iv>
После этого она начала петь "Капилу".
Прежде чем Бен-Гур успел выразить свою благодарность за песню, под килем лодки послышался хруст, и в следующий момент лодка носом врезалась в мель.
- Скоро же пришел конец нашему плаванию! - воскликнул Иуда.
- А стоянка еще короче! - ответила девушка, в то время как негр с силой столкнул лодку с мели.
- Теперь ты дашь мне руль.
- О нет! - сказала она, смеясь. - Тебе колесницу, а мне челн. Мы еще только на краю озера, а это был мне урок, что я не должна больше петь. Побывав в Египте, побываем теперь в роще Дафны.
- И без песни в дороге? - проговорил он с мольбой в голосе.
- Расскажи мне лучше что-нибудь о римлянине, от которого ты нас избавил, - попросила она.
Просьба неприятно поразила Бен-Гура.
- Я бы желал, чтобы это был Нил, - сказал он уклончиво, - цари и царицы, проспав так долго, могли бы сойти к нам из своих гробниц и покататься вместе с нами.
- Они были колоссы и затопили бы нашу лодку. Я бы предпочла пигмеев. Но расскажи же мне о римлянине. Он очень дурной человек, не правда ли?
- Не могу сказать.
- Благородной ли он фамилии? Богат ли он?
- О его богатстве я не могу ничего сказать.
- Как прекрасны его кони, и золотая колесница, и колеса из слоновой кости! А как он смел! Все зрители хохотали, когда он уезжал прочь, все те, кто едва не попал под его колеса.
При этом воспоминании она рассмеялась.
- То была чернь, - с горечью сказал Бен-Гур.
- Он, должно быть, одно из тех чудовищ, которых, говорят, плодит Рим, - Апполон, хищный, как Цербер. Он живет в Антиохии?
- Он откуда-нибудь с Востока.
- Ему больше пошел бы Египет, нежели Сирия.
- Вряд ли, - ответил Бен-Гур. - Клеопатра умерла.
В эту минуту показались огни, зажженные у входа в палатку.
- Вот мы и вернулись! - воскликнула она.
- А, стало быть, мы не были в Египте. Я что-то не видел ни Карнака, ни Филии, ни Абидоса. Это не Нил. Я слышал только песнь Индии и видел во сне, что еду в лодке.
- Филия, Карнак! Пожалей лучше о том, что ты не видел Рамзеса в Абу-Симбеле, при виде которого так легко думается о Боге, Творце неба и земли. Да и о чем тебе горевать? Проедемся по реке, и если я не могу петь, - она засмеялась, - так как я сказала, что не хочу, то я расскажу тебе египетскую историю.
- Давай, хоть до утра... до вечера... хоть целые сутки будем кататься, - с жаром произнес он.
- О ком же рассказать тебе? О математиках?
- О, нет!
- О философах?
- Нет, нет.
- О магах и привидениях?
- Если хочешь.
- О войне?
- Да.
- О любви?
- Да.
- Я расскажу тебе историю о том, как нужно лечиться от любви. Это история царицы. Слушай ее с должным почтением. Папирус, на котором она изложена, жрецы Филии вырвали из рук самой героини. Она совершенна по форме и должна быть справедлива по содержанию.
Нет такой жизни, что текла бы по прямой линии. Совершеннейшая жизнь описывает круг, начало которого сливается с концом, вот почему невозможно сказать: здесь ее начало, там конец.
Совершеннейшие жизни - драгоценности Бога: по торжественным дням Он носит их на указательном пальце той руки, что ближе к сердцу.
Не-не-гофра жила невдалеке от Асуана, ближе первого водопада. Она, действительно, так близко жила от него, что шум вечной битвы реки со скалами был характерной чертой того местечка, где она жила.
День ото дня она все более и более хорошела, так что о ней говорили, как о маке в саду ее отца: что сравнится с ней, когда наступит время ее полного расцвета?
Каждый новый год ее жизни был началом новой песни, песни восхитительной, превосходившей все песни, пропетые ранее.
Она была дитя Севера, граничащего с морем, и Юга, граничащего с пустынями, лежащими за Лунными горами. Один из родителей наделил ее своей страстностью, другой - своим гением, вот почему, когда они видели свое дитя, то оба весело смеялись и произносили не черствые слова "она моя", но великодушно говорили: "Она наша".
Вся природа содействовала ее совершенству, и все приходило в восторг от ее присутствия. Когда она гуляла, птицы раскрывали свои крылья в знак приветствия, буйный ветер превращался в прохладный зефир, белый лотос поднимался из речной глубины, чтобы взглянуть на нее, величавая река замедляла свое течение на ее пути, пальмы, кивая, трепетали своей перистой листвой и как будто говорили - одна: "Я уступила ей свою грацию", другая: "Я дала ей яркость моих цветов", третья: "Я передала ей свою чистоту", и так все, как будто они могли одарить ее добродетелью.
Когда ей было двенадцать лет, все в Асуане восхищались ею, в шестнадцать - слава о ее красоте распространилась по всему свету, в двадцать - каждый день к ее двери являлись князья пустыни на быстрых верблюдах и властители Египта в золоченых ладьях. Они возвращались от нее безутешными, повсюду разнося славу о ней: "Мы видели ее: это не женщина, это - сама Аврора".
Из 330 царей, последовательно царствовавших после доброго царя Менеса, восемнадцать были эфиопы. Одному из них, Орату, было 110 лет. Царствовал же он 76 лет. Все это время народ благоденствовал, а земля ликовала от изобилия. Он на деле был мудр, ибо, много повидав на своем веку, знал, в чем состоит мудрость. Он жил в Мемфисе, имея там свой главный двор, арсеналы и казнохранилище. Он часто переезжал в Бутос побеседовать с Латоной.
Умерла жена у доброго царя. Она была слишком стара, чтобы можно было бальзамировать ее. Он же любил ее и оплакивал безутешно. Видя это, слуга дерзнул как-то сказать ему:
- Орат! Я удивлен, что человек мудрый и великий, как ты, не знает лекарства от горя.
- Укажи мне его, - сказал царь.
Три раза слуга коснулся устами пола и затем ответил, зная, что мертвые не могут слышать:
- В Асуане живет Не-не-гофра, красивая, как Аврора. Пошли за ней. Она отказала бесчисленным князьям и царям, но кто же откажет Орату?
Не-не-гофра плыла вниз по Нилу в такой богатой ладье, какой до сих пор не видел еще никто, и ее сопровождала целая армия лодок, лишь немного уступавших по красоте ее собственной.
Вся Нубия, весь Египет, множество народу из Ливии, толпы троглодитов (первобытные люди), немало и макробов (мифические макросущества, "я" (сознание) которых пребывает в "параллельном" мире) из-за Лунных гор покрыли своими шатрами берега, желая взглянуть на плывущий мимо кортеж, движимый благоуханными ветрами и золотыми веслами.
Она пронеслась мимо сфинксов, мимо лежащих со сложенными крыльями львов и высадилась перед Оратом, сидевшим на троне, воздвигнутом на украшенном скульптурной работой портале дворца. Он провел ее наверх, посадил рядом с собой, положил свою руку на ее руку и поцеловал ее: Не-не-гофра сделалась царицей всех цариц. Этого было недостаточно для мудрого Ората: он жаждал ее любви, он желал, чтобы она была счастлива его любовью. Вот почему он был так нежен с ней, показывая ей свои владения. Водя ее по своей сокровищнице, он говорил: "О Не-не-гофра, поцелуй меня с любовью, и все это будет твое".
Думая, что она, может быть, от этого будет счастлива, она поцеловала его раз, и два, и три - поцеловала его трижды, несмотря на то, что ему было 110 лет.
Первый год они были счастливы, и год этот показался ей очень коротким. На третий же год она почувствовала себя несчастной, и он показался ей очень длинен. Тогда она прозрела: то, что она принимала за любовь к Орату, было только ослеплением от его могущества.
Было бы хорошо для нее, если бы это ослепление длилось подольше. Веселость покинула ее: она постоянно заливалась слезами, и женщины-прислужницы уже позабыли то время, когда они слышали ее смех. Розы поблекли на ее щеках. Она увядала медленно, но верно. Одни говорили, что ее преследует Ириней за жестокость к любовнику, другие, что ее поразило одно божество из зависти к Орату. Но какова бы ни была причина ее увядания, чары магов казались бессильными излечить ее и предписания врачей имели не больший успех: Не-не-гофра была обречена на смерть. Орат выбрал для нее пещеру в гробницах цариц и, вызвав в Мемфис известных скульпторов и живописцев, заставил их работать по рисункам изысканнее тех, по которым построены гробницы почивших цариц.
- О ты, царица моя, прекрасная, как сама Аврора! - сказал царь, который, несмотря на свои 113 лет, был в страсти своей молод, как юный любовник. - Скажи мне, прошу тебя, какой недуг на моих глазах сводит тебя в могилу?
- Ты перестанешь любить меня, если я скажу, какой, - произнесла она, страшась.
- Тебя не любить?! Я буду еще больше любить тебя. Клянусь в этом духом Амеите, глазом Озириса клянусь тебе! Говори! - вскричал он страстно, как любовник, и повелительно, как царь.
- Ну, в таком случае слушай, - сказала она. - В пещере близ Асуана живет анахорет (отшельник), самый старый и самый святой из всех анахоретов. Зовут его Менофа. Он был моим учителем и опекуном. Пошли за ним, Орат, и он скажет тебе то, что тебе так хочется знать. Он поможет тебе найти лекарство от моей болезни.
Он вышел от нее, помолодев духом по крайней мере на сто лет сравнительно с тем Оратом, каким он вошел к ней.
- Говори! - сказал Орат Менофе в своем дворце в Мемфисе.
И Менофа отвечал:
- Могущественный царь, если бы ты был молод, я не стал бы отвечать, потому что жизнь мне еще не надоела, но сейчас я скажу тебе, что царица, как и обыкновенная смертная, должна претерпеть наказание за преступление.
- За преступление?! - гневно воскликнул Орат.
Менофа низко поклонился.
- Да, по отношение к самой себе.
- Я не расположен разгадывать загадки, - произнес царь.
- То, что я говорю, вовсе не загадка. Не-не-гофра выросла на моих глазах и привыкла доверять мне все, что с ней случается в жизни. Между прочим, она сообщила мне, что любила сына садовника ее отца по имени Барбек.
Морщины на лбу Ората, к удивлению, начали разглаживаться.
- С этой любовью в сердце, о царь, она вышла за тебя, от этой любви она и умирает.
- Где теперь сын садовника? - спросил Орат.
- В Асуане.
Царь отдал два приказа. Одному слуге он сказал: "Ступай в Асуан и приведи сюда молодого человека, которого зовут Барбеком. Ты найдешь его в саду отца царицы". Другому он сказал: "Собери рабочих, скот и орудия и устрой мне на озере остров, который мог бы плавать по поверхности воды от дуновения ветра, несмотря на то, что на нем будут находиться храм и дворец, фруктовые деревья всех сортов и всякого рода виноградные лозы. Устрой такой остров и снабди его всем необходимым к тому времени, как луна пойдет на ущерб".
Потом он сказал царице:
- Развеселись. Я знаю все и уже послал за Барбеком.
Не-не-гофра поцеловала его руку.
- Ты будешь принадлежать ему, а он - тебе. Никто в продолжении целого года не будет мешать вашей любви.
Она припала к его ногам, осыпая их поцелуями, но он поднял ее и в свою очередь поцеловал ее. И снова розами заалели ее щеки, багрянец заиграл на ее устах и радость поселилась в ее сердце.
В продолжение года Не-не-гофра и Барбек носились по воле ветра на острове озера Киммис, ставшем одним из чудес света: более красивого дома никогда не строилось для любви. В продолжение года они никого не видели и существовали только друг для друга. Потом она возвратилась во дворец Мемфиса.
- Ну, кого ты теперь больше всех любишь? - спросил царь.
Она поцеловала его в щеку и сказала:
- Возьми меня назад, о добрый царь, я исцелилась.
Орат так засмеялся, как будто ему было не 114 лет.
- Так, значит, Менофа прав, говоря, что любовь излечивается любовью?
- Да, вполне, - ответила она.
Внезапно он изменился, и взор его стал страшен.
- Я не нахожу этого.
Она затрепетала от испуга.
- Ты виновна, - продолжал он. - То оскорбление, что ты нанесла Орату как мужчине, он забудет, но то, которое ты нанесла Орату как царю, должно быть наказано.
Она бросилась к его ногам.
- Прочь! - вскричал он. - Ты мертва!
Он хлопнул в ладоши, и страшная процессия явилась на этот клич - процессия бальзамировщиков, из которых каждый нес в руке что-нибудь из орудий или материалов своего отвратительного ремесла.
Царь указал на Не-не-гофру:
- Она умерла. Исполняйте свое дело.
По истечении семидесяти двух дней красавица Не-не-гофра была отнесена в пещеру, выбранную для нее год назад, и положена рядом с ее царственными предшественницами. В ее честь не было погребальной процессии вокруг священного озера.
К концу рассказа Бен-Гур сидел у ног египтянки, и на ее руку, лежавшую на румпеле, он положил свою.
- Менофа был не прав, - сказал он.
- Как так?
- Любовь живет любовью.
- Значит, против нее нет лекарства?
- Орат нашел лекарство.
- Какое?
- Смерть.
- Ты хороший слушатель, о сын Аррия.
В разговорах и рассказах время летело для них незаметно. Когда они причалили к берегу, Иуда спросил:
- Завтра мы пойдем в город?
- Но ты ведь будешь на играх?
- О да.
- Я пришлю тебе мои цвета.
На этом они расстались.
На следующий день, около трех часов, Ильдерим возвратился на стоянку. В то время как он слезал с лошади, к нему подошел человек, в котором он узнал одного из своих соотечественников, и обратился к нему со словами: "О шейх, мне приказано передать тебе это письмо и просить прочесть его сейчас же". Если будет ответ, я к твоим услугам.
Ильдерим немедленно подверг письмо внимательному осмотру. Печать была уже сломана. Адрес стоял следующий: "Валерию Грату в Кесарию".
- Да возьмет его ангел тьмы! - проворчал шейх, заметив, что письмо написано по-латыни.
