ркин ни слова не говорит, велит мне идти с собой на ледокольню, а
Ондрейке забрать ломок и тоже идти за нами.
- Осе... рчал!.. - вскрикивает Василь-Василич и всплескивает руками. -
Ну, за что? за что?!.
Он так жалостно вскрикивает, что мне жалко. Слышу на выходе, Денис ему
отвечает, и тоже жалостно:
- Ни за что!..
Горкин и на меня сердит; ведет за руку по выбитой на снегу кривой
тропинке и чего-то все дергает. Чего он дергает?.. И ворчит:
- Да иди ты, не дергайся!.. Чисто крот накопал, куда ни ступи... позадь
меня, сказываю, иди, не тормошись... в прорубку ввалишься, дурачок!.. Ишь,
накопал-понапробивал, на самой-то на тропке, и вешки-то не воткнул, дурак!..
Теперь я вижу: пробиты лунки во льду, чуть ледком затянуло только.
Спрашиваю, что это.
- Рыбку Дениска на "кобылку" ловит, нет у него делов! Да не оступись
ты, за мной иди!..
На какую кобылку?..
Мы выходим на ледокольню.
Тянется темная полынья, плещется на ней "сало", хрустяшки-льдинки.
Вдоль нее, по блестящей, будто намасленной дороге, туго ползут возки с
сизыми ледяными глыбами. По встречной дороге, рядом, легко несутся порожняки
и ростянки с веселыми мужиками. Кричат нам: "йей, подшибу, сворачь!.."
Пьяные мужики? Лица у них все красные, как огонь, иные на санках пляшут.
Горкин трясет бородкой, повеселел:
- Горшановское-то играет!.. а ничего, дружно работают молодчики.
Подходим к самому ледоколью. Совсюду слышно, как тукают в лед ломами,
словно вперегонки; в сверканьи отбрызгивают льдышки; хрупают под ногой
хрусталики. Горкин и тут все не отпускает: склизко, хоть до черной воды
шажка четыре. Полынья ходит всплесками, густая от мелких льдинок,
поплескивает о край, - дышит. Горкин так говорит.
- Михал Панкратычу почет... с праздничком!.. - кричат знакомые мужики с
простянок, и все-то гонят.
По краю полыньи потукивают ломами парни, и бородатые. Все одеты во что
попало: в ватные кофты в клочьях, в мешки, в истрепанные пальтишки, в
истертые полушубки - заплата на заплате, в живую рвань; ноги у них
кувалдами, замотаны в рогожку, в тряпки, в паголенки от валенок, в мешочину,
- с Хитрого рынка все, "случайный народ", пропащие, поденные. Я спрашиваю
Горкина - "нищие это, да?".
- Всякие есть... и нищие, и - "плохо не клади", и... близко не подходи.
Хитрованцы, только поглядывай. Тут, милок, и "господа" есть!.. Да так...
опустился человек, от слабости... А вострый народ, смышленый!..
Он спрашивает степенного мужика в простянкях, много ли нонче вывезли.
Мужик говорит, закуривая из пригоршни:
- Да считал давеча... артельный наш... за триста пошло. А кругом - за
тыщу за триста перевалило, кончим в два дни... ишь, как бешеные нонче все!
гляди, хитрованцы-то чего наворотили... как Василь-то-Василич их накалил...
умеет с ими!..
Я теперь вижу, как это делают. У края ледовины становятся человек пять
с ломами и начинают потукивать, раз за разом. Слышится треск и плеск,
длинная льдина начинает дышать - еле приметно колыхаться; прихватывают ее
острыми баграми, кричат протяжно - "бери-ись!.. навали-ись!,." - и
вытягивают на снег, для "боя". Разбивают ломками в "сахар", нашвыривают
горкой. Порожняки отвозят. И так - по всей полынье, чуть видно.
Высокий, бородатый мужик, в тулупе, стоит поодаль, дает ярлыки
возчикам. Это - артельный староста. Здоровается с Горкиным за руку, говорит:
- За два дни покончим. Ну, и молодец Василь-Василич! Совсем было
пропадать стали, хоть бросай. Все утро нонче лодырей энтих дожидались, пока
почешутся... в полруки кололи. На пивном сусла подносят возчикам, - и им
подавай, лодырям! Василь-Василич им уж по пятаку набавил, - нет, сусла нам
подавай! А он... что жа!.. "Не сусла вам, братцы, а в мою голову... по
бутылке пи-ва, бархатного, златой ярлык!.. И на всяк день по бутылке, с
почину... а как пошабашим - по две бутылки, красный ярлык!" Гляди вон, чего
наломали, с обеда только... диву дался! народишка-то сбродный да
малосильный, пропитой... а вот, обласкал их Василь-Василич, проникся в
них... опосле обеда всем по бутылке бархатного поставил. Ну, взял народ...
теперь что хошь из него "сделает, сумел так.
- Что, молодой хозяин... - Горкин мне говорит, - Вася-то наш каков! И
поденных не надо лишних, и ни возков... чего ж его нам пужать-то, а? Пойдем.
Дениса с ангелом поздравим. Небось и в церкву не пошел, и просвирки не вынул
заздравной, а... намок, как... лыка не вяжет. Да Господь с ним, не нам
судить. Вася-то вон в полынью ввалился, показывал, как работать надо, ломком
бил, багром волочил... пойдем.
Он ведет меня за руку, не отпускает. Тук-тук, за нами, - и слышно
тягучий треск, будто распарывает что крепкое. Мчатся встречу порожняки,
задирая лошадям морды, раздирая вожжами пасти, орут-пугают: "эй, подшибу!.."
Уже темнеет, когда возвращаемся в сторожку. Опять вскакивает Денис и
шлепает по чурбашку, приглашает Горкина отдохнуть. Василь-Василич совсем
размяк, крутит вихрастой головой, пучит на меня косой глаз, еле языком
возит:
- Я себя держу строго, ни-ни. Панкратыч... меня знает! У меня... все в
порядке. Ласке учил папашенька... и соблюдаю, пальцем не зацеплю!.. Я им
ка-ак?.. я им ящик "бархатного" ублаготворил... от себя, старайся у меня
только. Пьяницы даже понимают, а уж тверезыи... всю Москва-реку расколю,
милиен возков, хошь на всю Москву к завтрему, возьмись только... и больше
ничего.
- Ну, Василич. Господь с тобой... - говорит Горкин ласково, - ночуй уж
тут, только не угорите, Ондрейку оставлю вам. А ты, Денис... именинник нонче
ты... ну, с ангелом тебя, отведаю пирожка... не очень с морковью уважаю.
- Я те, Михал Панкратыч... я вам с этим... с изюмцем у меня! кума,
сторожиха банная, спекла, из уважения... рыбки ей для поста иной раз...
сбираемся только починать. Да ершиков на "кобылку" с полсотни понатаскал...
несите папашеньке, ушка будет. Ввалился он намедни, настудился... ах, как же
работать они умеют, для показа. Горяченькой ушицы, ершиков поглодать... -
рукой сымет! Откушайте с нами, Михал Панкратыч... уважаю вас, как вы самый
крестный есть Марье Даниловне... поклончик от меня им... да пивка
бархатного, хочь пригубьте только... амененник нонче я... Дениса нонче!..
И мне дают сладкого пирожка с изюмцем, на газетинке. Я ем в охотку,
отпиваю и "бархатного", глоточек, дозволил Горкин. Пирую с ними и
разглядываю сторожку.
На стенке у окошка прилеплен мякишем портрет Скобелева из газетки, а с
другого боку - портрет нашего царя, с хохлом и строгими глазами. А под ним -
розовая дама с голой шеей, с конфетной коробки крышечка: очень похожа на
Машу нашу, крестницу Горкина, такая же вся румяная. А в уголочке - бумажный
образок
Иверской.
Тускло
горит-чадит
лампочка-коптилка,
потрескивает-стрекает печка.
Входит, пригибая голову, артельный староста, всю сторожку закрыл своим
тулупом. Говорит:
- Пошабашили. Записывай, Василь-Василич: всего за день - четыреста
пятьдесят возков, послезавтра в обед покончим.
- Налей ему... хороший мужик... - говорит Косой и начинает нашаривать в
полушубке, под собою.
Денис, бережно, достает с полу, из "колыбельки" четвертуху и наливает
стакан артельному. Артельный крестится на Скобелева, неспешно выпивает,
крякает закусывает пирогом с морковью.
- Благодарим покорно... с анделом, значит, вас... - сипло говорит он и
утирается бородой, - Намаялся-заснул, сердешный... - мотает он на
Василь-Василича, сложившего голову на столик, - Золотой человек, а то бы как
намаялись, с энтими, с пропойными... За свой карман, говорит, пивка им
приказал... "мне, говорит, хозяин тыщи доверяет... как же малости этой не
поверить!.." Прямо, золотой человек.
Василь-Василич всхрапывает. Я знаю, - любит его отец. И я его люблю. Я
пропел бы ему басенку про Лису, да спит он. Артельный спрашивает, -
расчет-то будет, ждут мужики. Василь-Василич встряхивается, потирает глаза,
находит свою книжечку и будто шепчет - вычитывает что-то.
- Сорок подвод... по ряду, по восемь гривен... получай. По пятаку от
меня, на...баву. Сергей-Ваныч мне поверит... за удовольствие...
Он достает из-за голенища валенка пакет из сахарной бумаги, синей, и
слюнит липкие желтенькие рублевки.
Потом приходит старший от поденных, в ватной кофте и солдатском картузе
с надорванным козырьком, с замотанными в мешок ногами, стеклянными. Под
набухшими, мутными глазами его висят мешочки. И ему подносят. Пьет он,
передыхая, морщась, и не до донышка, как артельный, а сплескивает остаток.
Кусок пирога завертывает в газетку и прячет за пазуху, - закусывает только
луковой головкой. Бумажки считает долго, дрожащими руками, и... просит еще
"стакашку". Денис наливает радостно. Старший не крякает, а издает протяжно -
"а-ты, жи-ись!.." крестится на нас и повертывается солдатски-лихо.
- Проздравил бы амененничка-то, Пан-кратыч... а? - говорит
Василь-Василич. - Знато бы, хереску бы те припас, а то... икемчику...
По-ост, вона что. Ну, мы с Деней поздравимся, теперь можно, а?..
Они выпивают молча. У Василь-Василича пушистая золотая борода. Я
вспоминаю басенку:
А хвост такой пушистый, раскидистый и золотистый!
Нет, лучше подождать... ведь спит еще народ,
А, может быть, авось оттепель придет,
Так хвост от проруби оттает...
Вижу длинную полынью и льдины, - и там Лиса. Пропеть им басенку? Но
никто не просит.
- Зеваешь, милок... домой пора... - вспугивает дремоту Горкин. - Кривая
наша, небось, замерзла.
Василь-Василич спит на столике. Денис провожает нас, тычется на снегу.
Горкин велит ему спать ложиться, наказывает Ондрейке смотреть за печной, -
"и угореть могут, и, упаси Бог, сгорят... стружки-то отгреби от печки!".
Едем по темной улице, постукивают лубянки на зарубах, будто это с реки:
- ту-тук... ту-тук... Видится льдина, длинная... дышит, в черной воде
колышется, льдисто края сияют, и там - Лиса.
Вот, ждет-пождет,
А хвост все боле примерзает.
Глядит - и день светает...
- Приехали, голубок. Снежком-ледком надышался... ишь, разморило как...
Снимают меня, несут... - длинное-длинное дышит, в черной воде
колышется, - хрустальная, диковинная рыба... ту-тук... ту-тук...
"бери-ись... нава-ли-ись...".
ПЕТРОВКАМИ
"Петровки" - пост легкий, летний. Горкин называет - "апостольский",
"петро-павлов". Потому и постимся, из уважения.
- Как так, не понимаешь? Самые первые апостолы. Петра-то-Павел, - за
Христа мученицкий конец приняли. А вот. Петра на кресте язычники распяли, а
апостолу Павлу главку мечом посекли: не учи людей Христову слову! Апостол-то
Петр и говорит им: "я креста не боюсь, а на него молюсь... только распните
меня вниз головой!"
- Почему вниз головой?
- А вот. "Я, говорит, недостоин Христовой мученицкой кончины на
Кресте", у язычников так полагается, на кресте распинать, - "я хочу за Него
муки принять, вниз меня головой распните". А те и рады, и распяли вниз
головой. Потому и постимся, из уважения.
- А апостола Павла... главку ему мечом?.. а почему?
- Ихний царь не велел. Не то, чтобы добрый был, а закон такой. Апостол
Павел римский язычник был, покуда не просветился... да какой был-то, самый
лютый! все старался, кого бы казнить за Христово Слово. И пошел он во град
Дамаский христиан терзать. И только ему к тому граду подходить, - ослепил
его страшный свет! и слышит он из того света глас: "Савл, Савл! почто гонишь
Меня? не сможешь ты супротив Меня!" Уж неизвестно, ему, может, и сам Христос
явился в том свете. Он и ослеп, со свету того. И постиг истинную веру.
Крестился, и тут прозрел, святые молились за него. С той поры уж он совсем
другой стал, и имя свое сменил, стал Павлом. И стал Христа проповедывать. А
по пачпорту-то - все будто язычник ихний. А у рымских язычников своих
распинать нельзя, а головы мечом посекают. Ему главку и посекли мечом. Вот и
постимся Петровками, из уважения.
Петровками у нас не строго. И пора летняя, и не говеем. Горкин только
да Марьюшка соблюдают строго, даже селедочки не едят. А Домна Панферовна,
банная сторожиха, та и Петровками говеет, к заутреням и вечерням ходит.
Горкин тоже говел бы, да летнее время, делов много, - подряды, стройки... -
ну, рождественским постом отговеет да Великим Постом два раза обязательно.
На дачу мы не поедем, на Воробьевку, - мамаше нездоровится. Горкин мне
пошептал, на приставанья с дачей: "скоро, может, махонький братец, а то
сестрица у те будет, вот и не нанимали дачу".
- Папашенька обещался на то лето в Воронцове дачу нанять, там и ягода
всякая, и грибов что... и карасики в прудах, приеду к тебе - карасиков обучу
ловить. Да чего нам с тобой на дачу, у нас Москва-река под рукой. Выпадет
денек потеплей, мы с тобой и закатимся погулять, белье вот повезут
полоскать. Харчиков захватим, на травке посидим-закусим, цветочков-желтиков
насбираем, свербички пожуем... и рыбки живой прихватим у Дениса, у него
всегда в садке держится про запас.
И вот, выдался денек жаркий-жаркий, ни облачка на небе. Вот бы на
Москва-реку-то! А сестрица Соня, как на грех, басню задала выучить. Я у ней
большую коробку с бисером рассыпал. Заставила меня до единой бисеринке все
собрать да еще "Вола и Кота" выучить, большущую! Ну, басня-то пустяки, я ее
за час выучил отлично. Софочка даже не поверила - "врешь, врешь!" - я ей и
ответил, без запинки....а она - "врешь, врешь! ты ее раньше, должно быть,
знал!" - и опять за свое - "изволь все, до бисеринки. Хотел половой щеткой,
сразу, а она... учительница какая! - "нет, с пылью мне не нужно, а ты мне
все по бисеренке соберешь, учись терпению!.." И вдруг...
- Сбирайся, милок, на дачу с тобой едем! - кричит под окном детской
Горкин и велит Антипушке запрягать Смолу, - Кривая наша чего-то захромала,
ноги у ней заплыли, от старости, пожалуй.
Я знаю, что это не "на дачу", а на Москва-реку, полоскать белье. Бисер
еще не собран, но Горкин уж отпросил меня Сонечка говорит - "ну, уж беги,
лентяюшка, бей баклуши". Лето у всех, а меня мучают, все каким-то экзаменом
стращают, а до него еще года два, за два-то года все и помереть успеют,
Горкин говорит.
Под навесом запрягают старика Смолу. Жалко старика, из уважения только
держим. Ноги у него в наплывах, но до Москва-реки нас дотащит. Все-таки
животное существо, жалко татарину под нож отдать, и все-таки заслуженный,
сколько всякого матерьяльцу перевозил на стройки, и в Писании сказано -
скота миловать. А на Москва-реке теперь живая дача, воздух привольный,
легкий, ни грохоту, ни пыли, гуляй-лежи на травке, и огонек можно разложить,
бутошники не загрозятся.
Горкин - в майской поддевочке, кричит молодцам выносить белье. Я бегу к
Марьюшке. Она говорит - "будя с тебя. Панкратыч хлеба краюху взял, и луку
зеленого, и кваску... какие еще тебе разносолы, Петровки нонче!" - и дает
пирожка с морковью, из печи только. Едут с нами горничная Маша, крестница
Горкина, и белошвейка Глаша, со двора, такие-то болтушки, женихи только в
голове, - с ними нам не компания, пусть их свое стрекочут. Сидим с Горкиным
впереди, правим, - со Смолой умеючи тоже надо. Можно и без пальтишки,
теплынь, и Москва-река теперь согрелась, июнь месяц. По улице
сапожники-мальчишки в окошко глядят, завидуют. Невеселая жизнь сапожницкая,
- плотничья наша куда лучше! Как можно... - плотник и купальни ставит, и
дачи строит, при живом дереве всегда, на воле, и сравнения никакого нет. А
струмент взять: пила, топорик, струбцинка... и рубанки тебе, и фуганки, и
шершебель... не сравнять никак. Сапожник на "липке" весь век живет, а
плотник - вольная птица: нонче он тут, а завтра под Коломну ушел... и со
всяким народом сходишься, - как можно! А то старинные хоромы ломать в
именьях... чего только не увидишь, не услышишь!..
Ехать недалеко. Сворачиваем налево вниз, на Крымок, мимо наших бань, по
Крымскому Валу, а вон уж и мост синеет, скозной, железный, а тут и
портомойни. Слева, за глухим забором, огромный Мещанский Сад: тянет
прохладой, травкой, березой, ветлами... воздух-то какой легкий, птички поют,
выводят свои коленца: зяблики, щеголки, чижи... - фити-фити-фью-у...
чулки-чулки-паголенки! Кукушка вот только не кукует. По зорькам и соловьи
поют, а кукушка статья особая. Годов тому двадцать и кукушки тут куковали, а
теперь беспокойно, к Воробьевке уж стали подаваться.
- Тут кукушке не удержаться, - говорит Горкин, - нелюдимая она птица,
кара-ктерная. У каждой птицы свое обычье. Малиновка вот, - самая наша,
плотницкая, стук любит и пилу-рубанок... тонкую стружку в гнездышко таскает.
И скворец, вовсе дворовый. Дро-озд? Какой дроздок... черный, березовик, не
любит шуму. Его слушать - ступай к Нескушному, березы любит.
Чего только не знает Горкин! Человек старинный, заповедный.
Едем высоко, по валу. По обе стороны, внизу, зеленые огороды, конца не
видно, направо - наша водокачка, воду дает с Москва-реки. Ночью тут жу-уть,
глухой-то-глухой пустырь.
- Застраивается помаленьку, теперь не особо страшно. А вот кукушки
когда водились, тут к ночи и не ходи!
- А что... разденут?..
- Это что - разденут... а то душегубы под мостом водились, чего только
тут не было! Вон, будка у моста, Васильев-бутошник, там живет. Он человек
законный, а вот, годов двадцать тому, Зубарев тут жил-сторожил. Вот и
приехали. Погоди ты, про Зубарева... распорядиться надо.
Смола рад: травку увидал, скатывает весело под горку. Портомойщик
Денис, ловкий солдат, сбрасывает корзины, стаскивает и Машу с Глашей, а они,
непутевые, визжат, - известно, городские, набалованные. Ну, они своим делом
займутся, а мы своим. Река - раздолье, вольной водицей пахнет, и рыбкой
пахнет, и смолой от лодок, и белым песочком, москворецким. Налево - веселая
даль, зеленая, - Нескучный, Воробьевка. Москва-река вся горит на солнце,
колко глазам от ряби, защуришься... - и нюхаешь, и дышишь, всеми-то
струйками; и желтиками, и травкой, и свербикой со щавельном, и мокрыми
плотами-
смолкой, и бельецом, и согревшимся бережком-песочком, и лодками... -
всем раздольем. До того хорошо, - не знаешь, что и делать. С Москва-рекой
поздороваться! Сидим на корточках с Горкиным, мочим голову.
- Кормилица наша, Москва-река... - говорит Горкин ласково, зачерпывая
пригоршней, - всю-то исплавали с папашенькой. И под Звенигородом, и под
Можайском... самая сторона лесная, медведи попадаются. И до Коломны
спускались. И плоты с барками гоняли - сводили рощи, и сколько разов
тонули... всего видано. Подрастешь вот - погоним с тобой плоты...
Дышит будто Москва-река, качаются наши лодочки - "Стрела", "Ласточка",
"Юла", "Рыбка"... - поплескивает об них, бабы белье полощут. Светится под
водой, будто серебрецо, - раковинка-речнушка. Говорят, живая к берегу не
подходит, а как отживет - обязательно ее выплеснет. Живет на самой на глыби
где-то.
- Про это хорошо Денис знает. Ну-ка, Денис, скажи.
- Я мырять хорошо умею, - говорит Денис, присаживаясь с нами; смолой от
него пахнет и водочкой, а лицо у него коричневое, как кожа, и все-таки он
такой красивый, быстрые у него глаза, мне нравится. - В самую глыбь мырял.
Речнушек энтих... и все-то ды-шут! Так вот - а-а-а-а... крышечки подымают. И
раки по ним ходят, усатые... будто мужья у них. И рыбка, понятно, всякая. А
я утопленницу искал... портнишечка с Бабьего Городка купалась, там вон...
насупротив Хамовников, вон пожарная каланча где... глыбко тама, дна не
достать. Мырнул... - и вижу... зеленым-зеленый свет! И лежит, стало-ть, на
зеленом на песочке белое тело... ну, белым-то белое-разбелое... как живая,
вся в своем образе природном, спит будто. А вкруг ее все речнушки эти,
дышут... крышечки подымают. Ну, до чего ж хорошо! Будто рады, песни ей будто
свои поют, крылышками махают. Обрадовался я ей, как родной сестрице, под
плечико ее прихватил, вымахнул... ну, вовсе другая уж, на живом свету,
синяя-рассиняя, утоплое тело. Там - все другое, свое. Я реку знаю, там у них
свои разговоры. Верно, выплескивает речнушку, как отживет... как мы все
равно своих хороним. А они выплескивают.
Серебрится Москва-река, молчит. Что у ней там, на глыби? И что - за
кудрявыми Воробьевыми Горами? Поехать бы с Горкиным и Денисом на "Стреле",
далеко-далеко, в лесную сторону, на самый-то конец Москва-реки!
Все бы узнали, все разговоры ихние, чего никто не знает.
- А еще чего хорошенького скажи.
- Я все на реке, много знаю. Как человеку утопнуть, дня за три еще раки
наваливаются. Намедни у нас писарь с перво-градской больницы утоп, так за
три дня рака навали-лось... на огонек ночью наползли... весь песок
черным-черный! Я сот пять насбирал, за пять целкачей в трактир продал, к
пиву их подают. Вода свое знает. А речнушки эти... у них своя примета. К
холодам - и не понять, куда денутся! Опущусь - где мои речнушки? Ни
разъединой. А вода непогоду чует... мутнеть за неделю еще начнет, и рыба -
шабаш, брать бросает, уклейка балует только. Там у них свой порядок.
Рассказывает нам, и все на портомойни глядит, - за выручкой следит? У
него сторожка на берегу, удочки, наметки, верши... - всякая снасть. И рыбка
всегда живая, на дне, в садочке живорыбном. Глаша с Машей белье полощут, и
все хохочут. Ноги у них белые-белые, - "чисто молошные", говорит Денис:
- На белой булочке все, балованные. А что, Михаила Панкратыч, с
конторщиком-то у Маши не вышло дело?
- А тебе какая забота? Ну, не вышло... пять сот приданого желает.
- Пя-ать со-от?!! А сопляк сам. За меня бы пошла... в шелках бы ее
водил, а не то что... пя-ать со-от!..
- Припас шелки-то?..
- - Дело это наживное... шелки. На одном раке могу на любое платьице...
коль задастся... - А коли не задастся? На водчонку-то у те задастся...
- Водчонку мы тогда побоку... Поговорили бы, Михал Панкратыч...
крестный ей. Летось намекал ей - и пить брошу... ну, рыбку ловить бросить не
могу, - все-то меня корит - "шут речной, бродяга..." - это что на реке
ночную... характер мой такой, не могу. А так - остепенюсь, зарок дам... -
глядит на меня Денис, ковыряет в песочке палочкой. - Это она выпимши меня
видала, пошумел я... А я брошу... поговорите, Михал Панкратыч.
Мне жалко Дениса: смирный он такой стал, виноватый будто. И говорю:
- Поговори, голубчик Горкин!
Горкин не отвечает, бородку потягивает только.
- Как остепенюсь, папашенька мне обещали... к Яузскому мосту взять, там
больше лодочек, доходишка от гуляющих больше набежит... поговорили бы, Михал
Панкратыч...
- Уж к тридцати тебе скоро, постепенней бы каку приглядел, а не
верткую. Маша... хорошая наша, худого не скажу, да набалована она, с ней те
трудно будет. И непоседа ты...
- Я потишей буду, Михал Панкратыч... - вздыхает Денис.
- Поговори, Горкин, - прошу его, - Они будут в домике жить, и у них
детки разведутся... и мы в гости будем к ним приезжать...
Денис схватывает меня, колет усами щечку.
- Пойдем, покажу тебе, кто у меня живет-то!..
Он входит со мной в Москва-реку, идет в воде по колена. У большого
камня, который называется "валун-камень", он останавливается и шепчет:
- Гляди в воду, сейчас отмутится...
Белый песочек видно, и вот - длинные черные прутики шевелятся под
камнем... что такое?!.
- Не желаешь вылазить... ла-дно. Он нашаривает под камнем, посадив меня
на плечо, достает огромного рака, черным-то-черного, не видано никогда.
- Это старшой у них, никогда его не беспокою, давно тут проживает.
Такая у меня примета: уйдет мой рак - и мне нечего тут жить - ждать... не
выходит мне счастья, значит. А покуда гожу, может, и сладится мое дело.
И сажает рака под "валун-камень". Я слышу знакомую песенку, поет Маша
тоненьким голоском:
На серебряной реке-э,
На златоом песо-о-чке-э...
Мы подтягиваем с Денисом:
Долго де-э-вы моло-до-й
Я стерег следо-о-очки-и...
- Эх, - говорит Денис, - следочки!..
Выносит меня на портомойку, несет мимо нагнувшейся Маши, схватывает
отжатое белье, шлепает жгутом Машу по спине и кричит: "следочки!" И она
шлепает Дениса, а он пригибается со мной и приговаривает: "а ну еще... а
ну?.." И Глаша, и другие принимаются хлестать нас.. Денис кричит -
"ребенка-то зашибете!.." - и бежит со мной по плотам.
Горкин кричит сердито:
- Чего дурака ломаешь, да еще с дитей?! время не знаешь?!
А мне и не больно, а весело. Денис просит прощенья и все говорит -
"поговорите ей, Михал Панкратыч... мочи моей нет, душа иссохлась".
Горкин не отвечает. Денис приносит из домика гармонью и начинает
играть. Я знаю это - "Не велят Маше за реченьку ходить... не велят Маше
молодчика любить...". Хорошо играет, Горкину даже нравится. Маша кричит с
плотов в смехе:
- А ну, сыграй любимую-то свою - "вспомни-вспомни, мой любезный, мою
прежнюю любовь"! - и все хохочет.
И Глаша хохочет, и все бабы. Денис кладет гармонью и идет собирать
выручку. А мы с Горкиным закусываем хлебцем с зеленый луком.
- Каки мы с тобой сваты, не наше это дело. И не хозяйственный, солдат
отлетный... и водчонкой балуется. Человек несостоятельный. Рыболовы - уж
известно, непоседливы. Пирожка-то... Не очень я с морковью-то уважаю...
Допрежде любил, а как угостил нас с Василь-Василичем Зубарев-бутошник, у
моста-то жил, с той поры и глядеть не могу, с морковью-то... с души воротит.
А вот. Такое было дело, страшное. Это как разбой тут шел, душегубы под
мостом водились, мост тогда деревянный был. Да долго рассказывать, домой
скоро собираться надо, бельецо-то вон кончили полоскать, и дело меня ждет.
Ну, что ты пристал - скажи да скажи! Ну, у Зубарева чай пили с пирогом... с
морковью пирог был... А у него в подпольи мертвое тело лежало... богатого
огородника, воробьевского, с душегубами теми убил-ограбил. А мы, не
знамши-то ничего, над ним пировали... как раз в именины его. Зубарева-то...
Алексея-Божья Человека, в марте месяце... чуть не силом затащил к себе,
возили ледок у нас тут, еще, помню, морозик был. Ну, и закусывали пирожком,
с морковью... с кровью будто, вышло-то так. Опосле того не ем с морковью.
Ну, что ты... неотвязный какой!.. ну, бы-ло..., ну, сыщик Ребров... гроза на
воров был!.. - все дело раскрыл, ух ты, как раскрывал!.. Да все те
рассказывать - и дня не хватит. Ну, судили... Домой вот приедем...
Смола отдохнул на травке. Денис взваливает на полок тяжелые корзины с
бельем. Подсаживает Машу, шепчет ей что-то на ухо, а она отвертывается к
Глаше и все-то хохочет, глупая. Жалко с Москва-рекой прощаться, со всем
раздольем, со всем, что на ней и в вей, и там, далеко, за Воробьевкой, за
Можайском... Чего там не видано, не слыхано!
Смола наелся травы, не хочет стронуться, да еще в горку надо. Тянет его
Денис, а он ни с места: с ним тоже надо умеючи. Горкин начинает его
оглаживать. Денис уходит...
Я вижу, как бродит он по воде, словно чего-то ищет. Маша кричит ему:
- Нас что ж не провожаешь?..
- А вот, годи, провожу!.. - отвечает Денис с реки. Смола сворачивает на
травку и останавливается. Подходит Денис, кричит Маше - "вот тебе жених!" -
и что-то швыряет ей. Она с визгом валится на белье. Черное что-то падает на
дорогу, в пыль... и я вижу большого рака, как он возится по пыли, и слышно
даже, как хлопает он "шейкой". Горкин велит Денису заворотить Смолу,
сердится.
Возьми себе поиграть... - говорит мне Денис, и завертывает рака в
большой лопух. - Ушел мой рак, и мне уходить надо. Возьму расчет, Михал
Панкратыч... пойду под Можайск, на барки.
Говорит он не своим голосом, будто он заболел.
- А нас с Машухой не прихватишь? - смеется Глаша, - как же нам без
тебя-то?..
Маша не говорит: сердится будто на Дениса, - за рака сердится? А мне
так жалко, что рак ушел: не будет теперь Денису счастья.
Денис подпирает полок плечом, и Смола трогает. Я говорю Денису:
- Возьми рака, пусти под "валун-камень"!.. Он берет рака, смотрит на
меня как-то непонятно, и говорит, уже веселей:
- Пустить, а? Ну, ладно... пущу на счастье. Только мы двое про рака
знаем.
- Прощевайте... - говорит он и смотрит, как мы ползем. Маша кричит:
- Не скучай, найду тебе невесту! В подпольи у нас живет, корочку жует,
хвостиком крутит, все ночки кутит... как раз по тебе!.. - и все хохочет.
- А смеяться над человеком не годится, он и то от запоя пропадает... -
говорит ей Горкин, - надо тоже понимать про человека. А дражнить нечего.
Погодь, прынца тебе посватаем.
Маша молчит, глядит на Москва-реку, где Денис. А он все глядит, как мы
уползаем в горку. Вот уж и "дача" кончилась, гремит по камням полок, едут
извозчики. А Денис все стоит и смотрит.
Н. И. и Н. К. Кульман
КРЕСТНЫЙ ХОД
"ДОНСКАЯ"
Завтра у нас "Донская". Завтра Спас Нерукотворный пойдет из Кремля в
Донской монастырь крестным великим ходом, а Пречистая выйдет Ему навстречу в
святых воротах. И поклонятся Ей все Святые и Праздники, со всех хоругвей.
У нас готовятся. Во дворе прибирают щепу и стружку, как бы пожара не
случилось: сбежится народ смотреть, какой-нибудь озорник-курильщик ну-ка
швырнет на стружку! а пожарным куда подъехать, народ-то всю улицу запрудит.
Горкин велел поставить кадки с водой и швабры, - Бог милостив, а поберечься
надо, всяко случается.
Горкин почетный хоругвеносец, исконный, от дедушки. У него зеленый
кафтан с глазетовой бахромой серебряной, а на кафтане медали. Завтра он
понесет легкую хоругвь, а Василь-Василич тяжелую, в пуд, пожалуй. А есть,
говорят, и под три пуда, старинные, из Кремля; их самые силачи несут,
которые овсом торгуют. У Горкина нога стала подаваться, отец удерживает его,
но он потрудиться хочет.
- В последний, может, разок несу... - говорит он, вынимая из сундука
кафтан. - Ну, притомлюсь маленько, а радость-то какая, косатик... встретятся
у донских ворот, Пречистая со Спасителем! и все воспоют... и певчие
чудовские, и монахи донские, и весь крестный ход - "Царю Небесный..." а
потом - "Богородице Дево, радуйся..."! И все-то хоругви, и Святые, и
Праздники, в золоте-серебре, в цветочках... все преклонятся пред
Пречистой... Цветочки-то почему? А как же, самое чистое творение, Архангел
Гавриил с белым цветочком пишется.
Завтра сестрицы срежут все цветы в саду на ваши казанские хоругви:
георгины, астры, золотисто-малиновые бархатцы. Павел Ермолаич, огородник на
нашей земле у бань, пришлет огромных подсолнухов и зеленой спаржи, легкий, в
румяных ягодках, - будет развеваться на хоругвях. Горкин с Василь-Василичем
сходили в баню, чистыми чтобы быть. Горкину хочется душу на святом деле
положить, он все "Спасы" носил хоругви, кремлевские ходы ночные были, - в
чем только душенька держится. Отец шутит - "как тебе в рай-то хочется...
напором думаешь, из-под хоругви прямо! да ты под кремлевскую вступи, сразу
бы и...". А он отмахивается - "куда мне, рабу ленивому... издаля бы дал
Господь лицезреть".
Привезли красного песку и травы - улицу посыпать, чтобы неслышно было,
будто по воздуху понесут. У забора на Донскую улицу плотники помосты
намостили - гостям смотреть. А кто попроще, будет глядеть с забора, кто где
уцепится. Прошли квартальные, чисто ли на заборах, а то мальчишки всякие
слова пишут, - полицмейстер еще увидит! Собак велено привязать. Наро-ду-то
повалит завтра - на протуваре не устоять.
Антипушка привез из Андреевской богадельни Марковну, слоеные пироги
печь. Пироги у ней... - всякого повара забьет, райские прямо пироги, в сто
листиков. Всякого завтра народу будет, и почетные, и простыв, - со всей
Москвы. Уж пришел редкостный старик, по имени Пресветлый, который от турки
вырвался, половину кожи с него содрали, душегубы, - идолу ихнему не
поклонился. Афонский монах еще, который спит во гробу, - послали его лепту
собирать. И все, кто только у нас работал, все приползут из углов, из
богаделен. Август месяц, погода тепли, и торжество такое, - все Святые
пойдут по улицам, - как же не поглядеть. И угощенье будет: калачи, баранки,
а чайку - сколько душа запросит. Две головы сахару-рафинаду накололи на
"прикуску", С вечера набираются: кто - в монастырь пораньше, а кто не в
силах - место бы на заборе захватил.
Кондитер Фирсанов прислал повара с поваренком и двух официантов, -
парадный обед будет. Сам с главными поварами в Донском орудует, монахи
заказали: почетные богомольцы будут. Дядя Егор с нашего двора, - у него дом
напротив нашего, крыльцо в крыльцо, и ворота одни, от старины, и у него
завод кирпичный за Воробьевкой - монахов не любит, всегда неладное говорит
про них. Тут и говорит:
- Донские монахи эти самые чревоугодники, на семушку-на икорку
собирают, богачей и замасливают. Фирса-нова им давай! Их бы ко мне на завод,
глину мять, толсто... - и очень нехорошо сказал.
А Горкин ему тихо-вежливо:
- Не нам судить... и монахи неодинаки.
Завтра будет у нас на обеде Кашин, мой папаша-крестный. И, может быть,
даже и сам Губонин, который царю серебряного мужичка поднес, что крестьян на
волю отпустил. У нас рассказывали, что государь прослезился в поцеловал
Губонина. Он теперь все железные дороги строит, а ума у него... - ми-нистр.
Вот Марковна и старается, раскатывает тесто, прокладывает маслом и
велит относить на лед. А у Кашина много векселей, и если захочет кого
погубить, подаст векселя на суд, придут пристава с цепями и на улицу
выбросят. Отец ему должен, и дяде Егору должен, строил бани из кирпича.
Горкин мне сказывал, что папашенька после дедушки только три тысячки в
сундуке нашел, а долгов к ста тысячам, вот и приходится вертеться. Дедушка
на каком-то "коломенской дворце" много денег потерял, кому-то не уступил
чего-то, его и разорили. Ну, Господь не попустит выбросить на улицу, много
за папашеньку молельщиков. Кашин все говорит - "народишко балуешь!" -
смеется: не деловой папашенька. И грозится будто. А все потому, что отец
старичкам дает на каждый месяц, которые у нас работали, как-то дознался
Кашин. А отец сказывать не велит; лепту надо втайне творить, чтобы ни одна
рука не знала. Ну, да скоро выкрутится, Бог даст, - Горкин мне пошептал, -
"бани стали хороший доход давать". Вот угостить и надо. Да и родни много, а
"Донская" у нас великий праздник, со старины, к нам со всей Москвы съедутся,
как уж заведено, - все и парадно надо.
К вечеру все больше народу наползает, в мастерской будут ночевать.
Кипит огромный самовар-котел, поит пришлых чайком Катерина Ивановна, которая
лесом торговала, а прогоревши, - по милосердию, Богу предалась, для нищих.
Смиловался Господь, такого сынка послал - на небо прямо просится, одни
только ноги на земле: всех-то архиереев знает, каждый день в церковь ходит,
где только престольный праздник, и были ему видения; одни дураком зовут, что
рот у него разинут, мухи влетают даже, а другие говорят, - это он всякою
мыслею на небе. Катерина Ивановна обещалась, что Клавнюшка на заборе с нами
посидит завтра, будет про хоругви нам говорить, - все-то-все-то хоругви
знает, со всей Москвы! А сейчас он у всенощной в Донском, и Горкин тоже.
Сидят всякие старички, старушки в тальмах с висюльками, в парадных
шалях, для праздника; вынули из сундуков, старинные. Все хотят сесть поближе
к Пресветлому, старому старику, который по богомольям до-ка. У Пресветлого
все лицо желтое-желтое, как месяц, и сияние от него исходит, и весь он -
коленка лысая. Рассказывает, как его турки за веру ободрали, - слушать
страшно: - "воочию, исповедник и страстотерпец!" - говорят, знающие которые.
Рядом с ним сидит Полугариха из бань, которая в Ерусалим ходила, а теперь в
свахах ходит, один глаз кривой, а язык во-острый, упаси Бог, какой! Горкин
ее не очень любит, язвительная она, но уважает за благочестие. Тут и барин
Энтальцев, прогорелый, ходит теперь с Пресветлым по знакомым домам, -
собирают умученным за веру. Тут и моя кормилка Настя, - сын у нее мошенник,
- и старый конопатчик с одной ногой, и кровельщик Анисим, который с крыши
свалился, и теперь у него руки сохнут. И все калеки-убогие, нищета. А всем
хочется поглядеть "Донскую", молодость вспомянуть.
Полугариха все пристает к Пресветлому - "покажи, где у тебя кожа
содрана!" - а он людей стесняется, совестно показать. А она ему язык
вострый, - "мученик-то ты липовый!". Старик говорит умилительно, покорливо:
"да веру имуть!" - рече Господь... а кто без показу не имать веры, то и язвы
не укрепят". А Полугариха донимает: "а какой Гроб Господень?" - она-то
знает. А он ей опять разумно: "этого словом не сказать, уму непостижимо". А
она его все шпыняет: "да ты и в Ерусалиме-то не был!" А он ей - "помолчим,
помолчим..." - к смирению призывает. "А гору сорокаверстную видел?" Он и про
гору отмолчался. А она сорок дней-ночей на гору ползла, и ее арап страшный
пикой спихнуть хотел, выкуп чтобы ему дала. Тут стали уж говорить
маловеры... - верный ли тот старик. А Полугариха еще пуще: "не с Хитрова ли
рынка... кожу-то в кабаке чинил?" Тут уж барин Энтальцев заступился: есть у
старика бумага с печатями, там про кожу прописано, сам губернатор
припечатал. А Пресветлый стал наставлять:
- Сказал Господь: "гневом пройду по земле, погляжу, как нечестивые
живут!" Вот завтра и пойдет по улицам, со всеми Святыми, и поглядит, как
живут. А как мы живем? как мы завтра будем дерзать на святые лики? Разве так
Господа встречают?!. поглядел я у вас: повара ра-ков толкут... - а это он
видал, как раковый суп для преосвященного готовили, приедет, может быть,
если у монахов обедать не останется, - и тучного тельца заклали, и всякое
спиртное приуготовлено!.. А что сказано? Раздай имение свое и постись
всечасно. Все мы поганые, недоверы.
А Полугариха опять за свое: "а сам к калачам приполз?" Барин Энтальцев
заступился, а она - "молчи, дворянская кость, чужая горсть! дом-то на Житной
пропил, теперь чужие опивки допиваешь?.." Он тросточкой на нее постучал и на
картузе "солнышко" показал, на красном:
- Мне государь пожаловал, а ты, гадина кривая, в Ерусалиме по горе
ползала, а гробовщикову дочку загубила, за пьяницу-мушника сосватала...
двоих ребят прижил с белошвейкой!..
А старик Пресветлый закатил белые глаза под лоб, воздел руки и
закричал:
- Господи! на что завтра поглядишь, с хоругвей? как мы Тебя встречаем?
И зарыдал в ладони. Тут все стали сокрушаться, и Полугариха пронялась,
стала просить прощения у Пресветлого, что это она со злости, весь день
голова болит, себя не помнит. Ей Энтальцев и сказал ласково: "болит - значит
опохмелиться просит, да ты греха боишься... лучше опохмелиться сходим, сразу
от языка оттянет!" Все и развеселились, и стали сокрушенно воздыхать: "что
уж тут считаться, все грешные..." И тогда скорняк стал рассказывать, как
Сергий Преподобный дал князю Дмитрию Донскому икону Богородицы и сказал:
"иди, и одолеешь татар-орду". И вот та самая икона и есть - "Донская". Вот
потому и празднуем. И стали говорить: "то были князья-татары, властвовали
над нами, а теперь шурум-бурум продают... вот Господь-то что делает с
гордыми!.."
Вот и "Донская" наступила. Небо - ни облачка. С раннего утра, чуть
солнышко, я сижу на заборе и смотрю на Донскую улицу. Всегда она безлюдная,
а нынче и не узнать: идет и идет народ, и светлые у всех лица, начисто
вымыты, до блеска. Ковыляют старушки, вперевалочку, в плисовых салопах, в
тальмах с висюльками из стекляруса, и шелковых белых шалях, будто на Троицу.
Несут георгины, астрочки, спаржеву зеленцу, - положить под Пречистую, когда
поползут под Ее икону в монастыре. С этими цветочками, я знаю, принесут они
нужды свои и скорби, всякое горе, которое узнали в жизни, и все хорошее, что
видали, - "всю свою душу открывают... кому ж и сказать-то им!" - рассказывал
мне Горкин. Рано поднялись, чтобы доковылять, пока еще холодок, не тесно, а
то задавят. Идут разносчики: мороженщики, грушники, пышечники, квасники,
сбитенщики, блинщики, пирожники, с печеными яичками, с духовитой колбаской
жареной; везут тележки с игрушками, с яблоками, с арбузами, с орехами и
подсолнушками; проходят парни с воздушными шарами. У монастыря раскинутся
чайные палатки, из монастырского сада яблоки будут продавать, - "донские"
яблоки славятся, особенно духовитые - коричневое и ананасное.
Горкин с Василь-Василичем, и еще силач Федя, бараночник, ушли к
Казанской: выйдут с хоругвями навстречу ходу. Девятый час: ход, говорят, у
Каменного моста, - с пожарной каланчи знать дали. На заборе сидит народ:
сапожники, скорняки, бараночники, - с нашего двора. С улицы набежали, на
крыши влезли. И на Барминихином дворе, и у Кариха, нашего соседа, и через
улицу: везде зацепились на заборах, на тополях. Кричат совсюду:
- У Казанской ударили! идет!!.
На помосте перед забором расселись на скамейках наши домашние и гости.
Отец в Донской монастырь поехал. Крестный, Кашин, только к обеду будет, а
Губонин, говорят, поехал какой-то Крым покупать. Дядя Егор посмеивается над
нами: "наняли поваров, а Губонин наплевал на вас!" И над Катериной Ивановной
трунит: архиереям рясы подносит, а сынишка в рваных сапогах шлендает!
Клавнюшка смиренно говорит:
- Что ж, дяденька... Спаситель и босиком ходил, а бедных насыщал.
А дядя Егор ему: "эн, куда загибаешь!"
Ну, слушать страшно.
Дядя Егор очень похож на Кашина: такой же огромный, черный, будто
цыган, руки у него - подковы разгибает; все время дымит кручонками -
"сапшал", морщится как-то неприятно, злобно, и чвокает страшно зубом, плюет
сердито и всех посылает к... этим, чуть не по нем что. Кричит на весь двор,
с улицы даже на нас смотрят:
- И чего они... - эти! - там по-лзут!.. - ну, черным словом! - канитель
разводят, как...! про Крестный ход-то!
Тетя Лиза ахает на него, ручками так, чтобы утихомирить:
Е-го-ор Василич!..
А он пуще:
&nbs