов живо изобразили всю силу ненависти. И Бен-Гуру стало ясно, что римлянин, пока он жив, будет для него опасным и будет неутомимо преследовать его. Ему оставалось одно мщение, чтобы несколько скрасить свою разбитую жизнь. Понятна теперь и та цепкость, с какой схватился он за богатство, проигранное им на пари Санбаллату. Бен-Гур мысленно окинул все обстоятельства, ясно представляя себе различные способы, какими враг его мог стать ему на дороге в деле, предпринятом им во имя грядущего царя. Почему бы и ему не прибегнуть к римскому способу? Человек, нанятый убить его, мог бы согласиться нанести и ответный удар. Он мог предложить высокую плату. Искушение было сильно, и в нерешительности он случайно взглянул на своего мертвого противника. Тот лежал с побледневшим, поднятым кверху лицом, замечательно похожим на его. Свет озарил его сознание, и он спросил:
- Торд, сколько Мессала должен дать тебе за умерщвление меня?
- Тысячу сестерций.
- Ты их получишь, и вот что я тебе скажу: к этой сумме я прибавлю еще три тысячи.
Великан размышлял вслух:
- Вчера я выиграл пять тысяч, от римлянина одна - шесть. Дай мне четыре, добрый Аррий, еще четыре, и я крепко постою за тебя, хотя бы старый Торд, мой тезка, и поразил меня за это своим молотком. Давай четыре, и я убью лжеца патриция, если ты только прикажешь. Мне стоит лишь прикрыть ему рот моей рукой - и готово.
Он наглядно изобразил это, положив руку на свой собственный рот.
- Я вижу, - сказал Бен-Гур. - Десять тысяч сестерций - целое состояние. Оно даст тебе возможность вернуться в Рим, открыть винную лавочку близ большого цирка, и жить так, как подобает первому из ланист.
На лице великана от удовольствия, доставленного ему такой картиной, старые шрамы покраснели, как будто они были недавнего происхождения.
- Четыре тысячи я дам, - продолжал Бен-Гур, - и то, что придется тебе сделать за эти деньги, не запачкает твоих рук в крови, Торд. Выслушай теперь меня. Не похож ли твой друг на меня?
- Я бы сказал, что это яблочко от той же яблони.
- Так. Если я оденусь в его тунику, а на него надену мое платье и мы с тобой выйдем отсюда вместе, оставив его здесь, то не получишь ли ты свои сестерции от Мессалы? Тебе нужно только уверить его, что мертвец этот - я.
Торд расхохотался до слез.
- Ха, ха, ха! Никогда никому так легко не доставались десять тысяч сестерций - и винная лавка у большого цирка!.. И все это за одну только ложь и ни капли пролитой крови! Твою руку, о сын Appия! Переодевайся, и если когда-нибудь ты будешь в Риме, не забудь спросить, где винная лавка Торда. Клянусь бородой Ирмина, я отпущу тебе самого лучшего вина, хотя бы мне пришлось занять его у кесаря.
Они снова пожали друг другу руки, после чего Бен-Гур приступил к переодеванию. Затем они условились, что ночью к Торду явится посланник с четырьмя тысячами сестерций. Когда они были готовы, великан постучал в дверь. Она открылась. На выходе из атриума он провел Бен-Гура в смежную комнату, где последний довершил свой наряд, надев грубую верхнюю одежду мертвого бойца. Они расстались в Омфалусе.
- Не забудь, о сын Аррия, не забудь: винная лавка близ большого цирка. Ха. ха, ха! Клянусь бородой Ирмина, никогда так дешево не доставалось богатство! Да хранят тебя боги.
Оставляя атриум, Бен-Гур бросил последний взгляд на злодея, лежавшего уже в иудейской одежде, и остался доволен. Сходство было поразительное. Если Торд сдержит слово, обман навсегда останется тайной.
Ночью в доме Симонида Бен-Гур рассказал доброму человеку обо всем происшедшем во дворце, и между ними было условленно, что спустя несколько дней с целью розыска местопребывания Бен-Гура будет объявлено публичное расследование. Надо было как бы случайно и вместе с тем осторожно донести суть дела до сведения Максентия. Затем, если тайна не будет обнаружена, то это будет означать, что Мессала и Грат успокоились и довольны, и Бен-Гур может свободно отправиться в Иерусалим продолжать розыски своих родных.
При расставании Симонид с отеческим чувством простился с ним и благословил его. Эсфирь проводила молодого человека до спуска вниз.
- Если я найду свою мать, Эсфирь, ты поедешь к ней в Иерусалим и будешь Тирсе сестрой.
С этими словами он поцеловал ее.
Был ли это только братский поцелуй?
Он переправился через реку в том месте, где недавно находился стан Ильдерима, и здесь нашел араба, который должен был служить ему проводником. Были выведены лошади.
- Это твоя, - сказал араб.
Бен-Гур взглянул и... То был Альдебаран, быстрейший и славнейший из сынов Миры и после Сириуса первый любимец шейха. Этот подарок ясно указывал на расположение к Иуде старика шейха.
Труп в атриуме был убран и погребен. Согласно плану Мессалы, к Грату был послан курьер с успокоительным известием, что смерть Бен-Гура есть дело несомненное.
Немного спустя близ цирка Максима в Риме открылась винная лавочка с надписью над входом: "ТОРД, норманн".
Прошел уже месяц с той ночи, когда Бен-Гур, покинув Антиохию, отправился в пустыню с шейхом Ильдеримом.
В Иудее произошла большая перемена - по крайней мере для судьбы нашего героя: Валерий Грат был замещен Понтием Пилатом. Должно заметить, что эта перестановка стоила Симониду ровно пять талантов римской монетой, которые он заплатил находившемуся тогда на пике своего могущества кесареву любимцу Сеяну. Преданный слуга употребил на эту взятку деньги, выигранные у Друза и его приятелей, которые, заплатив свои долги, все вдруг сделались врагами Мессалы, вопрос об отставке которого решался в Риме. Иудеи же в скором времени убедились, что смена правителей не улучшила их положения.
Когорты, присланные на смену гарнизона, вступили в город ночью. С наступлением утра население окрестных высот увидело на стене старой крепости военные знамена с изображениями императора, орлов и шаров. Взволнованная этим зрелищем толпа двинулась в Кесарию, резиденцию Пилата, и умоляла его снять ненавистные изображения. Пять дней и ночей недовольные обивали пороги его дворца, наконец он разрешил им собраться для переговоров с ним в цирке, а когда они собрались, окружил их солдатами. Но бунтовщики вместо сопротивления сказали, что предают свои жизни в его руки, и этим победили. Знамена были возвращены в Kecapию. Более благоразумный Грат в течение своего одиннадцатилетнего правления не вызывал подобных взрывов ненависти.
Даже худший из людей иной раз изменяет своей злобе, совершая добрые дела. Так было и с Пилатом. Он предписал ревизию всех тюрем в Иудее и потребовал список имен всех заключенных с обозначением совершенных ими преступлений. Хотя побуждением к этому, без сомнения, была столь обычная у вновь назначенных чиновников боязнь принятой на себя ответственности, но народ, помышляя о благих последствиях этой меры, поверил в его добрые намерения и на некоторое время почувствовал себя удовлетворенным. Ревизия обнаружила поразительные вещи: сотни лиц были освобождены за недостатком улик, многие другие, давно считавшиеся умершими, вышли на свет Божий. Еще удивительнее было открытие темниц, не только неизвестных в то время народу, но действительно забытых самим тюремным начальством.
Крепость Антония, которая, напомним читателю, занимала две трети священной вершины Mopиa, ранее была замком, построенным македонянами. Замок был обращен в крепость для защиты храма. Крепость эту уже в то время считали неприступной, но Ирод еще сильнее укрепил ее стены и расширил их, построив огромное здание, заключавшее в себе все необходимое для крепости: службы, бараки, оружейные магазины, цистерны и, наконец, что не менее важно, тюрьмы. В таком состоянии крепость перешла к римлянам, которые, приняв во внимание ее прочность и другие преимущества, воспользовались ею для своих целей, на что они вообще были мастера. Во все время управления Грата она была цитаделью, снабженной гарнизоном и подземной тюрьмой, страшной для бунтовщиков. Горе, когда когорты для подавления беспорядков стреляли из ее ворот. Горе также иудею, входившему в эти ворота в качестве арестанта!
Приказ нового прокуратора относительно отчета о содержащихся под стражей был получен в цитадели Антония и быстро исполнен: не прошло и двух дней, как последний из несчастных был учтен. Список готовых к отправке лежал на столе комендантской канцелярии. Через пять минут он уже должен был находиться на пути к Пилату, пребывавшему тогда во дворце на горе Сион.
Помещение канцелярии было обширно и холодно: характер его обстановки соответствовал достоинству начальника, занимающего столь важный во всех отношениях пост. Заглянув туда около семи часов пополудни, можно было заметить, что комендант утомлен и выражает нетерпение - с отправкой отчета он выйдет на кровлю насладиться воздухом. Его подчиненные разделяли это нетерпение.
Во время ожидания в проходе, прилегающем к соседнему помещению, показался человек, звенящий связкой ключей, каждый из которых был не легче молота, и сразу привлек внимание начальника.
- А, Гезий! Войди, - сказал комендант.
Когда новоприбывший приблизился к столу, за которым в мягком кресле сидел начальник, все присутствующие, заметив несколько встревоженное выражение его лица, замолкли в ожидании того, что он скажет.
- О трибун, - начал он, низко кланяясь, - я боюсь сообщить то известие, с которым пришел.
- Новая ошибка, Гезий?
- Я бы так не боялся, если бы был уверен, что это только ошибка.
- Так преступление или, еще хуже, нарушение долга службы? Ты, может, смеешься над кесарем, или, клянусь богами и жизнью, если нанесено оскорбление императорским орлам, то ты знаешь, Гезий... Ну, продолжай!
- Уже около восьми лет, как Валерий Грат назначил меня на должность тюремного смотрителя, - сказал задумчиво тюремщик. - Мне до сих пор памятно то утро, когда я приступил к исполнению своих обязанностей. Накануне был бунт и побоище на улицах. Говорят, что дело дошло до покушения на жизнь Грата, который был сброшен с лошади черепицей, пущенной с кровли. Я видел его сидящим с повязкой на голове на том месте, где теперь сидишь ты. Он объявил мне о моем назначении и дал эти ключи, номера которых соответствуют номерам камер, назвав их знаками моей должности, неразлучными со мной. На столе лежал свиток, который он развернул, подозвав меня. "Вот планы камер", - сказал он. Их было три. "Вот это, - сказал он, - расположение верхнего яруса, это - второго, а этот план - нижнего. Вверяю их тебе". Я взял у него свиток, а он продолжал: "Вот тебе и ключи, и планы, иди немедленно и сам ознакомься с устройством помещений. Зайди в каждую камеру и осмотри, в каком она состоянии. Если что-либо необходимо для безопасности арестантов, можешь распорядиться по своему усмотрению, ибо после меня ты единственный начальник". Я поклонился и хотел удалиться, но он остановил меня. "Ах, я забыл кое-что, - сказал он. - Покажи мне план третьего яруса". Развернув его на столе, он сказал, указывая пальцем на камеру No V: "Посмотри на эту камеру, Гезий. Тут содержатся три человека отчаянного характера. Они каким-то образом узнали государственную тайну и наказаны за любопытство, которое, - он строго посмотрел на меня, - при некоторых условиях хуже преступления. Они слепы, лишены языков и заключены пожизненно. Им не дается ничего, кроме пищи и питья, которые передаются сквозь отверстие в стене, снабженное задвижкой. Слышишь, Гезий?" Я ему ответил. "Хорошо, - продолжал он, - не забудь еще одного, - он посмотрел на меня проницательно, - дверь этой камеры No V никогда, ни под каким предлогом не должна отворяться, и никто не должен ни входить, ни выходить из нее, даже ты сам". - "А если они умрут?" - спросил я. "Тогда камера должна быть их могилой. Они туда посажены, чтобы умереть и быть забытыми. Камера прокаженная. Понял?" Затем он меня отпустил.
Гезий замолчал и, вынув из складок своей туники три пергамента, пожелтевших более от времени, чем от употребления, развернул один из них и разложил перед трибуном, сказав только:
- Это тот самый план, что я получил от Грата. Посмотри, вот камера No V.
- Вижу, - сказал трибун, - продолжай. Он сказал, что камера прокаженная...
- Я желал бы предложить тебе один вопрос, - скромно заметил смотритель.
- Спрашивай, - торопливо ответил трибун.
- Имел ли я право поверить точности плана?
- Как же иначе?..
- Хорошо. Но он не верен.
Начальник удивленно посмотрел на пергамент.
- Да, он неверен, - повторил смотритель, - на нем показано пять камер, а их шесть.
И Гезий начертил внизу одного из листов точный план яруса.
- Я понял, - сказал трибун, посмотрев на рисунок и считая разговор оконченным. - Я велю исправить план, а лучше сделать новый и дам его тебе. Приходи за ним поутру.
Говоря это, он встал.
- Но выслушай меня до конца, трибун!
- До завтра, Гезий, до завтра!
- То, что я должен сказать, не может ждать.
Трибун опустился в кресло.
- Я потороплюсь, - скромно сказал смотритель, - только позволь предложить тебе еще один вопрос. Имел ли я право не поверить Грату в том, что он сказал мне о заключенных камеры No V?
- Да, твой долг был поверить, что в камере три арестанта - государственные преступники, слепые и без языков.
- Хорошо, - сказал смотритель, - и это было неверно.
- Неужели? - сказал трибун с пробудившимся интересом.
- Слушай и суди сам, трибун. Как я уже сказал, я обошел все камеры. Я выполнил приказание не отпирать двери камеры No V. В течение всех восьми лет пища и питье для троих человек передавались через отверстие в стене. Вчера я подошел к двери, чтобы взглянуть на несчастных, которые, против всякого ожидания, так долго жили. Замок не поддался ключу. Мы немного надавили, и дверь упала, сорвавшись с петель. Войдя, я нашел только одного человека, старого, слепого, лишенного языка и голого. Его кожа была как этот пергамент. Он протянул руки: ногти на пальцах закручивались, как птичьи когти. Я спросил его, где его сотоварищи. Он отрицательно покачал головой. Мы осмотрели камеру. Пол был сух, стены тоже. Если бы здесь было трое заключенных и двое из них умерли, то сохранились бы по крайней мере их кости.
- Итак, ты думаешь?..
- Я думаю, трибун, что там в течение всех восьми лет был только один арестант.
Начальник строго взглянул на смотрителя и сказал:
- Берегись, твои слова значат более, чем то, что Валерий лгал!
Гезий поклонился и сказал:
- Он мог ошибаться.
- Нет, он был прав, - сказал трибун горячо, - по твоему собственному утверждению, он был прав. Разве ты не сказал сейчас, что пища и питье доставлялись в течение восьми лет на троих человек?
Присутствующие одобрили меткое замечание начальника, но Гезий, казалось, нимало не смутился.
- Ты знаешь только половину истории, трибун. Когда узнаешь все, то согласишься со мной. Этого человека я отправил мыться, обул, одел, вывел за ворота, прося его идти на все четыре стороны, и умыл руки в его деле. Сегодня он вернулся. Знаками он объяснил мне, что желает возвратиться в свою камеру. Я приказал исполнить это. Когда его повели, он пал на землю, целовал мои ноги, умоляя самым жалобным образом, чтобы я шел с ним, и я пошел. Тайна трех заключенных не выходила у меня из ума, и я не был спокоен. Теперь я рад, что уступил его просьбе.
Все присутствующие при этих словах затихли.
- Когда мы вошли в камеру, он взял меня за руку и повел к отверстию, подобному тому, сквозь которое мы обыкновенно передавали ему пищу. Вчера оно ускользнуло от моего внимания, хотя оно настолько велико, что в него можно просунуть твой шлем. Продолжая держать мою руку, он приблизил свое лицо к отверстию и издал крик вроде звериного. "Кто здесь?" - спросил я. Сначала ответа не было. Я снова позвал и получил в ответ слова: "Слава тебе, Господи!" Удивительно то, что голос был женский. Я спросил: "Кто ты?", и мне ответили: "Израильтянка, погребенная здесь с дочерью. Помоги нам скорее, или мы умрем". Я сказал им, чтобы они бодрились, и поспешил к тебе узнать твою волю.
Трибун поспешно встал.
- Твоя правда, Гезий, - сказал он, - я вижу это теперь. План был ложью, так же, как и сказка о трех заключенных. Бывали римляне лучшие, чем Валерий Грат.
- Да, - сказал смотритель, - я узнал от заключенного, что он аккуратно передавал женщинам пищу и питье, которые получал.
- Это надо исследовать, - заметил трибун и, посмотрев на своих товарищей, как бы призывая их в свидетели, прибавил:
- Допросим женщину. Пойдемте все.
Гезий был доволен.
- Мы пробьем стену, - сказал он. - Я нашел место, где была дверь, но оно плотно заделано камнями и известкой.
Трибун сказал писцу:
- Пошли вслед за нами рабочих с ломами. Поторопись, а отчет задержи, ибо я вижу, что его придется исправить.
Израильтянка, погребенная здесь с дочерью. Помоги нам скорее, или мы умрем". Такой ответ получил смотритель Гезий из камеры, которую он обозначил на своем исправленном плане под No VI.
Читатель, без сомнения, узнал в этих несчастных мать и сестру Бен-Гура. Да, это были они.
Когда их восемь лет назад схватили и привезли в крепость, Грат решил отделаться от них. Он выбрал для этого цитадель, находившуюся под его непосредственным присмотром, а в ней камеру No VI, во-первых, потому, что эта камера, вероятно неспроста, отсутствовала на плане, и, во-вторых, она была заражена проказой. Поместить в ней заключенных значило обречь их на смерть. Рабы ночью, когда не было свидетелей, впустили в нее женщину и девочку, те же самые рабы завершили свою жестокую работу закладкой двери, после чего их разослали в разные стороны так далеко, что о них более не было слышно. Во избежание обвинения в этом двойном убийстве, Грат предпочел бросить свои жертвы туда, где естественная смерть была неминуема, но медленна. Чтобы они могли протянуть дольше, он для снабжения их пищей и питьем заключил в смежную камеру колодника, лишенного зрения и языка. Этот несчастный ни в коем случае не мог ничего рассказать или доказать кому-либо из заключенных или судей. Так, с ловкостью, которой он отчасти был обязан Мессале, римлянин под предлогом наказания убийц облегчил себе путь к конфискации имущества Бен-Гура, ни одна часть которого не обогатила императорских сундуков.
Последним штрихом в этом плане была быстрая отставка старого смотрителя тюрем, и не потому, что он знал о совершенном, - нет, последнее было ему неизвестно, - но он был знаком с настоящим устройством нижнего яруса, и от него нельзя было скрыть сделанной перемены. С мастерской сметливостью прокуратор велел составить для нового смотрителя новый план, на котором, как мы видели, отсутствовала камера No VI. Инструкции, данные последнему сообразно с пропуском на плане, довершили умысел: камера с несчастными узницами как бы исчезла.
Чтобы понять, какова была жизнь матери и дочери в течение восьми лет, нужно не забывать их развитие и прежний образ жизни. Люди относятся к известным обстоятельствам так или иначе, смотря по степени их восприимчивости. Мы не впадем в преувеличение, если скажем, что хотя христианство и произвело внезапный подъем духа всего человечества, тем не менее его рай не есть рай для большинства, как, с другой стороны, не все одинаково страдали бы в так называемом аду. У цивилизации есть свои весы. По мере того как мир делается интеллигентнее, возрастает и способность души к чистым наслаждениям. И благо, что это так! Без этого к чему все прочие блага? Но способность наслаждаться при одних условиях равносильна способности страдать при других. Поэтому раскаяние должно нести в себе нечто большее, чем угрызение совести, - оно должно служить указанием на изменения в природе неба, которого алчет душа.
Теперь не страшитесь! Описание слепого и немого несчастливца, только что освобожденного из камеры No V, надеюсь, поможет несколько рассеять ужас того, что последует в моем рассказе.
Обе женщины были вместе у отверстия в стене камеры. Одна сидела, другая прислонилась к ней. Свет, падавший сверху, придавал им вид теней, причем мы должны заметить, что они были без одежды и покрывал. Но и здесь не исчезла любовь, ибо они обнимали друг друга. Богатство и удобства - суета, надежда увядает, только любовь остается с нами. Кто скажет, сколько раз они сидели на этом месте, питая надежду при виде этой слабой, но отрадной полоски света? Когда ее блеск усиливался, они знали, что рассвело. Когда он исчезал, они знали, что мир успокоился на ночь, которая нигде не была так долга и так полна мрака, как у них. Белый свет... Сквозь эту дыру, как будто она была так же высока и широка, как королевские ворота, они улетали в мечтах далеко, подолгу расхаживая взад и вперед, как призраки, и разговаривая - одна о своем сыне, другая о своем брате. Они провожали его в моря и на острова. Сегодня он был в одной стране, завтра в другой, и всегда и везде только гостем, ибо, если они жили ожиданием, он жил их поиском. Для них было высоким наслаждением говорить друг другу: "Пока он жив, мы не будем забыты. Пока он нас помнит, есть надежда!" Твердость человека, над которым тяготеет несчастье, может происходить и от ничтожной причины. Наша обязанность состоит в уважении их горя, которое покрывает их священным покровом.
Не подходя слишком близко, мы видим, что они подверглись внешней перемене, которую нельзя приписать ни времени, ни условиям заключения. Мы, конечно же, помним, что мать была прекрасна как женщина, дочь - прелестна как дитя. Теперь, даже любя их, этого сказать нельзя. Их волосы длинны, сильно спутаны и грязно-белы - на них не только страшно, но и отвратительно смотреть. Но, может быть, это впечатление происходит от ложного освещения, мерцающего сквозь мрак, или они изнурены голодом и жаждой: они не пили и не ели с тех пор, как их прислужник-каторжник был удален, то есть со вчерашнего дня.
Тирса, наклонившись к матери, жалобно стонет.
- Успокойся, Тирса. Он придет. Господь благ. Мы думали о Нем и не забывали молиться при каждом звуке трубы в храме. Ты видишь, свет еще виден. Солнце теперь на юге, и едва ли больше седьмого часа. Кто-нибудь придет к нам. Не будем терять веры. Господь благ.
Слова матери, обращенные к дитя, просты и внушительны, хотя если мы прибавим восемь лет к пятнадцатилетнему возрасту, в котором мы видели Тирсу в последний раз, то поймем, что она уже далеко не ребенок.
- Я буду терпеть, я буду тверда, матушка, - сказала она. - Твои страдания не слабее моих, и мне так хочется жить для тебя и для брата! Но мой язык горит, мои губы сохнут. Я думаю, где он и найдет, найдет ли когда-нибудь нас!
Нас странно поражает хриплое, грубое, неестественное звучание их голосов. Мать прижала дочь к груди и говорит:
- Я видела его во сне сегодня ночью, и так ясно, Тирса, как вижу тебя. Мы должны верить снам, потому что так делали наши предки. Господь часто беседовал с ними таким путем. Я грезила, что мы во дворе, с нами еще несколько женщин, он стоит в воротах и смотрит то на ту, то на другую. Мое сердце сильно билось. Я знала, что он нас ищет, протянула к нему руки и бросилась навстречу, зовя его. Он слышал и видел меня, но не узнал. Через минуту он ушел.
- Не так ли будет, когда мы действительно встретим его? Мы так изменились.
- Я тоже так думаю, но... - голова матери задрожала, и по лицу пробежала горестная судорога. Овладев собой, она продолжала:
- Но мы можем дать ему возможность узнать нас.
Тирса схватила ее руку и опять простонала:
- Воды, матушка, воды... хоть каплю.
Мать оглянулась вокруг с полной беспомощностью. Она так часто взывала к Богу, столько обещала Его именем!.. Точно тень заволокла в ее глазах слабый свет, и ей показалось, что приближается смерть... Твердо зная, что она должна говорить, хотя и бесцельно, она повторяла:
- Терпение, Тирса, они придут, они скоро будут здесь.
Ей послышался звук около отверстия в стене, и она не ошиблась. Еще мгновение, и в камере раздался крик каторжника. Тирса также услыхала его, и обе вскочили, все еще крепко держась друг за друга.
- Хвала Господу вовеки! - воскликнула мать с жаром возвратившейся веры и надежды.
- Кто там? Кто вы? - послышалось затем.
Голос был чужой. Что за дело! Кроме слов Тирсы, это были первые слова, которые мать слышала за восемь лет. Переход от смерти к жизни был такой сильный и такой внезапный!
- Израильтянка, погребенная здесь с дочерью. Помоги нам скорее, или мы умрем.
- Бодрись. Я возвращусь.
Женщина громко зарыдала. Они найдены. Помощь пришла. Все будет возвращено - все, что было отнято: сын и брат, имущество и дом! Скудный свет манил их блеском дня, и в полном забвении страданий, печали и голода, даже страха смерти, женщины рыдали, крепко держась друг за друга.
Им не пришлось долго ждать. Смотритель Гезий был обстоятелен в своем рассказе, но, наконец, его рассказ был завершен. Трибун же действовал быстро.
- Здесь, внутри! - скомандовал он.
- Сюда! - сказала мать, вставая.
Немедленно она услышала другой звук в другом месте, как бы от ударов в стену железных заступов, - ударов быстрых, громких, освобождающих. Ни она, ни Тирса не говорили ничего, только слушали, понимая, что им пролагают путь к свободе.
Руки работавших были крепки, кисти ловки, намерение хорошо. Удары стали громче, вот с треском падает глыба, свобода ближе, ближе. Теперь уже можно слышать разговор рабочих. Вот - о радость! - сквозь щель блеснула красная полоса факела. Среди мрака она резко била в глаза, прекрасная, как блеск солнца, как блеск утренней зари.
- Это он, мать, это он! Он наконец нашел нас! - кричала Тирса с мыслью, оживленной фантазией молодости.
Но мать только кротко отвечала:
- Господь благ!
Отвалился кирпич, затем другой, потом огромная глыба, и дверь была открыта. Человек, замаранный известкой и каменной пылью, вошел и остановился, держа факел над головой. Двое или трое с факелами следовали за ним и встали по бокам, дав дорогу трибуну. Уважение к женщине не все считают обязательным, но оно лучшая проба природы человека. Трибун остановился, ибо они отбежали от него - не от страха, заметим, а от стыда, и не только от стыда, читатель! Во мраке их убежища раздались слова, самые печальные, самые горестные, самые безнадежные, какие только существуют на человеческом языке:
- Не приближайся к нам! Мы нечистые!
Люди приподняли факелы и переглянулись.
- Нечистые, нечистые! - послышалось из угла жалобное, полное горести восклицание.
С такой грустью звучал голос духа, изгоняемого из рая и оглянувшегося на мгновение назад. Так вдова и мать исполнила свой долг, и в эту минуту ей стало ясно, что свобода, о которой она молилась и наяву, и во сне, вблизи была, как содомское яблоко.
Она и Тирса были поражены проказой.
Возможно, читатель не вполне знаком со смыслом этого слова. Объясним его ссылкой на закон того времени, и теперь лишь немного измененный: "Сих четверых должно считать как бы мертвыми: слепого, прокаженного, нищего и бездетного". Так говорит Талмуд.
К прокаженному, действительно, относились, как к мертвецу, - его удаляли из города, как труп. С наиболее близкими он мог говорить только на значительном расстоянии, жить мог только с прокаженными, лишался всех прав: был отрешен от богослужения в храме и синагоге, ходил в рубище с прикрытым ртом, обитал в пещерах или покинутых гробницах, делался воплощением Еннома и геенны, был оскорблением для других и мучением для себя и только на смерть мог возлагать надежду.
Однажды, - мать не могла указать ни дня, ни года, ибо в тюрьме время перестало существовать, - однажды она почувствовала на правой руке сухой струп, ничтожный по размеру, который она попробовала смыть. Он упорно держался на теле, но она еще мало думала о его значении, пока Тирса не пожаловалась, что и она поражена таким же образом. Запас воды был скуден, и они отказывали себе в питье, употребляя ее как лекарство от корост. Наконец, поражена была вся рука, кожа растрескалась, ногти на пальцах отстали. Но мученицы не так страдали от боли, как от постоянно возрастающего общего недомогания. Затем начали сохнуть и трескаться губы. Однажды мать, которая была исключительно опрятна и тщательно боролась с тюремной грязью, подумав, что недуг охватил и лицо Тирсы, подвела ее к свету и с трепетом стала всматриваться в него: увы, веки молодой девушки были белы, как снег. О, как мучительна была эта уверенность! Мать сидела некоторое время молча, неподвижная, парализованная, повторяя про себя только одно слово: "Проказа, проказа!"
Когда она смогла собраться с мыслями, то думала только о своем ребенке. Чувство материнской нежности перешло в мужество, и она почувствовала себя способной на последнюю жертву. Она схоронила открытие в своем сердце, без надежды удвоила свои заботы о Тирсе и продолжала держать дочь в неведении относительно того, чем они поражены, даже уверяла ее, что этот недуг самый ничтожный. Она пересказывала ей сказки, придумывала новые, играла с ней и всегда с удовольствием слушала песни, которые по ее желанию пела Тирса. Псалмы же царственного поэта, слетая с их изнуренных уст, поддерживали в обеих воспоминание о Боге, Который, казалось, покинул их легко и окончательно.
Их болезнь медленно развивалась, преждевременно убеляя головы, разъедая ранами губы и веки, покрывая тела струпьями, затем она поразила их гортани, сделав голоса хриплыми, затем суставы, лишив ткани и хрящи упругости. Мать хорошо знала, что без лекарств болезнь должна перейти и на легкие, и в артерии, и в кости, делая свои жертвы все более и более омерзительными, и так вплоть до смерти, которая может наступить через много лет.
Наконец настал другой страшный день - день, когда мать, побуждаемая чувством долга, назвала Тирсе болезнь, и обе с агонией отчаяния молили о скором конце. Однако такова сила привычки, что как они ни были сокрушены, но по временам начинали не только спокойно говорить о своем недуге, но смотрели на свое отвратительное изменение как на естественное и, вопреки ему, цеплялись за жизнь. Они утешали себя разговорами и мечтами о Бен-Гуре. Мать предсказывала дочери свидание с ним, и ни одна не сомневалась в его преданности им и в счастье встречи. Они находили удовольствие в раскручивании этой тонкой нити и ею извиняли свою живучесть.
Среди мрака ярко горели факелы, и настала свобода.
- Господь благ, - воскликнула вдова.
Вошел трибун. Чувство долга внезапно охватило старшую из женщин, и раздалось горестное предостережение: "Нечистые, нечистые!"
Ах, каких мук, каких усилий стоило матери принудить себя к исполнению этого долга! Никакая радость не могла уже ослепить ее мыслей о тяготах предстоящей жизни на свободе. Прежняя счастливая жизнь никогда не возвратится. Если она подойдет к дому, ей придется остановиться у ворот и кричать: "Нечистая, нечистая!" Она должна удаляться от всего страстно любимого, потому что возврата к нему не может быть. Юноша, о котором она постоянно думала с той сладостной надеждой, в которой мать находит чистейшую