Главная » Книги

Шмелев Иван Сергеевич - Лето Господне, Страница 19

Шмелев Иван Сергеевич - Лето Господне


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20

v>
  "Простите... меня... грешного..."
  Соборование окончилось.
  После соборования приехал Клин и дал сонного. Спальню проветрили. В ней, от духоты, лампадочки потухли.
  В зале тетя Люба потчует батюшек. Остались только близкие родные. Матушку увели. Мы сидим в уголку. К нам подходит Кашин, гладит меня по голове, не велит плакать и дает гривенничек. Я зажимаю гривенничек и еще больше плачу. Он говорит - "ничего, крестничек... проживем". Я хватаю его большую руку в жилах и не могу ничего сказать. Батюшки утешают нас. Благочинный говорит:
  - На сирот каждое сердце умягчается.
  Кашин берет меня за руку, манит сестриц и Колю и ведет к закусочному столу.
  - Не ели, чай, ничего, галчата... ешьте. Вот, икорки возьми, колбаски... Ничего, как-нибудь проживем. Бог даст.
  Мы не хотим есть. Но батюшки велят, а протодьякон накладывает нам на тарелочки всего. Хрипит: "ешьте, мальцы, без никаких!" - и от этого ласкового хрипа мы больше плачем. Он запускает руку в глубокий карман, шарит там и подает мне... большую, всю в кружевцах, - я знаю! - "свадебную" конфетину! Потом опять запускает - и дает всем по такой же нарядной конфетине, - со свадьбы?..
  Все начинают закусывать вместе с нами. Дядя Егор распоряжается "за хозяина". Наливает мадерцы-икемчику. Протодьякон сам наливает себе "большую протодьяконову". Пьют за здоровье папашеньки. Мы жуем, падают слезы на закуску. Все на нас смотрят и жалеют. Говорят - воздыхают:
  - Вот она, жизнь-то человеческая!.. "яко трава..."
  Благочинный говорит протодьякону:
  - На свадьбу пировать?..
  - Настаивали, о. благочинный, слово взяли. Не отмахнешься, - "трынка с протодьяконом - молодым на счастье", говорят. Люди-то больно хороши, о. благочинный. "Баловника" прислать сулились... за вечерним столом многолетие возглашать, отказать нельзя...
  - И слезы, и радование... - говорит благочинный. - Вот оно - "житейское попечение". А вы, голубчики, - говорит он нам, - не сокрушайтесь, а за папашеньку молитесь... берите его за пример... редкостной доброты человек!..
  Все родные разъехались. А Кашин все сидит, курит. Анна Ивановна уводит меня спать.
  Начинаю задремывать - и слышу: кто-то поглаживает меня. А это Горкин, уже ночной, в рубахе, присел ко мне на постельку.
  - Намаялся ты, сердешный. Что ж, воля Божия, косатик... плохо папашеньке. Господь испытание посылает и все мы должны принимать кротко и покорно. Про Иова многострадального читал намедни... - все ему воротилось.
  - А папашенька может воротиться?
  - Угодно будет Господу - и свидимся. Не плачь, милок... А ты послушь, чего я те скажу-то... А вот. Крестный-то твой, заходил к папашеньке... до ночи дожидался, как проснется. И гордый, а вот, досидел, умягчил и его Господь. Сидел у него, за руку его держал. Узнал, ведь, его папашенька! назвал - "Лексапдра Данилыч". У-знал. По-хорошему простились. По-православному. Только двое их и видали... простились-то как они... Анна Ивановна... да еще...
  Он перекрестился, задумался...
  - А кто еще... видал?
  - А кто все видит... Господь, косатик. Анна Ивановна поведала мне, за ширмой она сидела, подремывала будто. Хорошо, говорит, простились. Ласково так, пошептались...
  - Пошептались?.. а чего?
  - Не слыхала она, а будто, говорит, пошептались. Заплакал папашенька... и Кашин заплакал будто.
   КОНЧИНА
  Яркое солнце в детской, - не летнее-золотое, а красное, как зимой. Через голые тополя все видно. Ночью морозцем прихватило, пристыли лужи. Весело по ним бегать - хрупать, но теперь ничего не хочется. Валяются капустные листья по двору, подмерзшие, похожие на зелено-белые раковины, как в гостиной на подзеркальнике.
  Вбегает Маша, кричит, выпучивает глаза:
  - Барышни, милые... к нам пироги несут!..
  Какие пироги?... Мы, будто, и забыли: отец именинник нынче! смч. Сергия-Вакха, 7 октября. А через два дня и матушкины именины. Какие именины теперь, плохо совсем, чуть дышит. Теперь все страшное, каждый день. Анна Ивановна вчера сказала, что и словечка выговорить не может, уж и язык отнялся. А сегодня утром и слышать перестал, и глазки не открывает. Только пальцы чуть-чуть шевелятся, одеяло перебирают. Такое всегда, когда о т х о д я т . Сегодня его причащал о. Виктор. Нас поставили перед диваном, и мы шепотком сказали: "поздравляем вас с Ангелом, дорогой папашенька... и желаем вам..." и замолчали. Сонечка уж договорила: "здоровьица... чтобы выздоровели..." - и ручками закрылась. Он и глазками не повел на нас.
  После соборования мы совсем перешли в гостиную, чтобы быть рядом со спальней. И теперь, это не гостиная, а все: тут и спим на полу, на тюфячках, и чего-нибудь поедим насухомятку. Обед уж не готовят, с часу на час кончины ожидают.
  Ради именин, Марьюшка испекла кулебяку с ливером, как всегда, - к именинному чаю утром. Родные приедут поздравлять, надо все-таки угостить. День Ангела. Из кухни пахнет сдобным от пирога, и от этого делается еще горчей: вспоминается, как бывало прежде в этот радостный и парадный день. Сестры сидят в уголку и шепчутся, глаза у них напухли. Я слышу, что они шепчут, обняв друг дружку:
  - А помнишь?.. а помнишь?..
  Сонечка вскрикивает:
  - Не надо!.. оставь, оставь!.. - и падает головой в подушку.
  Опять прибегает Маша, торопит-шепчет:
  - Что же вы, барышни?.. уж поздравлятели приходят... один с пирогом сидит... а вы все не одемши!..
  Сонечка вскрикивает:
  - Вот ужас!..
  Я иду на цыпочках в столовую. В комнатах очень холодно, Анна Ивановна не велит топить: когда кто помирает, печей не топят. Я спросил ее, почему не топят. Она сказала - "да так... завод такой".
  В передней, на окне и на столе, - кондитерские пироги и куличи, половину окна заставили, один на другом. У пустого стола в столовой сидит огородник-рендатель Пал-Ермолаич, в новой поддевке, и держит на коленях большой пирог в картонке. Чего же он дожидается?..
  Я шаркаю ему ножкой. Он говорит степенно:
  - Наше почтение, сударь, с дорогим имененничком вас. Папашеньку не смею потревожить, не до того им... маменьку хоть проздравить. Скажи-ка поди: Павел, мол, Ермолаич, проздравить, мол, пришел. Помнишь, чай, Павла-то Ермолаича? сахарный горох-то на огородах у меня летось рвал?..
  Я убегаю: мне чего-то неловко, стыдно. Выглядываю из коридора: он все сидит-дожидается, а никто и внимания не обращает. Я останавливаю Сонечку и показываю на Пал Ермолаича:
  - Он уже давно ждет... - говорю ей, - а никто и...
  Она отмахивается и делает страшные глаза.
  - Го-споди... как только не стыдно беспокоить!.. не понимает, что... Боится, как бы другому не сдали огороды, вот и таскается с пирогом!..
  От этих слов мне ужасно стыдно, я даже боюсь смотреть на Пал Ермолаича: такой он степенный, - "правильный, совестливый человек", - Горкин говорил. Ему по уговору надо нам сколько-то капусты, огурцов и всякого овоща доставить, а он больше всегда пришлет и велит сказать: "не хватит - еще дошлю". Ждет и ждет, а никто и внимания не дает.
  А пироги все несут. И кренделя, и куличи, и просвирки. Сегодня очень много просвирок, и больше все храмиками, копеечных, от бедных. Из бань принесли большой кулич с сахарными словами - "В День Ангела", и с розочками из сахара. А Пал Ермолаич все дожидается с пирогом. Может быть, чаю дожидается? Слава Богу, выходит Сонечка в говорит, что мамаша просит извинить, она там, и благодарит за поздравление. Пал Ермолаич хочет отдать ей пирог в руки, но она отмахивается, вся красная. Тогда он говорит ласково и степенно:
  - Это все я понимаю-с, барышни,... такое горе у вас. А пирожок все-таки примите, для порядка.
  Он ставит пирог на стол, крестится на образ, потом кланяется степенно Сонечке и уходит кухонной лестницей. Я думаю, смотря ему вслед, на его седые кудри: "нет, он не для огородов пришел поздравить, а из уважения". Мне стыдно, что его и чайком не угостили. А отец всегда, бывало, и поговорит с ним, и закусить пригласит. Я догоняю его на лестнице, ловлю за рукав и шепчу-путаюсь:
  - Вы уж извините, Павел Ермолаич... не угостили вас чайком... и у нас папашенька... очень плохо... а то бы... - у меня перехватывает в горле.
  Пал Ермолаич гладит меня по плечику и говорит ласково и грустно:
  - Какие тут, сударь, угощения... разве я не понимаю. Когда папашенька здоров был, всегда я приходил проздравить. Как же болящего-то не почтить, да еще такого человека, как папенька! А ты, заботливый какой, ласковый, сударик... в папашеньку.
  Он гладит меня по голове, и я вижу, какие у него добрые глаза. Я бегу к Сонечке и говорю ей, какой Пал Ермолаич, и как он папашеньку жалеет.
  - А ты... - "для огородов"!.. Он пришел болящего почтить... а пирог... для порядка!..
  Сонечка очень добрая, все говорят - "сердечная"; но только она горячая, вспыльчивая, в папашевьку, и такая же отходчивая. Она сейчас же и раскаялась во грехе, крикнула:
  - Знаю! знаю!.. дурная, злая!.. мальчишка даже казнит меня!..
  Понятно, все мы расстроены, места не находим, кричим и злимся, не можем удержаться, - "горячки очень", все говорят. Я тоже много грешил тогда, даже крикнул Горкину, топая:
  - Все сирот жалеют!.. О. Виктор сказал... нет, благочинный!.. "на сирот каждое сердце умягчается". Папашенька помирает... почему Бог нас не пожалеет, чуда не сотворит?!.
  Горкин затопал на меня, руку протянул даже - за ухо хотел... - никогда с ним такого не было, и глаза побелели, страшные сделались. Махнул на меня сердито и загрозился:
  - Да за такое слово, тебя, иритика... ах, ты, смола жгучая, а?!. да тебя на сем месте разразит за такое слово!.. откудова ты набрался, а?!. сейчас мне сказывай... а?!. на Го-спода!... а?!.
  Со страха и стыда я зажмурился и стая кричать и топать. Он схватил меня за плечо, начал трясти-тормошить, и зашептал страшным голосом:
  - Вот кто!.. вот кто!.. о н и это тебя... о н и !.. к папашеньке-то не смеют доступиться, страшатся Ангела-Хранителя его, так до тебя доступили, дите несмыслвное смутили!.. Окстись, окстись... сей минут окстись!.. отплюйся от н и х !.. Да что ж это такое, Го-споди милостивый?!.
  Потом обхватил меня и жалобно заплакал. И я заплакал, в мокрую его бородку. А вечером поплакали мы с ним в его каморочке, где теплились все лампадки. И помолились вместе. И стало легче.
  А пироги все несут и даже приходят поздравлять. Тетя Люба приехала с утра, удивилась на пироги и велела Маше завязать звонок на парадном. Но и без звонка приходят. Не дозвонятся - с заднего хода добиваются. Сонечка за голову хватается, если кто-нибудь не родной:
  - Боже мой, все перепуталось... - такое горе; а нам сладкие пироги несут!..
  - Да все же любят папашеньку, из уважения это... для порядка!..
  И Горкин ее резонил:
  - Да что ж тут, барышня, плохого? плохого ничего нет. А каждый так, может, в сердце у себя держит... Сергей Иваныч вживе еще, а нонче День Ангела ихнего, хошь напоследок порадовать. А что хорошего - все бы и отворотились?!. Ну, сказали бы, чего уж тут уважение показывать, все равно конец. И пускай несут, нищим по куску подадим, все добрым словом помянут.
  А я таю про себя, думаю-думаю: и вдруг, радость?! вдруг, чудо сотворится?!. И верю, и не верю...
  В зале парадного стола нет, только закусочный, для родных. Матушка и к родным не выходит. Встречает тетя Люба, Сонечка - "за хозяйку": ей пятнадцать вот-вот, говорят - вот уж и невеста скоро. С гостями как-то порадостней, не так страшно. Анна Ивановна манит нас в детскую и дает по куску именинного пирога с ливером. Мы едим, наголодались очень. А я все думаю: и вдруг, чу-до?!.
  По случаю именин Марьюшка сама надумала сготовить обед, нас накормить. А для гостей пирог только и закуски. Обедаем мы в детской, и с нами Анна Ивановна. Обед совсем именинный, даже жареный гусь с капустой и яблоками, и сладкий пирог, слоеный. Анна Ивановна только супцу с потрохлми хлебнула ложечку, а все нас заставляет есть: "хорошенько кушайте, милые... надо вам силушки набираться, а то заслабнете". И я думаю: "хорошо, что с нами Анна Ивановна... ну, как бы мы без нее?!." Такая она всегда спокойная, - Сонечка про нее сказала - "это такое золотце, такая она... как лавровишневые капли!" - и когда с ней, все ласковые и тихие. Сегодня она не в светлом ситце с цветочками, а в темноватом, старушечьем, горошками. Сонечка ее спросила, почему она для именин старушечье надела, а она сказала:
  "да зимнее это, потеплее... на дворе-то вон уж морозит".
  А к концу обеда радость принес нам Горкин:
  - Папашенька миндального молочка чуточку отпил! будто даже поулыбался. А то два дни маковой росинки не принимал.
  И вдруг, лучше ему станет?!.. а потом еще лучше, лучше?.. У Бога всего много.
  После обеда мы идем в столовую, на шерстяной диван. Так привыкли за эти дни, все в уголку сидим, друг к дружке тискаемся, все ждем чего-то. На окнах, на столе и на диване даже - кондитерские пироги и куличи. Сестрицы, и не открывают их, как было всегда раньше, - "а этот какой, а этот?.." - до пирогов ли теперь. А мне хочется посмотреть, есть из знаменитой кондитерской пирог-торт, от Эйнема или от Феля. Но как-то стыдно, теперь не до пирогов.
  Опять зазвонили на парадном. Звонок, что ли, развязался? - все даже вздрогнули. И родные, и неродные приезжают, справляются, как папашенька. В комнатах ужасный беспорядок, пол даже Маша не подмела. Валяется бумага от закусок, соломка от бутылок. И гости какие-то беспонятные: и родные, и так, знакомые, даже и совсем незнакомые, ходят из залы в столовую, из столовой в залу, носят стаканы с чаем и чашки на подносах, курят, присаживаются, где вздумают, закусывают - сами нарезают, корки швыряют сырные... смотрят даже, какие пироги! Никто за порядком не наблюдает. Сонечка тоже на диван забилась, руками глаза закрыла. А она старшая, "за хозяйку", матушке не до этого. И тетя Люба куда-то подевалась, и Горкин на дворе - ситнички и грошики нищим раздает - "во здравие". Никогда столько нищих не набиралось. Две корзины ситничков и "жуличков" принесли от Ратникова, - и не хватило. Уж у Муравлятникова баранок взяли, по пятку на душу. Я выбегал за ним, а он мне - "да с-час!... видишь, чай, - Христа ради подаю!..".
  И заявился еще поздравить барин Энтальцев, который прогорелый. В прошлые именины он чужой пирог поднес папашеньке, и его не велели пускать. А в суматохе-то и вошел. Ходит по комнатам, пьет-закусывает, и все предлагает за здоровье дорогого именинничка. Ему отец подарил в прошлые именины свой сюртучок, еще хороший, а у него уж все пуговицы отлетели, и весь замызганный. Подходит к нам - и громко, чуть не кричит:
  - Бедные дети!.. поздравляю вас с драгоценным именинником... и желаю!.. - и вынимает из заднего кармана смятую просвирку.
  Я вспомнил, как он сам вынимал просвирку. Клавнюшка сказывал, - ножичком у забора частицы выковыривал, когда ходил поздравлять о. благочинного Копьева. И подумал: может быть, и эту просвирку - сам? А он еще что-то достает из кармана... - и вытащил... заводной волчок-гуделку! И стал шишечкой заводить...
  - А это вам, как презент... для утешения скорбей!
  И только котел запустить волчок, Сонечка крикнула:
  - Что вы делаете?!. не смейте!..
  А тут - Василь-Василич, сзади! Схватил его в охапку и поволок на кухню. Вернулся - и начал стулья у стенок устанавливать, чтобы по ровней стояли, и все очень осторожно, на цыпочках, и пальцем все так, на стулья; "тихо... ни-ни!.." - чуть я не засмеялся. Очень он горевал, что все хуже папашеньке, слабость-то его и одолела, хоть он и давал зарок. Наконец-то тетя Люба пришла и велела Маше все со столов убрать и никого больше не принимать, а только батюшку и доктора.
  Начали разъезжаться, и темнеть уж стало. А Василь-Василич на стуле задремал. И вдруг - очнулся и говорит:
  - Никакого понятия, вни-кнуть... Да как же можно... в та-кой строгой час... Встал бы Иван Иваныч покойный, дедушка ваш!.. Как гости ежели загостились шибко, скажет прилично-вежливо... - "гости-гостите, а поедете - простите". И пойдет спать. Ну, всех... как ве-тром!.. - ф-фы!..
  Приходит, наконец-то, Горкин. Смотрит на все - и велит Василь-Василичу спать идти. Садится с нами и ни словечка не говорит. Так мы и сидим, а уж и темно. Сидим и прислушиваемся, что там. Спальня - рядом. Там матушка, тетя Люба и Анна Ивановна. Слышно - передвигают что-то тяжелое. Выходит Анна Ивановна и шепчет, что батюшку ожидают - читать отходную. Горкин шепчется с Анной Ивановной и уходит с ней в спальню. Сонечка говорит вдруг, ужасным шепотом: "умирает... папашенька..." - и мы начинаем плакать. Тетя Люба просовывает в дверь голову и машет - "Тише!.. тише!..". Сонечка просит ее пустить туда, но она не пускает, вытирает глаза платочком и только шепчет:
  - Не могу... нельзя... вы уж простились... будете плакать... нельзя тревожить... последние минуты...
  И дверь затворяется с этим ужасным писком, тоненьким, жалобным. Вчера говорили Маше помазать маслом, а все этот писк ужасный!
  Мы сидим в темноте, прижимаясь друг к дружке, и плачем молча, придавленно, в мохнатую обивку. Я стараюсь думать, что папашенька не совсем умрет, до какого-то срока только... будет там, где-то, поджидать нас. Так говорил Горкин, от Писания. И теперь папашеньку провожают в дальнюю дорогу, будут читать отходную. И все мы уйдем туда, когда придет срок...
  Маша зажигает в столовой лампу. Жалобно пищит дверь, выходит Горкин, вытирает глаза красным своим платочком. Садится к нам на диван и шепчет:
  - Хорошо его душеньке, легко. И покаялся, и причастился, и особоровался... все - как православному полагается. О. Виктор отходную читает, дабы Пречистая покрыла крылами ангельскими, от смрадного и страшного образа бесовского. Ти-хо уснет папашенька, милые... И Спасителю канон читает, и разрешительную молитву, да отпустится от уз плотских и греховных.
  Сестры плачут в покрышку на диване, чтобы не слышно было. Горкин уговаривает меня:
  - Да ты послушь... ну, послушь меня, косатик... меня тетя Люба с вами побыть послала, а вы вот... Хотел помолиться там, а вот, пошел... с вами побуду...
  Уговаривает и сестриц; а Коля затиснулся за буфет, и вижу я, как дрожат плечи у него.
  - Не плачьте, милые... не плачь, Колюньчик... Господи, душа разрывается, а вы... Помолитесь отседа за папашеньку, не плачьте... и его душеньке легче будет, а то она, глядя на вас... трепещется... Послушайте, как о. Виктор хорошо молится за папашеньку.
  Дверь в спальню чуть приоткрыта. Слышно печальные вычитывания батюшки. Я узнаю знакомую молитву, какую поют в Великом Посту, - "Душе моя, душе моя... восстани, что спиши? конец приближается...". И что-то про черную ночь, смертную и безлунную... и о последней трубе Страшного Суда. Мне страшно, я вспоминаю-вижу картинку, как отходит Праведник. Шепчу Горкину:
  - А они ... эти ... не могут подступиться, нет?..
  - Никак не дерзнут, косатик. В папашеньке-то, ведь, Тело и Кровь Христовы, приобщался давеча. И День Ангела его, Ангел-Хранитель с ним, и святый мученик Сергий Вакх с ним. и Пречистая предстательствует за него.
  Я хватаюсь за Горкина, страшно мне. Вижу перед глазами его картинку - "Кончина Праведника". О другой, на какую боялся всегда смотреть, - "Кончина грешника", - страшусь и подумать, вспомнить. Даже у Праведника - они! только не могут подступиться, схватить Душу: два Ангела, в светлых одеждах, распростерли перед ними руки. Но и эта картинка страшная: за изголовьем стоит она - в черном покрывале, - страшный скелет, с острой, тонкой косой, и ждет. А эти, синие и зеленые, с тощими ногами и когтистыми лапами, рогами вперед, с заостренными крыльями, как у огромной летучей мыши, все-таки подступают, тычут во что-то лапами-когтями, будто спорят с Ангелами, трясут злобно рыжими бороденками, как у козла, изгибают тощие голые хвосты, будто крысиные, стараются тайно подползти к одру... - и мне страшно, как бы они не обманули Ангелов, как бы не улучили минутки, когда самый страшный во что-то тычется у себя в лапе, показывает Ангелу и скалит зубы!.. - может быть, утаенный грех? - и не схватили бы Душу! Зачем же они спорятся с Ангелами и норовят ближе подползти?..
  Открываю глаза, чтобы не видеть, оглядываю столовую, тени, собравшиеся в углах. Хорошо, что теплится лампадка, что Маша зажгла лампу. Гляжу на картонки с пирогами, все путается во мне... Господи, неужели умирает?.. вот сейчас, там?.. И скорбный, будто умоляющий голос батюшки, как будто страшащийся их, говорит мне - отходит. Вспоминаю только что слышанные слова - "узы разреши...". Какие узы, что это... у-зы?.. Дергаю Горкина...
  - У-зы... это что - у-зы?.. узлы?..
  - Да как те... понятней-то?.. А чтобы душеньке легче изойти из телесе... а то и ей-то больно. Вот и молится о. Виктор - у-зы разрешить. Приросла к телесе-то, вся опутана, будто веревками-узами, с телесе-то. И грехи разрешить, плотские... повязана-связана она грехами плотскими, телесем-то греховным. Вот как срослась она с телесем-то... ну, вот оторвать хошь палец, как больно! А душенька-то со всем телесем срослась, она его живила, кровь ходила через ее, а то бы и не был жив человек. А как приходит ей срок разлучаться, во всем великая боль, и телесе-то уж прах станет, и уж порча пойдет...
  От этого мне еще страшней.
  Из спальни выходит о. Виктор, а за ним тетя Люба, и притворяет дверь. Батюшка скорбно кивает головой и говорит шепотком, как в церкви перед службой: "что ж, воля Божия... надо принимать с покорностью и смирением". Спрашивает, как лошадка, готова? Тетя Люба говорит Маше, чтобы отвезли батюшку.
  Этот сон... - и до сего дня помню.
  Будто мы с Горкиным идем по большому, большому лугу, а за лугом будет и Троица. И так мне радостно, что мы на богомольи, и такой день чудесный, жаркий. И вдруг, я вижу, что весь луг покрывается цветами, не простыми цветами, а - живыми! Все цветы движутся, поднимаются из земли на волю. Цветы знакомы, но совсем необыкновенные. Я вижу "желтики", но это огромные "желтики", как подсолнухи. Вижу незабудки, но это не крошечные, а больше георгинов. И белые ромашки, величиной в тарелку; и синие колокольчики, как чашки... и так я рад, что такие огромные цветы, такие яркие, сочные, свежие-свежие, каких еще никогда не видел. Хочу сорвать, хватаю, а они не срываются, тянутся у меня в руке, как мягкие резинки. Я путаюсь в них, кричу Горкину, а он уже далеко ушел. И вдруг, среди этих цветов, под листьями, - множество необыкновенных ягод, сочных-сочных, налившихся до того, что вот-вот сок потечет из них. И ягоды я знаю: это клубника-викторийка, но она огромная, с апельсин. И с ней перепутаны черные-черные вишни и черная смородина, матовые, живые... дышат в цветах, шевелятся, и больше крупной антоновки. У меня дух захватывает от радости, что напал на такие ягоды, вот наберу папашеньке, удивлю-то! кричу и Горкина набирать, а он дальше еще ушел, чуть виднеется на лугу, на самом краю, как мушка. Я хочу сорвать ягоды... а их нет - это не ягоды, а сухой чернослив, в белых крупинках, сахарных. Я кричу Горкину - "черносливу-то... черносливу сколько!.." - и вижу, как Горкин бежит ко мне и машет рукой куда-то. Смотрю туда, и... радость, сердце колотится от счастья!.. - скачет на нас отец на Кавказке, в чесучовом пиджаке, прыгает на нем сумочка, и такой он веселый-то-веселый, такой он румяный-загорелый!.. и я кричу ему, захлебываясь от радости, - "сколько здесь сахарного черносливу!.." - все сразу потемнело, пахнуло ветром...
  Холодно мне, так мне холодно... Кто-то шепчет - "вставай, вставай...".
  Мне холодно, снял кто-то одеяло. Кто-то... - Анна Ивановна?.. - говорит шепотом, который меня пугает:
  - Вставай, помяни папеньку... царство ему небесное... отмучился, отошел... ти-хо отошел... разок воздохнул только... и губками, так вот... будто кисленькое отпил...
  Я знаю, что случилось ужасное... - отошел? Я еще весь во сне, в цветах, ягодах... в сахарном черносливе... в радости, от которой даже больно сердцу, так бьется оно во мне... в радости, что отец живой, здоровый!.. Вижу прикапанную на подзеркальнике восковую свечку... - светится она в зеркале, и в зеркале вижу, как проходит темная Анна Ивановна. Сестры стоят у двери в спальню, прижав руки с платочками к груди. Я хочу пойти к ним, а ноги пристыли к полу. Слышу - рыдает матушка, вскриками. Шатаясь на ослабевших ногах, я придвигаюсь к двери, гляжу на сестриц... они беззвучно плачут, глядят на меня, говорят мне глазами что-то... Проходит тетя Люба с полотенцем, за ней старушки с тазом, кто-то несет охапку сена. Мы стоим у двери, дверь отворяется, тетя Люба в слезах, чуть слышно шепчет:
  - Ах, милые... одну минутку... обмывают...
  Вышла в гостиную, стала нас обнимать и плакать. И мы закричали в голос...
   ПОХОРОНЫ
  В зале зеркала закрыты простынями, а то усопший в зеркале будет виден, и будет за ним - еще... Большой стол, "для гостей", сдвинули углом, под образ "Всех Праздников": положат на него усопшего. Теперь говорят - усопший, а не папашенька, не Сергей Иваныч. В этом слове, чужом, - мне чудится непонятное и страшное: тот свет, куда отошел отец.
  В столовой еще стоят, одна на другой, картонки с пирогами. Белошвейка быстро строчит машинкой халатик - саван. Стол завален атласными голубыми ворохами, и тут же серый халат его, "для примерки". Тут же и чашка с чаем, и кусок бисквитного пирога. Белошвейка строчит, откусывает пирог с вареньем и хлюпко глотает чай. Мне неприятно, что она крошит на халатик. Просит Анну Ивановну - "дай кусочек пощиколатней". Та накладывает ей кусище с шоколадным кремом. Теперь никому не жалко.
  В передней - неприятный человек, гробовщик Базыкин, всегда румяный. В руке у него желтый складной аршин. Он что-то сердито шепчется с другим неприятным человеком, у которого тоже такой аршинчик. Базыкин толкает неприятного человека и кричит: "не проедайся в чужой квартал! я к твоим покойникам не лезу... тут спокон веку наши заказчики!.." Тот кричит, что его Егор Василич вызвали, похороны доверили, - "сама вдова просила!". Вдова - новое слово, какое-то тяжелое, чужое. Так теперь называют матушку. Приходит Горкин и говорит, что на похоронах хозяин Егор Василич, так и покойный распорядился, а то не справиться. Базыкин кричит, что "ваш Егор Василич еще за бабкин гроб не все отдал!.." - а тут дядя Егор, как раз, взял Базыкина за плечо и спустил с лестницы. Новый неприятный человек идет на цыпочках в спальню - "снять мерочку".
  Торопят белошвейку - скорей, скорей!.. Она проглатывает оставшийся кусок пирога, дострачивает наспех, рвет нитку из-под железной пяточки и встряхивает халатик, - "готов, пожалте-с". В спальню проходят молодцы из бань - переносить усопшего на стол в залу. На диване дожидаются монашки, старая и молоденькая: будут денно-нощно читать по усопшему псалтырь, молиться за его душу. Только три денька душа будет с нами... - рассказывал мне Горкин, давно еще, и давал "помянник", куда вписывают о здравии и о упокоении. В помяннике все написано про душу, что святые старцы слышали в Египетской пустыне от Ангела. А после трех ден душа возносится Ангелом для поклонения Богу. И еще будет возноситься: на девятый и сороковой день по кончине. Первые три дня душа очень скорбит от разлуки с телом и скитается, как бесприютная птица. Но ей подается укрепление от Ангела, через молитвы: потому и служат панихиды.
  Я думаю, - какая душа? Хочу, чтобы показалась мне, и боюсь. В какой она одежде? похожа на живого? может слышать меня и говорить? Я сажусь в уголок и стараюсь ее увидеть. Зажмуриваюсь... - и вижу: он здесь, со мной сидит в кабинете, щелкает на счетах, глядит на меня через плечо и ласково морщится, что я мешаю: "а, баловник... ну, давай, что ли, же-лтики твои!" Вижу еще, еще... как ловко садится на Кавказку... скачет веселый к нам, на богомолье... мажет мне щеки земляникой... Всегда он во мне, живой?! и будет всегда со мной, только я захочу увидеть?..
  Туда нас не пускают. Мы топчемся в полутемном коридоре, до нас теперь никому нет дела. Кто-то сует тарелку с кусками сладкого пирога: "поешьте пока..." Кто-то шепчет - "можно теперь, не плачьте только". Мы выходим из коридора. Кто-то меня хватает и испуганно говорит: "да у него все лицо в вареньи!" Меня умывает белошвейка, трет жестко пальцами, я вырываюсь у нее и вытираюсь уголком скатерти.
  В страхе, на цыпочках, мы входим в залу. Это не наша зала! Не видно света, шторы спущены до пола, в изголовье и по бокам стола - высокие подсвешннки, как на амвоне у Казанской, и будто - ночь. Молоденькая монашка читает распевно, тихо. Я знаю, что на столе... - и боюсь глядеть. Я вижу голубое, белую подушку, и на ней - желтое... лицо?!. Нет, это не... - и жмурюсь, не видеть чтобы. И вижу через пальцы, под голубым... туфли... совсем другие, не "турецкие", мягкие, красного сафьяна, какие привез когда-то банщик-солдат с войны... а черные, жесткие, с нехожеными подошвами, - "холостые", "босовики", в какие обряжают на тот свет...
  Мы жмемся к печке.
  - Поближе взгляните-подойдите... - шепчет старенькая монашка и тянет Сонечку.
  Я ничего не вижу, жмурюсь...
  - Не видать тебе, я те подыму... - сипит монашка и дышит на меня горьким чем-то, но я пячусь от нее, жмусь к печке.
  "Это не... это совсем другое ..." - думаю я.
  - Положьте земной поклончик...
  Мы становимся па колени, кланяемся в холодный пол.
  Я не могу смотреть. И вижу желтеющее пятно на белом, глубоко вдавившееся в сморщившуюся подушку... - лицо?.. Маленькое какое, желтое!.. Боюсь смотреть - и вижу восковую худую руку, лежащую на другой. На них деревянная иконка.
  Входит Анна Ивановна и шепчет: "ах, болезные, некому об вас подумать", и ведет нас.
  В детской сидит у окошка Горкин, плачет и все покачивает головой в платочек.
  - Заслаб ты, косатик, изгоревался... - говорит он мне, размазывая пальцем слезы, - на вот, поешь курятинки.
  Я ем охотно, обгладываю ножку. Анна Ивановна велит всем есть, а то и не выстоим. Что не выстоим? - не пойму я. Кто-то несет меня, слышу я холодок подушки... слышу - снимают башмачки, кутают, подтыкивают одеяле, - и так хорошо, уютно...
  "...Вставай, вставай..." - пугает тревожный шепот, - "панихида сейчас начнется..."
  Какая панихида?.. почему?.. Сонечка, в черном платье, совсем другая, стоит с восковой свечкой, - и я вспоминаю, что случилось. Черные окна, - ночь? Поют, из залы. Сонечка шепчет: "в гроб уже положили, все съехались...".
  Комнаты полны народу. Я вижу наших певчих, пьют чай в столовой с бисквитными пирогами: Батырин, Костиков, Ломшаков... Ломшакову - сколько раз говорили все, - жить не больше месяца остается, сердце пропил, - а он все жив... а папашенька, молодой, здоровой, вина никогда не пил... В гостиной потчуют чаем батюшек. Протодьякон глотает пирог с вареньем, рясу замазал кремом. Гудит на ухо тете Любе, а все слыхать: "по памятуйте, ребяткам-то моим то-ртика..." Никому не жалко...
  Анна Ивановна ведет нас в залу, - "сироток пропустите...". Я смотрю на шашечки паркета. Она шепчет: "и во гроб уж положили... поглядите-помолитесь, сердешные..." На столе уже нет голубого и жестких туфель, и желтого не видного, а длинный, высокий гроб, белого глазета. Вижу только закраинку, в синевато-белых, мелких трубочках, в какие обертывают окорок на Пасху, серебряные скобки-ручки, тяжелые висюльки-кисти. Почему не золотой гроб? паркетчика старика Жирнова хоронили в золотом, и были золотые кисти и херувимы?.. а, это старых в золотом, а молодых - в серебряном. Тычусь лицом в серебряную кисть, в царапающие висюльки... и слышу сверху знакомый сиплый голос - "а на-ка, крестничек... утешься, пожуй гостинчика..."
  Это крестный Кашин, сует мне бумажный фунтик... золотистые финички, на ветке... Я смотрю вверх, в суровое, темное лицо. Крестный кивает лысой головой, угрюмо, строго. Я.целую его большую руку... Он молча ерошит мне затылок. Я прижимаю финички, тычусь в скребущие висюльки, растираю глаза висюльками тискаюсь-жмусь ко гробу... душно от ладана и свечек, тошно... Кто-то оттягивает меня и шепчет: "чуть не спалил..." - и берет на руки. Темное прошло, узнаю банщика Сергея. Он несет меня по коридору, - "пропущайте, мальчик обмер от духоты...". Я вижу только свечки... Он кладет меня на диван в столовой, мочит из чайной чашки, сует мне финички, - "ягодки свои растерял...". Приходит со свечкой Горкин и говорит: "в детскую его, Серега... жар у него, стошнило..."
  Открываю глаза - все ночь. Клин, в шубе, сидит на моей постельке и говорит - хрипит: "жарок, и в горле что-то... завтра, на свете, буду - увидеть лучше, а пока..." Спрашивает меня, - глотать не больно? - "Детей пока не пускать, буду - увидеть завтра..." Проваливается, в темное...
  Сидит Горкин... идет куда-то... сидит около меня, и все темнеет. И вдруг светлеет, я вспоминаю что-то в спрашиваю: "вчера?"... Он говорит:
  "...и вчера певчие старались... "
  И я опять спрашиваю - "вчера?..". Не могу понять: вчера?.. меня Сергей оттуда принес... сейчас принес...
  - Цельные сутки, косатик, проспал... Велел тебя поднять Эраст Эрастыч, глотку на свету глядел, а ты как гусенок талый. Ничего в глотке, миндального молочка велел... и чтобы лежать велел. С расстройства, говорит... принимаешь шибко. А мы-то как напужались, беда за бедой... Меня-то напужал, ноги не ходят.
  В кухне, подо мной, стучат ножами. Это повара готовят для поминок, завтра.
  - Па-ра-дные поминки будут. Дядя Егор, как папашенька покойный, любит, чтобы все первый сорт... да и не за свои денежки. Гор-рдый человек. Говорит теперь все: "уж раз я взя-лся... ка-кой человек-то был!.." Теперь проникся, какой человек ушел. И меня, слышь, жаловать стал... все меня так - "золото ненаходное"! Со мной советуется. Папашенька так внушил. "Вы, говорит, с Сережей нищую братию жаловали, да-к я та-кие ей поминки закажу, бу-дут помнить!" Каждому чтоб по два блина, бо-лыпих, "в солнце", говорит, чтоб... и помаслить! и киселю там, и по бутылке ме-ду!.. ме-ду, косатик, слышь?.. ме-ду, говорит... "услажу им память Сережи!.." а?.. Да, "золото ненаходное..." А "золото-то ненаходное" только одно и было у нас... у-шло, косатик, золото-то наше...
  Он трясется головой в платочек.
  - Оба они папашеньку жалеют... теперь-то... и крестный. По-няли... не станут нас разорять, сирот. Дядя-то Егор вашего роду, го-ряч... и на руку скор, с народом, а ничего, отходчив. Папашенька ни-когда, косатик, не дрался, а только обложит сгоряча когда... и всегда повинится, серебреца нашарит... всегда у него в жилеточке звенело. А кре-стный... уж, жох! А тут и он помягчел. Вексельки давеча... при дяде Егоре... вызвал меня, при мне и переписал на дальний срок... и про-центу не прибавил! Господь и зачтет, сиротские слезы пожалел. Много от него плакались... Ну, как, милок... головка не болит?.. Ну, и хорошо, отлежись маненько, в постельке уж помолишься за папашеньку... погода-то - дождь холодный с крупой, к зиме пошло. А Михал-Иванов-то наш, уголь да венички-то нам возит... цельный воз можжевельнику привез, от себя... и денег не возьмет. Всю улицу застелим, и у Казанской, как на Пасху будет. Можжевелка, она круглый год зеленая, не отмирает...
  - Она... бессмертная, да?
  - Будто так. И на Пасху можжевелка, и под гробик, как выносить. Как премудро-то положено... ишь, подгадал ты как, - бессмертная!
  - Это не я, ты сказывал... как плотника Мартына несли.. ты под Мартынушку все кидал... две тачки...
  - Ишь, все-то упомнил. А плачешь-то чего? ра-до-ваться об таких усопших надоть, а ты... Бессмертный... Господи, Святый-Боже, Святый-Крепкий, Святый-Бессмертный... Все души бессмертныи, не отмирают...
  - А телеса... воскреснут?.. и ...жизни будущего века, да?..
  - Обязательно, воскреснут! Никак меня?.. Ужо поосвобожусь - приду.
  Пришла Анна Ивановна: Егор Василич зовут.
  - С тобой посижу, милюньчик. Бульонцу тебе и миндального молочка с сухариком, доктор кушать велит.
  Я рад, что Анна Ивановна со мной. Она с ложечки меня кормит будто Катюшу нашу.
  - Упал у гробика вчерась, всех напугал. Даже крестный твой затревожился, сам ягодки твои с полу пособрал. Все даже подивились. Никого не жалел... а вот, пожалел. На-ка, съешь одну ягодку. Да-а... не я-годки... финички. Кре-стный подарил... Все говорят, гостинчика тебе привез, сам.
  Финички сладкие, как сахар, слаже. Я даю Анне Ивановне и всем... А никто не хочет, все говорят; "это в утешеньице тебе, сам кушай".
  Даже голова не кружится, только вот ножки слабы.
  Только-только светает - просыпаюсь. Анна Ивановна дает сладкого лекарства, как молочко миндальное. Говорит - жарок маленький, доктор никак не дозволяет на похороны, - дождь проливной, холодный. Слышу, как воет в печке, стегает дождем в окна...
  Дремлю - и слышу... -
  "Святы-ый... Бо-о-о-же-е-е-э...
  "Свя-а-ты-ый... Кре-э-э...пкий...
  "Свя-а-а-ты-ый... Бес-сме-э-э-а-ртный...
  Выносят Животворящий Крест?.. Животворящий Крест, в чудесных цветах, живых... Молюсь про себя и плачу... тихо плачу... не зная, что это вынос... что это выносят гроб.
  - Ро-дненький ты мой, голубо-чек... дай я тебя одену... - слышу покоющий, болезный голос, - оде-ну я тебя, поглядишь хоть через око-шечки, - в за-льце тебя снесу...
  Анна Ивановна!.. Я хочу поцеловать ей руку, но она не дает поцеловать: "у мамашеньки только, у батюшки..." Я не знаю, на что погляжу через окошечки. Она меня одевает, закутывает в одеяльчико и несет. Я слаб, ноги меня не держат. Зала наша... - она совсем другая! будто обед парадный, гости сейчас приедут. Длинные-длинные столы... с красивыми новыми тарелками, с закусками, стаканами, графинами, стаканчиками и рюмками, всех цветов... - так и блестит все новым. Фирсанов, в парадном сюртуке, официанты, во фраках, устраивают "горку" для закусок... - ну, будто все это - как в прошлом году на именинах. И пахнет именинами, чем-то таким приятным. сладким... цветами пахнет?.. кажется мне, - цветами. А нет цветов. Но я так тонко слышу... гиацинты!.. как на Пасхе!..
  Анна Ивановна говорит жалостно, как у постельки:
  - Как хорошо случилось-то!.. папашенька на другой День Ангела отошел, а нонче мамашенька именинница, пироги приносят для поздравления... а мы папашеньку хороним. А погляди-ка на улицу, сколько можжевельвичку насыпано, камушков не видать, мягко, тихо... А-а, вон ка-ак... не отмирает, бессме-ртный... во-он что-о. Все-то ты знаешь, умница моя... и душенька бессмертная! Верно, брссмертная. А, слышь?.. никак уж благовестят?..
  Зимние рамы еще не вставили, - или их выставили в зале? Слышен унылый благовест - бо-ом... бо-о-омм... будто это Чистый Понедельник, будто к вечерням это: "помни... по-мни-и..."
  - А это, значит, отпевание кончилось, это из церкви вынесли... - шепчет Анна Ивановна. - Крестись, милюньчик... сла-денький ты мой, у-мница... крестись-помолись за упокой души папеньки... - и сама крестится.
  И я крещусь, молюсь за упокой души...
  - Ручоночки-то зазябли как, посинели... и губеночка-то дрожит... мальчо-ночек ты мой неутешный... у, сладенький!..
  Анна Ивановна нежно меня целует, и так хорошо от этого.
  - Сейчас, милый, и к дому поднесут, литию петь, проститься. Ты и простишься, через окошечко. А потом в Донской монастырь, на кладбище...
  Сильный дождь, струйки текут по стеклам, так и хлещет-стегает ветром. Холодно от окошка даже.. Что-то, вдруг, сзади - хлоп!.. как испугало!..
  Я оглядываюсь - и вижу: это официант откупоривает бутылки, "ланинскую". Под иконой "Всех Праздников" - низенький столик, под белоснежной скатертью, на нем большие сияющие подносы, уставленные хрустальными стаканчиками. Сам Фирсанов разливает фруктовую "ланинскую". Разноцветные все теперь стаканчики, - золотистые, оранжевые, малиновые, темного вина... - все в жемчужных пузырьчиках... Слышно, как шепчутся, от газа. Это что же? Почему теперь такое?.. будто под Новый Год.
  - А это, сударь, тризна называется... - говорит Фирсанов. - Это для красоты так, загодя... повеселей поминающим, а потом и еще наполним, в нос будет ударять-с!.. а это для красоты глазам, зараньше. Три-зна. За упокой души новопредставленного будут испивать тризну, поминать впоследок-с. Спокон веку положено, чтобы тризна. Батюшка благословит-освятит, после помяновенного обеда, после блинков, как "вечную память" о. протодьякон возгласит.
  - Гляди, гляди... подносят... - шепчет Анна Ивановна, - смотри, голубок, крестись... на-ро-ду-то, народу!...
  Я смотрю, крещусь. Улица черна народом. Серебряный гроб, с крестом белого глазета, зеленый венок, "лавровый", в листьях, обернутый белой лентой... Там - он - отец мой... Я знаю: это последнее прощанье, прощенье с родимым домом, со всем, что было... Гроб держат на холстинных полотенцах, низко, совсем к земле, - Горкин, Василь-Василич, дядя Егор, крестный, Сергей, Антон Кудрявый... - без картузов, с мокрыми головами от дождя. Много серебряных священников. Поют невидные певчие. Льет дождь, ветер ерошит листья на венке, мотает ленты. Поют - через стекла слышно
  Ве-э-эчна-а-я-а па-а-а...
  ......... а-а-ать - ве-чная-а...
  - Крестись, простись с папашенькой... - шепчет Анна Ивановна.

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 489 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа