се три доктора собрались в кабинете больного, а двери
затворили. Сидели долго, а как вышли, то впереди шел знаменитый, худой и
строгий, и так строго на нас глазами, будто мы виноваты, а его беспокоят. За
ним, смирные такие, Клин и Хандриков. Он строго так на них, костяным
пальцем, - я из-за двери видел. И затворились в гостиной. Им туда чаю подали
и дорогих закусок: икры зернистой, коробку омаров, особенных сардинок,
"царских", с золотым ярлыком, и всего, что требуется, и всякие бутылки и
графинчик, - Хапдриков всегда рюмочку-другую принимал, - для просвежения
мозгов. А мы за дверью подслушивали. Но только они не все по-нашему
говорили, а на "тайном" языке, докторовом. Это называется "кон-силиум".
А знаменитый доктор, говорили у нас, - прямо, чудеса творит. Одна
богатая купчиха, с Ордынки, пять лет с постели не вставала, ни рукой, ни
ногой не шевелила. Уж чего-чего не пробовали - никаких денег не жалели.
Решили этого строгого позвать, а то боялись. А потому боялись, что как он
чего скажет, так тому и быть. Скажет - помрет, не стану лечить, ну, и конец,
помрет обязательно. Вот и боялись, как закона. Думали-думали - позвали, уж
один конец. Приехал - страху на всех нагнал. Две минутки только с больной
посидел, вышел строгий-то-расстрогий! - и пальцем погрозился на всех. Велел
огромадный таз медный принести с ледяной водой и опять строго погрозился,
чтобы отнюдь ничего не сказывать больной купчихе. А купец и спрашивает его,
шепотком, смиренно: "уж развяжите душу, ваше высокопревосходительство, уж к
одному концу: помрет моя супруга?" - "Обязательно, говорит, помрет... как и
мы с вами". Ну, пошутил... И говорит: "сейчас, говорит, увидите, как она
помирать будет". И пальцем, стро-го. Сжевал конфетку и велел кровать с
купчихой головами к двери поставить, а двери чтобы настежь. "Для воздуху", -
говорит. А купчихе сказал: "а вы ти-хо лежите, подремите, а мы с вашим
супругом в кабинете чайку попьем, и я ему скажу, как вас вылечить... вы
обязательно у нас запляшете!" - и пальцем на нее, но не строго, а даже очень
любезно, понравилась она ему, очень красивая! А та в слезы: "где уж мне
плясать, по комнатам бы пройтись, на деток поглядеть". - "А я вам говорю раз
навсегда!.." - закричал прямо на нее, и она со страху руками лицо закрыла! -
все так и задивились, а то и рукой не шевелила. - "Будете у меня плясать!.."
И пошел в залу. А там весь-то стол шоколадными конфетами уставлен, самыми
лучшими, от Абрикосова С-вья, с кусочками ананаса на кружевной бумажке
сверху и щипчиками золотенькими. Ту-другую опробовал, стаканчик чайку с
ромком принял, икорки зернистой на сухарике пожевал... - ему докладывают,
что больная заснула словно. - Этого, говорит, только мне и надо. И Боже вас
упаси зашуметь!.." - и загрозился - мухи не стало слышно. Вызвал молодца
покрепче, велел ему таз тот ледяной взять и поманил за собой. Подошел к
головам больной и молодцу слова два шепнул. Тот поднял таз, - да ка-ак, со
всего-то маху, об пол гро-хнет!.. - дак купчиха-то как ахнет на весь дом,
скок с постели, в чем была, - и ну плясать!.. Грохоту-звону перепугалась, да
ледяные брызги-то на нее, а она пригрезилась-задремала... - "Ну, вот, -
говорит, - и проздравляю вас, выздоровели! теперь и без тазу будете
плясать". Съел конфетку, получил, что полагается, большие тыщи... и поехал
себе домой. А из коляски опять на всех пальцем погрозился, очень стро-гой. И
выздоровела купчиха, скоро на свадьбе дочки так-то отплясывала!..
Долго сидели доктора в гостиной. Говорил только строгий, будто
отчитывал. Потом матушку туда позвали. Строгий ей и сказал, что вылечить
нельзя, а если и операцию сделать, голову открыть и вырезать неподходящее
что под костью, или кровь свернулась, от сильного ушиба, то навряд больной
выживет. - "Мы, - говорит, - тут пока в потемках, наука еще не дошла". А
если и выживет, то, может случиться, что и не в себе будет. Матушку другие
доктора под руки вывели и капель дали. А строгий вышел, так вот развел
руками и сказал сердито: "я не чудотворец, молитесь Богу". И уехал. А
конфеты ему в коляску положили.
Доктора после сказали матушке, что теперь начнется самое тяжелое, -
строгий им так сказал: станет слепнуть, а там и язык отнимется, - "и тогда
все кончится". Сказали не сразу, а когда отец начал плохо видеть. Приехал
матушкин брат, ученый, все он законы знал. Подумали - и решили не мучить
больного, не резать в голове, наука еще не дошла лечить такое, из десятка
девять под ножом кончаются, а и выживет - разум потерять может, и себе, и
другим на муку. И доктора сказали, - были я еще, разные, - "положитесь на
волю Божию".
Больного передвинули из кабинета в спальню, так на диване он и лежал.
Поставили зеленые ширмы, повесили на окнах плотные занавески, - больно было
глазам от света.
Пришла из бань сторожиха-банщица Анна Ивановна, которую всегда отличал
отец, говорил - "вся-то, Аннушка, чистая ты, вся светлая". Она была совсем
молоденькая, приятная, с лица белая-белая, высокая, ласковая. Ходила очень
чисто, в белом платочке и светлом ситце. Муж ее был в солдатах, особенных,
"гвардейских". Она была очень добрая, тихая; говорила певучим голосом, не
спеша, как-то раздумчиво. Горкин ее уважал за примерное поведение и
богомольность. От нее - говорила Сонечка - "будто тихий свет". Когда она
проходила близко - пахло приятной свежестью, чистым ситцем, березкой, -
свежим и легким "банным". Говорили, что она "несет горе неутешное":
первенький у ней помер, по третьему годочку, забыть не может, а горя не
показывает, не плачет.
Помню, было это на Петров День.
Приехали родные, обедали в саду, чтобы больного не тревожить. И в
саду-то говорили тихо. Приходит Маша и говорит, что пришла Анна Ивановна,
хочет что-то сказать, а в сад идти не хочет. Я побежал за матушкой: любил,
когда приходит Анна Ивановна. Она приходила, когда из бань приносили
"большую стирку". И всегда приносила нам чего-нибудь деревенского: то охапку
гороховой зелени со стручками, то аржаных лепешек, сухой лесной малины... И
теперь принесла гостинчику: лукошко свежего горошку и пучок бобов. Сказала
ласково, пропела словно:
- Бобиков сладких, сударик, покушайте... поразвлекетесь малость.
Была она теперь не такая светлая, как всегда, а скучная, "болезная", -
Горкин ей так сказал. Пришла с узелком, где у ней было самое нужное, для
себя. Пришла надолго, просила дозволить ей походить за больным Сергей
Иванычем, потрудиться. Матушка ей обрадовалась. За отцом сначала ходила
Маша, но у ней все из рук валилось: откладывалась свадьба ее с Денисом, и
она все забывала и путала. Отец попросил, чтобы был при нем
Сергей-катальщик, очень сноровистый, его любимец. Сергей весело делал все,
шутил веселыми приговорками, но руки у него были хваткие, сильные, и дня не
проходило, чтобы он чего-нибудь не сломал или не разбил. Старался
переворачивать вежливо, и всегда делал больно, - пальцы такие, чугунные. И
вот, Анна Ивановна все узнала и пришла.
Ее провели к отцу. Она поклонилась ему, сложив под грудью белые свои
руки, с морщинистыми от парки пальцами, и сказала певучим голосом:
- Здравствуйте, Сергей Иваныч, голубчик вы наш болезный... дозвольте за
вами походить, похолить вас, болящего. Сколько мы ласки от вас видали,
дозвольте уж потрудиться. Мне в радость будет, а вам в спокой.
Отец посветлел, как увидал Анну Ивановну, поулыбался даже.
- Спасибо, милая Аннушка, походи за больным... видишь, какой красавец
стал, в зеркало взглянуть страшно.
- А. вы не смотритесь, миленький. Выправитесь - насмотритесь, соколом
опять будете летать, даст Господь.
- Нет, Аннушка... налетался, видно. День ото дня все хуже, все
слабею...
- Да, ведь, никакая болезнь не красит. Да вы еще молодой совсем,
поправитесь, вон и красочка в лице стала. Еще как шутить с нами будете, а мы
радоваться на вас. Все наши бабы как уж жалеют вас!.. а Полюшка к
Миколе-на-Угреши пешком ходила, и в Косино... просвирки вынала вот - со мной
прислала.
Анна Ивановна вынула из чистого платочка две просвирки и положила на
столик у дивана. Отец перекрестился и приложился к просвиркам, и на глазах у
него слезы стали.
- Спасибо Полюшке, скажи ей. Что ж она не проведает меня?.. Скажи -
помню ее, и песни ее помню... Вот, Аннушка... пришла ты, а мне и полегче
стало. Так вы... любите строгого-то хозяина?..
- Уж и стро-гой!.. - пропела Анна Ивановна. - Как в бани приедет -
солнышком всех осветит. Буду за вами ходить, а вы меня слушайтесь, я тоже
стро-гая! - пошутила она, - в зеркало-то не дам смотреться. Так, что ли,
барыня?..
Она тут же и принялась ходить: стала кормить с ложечки бульонцем, и
отец ел с охоткой. Легкая рука, говорили, у Анны Ивановны: в день прихода ее
к нам - "потрудиться" - не тошнило его ни разу. Она стала рассказывать ему
про деревню, про мужа Степана, которого угнали куда-то "за Аршаву". А
вечером читала ему Евангелие, сама надумала. Была она хорошо грамотна,
самоучка. А он слушал-подремывал. И я слушал, усевшись в ореховое кресло,
затаившись. Отец сказал:
- Ты не хуже о. Виктора читаешь... зачитала меня, дремлю.
Авна Ивановна поманила меня глазами, взяла за ручку и повела. Я так и
прижался к ней. Она поцеловала меня в макушку.
- Миленький ты мой... - сказала она тихо, ласково, - не надо плакать,
Бог милостив.
Доктора ездили, брали больного за руку, слушали "живчика". А легче не
было. Все мы уж видели, что все хуже и хуже: и худеет, и лицо желтеет,
маленькое совсем стало, как яблочко. Если бы только не тошнило... а то -
каждый день, одной-то желчью. Когда Анна Ивановна поддерживает, обнявши за
голову, и ласково гладит лоб, ему легче, он тихо стонет и говорит чуть
слышно: "спасибо, милая Аннушка... замучилась ты со мной..."
А она всегда скажет:
- И нисколичко не замучилась, а все мне в радость. И не говорите так,
миленький... Христос как за всех нас страдал, а мы что! Да я при вас-то в
пуху живу... гляньте, руки-то у меня какие стали, гла-денькие, бе-лые... от
парки поотдохнулн, неморщеные совсем, а как у барыни какой важной!..
И так вся и засветится улыбкой.
Он возьмет ее руку и погладит.
- А правда, гладенькие совсем. Крупная ты, а руки у тебя маленькие,
дитевы словно.
А она, весело:
- Видите, я какая... совсем дите! А вы все-таки слушайтесь меня,
черные-то думки не надумывайте. А то лежите - не спите, все думки думаете. А
чего их думать. Господь за нас все обдумал, нечего нам и думать.
А к вечеру отец зовет Горкина, велит рассказывать про дела. И Горкин
ему только веселое говорит:
- Наши дела - как сажа бела. Василич везде поспевает, и робята
стараются, в срок все поделаем. Умеет Василич с народом обойтись. Сказал -
"ну, робята, хозяину покуда не до нас, а и нас не забыл, наказал мне по
пятаку набавки давать, старайтесь!". Робята наши хорошие, проникают. Все
плоты пригнаны, и барки с березовыми дровами под Симоновым подчалены, все в
срок. А под Петров День выручка по баням была большая, дождик в бани погнал.
Выручку подсчитали, мешочки в железный сундук поклал.
Все хорошо, только бы выправился. Добрые люди присоветывали извозчика с
Конной позвать, старичка: очень способно пареным сенцом лечит и какую-то
дает травку пить; в месяц трактирщика Бакастова от водянки вылечил, и
церковного старосту, от Иван-Воина, Паленова, от живота, - а уж все доктора
отказались. Прикладывал старичок сенную припарку на голову дня три, и
полегчало. А теперь отец травку пьет, и два дня не тошнился. Порадовались
мы, а потом опять хуже стало.
Придешь к Горкину в мастерскую, а он все на постели сидит, руки в
коленки, невеселый. И все лампадки теплятся у него. Я всегда теперь
посмотрю, как помирает Праведник, на картинке, и думаю. Раз Клавнюшу застал
у него, троюродного братца, который всех благочинных знает, и каждый-то день
к обедням ходит, где только престольный праздник. Он только что с богомолья
воротился, от Саввы Преподобного, под Звенигородом. Рассказывал Горкину про
радости:
- Уж и места там, Михал Панкратыч... райская красота!..
- Как не знать, почесть кажинный год удосуживался на денек-другой.
Красивей и места нет, выбрал-облюбовал Преподобный под обитель.
- И Москва-река наша там, и еще малая речка, "Разварня" зовется, раков
в ней монахи лучинкой с расщепом ловят. Ох, вы-сокое место, все видать! А
леса-то, леса!.. а зво-он ка-а-кой!.. из одного серебра тот колокол, и город
с того зовется - Звени-Город. Служение было благолепное, и трапеза
изобильная. Ушицу из лещиков на Петров День ставили, и киселек молошный, и
каша белая, и груздочки соленые с черной кашей, и земляники по блюдечку,
девушки нанесли с порубок. А настоятель признал меня, что купеческого я
роду, племянничек Сергей Иванычу- дяденьке, позвал к себе в покои, чайком
попотчевал с сотовым медком летошним, и орешками в медку потчевал. Оставил я
им три рублика, в пяток чтобы шесть молебнов о здравии по Успеньев День
править, во здравие болящего раба божия Сергия... Хорошо монахи дяденьку
помнят, стаивал на богомольи у них, в рощах когда бывал...
- Вместе бывали, как им не помнить. Как Сергей Иваныч побывает - то
красную жертвует, а то три синеньких. И с рощ всегда дров монастырю,
рощинской кладки, сажень тридцать свезти накажет... как не помнить!
- И у Николы-на-Угреши я побывал, я в Косине. А завтра к Серги-Троице
думаю подвигнутым, к Ильину Дню доспею. А там надо к крестный ночным ходам
поспешать, кремлевским-Спасовым, николи не опускаю, такая-то красота
благолепная!..
- И я, грешный, за "Спасовыми" всегда бывал, и хоруги носил, а вот...
не удосужусь нонче, - говорит скучно Горкин. - Ах ты, птаха небесная...
летишь - куды хотишь. Молись, молись эа дяденьку... Ох, пошел бы и я с тобой
к Преподобному, душу бы облегчить... го-ре-то у нас какое!.. - воздохнул он,
взглянул на меня и замолчал.
На Спаса-Преображение все мы принесли отцу по освященному
яблочку-грушовке, духовитой, сладкой. Он порадовался на них, откинулся в
подушки и задремал. Мы вышли тихо, на цыпочках. И в дверях увидали Горкина:
он был в праздничном казакинчике, с красным узелочком, - только что от
Казанской, с освященными яблочками, отборными. Поглядел на нас, на отца, как
он дремлет в подушках, склонившись желтым лицом на бочок, посмотрел на свой
узелок... и пошел вниз, к себе. Я побежал за ним, ухватился за узелок... -
"дай, отнесу папашеньке...". Он вдруг схватился: "да что ж я это, чумовой...
яблочки-то, не положил!.." - сел на порожке, посадил меня к себе на
коленки...
- Вот и Спас-Преображение... радость-то какая, бывало... свет-то какой,
косатик!.. Яблочками с папашенькой менялись... - говорил он, всхлипывая, и
катились слезы по белой его бородке. - На Болото вчерась поехал, для церкви
закупить, а радости нету. Прошли наши радости, милок. Грушовку трясли с
тобой... А папашенька всего-то укупит нам, и робятам яблочков, полон-то
полок пригоним. И все-то радуются. Ну, и я закупил робятам, Василич уж
напомнил, голова-то у меня дурная стала, все забывать стал. Ну, пожуют
яблочка, а радости нет. Арбузика, бывало, возьмет папашенька, и дыньку вам,
и то-се...
Пошли мы с ним на цыпочках, положили яблочки в узелке на столик.
БЛАГОСЛОВЕНИЕ ДЕТЕЙ
После Успенья солили огурцы, как и прежде, только не пели песни и не
возились на огурцах. И Горкин не досматривал, хорошо ли выпаривают кадки:
все у отца, все о чем-то они беседуют негромко.