Если бы оно было написано по-гречески или по-арабски, он прочел бы его, но на этом языке самое большее, что он мог сделать, - это разобрать четко написанную подпись "Мессала". Когда он прочел ее, глаза его засверкали.
- Где Иуда? - спросил он.
- В полe с лошадьми, - отвечал служитель.
Шейх вложил папирус в обертку и, сунув сверток за пояс, опять сел на лошадь. В этот самый момент появился незнакомец, по-видимому, прибывший из города.
- Мне нужен шейх Ильдерим по прозвищу Щедрый, - сказал незнакомец.
Его язык и одежда обнаруживали в нем римлянина. Хотя араб и не умел читать, но говорить на латыне он умел и с достоинством ответил:
- Шейх Ильдерим - это я.
Глаза незнакомца опустились. Подняв их опять, он сказал с напускным хладнокровием:
- Я слышал, тебе нужен наездник для игр.
Губы Ильдерима под белыми усами искривились в презрительную гримасу:
- Иди своей дорогой, - сказал он. - У меня уже есть наездник.
Шейх повернулся, намереваясь уехать, но человек продолжал стоять на том же месте и снова заговорил:
- Шейх, я люблю лошадей, а говорят, что у тебя самые лучшие лошади в мире.
Старик был задет за живое. Он уже потянул было поводья, готовый поддаться лести, но все же ответил:
- Не сегодня, не сегодня, когда-нибудь в другое время я покажу их тебе. Теперь я очень занят.
Ильдерим поехал в поле к своему Иуде, тогда как незнакомец отправился, посмеиваясь, обратно в город. Он исполнил данное ему поручение.
С тех пор каждый день, вплоть до великого дня игр, то один, то два, а иногда и три человека являлись в пальмовую рощу к шейху Ильдериму, и всем им хотелось занять место наездника.
Так Мессала следил за Бен-Гуром.
Шейх, в высшей степени довольный, дожидался, пока Бен-Гур перед обедом отправит его лошадей домой. Доволен он был тем, что ему пришлось увидеть. Полная рысь четверки, которая у него на глазах прошлась разными аллюрами, была замечательно хороша: ни одна лошадь, казалось, не уступала в быстроте другой - словом, вся четверка бежала, как одна лошадь.
- Сегодня, шейх, после обеда я возвращу тебе Сиpиуca, а сам возьму колесницу.
Говоря это, Бен-Гур гладил по шее старого коня.
- Так скоро? - спросил Ильдерим.
- С такими конями, как эти, достаточно и одного дня. Они не пугливы, обладают почти человеческою понятливостью и к тому же любят движение. Вот этот, - он шевельнул вожжей, лежавшей на спине младшего из четверки, - которого ты зовешь Альдебараном, по-моему, самый быстрый. Круг в одну стадию он пробежит втрое быстрее остальных.
Ильдерим потянул себя за бороду и сказал, прищурив глала:
- Альдебаран самый быстрый - ну, а самый медленный?
- Вот этот, - Бен-Гур пошевелил вожжей Антара. - Но он не уступит остальным, так как, видишь ли, шейх, он в состоянии бежать изо всех сил целый день и только к закату достигнет наивысшей своей быстроты.
- И это справедливо, - сказал Ильдерим.
- Я боюсь только одного, шейх!
Шейх сделался вдвое серьезнее.
- В жажде триумфа римлянин не может сохранить свою честь незапятнанной. Во время ристалищ их проделки, - заметь, всех без исключения, - разнообразны до бесконечности. Плутовство их при состязании на колесницах касается всего - от лошади до наездника и от наездника до хозяина. Поэтому, добрый шейх, посматривай хорошенько за всем, что у тебя есть. И с этих пор вплоть до конца игр не допускай до лошадей ни одного незнакомого тебе человека. Если же хочешь совершенно оградить себя от опасности, так сделай больше: снаряди над ними вооруженный и бдительный караул. Только тогда я перестану бояться за исход игр.
У двери палатки они слезли с коней.
- То, что ты говоришь, будет исполнено. Клянусь славой Бога, ни одна рука, не принадлежащая надежному человеку, не прикоснется к ним. На ночь я поставлю караул. Но вот что, сын Аррия, - Ильдерим вынул сверток и начал его разворачивать, в то время как они подходили к дивану, на который и сели, - взгляни и помоги мне своей латынью.
Он передал письмо Бен-Гуру.
- Вот, читай вслух и переводи, что там написано, на язык твоих отцов. Латинский язык внушает мне омерзение.
Бен-Гур, будучи в хорошем расположении духа, беззаботно приступил к чтению: "Мессала - Грату". Он остановился. Вступление заставило всю кровь прилить к его сердцу. Ильдерим заметил его волнение.
- Ну, я жду.
Бен-Гур извинился и возобновил чтение письма, которое было дубликатом одного из писем, написанных Грату Мессалой наутро после кутежа во дворце.
Вступительные строки служили доказательством того, что Мессала не оставил своей привычки к насмешке. Когда они были прочитаны и чтец перешел к тому месту письма, где имелось в виду напомнить Грату прошлое, голос его задрожал и он останавливался два раза, чтобы сдержать себя. Он продолжал чтение с большим усилием. "...Напомню тебе далее, что ты распорядился семейством Гура так... - на этом месте чтец снова остановился и глубоко вздохнул, - чтобы все благоприятствовало его неизбежной, но естественной смерти и чтобы даже самая память о нем была уничтожена, причем мы оба в то время считали наш план наиболее подходящим для наших целей".
Здесь Бен-Гур решительно прервал чтение. Письмо упало из его рук, и он закрыл лицо руками.
- Они умерли... умерли... Один только я остался.
Шейх молчал, но не как равнодушный свидетель страданий молодого человека. При этом восклицании он встал и произнес:
- Сын Аррия, я должен глубоко извиниться перед тобой. Когда ты успокоишься и будешь в силах дочитать письмо, пошли за мной, и я возвращусь.
Он вышел из палатки и этим совершил свой лучший в жизни поступок.
Бен-Гур бросился на диван и дал волю своим чувствам. Несколько успокоившись, он вспомнил, что часть письма осталась непрочитанной, и, подняв его с пола, возобновил чтение: "Ты помнишь, конечно, - гласило оно, - как ты поступил с матерью и сестрой преступника, и если бы я поддался искушению узнать, живы они или умерли..." Бен-Гур вздрогнул, прочел еще раз это место и, наконец, воскликнул:
- Он не знает, умерли ли они. Это ему неизвестно. О, да будет благословенно имя Господне! Надежда еще не исчезла.
Он не докончил фразу и, ободренный ею, смело дочитал письмо до конца. "Они не умерли, - сказал он по размышлении, - они не умерли, в противном случае он слышал бы об этом".
Повторное, более внимательное чтение письма еще сильнее укрепило его в этой мысли. Тогда он послал за шейхом.
Когда араб вернулся и они остались наедине, Иуда спокойно сказал:
- Вступая под твой гостеприимный кров, шейх, я не думал говорить о себе больше того, чем это казалось мне необходимым, чтобы ты мог убедиться в моем умении управлять лошадьми и доверить мне своих арабов. Я уклонялся от передачи тебе моей истории. Но случай, который послал в мои руки это письмо и дал мне возможность прочесть его, так странен, что, чувствую, я должен довериться тебе во всем. Я тем более склонен так поступить, ибо узнал из письма, что нам обоим грозит один и тот же враг, против которого нам следует объединиться и действовать заодно. Я прочту письмо и разъясню его тебе, после чего ты не будешь удивляться тому, что я был так взволнован. И если ты подумал обо мне, что я или слаб, или слишком юн, то, узнав все, ты извинишь меня.
Ильдерим хранил глубокое молчание, внимательно слушая Бен-Гура, но вот тот дошел до места в письме, в котором, в частности, упоминалось о шейхе: "Бен-Гура я вчера видел в роще Дафны" - так гласило это место. "Если теперь его там нет, то он, наверное, находится где-нибудь поблизости - это обстоятельство облегчает мне наблюдение за ним. И если бы ты спросил меня, где он теперь, я с полной уверенностью мог бы тебе ответить, что его надо искать в пальмовой роще..."
- Ага! - воскликнул шейх таким тоном, что трудно было определить, что преобладало в нем: удивление или гнев. Говоря это, он сжал в кулак свою бороду.
"...В пальмовой роще, - повторил Бен-Гур, - в палатке этого изменника шейха Ильдерима..."
- Изменник... я?! - воскликнул старик резким голосом, губы и борода его затряслись от гнева, а жилы на лбу и на шее так раздулись, что, казалось, готовы были лопнуть.
- Еще минуту, шейх, - сказал Бен-Гур, делая умоляющий жест, - это мнение о тебе Мессалы. Выслушай теперь его угрозы.
Он продолжал чтение: "...в палатке этого изменника шейха Ильдерима, которому не миновать наших рук. Не удивляйся, если Максентий по прибытии сюда первым делом посадит араба на корабль для препровождения в Рим".
- В Рим меня, Ильдерима, шейха десяти тысяч всадников, вооруженных пиками, меня - в Рим?
Шейх вскочил с места, держа над головой согнутые, как клещи, пальцы, в то время как глаза его сверкали, словно у змеи.
- О Боже! Нет, клянусь всеми богами, исключая римских. Когда же настанет конец этой наглости? Я свободный человек, народ мой свободен. А умереть мы должны рабами? Или, того хуже, мне должно вести жизнь собаки, ползая у ног господина? Мне лизать руку из боязни, что она ударит меня? Я уже не могу распоряжаться тем, что мне принадлежит, и даже собой? За то, что я дышу, я должен быть обязан римлянину? О, если бы можно было снова стать молодым! О, если бы от меня зависело сбросить с плеч лет двадцать... ну хоть десять... ну пять!
Он скрежетал зубами и сжимал руки над головой, затем, под влиянием какой-то другой мысли, прошелся взад и вперед и, быстрыми шагами подойдя к Бен-Гуру, крепко схватился рукой за его плечо.
- Если бы я был таков, как ты, сын Аррия, если бы я был так же молод, так же силен, так же умел владеть оружием, если бы у меня был повод ко мщению... - такой же повод, как у тебя... - повод достаточно сильный, чтобы возжечь святую ненависть! Сбросим оба маски с себя! Сын Гура, сын Гура, я говорю...
При этом имени кровь Иуды как бы перестала течь: удивленный, недоумевающий, он пристально смотрел в свирепо блестящиe глаза араба, смотревшего на него в упор.
- Сын Гура, я говорю, если бы я даже наполовину меньше испытал несправедливости, чем ты, если бы во мне жили такие же воспоминания, как у тебя, я бы не был спокоен, я не мог бы быть спокойным!
Старик говорил стремительно, не останавливаясь, и слова его, как поток, лились безостановочно.
- Ко всем собственным скорбям я бы присоединил и те, от которых страдает мир, и посвятил бы себя мщению. Я бы переходил из страны в страну, везде воспламеняя народ. Я был бы замешан в каждой войне за свободу, я участвовал бы в каждой битве против Рима. За неимением лучшего я бы даже встал в ряды парфян. Не находя людей, я бы все-таки не отчаивался!.. Клянусь славой Бога, я присоединился бы к стаям волков, а львов и тигров сделал бы своими друзьями в надежде использовать их против общего врага. Я не гнушался бы никаким оружием. Так как моей жертвой были бы римляне, то, убивая, я бы наслаждался. Я не искал бы пощады, да и сам не щадил бы их! Все принадлежащее римлянам - в огонь! Всякого римлянина - мечу! По ночам я бы молил богов, - и добрых и злых, безразлично, - даровать мне на время свойственную каждому из них страшную силу - бурю, засуху, зной, холод, чтобы наслать на римлян те бесчисленные язвы, те тысячи причин, от которых на море и на суше умирают люди. О, я тогда не мог бы спать... я... я...
Шейх остановился, тяжело дыша, ломая себе руки. Бен-Гур же, правду сказать, от всего страстного взрыва сохранил только неопределенное впечатление, которое произвели на него свирепые взоры, пронзительный голос и бешенство, слишком сильное для того, чтобы говорить логично.
Столько лет несчастный юноша не слышал, чтобы к нему обращались, называя его настоящим именем. По крайней мере один человек знал его и признал тем, кем он был, без всякой просьбы с его стороны, и то был сын пустыни.
Каким образом этот человек мог знать его? Из письма? Нет. Там говорилось о жестокостях, которым подвергалась его семья, говорилось об истории его собственных приключений, но ведь не говорилось, что он и есть та самая жертва, которая избегла приговора, что главным образом и составляло содержание письма. Об этом-то он и хотел, собственно, поговорить с шейхом, если бы тот дослушал письмо. Он был доволен, и сердце его трепетало от возникшей вновь надежды, но по наружности он был спокоен.
- Добрый шейх, расскажи, как попало к тебе это письмо.
- Дорога между городами занята моими людьми, - отвечал откровенно Ильдерим, - они отняли письмо у курьера.
- Могут ли узнать, что это твои люди?
- Нет. В глазах всех они разбойники, которых я обязан ловить и умерщвлять.
- Еще один вопрос, шейх. Ты называешь меня сыном Гура: так звали моего отца. Я полагал, что на земле нет ни одного человека, который бы знал меня. Каким образом знаешь это ты?
Ильдерим колебался, но, собравшись с духом, ответил:
- Я знаю тебя. Больше этого я ничего не могу сказать тебе.
- Ты дал кому-нибудь слово?
Шейх молча отошел прочь, но, заметив досаду Бен-Гура, вернулся и произнес:
- Не будем больше говорить об этом. Я отправляюсь в город. Когда вернусь, я расскажу тебе все. Дай мне письмо.
Ильдерим тщательно свернул папирус, и обычная энергия снова вернулась к нему.
- Что же ты скажешь мне? - спросил он, дожидаясь коня и свиты. - Я сказал тебе, кем бы я был на твоем месте, а ты еще не ответил мне.
- Я хотел ответить тебе, шейх, и отвечу.
Лицо и голос Бен-Гура изменились под влиянием чувства, волновавшего его теперь.
- Все сказанное тобой будет сделано мной - по крайней мере, все, что находится во власти человека. Мщению я посвятил себя уже давно. Ежечасно в течение пяти последних лет я жил только этой мыслью. Я не знал отдыха, не наслаждался удовольствиями молодости. Соблазны Рима существовали не для меня. Рим мне нужен был только для того, чтобы подготовить себя для мщения. Я прибегал к его знаменитейшим учителям, но не к тем, что учат риторике или философии, - увы! - на это у меня не было времени. Искусство, необходимое воину, вот что было предметом моих занятий. Я знался с гладиаторами и победителями на играх в цирке, и они были моими учителями. Обучающие солдат в главном лагере приняли меня как ученика и гордились моими познаниями в их деле. О шейх, я солдат; но то, о чем я мечтаю, требует, чтобы я стал военачальником. С этой мыслью я принял участие в походе против парфян и, как только он окончится, если Господь пощадит мою жизнь и мои силы, тогда... - он поднял руки с сжатыми кулаками и горячо произнес:
- Тогда я буду врагом, и ценой жизни римлян сочтусь с Римом за его злодеяния! Вот тебе мой ответ, шейх.
Ильдерим положил свою руку ему на плечо и, целуя его, страстно произнес:
- Если твой Бог не будет помогать тебе, сын Гура, то, значит, Он умер. Я говорю тебе и, если хочешь, дам в этом клятву, что в твоем распоряжении будут мои руки и все, что есть в них: люди, лошади, верблюды, пустыня... Клянусь в этом! Но на этот раз довольно. Ты увидишь меня или услышишь обо мне еще сегодня.
Круто повернувшись, шейх вышел из палатки.
Перехваченное письмо заключало в себе намеки на многие предметы, сильно интересовавшие Бен-Гура. Из него можно было заключить, что писавший его принимал участие в аресте его семьи, что он санкционировал план, по которому ему досталась часть конфискованного имущества, которой он пользуется до сих пор, что его пугало неожиданное появление того, кого ему угодно было называть главным злодеем, что он обдумывал теперь такие действия, которые могли бы обезопасить его в будущем, и что он готов на все, что посоветует ему его сообщник из кесарей.
Письмо, попав в руки тому, о ком, главным образом, в нем шла речь, указывая на вину Мессалы, служило в то же время предостережением Бен-Гуру. Ему нужно было передумать многое, требовавшее от него немедленных действий. Врагами его были самые ловкие и могущественные люди Востока. Если они боялись его, то у него были еще более веские причины опасаться их. Он старался заставить себя думать о своем положении, но не мог: чувства постоянно пересиливали мысль. В уверенности, что его мать и сестра живы, он черпал особое наслаждение, и какое ему было дело до того, что основанием этой уверенности служили только его собственные выводы из письма. В силу одного того, что был кто-то, кто мог сказать ему, где его семья, ему казалось, что он уже нашел ее и что она тут, близко. Вот истинная причина его чувств, но, помимо того, нужно признаться, в нем скрывалось суеверное представление о том, что Бог готов указать их ему, и в этом случае вера предписывала ему быть спокойным.
По временам, возвращаясь к словам Ильдерима, он удивлялся, откуда араб мог знать о нем? Не от Маллуха, конечно. И не от Симонида, интересы которого требуют, наоборот, глубокого молчания. Не мог ли сообщить ему об этом Мессала? О нет, нет. Подобные разоблачения с этой стороны опасны. Все догадки были тщетны. Но каждый раз Бен-Гур, не останавливаясь при их разрешении ни на чем, утешал себя мыслью, что кто бы ни был тот, кто назвал его Ильдериму, он, без сомнения, его друг и скоро обнаружит себя. Еще немного подождать, еще немного потерпеть! Быть может, шейх затем и поехал в город, чтоб повидать этого достойного человека: письмо могло заставить его поспешить открыться.
Бен-Гур углубился в рощу и там блуждал, по временам останавливаясь то возле сборщиков фиников, не настолько занятых своим делом, чтобы у них не доставало времени предложить ему своих фруктов и поболтать с ним, то под высокими деревьями, чтобы взглянуть на гнездившихся в них птиц или послушать роившихся над ягодами пчел, наполнявших музыкой своего полета зеленый и залитый золотом простор.
У озера, однако, он остановился подольше. Он не мог смотреть на его воды, на его сверкавшую, как бы живую зыбь и не думать о египтянке и о ее чудесной красоте, о плаванье с ней в ту ночь, превратившуюся для него, благодаря ее песням и рассказам, в ясный день. Он не мог позабыть прелести ее движений, веселости, звучавшей в ее смехе, ее внимания, льстившего ему, теплоты ее маленькой ручки, лежавшей под его рукой на руле лодки. От нее его мысли легко могли перейти к Валтасару и к тем необыкновенным, необъяснимым законами природы явлениям, свидетелем которых он был, а потом перенестись и к Царю Иудейскому, на священном обетовании которого добрый человек продолжал настаивать с таким, можно сказать, пафосом терпения. И на этом его мысль остановилась, находя в тайнах, окружавших эту личность, удовлетворение, соответствовавшее как нельзя более тому покою, которого так жаждала его душа. В силу того, может быть, что ничто так не легко для нас, как отрицание мысли, не подходящей к нашим желаниям, он отринул данное Валтасаром определение того царства, основать которое пришел этот царь. Царство душ, если оно и не было противно его саддукейским верованиям, все же казалось ему абстракцией, плодом слишком безрассудного и мечтательного благочестия. С другой стороны, царство Иудейское было более чем понятно: таковое уже некогда существовало и по одному этому легко могло возникнуть вновь. Гордости его льстила мысль о новом царстве, обширнейшем по владениям, сильнейшем и превосходящем по великолепию прежнее, с новым царем во главе, равным в мудрости и могуществе Соломону, и в особенности с таким царем, при котором он мог бы применить свои знания и отомстить врагам. В этом настроении он вернулся в палатку.
Пообедав, Бен-Гур, чтобы чем-нибудь отвлечь свои мысли, приказал выкатить колесницу, желая при дневном свете осмотреть ее. Можно только слабо передать словами всю тщательность его осмотра. С удовольствием, которое будет понятно только впоследствии, он увидел, что она была образцом греческой работы, по его мнению, во многих отношениях превосходившей римскую. Она была шире в ходу, ниже и устойчивее римской колесницы, и хотя тяжелее ее, однако этот недостаток с лихвой могли покрыть арабские кони своей большей выносливостью. Вообще говоря, римские мастера строили свои колесницы почти исключительно для ристалищ, причем жертвовали безопасностью - красоте и прочностью - изяществу, тогда как колесницы Ахилла и "царя людей", предназначавшиеся для войн и всех сопряженных с ними случайностей, отражали вкусы тех, кто встречался на них в поле и состязался на Истмийских и Олимпийских играх.
Затем Иуда вывел лошадей, запряг их в колесницу, выехал в поле и там в течение нескольких часов упражнялся. Вернувшись вечером, он чувствовал себя спокойным, и в уме его созрело твердое решение не предпринимать ничего против Мессалы до самого окончания игр. Он не мог отказать себе в удовольствии встретиться с противником на глазах всего Востока, и то обстоятельство, что вместо Мессалы у него мог явиться соперником кто-нибудь другой, не приходило ему в голову. Уверенность в результате состязания была абсолютна, - в собственной ловкости он нисколько не сомневался, - что же касается четверки, то он был убежден, что она разделит с ним победу.
- Пусть-ка он посмотрит на нее, пусть посмотрит! Антар, Альдебаран! Посмотрим, посмотрим, и ты, верный Ригель, и ты, Атер, наилучший из скакунов, посмотрим, как он не побоится нас? Эх вы, славные!
Так он переходил от коня к коню, останавливаясь перед каждым из них и разговаривая с ними не как их учитель, а как старший между равными.
Поздно ночью Бен-Гур сидел у двери палатки, поджидая Ильдерима, все еще не возвратившегося из города. Ни нетерпение, ни досада, ни сомнение не беспокоили его. Благодаря ли довольству своей четверкой или освежающему действию холодной воды, в которой он выкупался по окончании езды, благодаря ли тому, что он поужинал положительно с царским аппетитом, или же просто в силу благодатного дара природы - реакции на утомление, но молодой человек был в таком хорошем расположении духа, которое почти граничило с самодовольством. Он чувствовал себя в руках Провидения, переставшего гнать его. Но вот наконец послышался быстрый топот копыт и появился Маллух.
После приветствия он сказал веселым голосом:
- Сын Аррия, шейх Ильдерим шлет тебе привет и просит немедленно садиться на коня и ехать в город. Он ждет тебя.
Бен-Гур не расспрашивал дальше, а прямо направился к лошадям. Альдебаран, как бы предлагая свои услуги, подошел к нему. Он любовно потрепал коня, но прошел мимо и выбрал другого, не из четверки: до бегов четверка была неприкосновенна. Немного спустя оба уже ехали, быстро и в молчании совершая свой путь.
Немного пониже моста Селевкидов они на пароме перебрались через реку и, сделав большой круг по правому берегу и еще раз воспользовавшись паромом, въехали в город с западной стороны.
Крюк был сделан большой, но Бен-Гур думал, что того, вероятно, требует предосторожность.
Они ехали прямо к дому Симонида, и перед большим складом под мостом Маллух натянул повода.
- Мы приехали, - сказал он, - слезай.
Бен-Гур узнал место.
- Где же шейх? - спросил он.
- Иди за мной. Я укажу тебе.
Сторож взял лошадей, и прежде чем он успел отойти Бен-Гур стоял перед дверью того домика, надстроенного над большим домом, где он уже был один раз. Из-за двери раздались те же слова:
- Именем Бога, войдите.