Я уже не захожу в кабинет. Зашел как-то, когда передвигали больного в
спальню, и стало чего-то страшно. Гулким показался мне кабинет, пустым,
каким-то совсем другим. Где раньше стоял большой диван, холодный и скользкий
от клеенки, светлела широкая полоса новенького совсем паркета, и на нем
лежало сафьяновое седло, обитое чеканным серебром. Я поднял серебряное
стремя и долго его разглядывал. Оно было тусклое с бочков, стертое по краям
до блеска, где стояла нога отца. Я поцеловал стертый, блестящий краешек,
холодный... - стремя упало на пол и зазвенело жалобно.
Я стал осматриваться, отыскивать: что еще тут, самое главное, самое
важное... - от папашеньки? Он всегда поправлял на окнах низенькие ширмы из
разноцветных стекол, чтобы стояли ровно. Они стояли ровно, и через верхние
стеклышки их видел я золотое небо, похожее цветом на апельсин; красный, как
клюква, дом дяди Егора; через нижние - синий, как синька, подоконник. Но это
было не главное.
На небольшом письменном столе, с решеточкой, "дедушкином столе",
справа, всегда под рукой, лежали ореховые счеты. Я стал отсчитывать пуговки,
как учил отец, сбрасываеть столбики мизинцем... - и четкий, крепкий, сухой
их щелк отозвался во мне и радостно, и больно. Я все на столе потрогал: и
гусиное перышко, и чугунное пресс-папье, с вылитым на нем цветочком мака и
яичком за что берут. Этой тяжелой штукой он придавливал счета, расправленные
смятые бумажки - рубли и трешки, уложенные в пачки. Все перетрогал я... - и,
вдруг, увидал, под синей песочницей из стекла, похожего на мраморное мыло,
мой цветочек, мой первый "желтик", сорванный в саду, еще до Пасхи...
вспомнил, как побежал к отцу... Он сидел у стола, считал на счетах. Я
крикнул: "Папаша, вот мой желтик, нате!.." Он взял, понюхал - и положил под
песочницу. Сказал, раздумчиво, как всегда, когда я мешал ему: "а ты,
мешаешь... ну, давай твой желтик..." - и потрепал по щечке. Он тогда был
совсем здоровый. Я взял осторожно засохший желтик, поднес к губам...
Потом увидал на стене у двери сумочку с ремешком, с которой он ездил
верхом. Всегда там была гребеночка, зеркальце, носовой платок, про запас,
флакончик с любимым флердоранжем, мятные лепешки в бумажном столбике,
мыльце, зубная щетка, гусиные зубочистки... Я пододвинул стул, влез и открыл
сумочку. Запах духов и кожи... его запах!.. - подняли во мне все... Я закрыл
сумочку, не видя... вышел из кабинета, на цыпочках... и не входил больше.
Воздвижение Креста Господня... - праздник папашеньки, так мне всегда
казалось. Всегда, когда зажигал лампадки, под воскресенье, ходил он по
комнатам с затепленными лампадками и напевал тихо, как про себя, - "Кресту
Твоему-у... поклоняемся-а. Влады-ы-к-о... и свято-о-е... Воскре-сение..." Я
подпевал за ним. Теперь Анна Ивановна затепливает лампадки каждый вечер,
вытирает замасленные руки лампадной тряпочкой и улыбается огонькам-лампадкам
на жестяном подносе, а когда поставит в подлампадпик, благоговейно
крестится. Так хорошо на нее смотреть, как она это делает. Такая она
спокойная, такая она вся чистая, пригожая, будто вся светлая, и пахнет
речной водой, березкой, свежим. Такое блистающее на ней, будто новенькое
всегда, платье, чуть подкрахмаленное, что огоньки лампадок сияют на нем
живыми язычками - синими, голубыми, алыми... и кажется мне, что платье на
ней в цветочках... Я учу ее петь "Кресту Твоему", а она его знает и начинает
тихо напевать, вздыхает словно, и таким ласковым, таким затаенным и чистым
голоском, будто это ангелы поют на небеси.
Она входит с лампадкой в спальню, движется неслышно совсем к киоту в
правом углу, где главные наши образа-"благословения": Троица, Воскресение
Христово, Спаситель, Казанская, Иоанн-Креститель, Иван-Богослов... и
Животворящий Крест в "Праздниках". Она приносит пунцовую лампадку и чуть
напевает-дышит - "и свято-о-е... Воскресение Твое...". Я заглядываю за
ширмы, слушает ли отец. Он будто дремлет, полулежит в подушках, а глаза его
смотрят к образам, словно он молча молится, не шевеля губами. Он слышит,
слышит!.. Говорит слабым голосом:
- Славный у тебя голосок, Аннушка... ну, пой, пой.
И мы, вместе, поем еще. Я пою - и смотрю, как у Анны Ивановны
открываются полные, пунцовые, как лампадка, губы, а большие глаза молитвенно
смотрят на иконы.
И так хорошо-уютно в спальне - от лампадок, от малиновых пятен на
плотных занавесках, где пало солнце, от розового теперь платья Анны
Ивановны, от ее светлого, чистого напева. Отец манит Анну Ивановну, ласково
смотрит на нее и говорит по-особенному как-то, не так, как всегда шутливо:
- Хорошая ты, душевная... знал я, добрая ты... а такая
хорошая-ласковая... не знал. Спасибо тебе, милая Аннушка... за всю доброту
твою.
Он взял ее руку, подержал... и устало откинулся в подушки... А она этой
рукой, горбушечками пальцев, утерла себе глаза.
Совсем плохо, отец ничего не ест, сухарики только да водица. Говорят -
"душенька уж не принимает, готовится". Я теперь понимаю, что это значит -
"готовится"
Пришла Домна Панферовна, чтобы поразвлечь душеспасительным разговором,
посидела полчасика, а отец все подремывал. А как вышла, и пошли они с
Горкиным в мастерскую, она и говорит:
- Ох, не жилец он... по глазкам видать - не жилец, уходит.
Горкин ни слова не сказал. А она будто разумела, когда человеку
помирать: такой у ней глаз вострый. Я спросил Горкина, только она ушла, -
может, он мне скажет по правде, Домна Панферовна, может, не поняла. А он
только и сказал:
- Чего я тебе скажу... плох папашенька. Тает и тает ото дню, уж и
говорит невнятно.
Я заплакал. Он погладил меня по головке и не стал уговаривать. Я
поглядел на картинку, где Праведник отходит, и стало страшно: все округ его
эти, синие, по углам жмутся, а подойти страшатся. И спрашиваю:
- Скажи... папашенька будет отходить... как Праведник?..
- У кажного есть грехи, един Бог безо греха. Да много у папашеньки
молитвенников, много он добра творил. Уж така доброта, така... мало таких,
как панашенька. Со праведными сопричтет его Господь... "блажени милостивыи,
яко тии помиловыни будут", - Господне Слово.
- Господь по правую руку душеньку его поставит, да?...
- Со праведными сопричтет - по правую ручку и поставит, в жись вечную.
- А те, во огнь вечный? какие неправедные и злые?.. а его душенька по
правую ручку?.. а эти, не коснутся? ни-когда не коснутся?..
- Никак не дерзнут. На это у этих нет власти... и доступаться не
подерзают.
- И сам, т о т ... самый Ильзевул... не может, а? не доступится?..
- Никак не доступится. Потому, праведной душе ангели-охранители даны, а
в подмогу им добрые дела. Как вот преподобная Феодора ходила по
мытарствам... было ей во сне открыто, по сподоблению. Это уж ты будь спокоен
за папашеньку. Отойдет праведной кончиной и будет дожидать нас, а мы
приуготовляться должны, добрую жись блюсти. А то, как праведности не
заслужим, вечная разлука будет, во веки веков аминь. Держи папашеньку за
пример - и свидишься.
- И ты свидишься, а? ты свидишься с нами... там, на том свете?..
- Коль удостоюсь - свижусь.
- Удостойся... ми-ленький... удостойся!.. как же без тебя-то... уж все
бы вместе.
Он напоил меня квасом с мягкой и помочил голову. Очень жарко было
натоплено в мастерской, дубовой стружкой: на дворе-то холодать уж стало, под
конец сентября, - с того, пожалуй, и голова у меня зашлась.
В самый день Ангела моего, Ивана Богослова, 26 сентября, матушка, в
слезах, ввела нас, детей, в затемненную спальню, где теплились перед киотами
лампадки. Мы сбились к изразцовой печке и смотрели на зеленые ширмы, за
которыми был отец. На покрытом свежем скатертью столике лежали вынутые из
кивотиков образа. Над ширмами на стене, над изголовьем дивана, горели в
настеннике две свечи. Сонечка и Маня были в белых платьях и с черными
бархотками на шее с золотыми медальончиками-сердечками, и мне было приятно,
что для моих именин так нарядились, словно в великий праздник. Самой
меньшой, Катюшке, был только годик, и ее принесли после в одеяльце. Коля был
в новой курточке. А я, как от обедни, остался во всем параде, в костюмчике с
малиновым бархатцем и янтарными пуговками, стеклянными. Утром мне было еще
немного радостно, что теперь ходит за мной мой Ангел, и за обедом мне
подавали первому. Были и разные подарки, хоть теперь и не до подарков.
Трифоныч поднес мне коробочку "ландрипчика". Горкин вынул большую
"заздравную" просвиру и подарил еще книжечку про св. Кирилла-Мефодия,
которые написали буковки, чтобы читать Писание. Еще подарил коврижки и
мармеладцу. От папашеньки был самый лучший подарочек, - "скачки", с тяжелыми
лошадками, и цветочный атлас, с раскрашенными цветочками, - сам придумал.
Матушка рассказывала, как он сказал ей: "Ванятка любит... "желтики". И еще
черный пистолет с медными пистонами, только не стрелять в комнатах, нельзя
тревожить. Матушка подарила краски. Даже Анна Ивановна подарила, - розовое
мыльце-яичко, в ребрышках, как на Пасху, и душки резедовые в стеклянной
курочке.
Чтобы не плакать, я все думал о пистолетике. И молился, чтобы стало
легче папашеньке, и мы стали бы играть вечером в лото и "скачки" на грецкие
орехи и пить шоколад с бисквитами, как прошлый год. Отец попросил, чтобы ему
потуже стянули голову мокрым полотенцем. Матушка с Анной Ивановной пошли за
ширмы, и Маша подала им туда лед в тазу.
Сестры держали у губ платочки, глаза у них были красные, напухшие.
Только тетя Люба была в спальной, а другие родные остались в гостиной рядом.
Им сказали, что в спальной душно, потом их пустят - "проститься". Я
испугался, что надо уже прощаться, и заплакал. Тетя Люба зажала мне рот и
зашептала, что это - гостям прощаться, скоро они уедут, не до гостей. Она
все грозилась нам от окна, когда сестры всхлипывали в платочки.
Нас давно не пускали в спальню. Анна Ивановна сказала:
- Ну, как, голубок, пустить тебя к папеньке, он в тебе души не чает, уж
очень ты забавник, песенки ему пел... - и целовала меня в глазки. - Ишь,
слезки какие, соленые-соленые. Все тебя так - "Ванятка-Ванятка мой". А
увидит тебя сиротку, пуще расстроится.
Матушка велела Анне Ивановне раздвинуть ширмы. Отец лежал высоко в
подушках, с полотенцем на голове. Лицо его стало совсем желтым, все косточки
на нем видны, а губы словно приклеились к зубам, белым-белым. На исхудавшей
шее вытянулись, как у Горкина, две жилки. Отец, бывало, шутил над ним: "уж и
салазки себе наладил, а до зимы еще далеко!" - про жилки, под бородкой.
Жалко было смотреть, какие худые руки, восковые, на сером сукне халатика. На
нас загрозилась тетя Люба. Я зажмурился, а сестры закашлялись в платочки.
Только Коля вскрикнул как в испуге, - "папашенька"!.. Анна Ивановна зажала
ему рот.
- Дети здесь... благослови их, Сереженька... - сказала матушка,
бледная, усталая, с зажатым в руке платочком.
Отец выговорил, чуть слышно:
- Не вижу... ближе... ощупаю...
У меня закружилась голова, и стало тошно. Хотелось убежать, от страха.
Но я знал, что это нельзя, сейчас будет важное, - благословение, прощание.
Слыхал от Горкина: когда умирают родители, то благословляют образом, на всю
жизнь.
Матушка подвела сестриц. Отец поднял руку, Анна Ивановна поддерживала
ее. Он положил руку на голову Сонечке. Она встала на колени.
- Это ты... Софочка... благословляю тебя... Владычицей Казанской...
Дай... - сказал он едва слышно, в сторону, где была матушка.
Она взяла со столика темный образ "Казанской", очень старинный. Анна
Ивановна помогала ей держать образ и руки отца на нем. И с ним вместе они
перекрестили образом голову Сонечки.
- Приложитесь к Матушке-Казанской... ручку папеньке поцелуйте... -
сказала Анна Ивановна.
Сонечка приложилась к образу, поцеловала папеньке руку, схватилась за
грудь и выбежала из спальни. Потом благословил Маню, Колю. Анна Ивановна
поманила меня, но я прижался к печке. Тогда она подвела меня. Отец положил
мне на голову руку...
- Ваня это... - сказал он едва слышно, - тебе Святую... Троицу...
мою... - больше я не слыхал.
Образ коснулся моей головы, и так остался...
В столовой все сидели в углу, на шерстяном диване; я к ним притиснулся.
После узнали, что отцу стало дурно. Приехал Клин и дал сонного.
Все разъехались, осталась только тетя Люба. Она сказала, что отец
говорил все - "мать не обижайте, слушайтесь, как меня... будьте честные,
добрые, - не ссорьтесь, за отца молитесь...".
Нас уложили рано. Я долго не мог заснуть. Приходила Анна Ивановна,
шептала:
- Умница ты, будь в папеньку. Про всех вспомнил, а глазки-то уж не
смотрят. И меня узнал, Аннушку, пошептал, - "спасибо тебе, родная...".
Голубочек ты мой сиротливый... - "родная"... так и сказал.
Мне стало покойно от ласковых рук. Я прижался губами к ним и не
отпускал...
А потом пришел Горкин.
- Хорошо было, чинно. Благословил вас папашенька на долгую жизнь.
Тебя-то как отличил: своим образом, дедушка его благословил. Образ-то какой,
хороший-ласковый: Пресвятая Троица... ра-достный образ-те... три Лика под
древом, и веселые перед Ними яблочки. А в какой день-то твое благословение
выдалось... на самый на День Ангела, косатик! Так папашенька подгадал, а ты
вникай.
После узналось, что отец сказал матушке:
- Дела мои неустроены. Трудно будет тебе, Панкратыча слушай. Его и
дедушка слушал, и я, всегда. Он весь на правде стоит.
И Василь-Василича помянул: наказал за него держаться, а опора ему
Горкин. Когда сказали Василь-Василичу, - уж после всего, - он перекрестился
на образа и сказал:
- Покойный Сергей Иваныч держал меня, при моем грехе... пони-мал. И я
жил - не пропал, при них. Вот, перед Истинным говорю, буду служить, как
Сергей Иванычу покойному, поколь делов не устроим. А там хошь и прогоните.
И слово свое сдержал.
СОБОРОВАНИЕ
На Покров рубили капусту. Привезли, как всегда, от огородника
Пал-Ермолаича много крепкой, крупной капусты, горой свалили у погребов.
Привезли огромное "корыто" - долгий ящик, сбитый из толстых досок, - кочней
по сотне рубит, сечек в двадцать. Запахло крепким капустным духом. Пришли
банщицы и молодцы из бань, нарядные все, как в праздник. Веселая работа.
Но в эту осень не было веселья: очень уж плох хозяин. Говорит чуть
слышно и нетвердо, и уже не различает солнышка. Анна Ивановна раздвигала
занавески, впускала солнышко, а он и к окнам не поглядел.
Горкин мне пошептал:
- Уж и духовную подписал папашенька, ручкой его водили.
Все знают, что нет никакой надежды: отходит. У нас и слез не осталось,
выплакались. Все без дела бродим, жмемся по углам. А к ночи всем делается
страшно: тут она где-то, близко. Последние дни спим вместе, на полу, в
гостиной, чтобы быть ближе к отцу при последнем его дыхании.
И вот, как рубили капусту, он очнулся от дремоты и позвал
колокольчиком. Подошла Анна Ивановна.
- Это что, стучат... дом рубят?
Она сказала:
- Капусту готовят-рубят, веселую капустку. Бывало, и вы, голубчик, с
нами брались, сечкой поиграть... кочерыжками швырялись.
Он, словно, удивился:
- Уж и лето прошло... и не видал. - А потом, погодя, сказал: - И жизнь
прошла... не видал.
И задремал. А потом, опять слышит Анна Ивановна колокольчик.
- Поглядеть, Аннушка... кочерыжечки...
Анна Ивановна прибежала к корыту:
- Сергей Иваныч... кочерыжечки хочет, скорей давайте!.
Выбрали парочку сахарных, к сердечку. Понесла на золотенькой тарелке
Поля: не сама вызвалась, а ей закричали:
- Тебе, Полюшка, нести!.. все тебя отличал Сергей Иваныч!
Заробела Поля, а потом покрестилась и понесла за Анной Ивановной. Когда
вернулась, сказала горестно:
- Сменился с лица-то как Сергей Иваныч... се-день-кий стал. По голосу
меня признал... нащупал кочерыжечку, понюхал, а сил-то и нет, хрупнуть.
Она надвинула на глаза платок, золотенький, как желтяк, и стала рубить
капусту. Антон Кудрявый под руку ее толконул.
- Крепше-солоней будет!.. - и засмеялся.
Никто словечка не проронил, только Полугариха сказала:
- Шути, дурак... нашел время!..
Уж после Анна Ивановна сказывала: Поля заплакала в капустку, пожалела.
Она была молоденькая вдова-солдатка, мужа на воине убили. И вот, плакала она
в капустку...
- А кому он не ндравился, папашенька-то! дурным только... ан-гел
чистый.
На другой день Покрова отца соборовали. Горкин говорил, какое великое
дело - особороваться, омыться "банею водною-воглагольною", святым елеем.
- Устрашаются эти, потому - чистая душенька... покаялась-приобщилась и
особоровалвсь. Седьмь раз Апостола вычитывают, и седьмь Евангелие, и седьмь
раз помазуют болящего. А помазки из хлопчатки чистой и накручены на стручцы.
Господне творение, стручец-то. А соборовать надо, покуда болящий в себе еще.
Уж не видит папашенька, а позвать - отзывается. Вот и особоруется в час
светлый.
Приехали родные, - полна и зала, и гостиная. Понабралось разного
народу, из всех дверей смотрят головы, никому до них дела нет. Какой-то в
кабинет забрался, за стол уселся. Застала его Маша, а он пальцами вертит
только, - глухонемой, лавошников племянник, дурашливый. И пропал у нас лисий
салоп двоюродной тетки, так она ахала. Горкин велел Гришке ворота припереть,
незнаемых не пускать.
Мне суют яблочки, пряники, орешки, чтобы я не плакал. Да я и не плачу,
уж не моту. Ничего мне не хочется, и есть не хочется. Никто у нас не
обедает, не ужинает, а так, всухомятку, да вот чайку. Анна Ивановна отведет
меня в детскую, очистит печеное яичко, даст молочка... И все жалеет:
"болезные-вы-болезные..."
Стали приходить батюшки: о. Виктор, еще от Иван-Воина, старичок, от
Петра и Павла, с Якиманки, от Троицы-Шаболовки, Успения в Казачьей... еще
откуда-то, меленький, в синих очках. И псаломщики с облачениями. Сели в
зале, дожидают о. благочинного, от Спаса в Наливках. О. Виктор Горкина
допросил:
- Ну, всевед, все присноровил? а седьмь помазков не забыл из лучинки
выстрогать?..
Ничего не забыл Панкратыч; и свечи, и пшеничку, и красного вина в
запивалочке, и росного ладану достал, и хлопковой ватки на помазки; и в
помазки не лучинки, а по древлему благочестию: седьмь стручец
бобовых-сухоньких, из чистого платочка вынул, береженых от той поры, как
прабабушку Устинью соборовали.
Прибыл о. благочинный Николай Копьев, важный, строгий. Батюшки его
боятся, все подымаются навстречу. Он оглядывает все строго.
- Протодьякона опять нет? Намылю ему голову. - И глядит на о. Виктора.
- Осведомили - с благочинным будет?
- Предуведомлял, о. Николай, да его загодя в город на венчание
пригласили, на Апостола... на рысаке обещали срочно сюда доставить.
Говорят от окна:
- Как раз и подкатил, рысак весь в мыле!
Все смотрят, и о. благочинный. Огромный вороной мотает головой, летят
во все стороны клочья пены, а протодьякон стоит на мостовой и любуется.
Благочинный стукнул кулаком в раму, стекла задребезжали. Протодьякон увидал
благочинного и побежал во двор, но ему ничего не было. Благочинный махнул
рукой и сказал:
- Что с тебя, баловника, взять. На "Баловнике" домчали?
- На "Баловнике", о. Николай. Летел на молнии, в пять минут через всю
Москву!
Горкин после сказал, что благочинный сам любит рысаков, и "Баловника"
знает, - вся Москва его знает за призы.
- Папашеньку тоже вся Москва знает. Узнали купцы, что протодьякон на
соборование спешит, вот и домчали на призовом.
Гости повеселели, и батюшки. И я тоже чуть повеселел, страшного будто
нет, выздоровеет папашеиька с соборования. Благочинный погладил меня по
голове и погрозился протодьякону:
- Голосок-то посдержи, баловник. Бабушка у Паленовых с твоего рыку душу
Богу отдала за елеосвящением... и Апостола не довозгласил, а из нее и дух
вон!
И опять все повеселели, будто приехали на именины в гости. И стол с
закусками в зале, и чайный стол с печеньем и вареньем, - батюшкам
подкрепиться, служение-то будет долгое. Горкин велел мне упомнить: будет
протодьякон возглашать - "и воздвигнет его Господь!". Может, выздоровеет
папашенька, воздвигнет его Господь!...
Батюшки облачились в ризы и пошли в спальню. Родным говорят - душно в
спальне, отворят двери в гостиную, - "в дверях помолитесь". Тетя Люба ведет
нас в спальню и усаживает на матушкину постель. Занавески раздвинуты, видно,
как запотели окна. Ширмы отставлены. Отец лежит в высоких подушках, глаза
его закрыты, лицо желтое, как лимон.
Перед правым кивотом, на середине спальни, поставлен стол, накрытый
парадной скатертью. На столе - фаянсовая миска с пшеницей, а кругом воткнуты
в пшеницу седьмь стручец бобовых, обернутых хлопковой ваткой. Этими
помазками будут помазывать святым елеем. На пшенице стоит чашечка с елеем и
запивалочка с кагорчиком. Горкин, в великопраздничном казакинчике, кладет на
стол стопу восковых свечей.
Перед столом становится благочинный, а кругом остальные батюшки.
Благочинный возжигает свечи от лампадки и раздает батюшкам; потом влагает в
руку отцу и велит Анне Ивановне следить. Горкин раздает свечки нам и всем. В
дверях гостиной движутся огоньки.
Начинается освящение елея.
Служат неторопливо, благолепно. Отец очень слаб, трудно даже сидеть в
подушках. Все время поправляют подушки и придерживают в руке свечку то Анна
Ивановна, то матушка. Протодьякон возглашает: "о еже, благословитися, елеу
сему... Господу по-ма-а-лимся!.." Благочинный говорит ему тихо, но все
слышно: "потише, потише". Дрожит дребезжаньем в стеклах. Кашин в дверях
чего-то подмигивает дяде Егору и показывает глазом на протодьякона. А тот
возглашает еще громчей. Благочинный оглядывается на него и говорит уже
громко, строго: "потише, говорю... не в соборе". Протодьякон все возглашает,
закатывая глаза: "...по-ма-а-лимся!.." Благочинный начинает читать молитву,
держа над елеем книжку, батюшки повторяют за ним негромко. Отец дремлет,
закрыв глаза. Протодьякон берет толстую книгу и начинает читать, все громче,
громче. И я узнаю "самое важное", что говорил мне Горкин:
- "...и воздви-гнет его... Го-спо-о-дь!.."
В спальне жарко, трудно дышать от ладана: в комнате синий дым. По окнам
текут струйки, - на дворе, говорят, морозит. Мне видно, как блестит у отца
на лбу от пота. Анна Ивановна отирает ему платочком, едва касаясь. Такое у
ней лицо, будто вот-вот заплачет. Я чувствую, что и у меня такое же
скосившееся лицо. Отцу трудно дышать, по сорочке видно: она шевелится,
открывается полоска тела и знакомый золотой крестик, в голубой эмали.
Великим Постом мы были в бане, и отец сказал, видя, что я рассматриваю его
крестик: "нравится тебе? ну, я тебе его откажу". Я уже понимал, что это
значит, но мне не было страшно, будто никогда этого не будет.
Благочинный начинает читать Евангелие. Я это учил недавно: о
милосердном Самарянине. И думал тогда: вот так бы сделал папашенька и
Горкин, если пойдем к Троице и встретим на дороге избитого разбойниками.
Слушаю благочинного и опять думаю про то же. Открываю глаза...
Начинается самое важное.
Протодьякон громко возглашает. Благочинный берет из миски стручец,
обмакивает в святой елей и подходит к отцу. Анна Ивановна взбивает за
больным подушки. Благочинный помазует лоб, ноздри, щеки, уста... раскрывает
сорочку, помазует грудь, потом ладони... И когда делает стручцем крестики,
молится... - да исцелит Господь болящего Сергия и да простит ему все
прегрешения его.
Протодьякон опять читает Апостола. А после Апостола старенький батюшка
читает Евангелие и помазует вторым стручцем. Потом протодьякон стал опять
возглашать Апостола... Потом о. Виктор читает из Евангелия, как Исус Христос
дал ученикам Своим власть изгонять бесов и исцелять немощных... Трудно
дышать от духоты. Анна Ивановна отирает лицо отцу одеколоном, слышен запах
"лесной воды". Матушку уводят, тетя Люба держит руку отца со свечкой. А
батюшки все читают... Мне душно, кружится голова... роняю свечку, она
катится по коврику под кровать... кидаются за ней... а я гляжу на свечку в
руке отца... с нее капает на сорочку.
Кашин глядит на свою свечку и колупает оплыв. Он у нас не бывал с того
дня, как обидел папашеньку, но дядя Егор каждый день заходит. Горкин поведал
мне, как папашенька слезно просил его обещать перед образом Спасителя, что
не обидит сирот. И он перекрестился, что обижать не будет. У него
"вексельки" за кирпич: отец строил бани в долг, задолжал и ему, и Кашину, и
они про-цент большой дерут, могут разорить нас. Узнал и еще: совсем мы
небогаты, трудами папашеньки только и живем, а папашенька - дядя Егор на
дворе кричал, - "не деляга, народишко балует". А Горкин говорит - "совесть у
папашеньки, сам не допьет - не доест, а рабочего человека не обидит, чужая
копеечка ему руки жгет". Трудами-заботами дедушкины дела поправил, -
"разорили дедушку на подряде чиновники, взятку не дал он им!" - новые бани
выстроил на кредит, и теперь, если не разорят нас "ироды", бани и будут
вывозить.
Протодьякон в седьмой раз возглашает Апостола. Батюшка в синих очках
прочитывает седьмое Евангелие и в последний раз помазует св. елеем. Все
стручцы вынуты из пшеницы... - конец сейчас?..
Благочинный спрашивает у матушки: "может ли болящий подняться - принять
возложение Руки Христовой?" Тетя Люба в ужасе поднимает руки:
- Что вы, батюшка!.. он и в подушках едва сидит!..
Тогда все батюшки обступают болящего. Благочинный берет св.
Евангелие... И я подумал - "когда же перестанут?..". После сказал я Горкину.
Он побранил меня:
- Стра-мник!.. про священное так!.. а?.. - "пере-ста-нут"!.. а?! про
святое Евангелие!..
Нет, благочинный больше не читал. Он раскрыл св. Евангелие, перевернул
его и возложил святыми словами на голову болящему. Другие батюшки, все,
помогали ему держать. Благочинный возглашал "великую молитву".
Горкин сказал мне после:
- Великая то молитва, и сколь же, косатик, ласкова!..
В этой молитве читается:
"Не грешную руку мою полагаю на главу болящего, но Твою Руку, которая
во Святом Евангелии... и прошу молитвенно: "Сам кающегося раба Твоего приими
человеколюбием... и прости прегрешения его и исцели болезнь..."
Отец приложился ко св. Евангелию и слабым шепотком повторил, что
говорил ему благочинный: