Главная » Книги

Шмелев Иван Сергеевич - Лето Господне, Страница 13

Шмелев Иван Сергеевич - Лето Господне


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20

- "Крестопоклонная", мол, пришла. А это те не в удовольствие, а.. каждому, мол, дается крест, чтобы примерно жить... и покорно его нести, как Господь испытание посылает. Наша вера хорошая, худому не научает, а в разумение приводит.
  Как и в Чистый Понедельник, по всему дому воскуряют горячим уксусом с мяткой, для благолепия-чистоты. Всегда курят горячим уксусом после тяжелой болезни или смерти. Когда померла прабабушка Устинья и когда еще братец Сережечка от скарлатины помер, тоже курили - изгоняли опасный дух. Так и на "Крестопоклонную". Горкин последнее время что-то нетверд ногами, трудно ему носить медный таз с кирпичом. За него носит по комнатам Андрюшка, а Горкин поливает на раскаленный кирпич горячим уксусом-эстрагоном из кувшина. Розовый кислый пар вспыхивает над тазом шипучим облачком. Андрюшка отворачивает лицо, трудно дышать от пара. Этот шипучий дух выгонит всякую болезнь из дома. Я хожу за тазом, заглядываю в темные утолки, где притаился "нечистый дух". Весело мне и жутко: никто не видит, а он теперь корчится и бежит, - думаю я в восторге, - "так его, хорошенько, хорошенько!.." - и у меня слезы на глазах, щиплет-покалывает в носу от пара. Андрюшка ходит опасливо, боится. Горкин указывает тревожным шепотком - "ну-ка, сюда, за шкап... про-парим начисто"... - шепчет особенные молитвы, старинные, какие и в церкви не поются: "...и заступи нас от козней и всех сетей неприязненных... вся дни живота..." Я знаю, что это от болезни - "от живота", а что это - "от козней-сетей"? Дергаю Горкина и шепчу - "от каких козней-сетей"?". Он машет строго. После уж, как обкурили все комнаты, говорит:
  - Дал Господь, выгнали всю нечистоту, теперь и душе полегче. "Крестопоклонная", наступают строгие дни, преддверие Страстям... нонче Животворящий Крест вынесут, Христос на страдания выходит... и в дому чтобы благолепие-чистота.
  Это - чтобы его и духу не было.
  В каморке у Горкина теплится негасимая лампадка, чистого стекла, "постная", как и у нас в передней - перед прабабушкиной иконой "Распятие". Лампадку эту Горкин затеплил в прощеное воскресенье, на Чистый Понедельник, и она будет гореть до после обедни в Великую Субботу, а потом он сменит ее на розовенькую-веселую, для Светлого Дня Христова Воскресенья. Эта "постная" теплится перед медным Крестом, старинным, на котором и меди уж не видно, а зелень только. Этот Крест подарили ему наши плотники. Когда клали фундамент где-то на новой стройке, нашли этот Крест глубоко в земле, на гробовой колоде, "на человечьих костях". Мне страшно смотреть на Крест. Горкин знает, что я боюсь, и сердится:
  - Грешно бояться Креста Господня! его бесы одни страшатся, а ты, милок, андельская душка. Ну, что ж, что с упокойника, на гробу лежал! все будем под крестиком лежать, под Господним кровом... а ты боишься! Я уж загодя распорядился, со мной чтобы Крест этот положили во гроб... вот и погляди покуда, а то с собой заберу.
  Я со страхом смотрю на Крест, мне хочется заплакать. Крест в веночке из белых бумажных роз. Домна Панферовна подарила, из уважения, сама розочки смастерила, совсем живые.
  - Да чего ты опасливо так глядишь? приложись вот, перекрестясь, - бесы одни страшатся!.. приложись, тебе говорю!..
  Он, кряхтя, приподымает меня ко Кресту, и я, сжав губы, прикладываюсь в страхе к холодной меди, от которой, чуется мне... мышами пахнет!.. Чем-то могильным, страшным...
  - И никогда не убойся... "смертию смерть поправ", поется на Светлый День. Крест Господень надо всеми православными, милок. А знаешь, какой я намедни сон видал?.. только тебе доверюсь, а ты никому, смотри, не сказывай. А то надумывать всякое начнут... Не скажешь, а? Ну, пообещался - ладно, скажу тебе, доверюсь. Вот ты и поймешь.... нету упокойников никаких, а все живые у Господа. И сон мой такой-то радостный-явный, будто послано мне в открытие, от томления душевного. Чего-чего?.. а ты послушай. Да никакой я не святой, дурачок... а такое видение мне было, в открытие. Вижу я так... будто весна настала. И стою я на мостовой насупротив дома нашего... и га-лок, галок этих, чисто вот туча черная над нашим двором, "свадьба" будто у них, как всегда по весне к вечеру бывает. И чего-то я, будто, поджидаю... придет кто-то к нам, важный очень. Гляжу, наш Гришка красным песочком у крыльца посыпает, как в самый парадный день, будто Царицу Небесную ожидаем. И несут нам от ратникова великие ковриги хлеба, сила хлеба! К важному это, когда хлеб снится. Всю улицу хлебом запрудило. И галки, будто, это на хлеб кричат, с радости кричат. Гляжу дальше... - папашенька на крыльцо выходит, из парадного, во всем-то белом, майском... такой веселый, парадный-нарядный!... - Царицу Небесную встречать. А за ним Василь-Василич наш, в новом казакине, и холстиной чистой обвязан, рушником мытым, - будто икону принимать нести. Смотрю я к рынку, не едет ли шестерня, голубая кареты, - Царица Небесная. А на улице - пусто-пусто, ну - ни души. И вот, милок, вижу я: идет от рынка, от часовни. Мартын-плотник, покойный, сказывал-то летось тебе, как к Троице нам итить... Государю Лександре Николаичу нашему аршинчик-то на глаз уделал, победу победил при всех генералах... Царь-то ему золотой из своих ручек пожаловал. Идет Мартын в чистой белой рубахе и... что ж ты думаешь!.. - несет для нас но-вый Крест! только вот, будто вытесал... хороший сосновый, в розовинку чуток... так-то я ясно вижу! И входит к нам в ворота, прямо к папашеньке, и чего-то ласково так на ухо ему, и поцеловал папашеньку! Я, значит, хочу подойтить к ним, послушать... чего они толкуют промеж себя... и не помыслилось даже мне, что Мартын-то давно преставился... а будто он уходил на время. Крест там иде тесал! Ну, под хожу к ним, а они от меня, на задний двор уходят, на Донскую улицу, будто в Донской монастырь пошли. Крест становить, кому-то! - в мыслях так у меня. А Василь- Василич и говорит мне: "Михал Панкратыч, как же это мы теперь без хозяина-то будем?!." Дескать, ушел вот и не распорядился, а надо вот-вот Царицу Небесную принимать. А я ему говорю, - "они, может, сейчас воротятся..." - сразу так мне на мысли: "может, пошли они Крест на могилке покойного дедушки становить... сейчас воротятся". И в голову не пришло мне, что дедушка твой не на Донском, а на Рогожском похоронен! А у нас Мартын всем, бывало, кресты вытесывал, такая у него была охота, и никогда за работу не брал, а для души. Ну, ушли и ушли... а тут, гляжу, Царицу Небесную к нам везут... - так это всполошился сердцем, и проснулся. Я тогда целый день как не в себе ходил, смутный... сон-то такой мне был...
  - А это чего, смутный?.. помрет кто-нибудь, а?.. - спрашиваю я, в страхе.
  - А вот слушай, сон-то, словно, к чему мне был, думатся так теперь. Хожу, смутный, будто я не в себе. Папашенька еще пошутил-спросил: "чего ты сумный такой? таракана, что ль, проглотил?.." Ну, неспокойный я с того сну стал, разное думаю. И все в мыслях у меня Мартынушка. Дай, думаю, схожу-навещу его могилку. Поехал на Даниловское...- - что же ты думаешь! Прихожу на его могилку, гляжу... - а Крест-то его и повалился, на земи лежит! Во, сон-то мой к чему! Дескать, Крест у меня повалился, вот и несу ставить. Вон к чему. А ты все-таки папашеньке про Крест не сказывай, про сон-то мой. Он вон тоже видал сон, неприятный... рыбу большую видал, гнилую-ю... вплыла, будто, в покои, без воды, стала под образа... Расстроились они маленько со сну того. Не надо сказывать про Мартына...
  - К смерти это, а?... - спрашиваю опять, и сердце во мне тоскует.
  - Да я ж те говорю - Крест у Мартына повалился! а сказывать не надо. А ты дальше слушай. С чего ж, думаю, свалиться ему. Кресту-то? - крепко ставлен. Гляжу - и еще неподалечку крестик повалился... Тут я и понял. А вот. Большие снега зимой-то были, а весна взялась дружная, пошло враз таять, наводнило, земля разгрязла, и низинка там... а Крест-то тяжелый, сосна хорошая, крепкая... а намедни буря была какая!.. - ну, и повалило Крест-то. Значит, Мартын-покойник оповестить приходил, папашеньке пошептал - "поглядите, мол, Крест упал на моей могилке". Послал я робят, опять поставили. И панихидиу я заказал, отпели на могилке. Скоро память ему: в апреле месяце, как раз на Пасхе, помер. И ко Господу отошел, а нас не забывает. Чего же бояться-то!..
  А я боюсь. Смотрю на картинку у его постели, как отходит старый человек, а его душенька, в голубом халатике, трепещет, сложив крестиком ручки на груди, а над нею Ангел стоит и скорбно смотрит, как эти, зеленые, на пороге жмутся, душу хотят забрать, а все боятся-корчатся: должно быть, тот старичок праведной жизни был. Горкин видит, как я смотрю, - всегда я в страхе гляжу на ту картинку, - и говорит:
  - Пословица говорится: "рожался - не боялся, а помрешь - недорого возьмешь". Вон, наша Домна Панферовна в одном монастыре чего видала, для наставления, чтобы не убоялись смертного часу. На горе на высокой... ящик видала за стеклом, а в ящике черепушки и косточки. Монахи ей объяснили суть, чего напевно прописано на том ящике: "Взирайте и назидайте, мы были, како вы, и вы будете, како мы". Про прах тленный прописано. А душа ко Господу воспарит. Ну, вот те попонятней... Ну, пошел ты в баню, скинул бельецо - и в теплую пошел, и так-то легко те париться, и весь ты, словно развязался... Так и душа: одежку свою на земле покинет, а сама паром выпорхнет. Грешники, понятно, устрашаются, а праведные рвутся даже туда, как мы в баньку с тобой вот. Прабабушка Устинья за три дни до кончины все собиралась, салоп надела, узелок собрала, клюшку свою взяла... в столовую горницу пришла, поклонилась всем и говорит: "живите покуда, не ссорьтесь, а я уж пойду, пора мне, погостила". - И пошла сенями на улицу. Остановили ее - "куда вы, куда, бабушка, в метель такую?.." А она им: "Ваня меня зовет, пора..." Все и говорила: "ждут меня, Ваня зовет..." - прадедушка твой покойный. Вот как праведные-то люди загодя конец знают. Чего ж страшиться, у Господа все обдумано-устроено... обиды не будет, я радость-свет. Как в стихе-то на Вход Господень в Ерусалим поется?.. Как так, не помню! А ты помни: "Обчее Воскресение прежде Твоея страсти уверяя..." Значит, всем будет Воскресение. Смотри-взирай на святый Крест и радуйся, им-то и спасен, и тебя Христос искупил от смерти. Потому и "Крестопоклонную" поминаем, всю неделю Кресту поклоняемся... и радость потому, крестики сладкие пекутся, душеньку радовать. Все хорошо прилажено. Наша вера хорошая, веселая.
  Я иду в сад поглядеть, много ли осталось снегу. Гора почернела и осела, под кустами протаяло, каркают к дождю вороны, цокают галочки в березах. Я все думою о сне Горкина, и что-то щемит в сердце. Буду в первый раз в жизни говеть на "Крестопоклонной", надо о грехах подумать, о часе смертном. Почему Мартын поцеловал папашеньку? почему Горкин не велит сказывать про Мартына? Думаю о большой, гнилой, рыбе, - видел во сне папашенька. Всегда у нас перед тяжелой болезнью видят большую рыбу... а тут еще и - гнилая! почему - гнилая?!. Видел и дедушка. Рассказывал Горкин в прошлом году на Страстной, когда ставили на амбар новенький скворешник... Раз при дедушке чистили скворешники, нашли натасканное скворцами всякое добро: колечко нашли с камушком; дешевенькое, и серебряный пятачок, и еще... крестик серебряный... Мартын подал тот крестик дедушке. И все стали вздыхать, примета такая, крестик найти в скворешнике. А дедушка стал смеяться: "это мне Государь за постройку дворца в Коломенском крестик пожалует!" А через сколько-то месяцев и помер. Вот и теперь:
  Крест Мартын-покойный принес и поцеловал папашеньку. Господи, неужели случится это?!.
  На дворе крик, кричит лавочник Трифоныч: "кто же мог унести... с огнем?!." Бегу из садика. У сеней народ. Оказывается, поставила Федосья Федоровна самовар... и вдруг, нет самовара! ушел, с огнем! Говорят: небывалое дело, что-нибудь уж случится!.. Остался Трифоныч без чаю, будет "нечаянность". Я думаю - Трифонычу будет "нечаянность", его самовар-то! И угольков не нашли. Куда самовар ушел? - прямо - из глаз пропал. И как жулик мог унести... с огнем?! Говорят - "уж что-то будет!". Отец посмеялся: "смотри, Трифоныч, в протокол как бы не влететь, шкалики за стенкой подносишь а патента не выбираешь!" А все говорят - "протокол пустяки... хуже чего бы не случилось".
  Скоро ко всенощной, к выносу Креста Господня. Как всегда по субботам, отец оправляет все лампадки. Надевает старенький чесучовый пиджак, замасленный, приносит лампадки и ставит на выдвижной полочке буфета. Смотреть приятно, как красуются они рядками, много-много, - будничные, неяркие. А в Великую Субботу затеплятся малиновые, пунцовые. Отец вправляет светильни в поплавочки, наливает в лампадки афонское, "святое", масло и зажигает все. Любуется, как они светятся хорошо. И я любуюсь: - это - святая иллюминация. Носит по комнатам лампадки и напевает свое любимое и мое:
  "Кресту Твоему поклоняемся, Владыко... и Свя-тое... Воскре-се-ние Твое... сла-а-а-авим". Я ступаю за ним и тоже напеваю. Радостная молитовка: слышится Пасха в ней. Вот и самая главная лампадка, перед образом "Праздников", в белой зале. На Пасху будет пунцовая, а теперь - голубая, похожая на цветок, как голубая лилия. Отец смотрит, задумавшись. На окне - апельсиновое деревцо, его любмое. В прошлом году оно зацвело в первый раз, а нынче много цветков на нем, в зеленовато-белых тугих бутончиках. Отец говорит:
  - Смотри-ка, Ванятка, сколько у нас цветочков! И чайное деревцо цветет, и агавы... и столетник, садовник говорит, может быть, зацветет. Давно столько не было цветков. Только "змеиный цвет" что-то не дает... он один раз за тридцать лет, говорят, цветет.
  Он поднимает меня и дает понюхать осторожно белый цветочек апельсинный. Чудесно пахнет... любимыми его душками - флердоранжем!
  Я смотрю на образ "Всех Праздников", и вспоминаю вдруг папашенькин сон недавний: в эту белую нашу залу вплыла большая, "гнилая", рыба... вплыла "без воды"... и легла "головой к Образу"... Мне почему-то грустно.
  - Что это ты такой, обмоклый?.. - спрашивает отец и прищипывает ласково за щечку.
  На сердце такое у меня, что вот заплачу... Я ловлю его руку, впиваюсь в нее губами, и во мне дрожь, от сдержанного плача. Он прижимает меня и спрашивает участливо:
  - Головка не болит, а? горлышко не болит?.. Вытирает мне слезы "лампадным" пальцем. Я не знаю, как ему рассказать, что со иной. Что-то во мне тоскливое - и сам не знаю...
  - Вот уж и большой ты, говеть будешь... - говорит он, размазывая пальцем слезки.
  В его словах слышится мне почему-то такое грустное... никогда не слыхал такого. Может быть, он вспоминает сон?.. Помню, это было на днях, так же грустно рассказывал он матушке: "такой неприятный сон, никак не могу забыть... ужасно неприятный... помру, может?.. Ну, похороните... "делов-то пуды, а она - ту-ды"!.. - повторил он знакомую приговорку Горкина: теперь она мне понятна.
  Ходит но зале, любуется на цветы и напевает - "Кресту Твоему поклоняемся, Владыко...". Подходит к зеленой кадушке на табуретке. Я знаю: это - "арма", так называл садовник-немец, из Нескушного, пересаживавший цветы. Но у нас называют - "страшный змеиный цвет". Листья его на длинных стеблях, похожи на веселки. Земля его ядовитая, ее выбрасывают в отхожее, а то наклюются куры и подохнут. Этот цветок подарил дедушке преосвященный, и дедушка помер в тот самый год. Говорят, цветет этот "змеиный цвет" очень редко, лет через двадцать-тридцать. Лет пятнадцать, как он у нас, и ни разу еще не цвел. Цветок у него большой, на длинном стебле, и похож на змеиную голову, желтую, с огненно-синим "жалом".
  - Вот так штука!.. - вскрикивает отец, - никак наш "змеиный цвет" думает зацветать?!, что-то оттуда вылезает...
  Он осторожно отгибает длинные "веселки" и всматривается в щель, меж ними, откуда они выходят. Мне не видно, цветок высокий.
  - Лезет что-то... зеленая будто шишечка... вот так штука?! а? - дивясь, спрашивает он меня, подмигивает как-то странно. - Вот мы с тобой и дождались чуда... к Пасхе и расцветет, пожалуй.
  В открытую форточку пахнет весной, навозцем, веет теплом и холодочком. Слышно - благовестят ко всенощной. Сейчас пойдем. Сегодня особенная служба: батюшка вынесет из алтаря Животворящий Крест, возложив его на голову, на траурном в золотце покрове, убранный кругом цветами; остановится перед Царскими Вратами - и возгласит в тишине: "Прему-дрость.... про-сти-и!.." И понесет на главе на середину церкви, на аналои. И воспоют сперва радующее - "Спаси, Господи, люди Твоя", а потом, трижды тоже, самое мое любимое - "Кресту Твоему поклоняемся, Владыко...".
  Отец напевает светлую эту молитовку и все глядит - "страшный змеиный цвет".
  - Поди, поди-ка сюда!.. - зовет он матушку. - Штука-то какая лезет!.. Смотри-ка, "змеиный-то цвет"... никак цветочный стебель дает?!.
  - Да что-о-ты... Го-споди!.. - говорит матушке тревожно и крестится.
  Разглядывают оба что-то, невидное мне. Я знаю, почему матушка говорит тревожно и крестится: с этим "змеиным цветом" связалось у ней предчувствие несчастья.
  - Да... это, пожалуй, цвет... бугорок зеленый... не лист это... - говорит она, оттягивая стебли. - Сколько тебя просила... вы-брось!., - шепчет она с мольбой и страхом.
  - Глупости!.. - с раздражением говорит отец и начинает напевать любимое, светлое такое...
  - Спаси нас, Господи... - крестится матушка. Я вспоминаю страшные рассказы. В первый же год, как привезли к нам страшную эту "арму", помер дедушка... потом отошла прабабушка Устинья, потом Сереженька... Сколько раз матушка просила - "выкинь этот ужасный "змеиный цвет"! А отец не хотел и думать. И вот, время пришло "страшный змеиный цвет" набирает бутон-цветок.
  С.М. Серову
   ГОВЕНЬЕ
  Еще задолго до масленицы ставят на окно в столовой длинный ящик с землей и сажают лук - для блинов. Земля в ящике черная, из сада, и когда польют теплой водой - пахнет совсем весной. Я поминутно заглядываю, нет ли зеленого "перышка". Надоест ждать, забудешь, и вдруг - луковки все зазеленели! Это и есть весна.
  Солнце стало заглядывать и в залу, - конец зиме. Из Нескучного сада пришел садовник-немец, "старший самый", - будет пересаживать цветы. Он похож на кондитера Фирсанова, такие же у него седые бакенбарды, и, как Фирсанов тоже курит вонючую сигару. Дворник Гришка сносит цветы в столовую. Немец зовет его - "шут карококовый",- "гороховый", - и все говорит - "я-я". Гришка огрызается на него: "якала, шут немецкий". Столовая - будто сад, такой-то веселый кавардак: пальмы, фикусы, олеандры, фуксии, столетник... и "страшный змеиный цвет". Листья у него длинные, как весла, и никто не видел, как он цветет. Говорят, будто "огнем цветет" совсем змеиная пасть, и с жалом. Немец велит Гришке землю из под него выбросить "в нужни мест, где куры не клюются". Я лежу под цветами, будто в саду, и смотрю, как прячутся в землю червяки: должно быть, им очень страшно. Их собирают в баночку, для скворцов. Скворцы уже начали купаться в своих бадеечках. И молчавший всю зиму жавороночек пробует первое журчанье, - словно водичка бульбулькает. Значит, весна подходит.
  В ящике густо-зелено, масленица пришла. Масленица у нас печальная: померла Палагея Ивановна, премудрая. Как сказала отцу в Филиповки - так и вышло: повезли ее "парой" на Ваганьковское. Большие поминки были, каждый день два раза блинками поминали.
  И в детской у нас весна.
  Домнушка посадила моченый горох, он уж высунул костыльки, скоро завьется по лучинке и дорастет до неба. Домнушка говорит, - до неба-то не скоро, не раньше Пасхи. Я знаю, до неба не может дорасти, а приятно так говорить. Недавно я прочитал в хрестоматии, как старичок посадил горошину, и она доросла до неба. Зажмуришься - и видишь, вырос горох до неба, я лезу, лезу... если бы рай увидеть!.. Только надо очиститься от грехов. Горкин мне говорил, что старик не долез до неба, - грехи тянули, а он старуху еще забрал!.. - я горох сломал, и сам свалился, и старуху свою зашиб.
  - А праведные... могут до неба?..
  - А праведные и без гороха могут, ангели вознесут на крылах. А он исхитрялся: по гороху, мол, в рай долезу! Не по гороху надо, а в сокрушении о грехах.
  - Это чего - "в сокрушении"?
  - Как же ты так не поймешь? Нонче говеть будешь, уж отроча... семь годков скоро, а сокрушения не знаешь! Значит, смирение докажь, поплачь о грехах, головку преклони-воздохни: "Господи, милостив буди мне грешному!" Вот те и сокрушение.
  - Ты бы уж со мной поговел... меня хотят на Страстной говеть, со всеми, а лучше бы мне с тобой, на "Крестопоклонной", не страшно бы?.. Выпроси уж меня, пожалуйста.
  Он обещает выпросить.
  - Папашенька бы ничего, а вот мамашенька... все-то с мужиками, говорит, слов всяких набираешься.
  - Это я "таперича" сказал, а надо говорить - "теперича". А ты все-таки попроси. А скажи мне по чистой совести, батюшка не наложит... как это?.. - чего-то он наложит?..
  Матушка недавно погрозилась, что нажалуется на меня отцу Виктору, он чего-то и наложит. Чего наложит?..
  - Грехи с тобой, уморил!.. - смеется Горкин, хоть и Великий Пост. - Да это она про эту... про питимью!
  - Какую "пи-ти-мью"?.. это чего, а?.. страшное?..
  - Это только за страшный грех, питимья... и знать те негодится. Ну, скажешь ему грешки, посокрушаешься... покрестит те батюшка головку на питрахили и отпустит, скажет-помолится - "аз, недостойный иерей, прощаю-разрешаю". Бояться нечего, говенье душе радость. Даст Бог, вместе с тобой и поговеем, припомним с тобой грешки, уж без утайки. Господу, ведь, открываешься, а Он все-о про нас ведает. Душенька и облегчится, радостно ей будет.
  И все-таки мне страшно. Недавно скорняк Василь-Василич вычитывал, как преподобная Феодора ходила по мытарствам: такое видение сна ей было, будто уж она померла. И на каждом мытарстве - эти... все загородки ставили, хотели в ад ее затащить. Она страшилась-трепетала, а за ней Ангел, нес ее добрые дела в мешочке и откупал ее. А у этих все-то про все записано, в рукописаниих... все-то грехи, какие и забыла даже. А на последнем мытарстве, самые эти главные, смрадные и звериные, вцепились в нее когтями и стали вопить - "наша она, наша!.." Ангел заплакал даже, от жалости. Да пошарил в пустом уж мешочке, а там, в самом-то уголке, последнее ее доброе дело завалилось! Как показал... - смрадные так и завопили, зубы даже у них ломались, от скрежета... а пришлось все-таки отпустить.
  И вдруг я помру без покаяния?! Ну, поговею, поживу еще, хоть до "Петровок", все-таки чего-нибудь нагрешу, грех-то за человеком ходит... и вдруг мало окажется добрые дел, а у тех все записано! Горкин говорил, - тогда уж молитвы поминовенные из адова пламени подымут. А все-таки сколько ждать придется, когда подымут... Скорей бы уж поговеть, в отделку, душе бы легче. А до "Крестопоклонной" целая еще неделя, до исповедальной пятницы, сто раз помереть успеешь.
  Все на нашем дворе говеют. На первой неделе отговелся Горкин, скорняк со скорнячихой и Трифоныч с Федосьей Федоровной. Все спрашивают друг дружку, через улицу окликают даже: "когда говеете?.. ай поговели уж?.." Говорят, весело так, от облегчения; "отговелись, привел Господь". А то - тревожно, от сокрушения: "да вот, на этой недельке, думаю... Господь привел бы". На третьей у сапожника отговелись трое мастеров, у скорняка старичок "Лисица", по воротникам который, и наш Антипушка. Марьюшка думает на шестой, а на пятой неделе будут говеть Домнушка и Маша. И бутошник собирается говеть, Горкину говорил вчера. Кучер Гаврила еще не знает, как уж управится, езды много... - как-нибудь да урвет денек. Гришка говеть боится: "погонит меня, говорит, поп кадилом, а надо бы говонуть, как не вертись". Василь-Василич думает на Страстной, с отцом: тогда половодье свалит, Пасха-то ноне поздняя. И как это хорошо, что все говеют! Да ведь все люди-человеки, все грешные, а часа своего никто не знает. А пожарные говеть будут? За каждым, ведь, час смертный. И будем опять все вместе, встретимся там... будто и смерти не было. Только бы поговели все.
  Ну, все-то, все говеют. Приносили белье из бань, сторожиха Платоновна говорила: "и думать нечего было раньше-то отговеться, говельщиц много мылось, теперь посбыло, помаленьку и отговеем все". И кузнец думает говеть, запойный. Ратниковы, булочники, целой семьей говели. Они уж всегда на первой. А пекари отговеются до Страстной, а то горячее пойдет время - пасхи да куличи. А бараночникам и теперь жара: все так и рвут баранки. Уж как они поговеть успеют?.. Домна Панферовна, с которой мы к Троице ходили, три раза поговела: два раза сама, а в третий с Анютой вместе. Может, говорит, и в четвертый раз поговеть, на Страстной. Антипушка говорит, что она это Михал Панкратыча хочет перещеголять, он два раза говеет только. А Горкин за нее вступился: "этим не щеголяют... а женщина она богомольная, сырая, сердцем еще страдает, дай ей, Господи, поговеть". Бог даст, и я поговею хорошо, тогда не страшно.
  С понедельника, на "Крестопоклонной", ходим с Горкиным к утрени, раным-рано. Вставать не хочется, а вспомнишь, что все говеют, - и делается легко, горошком вскочишь. Лавок еще не отпирали, улица светлая, пустая, ледок на лужах, и пахнет совсем весной. Отец выдал мне на говенье рублик серебреца, я покупаю у Горкина свечки. Будто чужой-серьезный, и ставлю сам к главным образам и распятию. Когда он ходит по церкви с блюдом, я кладу ему три копейки, и он мне кланяется, как всем, не улыбнется даже, будто мы разные.
  Говеть не очень трудно. Когда вычитывает дьячок длинные молитвы, Горкин манит меня присесть на табуретку, и я подремлю немножко или думаю-воздыхаю о грехах. Холим еще к вечерне, а в среду и пяток - к "часам" еще к обедне, которая называется "преосвященная". Батюшка выходит из Царских Врат с кадилом и со свечой, все припадают к полу и не глядят-страшатся, а он говорит в таинственной тишине: "Свет Христов просвещает все-эх!.." И сразу делается легко и светло: смотрится в окна солнце.
  Говеет много народу, и все знакомые. Квартальный говеет даже, и наш пожарный, от Якиманской части, в тяжелой куртке с железными пуговицами, и от него будто дымом пахнет. Два знакомых извозчика еще говеют, и колониальщик Зайцев, у которого я всегда покупаю пастилу. Он все становится на колени и воздыхает - сокрушается о грехах: сколько, может, обвешивал народу!.. Может, и меня обвешивал и гнилые орешки отпускал. И пожарный тоже сокрушается, все преклоняет голову. А какие у него грехи? сколько людей спасает, а все-таки боится. Когда батюшка говорит грустно-грустно - "Господи и Владыко живота моего..." - все рухаемся на колени и потом, в тишине-сокрушении, воздыхаем двенадцать раз: "Боже, очисти мя, грешного..." После службы подаем на паперти нищим грошики, а то копейки: пусть помолятся за нас, грешных.
  Я пощусь, даже и сладкого хлеба с маком не хочется. Не ем и халвы за чаем, а только сушки. Матушка со мной ласкова, называет - "великий постник". Отец все справляется - "ну, как дела, говельщик, не заслабел?". Он не совсем веселый, "разные неприятности", и Кавказка набила спину, приходится седлать Стальную. Стальную он недолюбливает, хочет после Пасхи ее продать; норовистая, всего пугается, - иноходец, потряхивает. Матушка просит его не ездить на этой ужасной серой, не ко двору она нам, все так и говорят. Отец очень всегда любил холодную белугу с хреном и ледяными огурцами и судачка, жаренного в сухариках, а теперь и смотреть не хочет, говорит - "отшибло, после того...". Я знаю почему... - ему противно от того сна: как огромная, "вся гнилая", рыба-белуга вплыла, без воды, к нам в залу и легла "головою под образа"... Теперь ему от всякой рыбы "гнилью будто попахивает".
  Домнушка спрашивает, как мне мешочек сшить, побольше или поменьше, - понесу батюшке грехи. Отец смеется; "из-под углей!" И я думаю - "черные-черные грехи...".
  Накануне страшного дня Горкин ведет меня в наши бани, в "тридцатку", где солидные гости моются. Банщики рады, что и я в грешники попал, но утешают весело: "ничего, все грехи отмоем". В бане - отец протодьякон. Он на славу попарился, простывает на тугом диване и ест моченые яблоки из шайки. Смеется Горкину: "а, кости смиренные... па-риться пришли!" - густо, будто из живота. Я гляжу на него и думаю: "Крестопоклонная", а он моченые яблоки мякает... и живот у него какой, мамона!.." А он хряпает и хряпает.
  Моет меня сам Горкин, взбивает большую пену. На полке кто-то парится и кряхтит: "ох, грехи наши тяжкие..." А это мясник лощегов. Признал нас и говорит: "говеете, стало быть... а чего вам говеть, кожа да кости, не во что и греху вцепиться". Немножко и мы попарились. Выходим в раздевалку, а протодьякон еще лежит, кислую капусту хряпает. Ласково пошутил со мной, ущипнул даже за бочок: "ну, говельщик, грехи-то смыл?" - и угостил капусткой, яблоки-то все съел.
  Выходим мы из бани, и спрашиваю я Горкина:
  - А протодьякон... в рай прямо, он священный? и не говеет никогда, как батюшка?
  - И они говеют, как можно не говеть! один Господь без греха.
  Даже и они говеют! А как же, на "Крестопоклонной" - и яблоки? чьи же молитвы-то из адова пламени подымут? И опять мне делается страшно... только бы поговеть успеть.
  В пятницу, перед вечерней, подходит самое стыдное: у всех надо просить прощение. Горкин говорит, что стыдиться тут нечего, такой порядок, надо очистить душу. Мы ходим вместе, кланяемся всем смиренно и говорим: "прости меня, грешного". Все ласково говорят: "Бог простит, и меня простите". Подхожу к Гришке, а он гордо так на меня:
  - А вот и не прощу!
  Горкин его усовестил, - этим шутить не годится. Он поломался маленько и сказал, важно так:
  - Ну, ладно уж, прощаю! А я перед ним, правда, очень согрешил: назло ему лопату расколол, заплевался и дураком обругал. На масленице это вышло. Я стал на дворе рассказывать, какие мы блины ели и с каким припеком, да и скажи - "с семгой еще ели". Он меня на смех и поднял: "как так, с Се-мкой? мальчика Семку ты съел?!" - прямо, до слез довел. Я стал ему говорить, что не Семку, а се-мгу. Такая рыба, красная... - а он все на смех: "мальчика Семку съел!" Я схватил лопату да об тумбу и расколол. Он и говорит, осерчал:
  "Ну, ты мне за эту лопату ответишь!" И с того проходу мне не давал. Как завидит меня - на весь-то двор орет: "мальчика Семку съел!" И другие стали меня дразнить, хоть на двор не показывайся. Я и стал на него плеваться и дураком ругать. Горкин, спасибо, заступился, тогда только и перестали.
  И Василь-Василич меня простил, по-братски. Я его Косым сколько называл, - и все его Косым звали, а то у нас на дворе другой еще Василь-Василич, скорняк, так чтобы не путать их. А раз даже пьяницей назвал, что-то мы не поладили. Он и говорит, когда я прощенья просил: "да я и взаправду косой, и во хмелю ругаюсь... ничего, не тревожься, мы с тобой всегда дружно жили". Поцеловались, мы с ним, и сразу легко мне стало, душа очистилась.
  Все грехи мы с Горкиным перебрали, но страшных-то, слава Богу, не было. Самый, пожалуй, страшный, - как я в Чистый Понедельник яичко выпил. Гришка выгребал под навесом за досками мусор и спугнул курицу, - за досками несла яички, в самоседки готовилась. Я его и застал, как он яички об доску кокал и выпивал. Он стал просить - "не сказывай, смотри, мамаше... на, попробуй". Я и выпил одно яичко. Покаялся я Горкину, а он сказал:
  - Это на Гришке грех, он тебя искусил, как враг. Набралось все-таки грехов. Выходим за ворота, грехи несем, а Гришка и говорит: "вот, годи... заставит тебя поп на закорках его возить!" Я ему говорю, что это так, нарочно, шутят. А он мне - "а вот увидишь "нарошно"... а зачем там заслончик ставят?" Душу мне и смутил, хотел я назад бежать. Горкин тут даже согрешил, затопал на меня, погрозился, а Гришке сказал:
  - Ах, ты... пропащая твоя душа!..
  Перекрестились мы и пошли. А это все тот: досадно, что вот очистимся, и вводит в искушение - рассердит.
  Приходим загодя до вечерни, а уж говельщиков много понабралось. У левого крылоса стоят ширмочки, и туда ходят по одному, со свечкой. Вспомнил я про заслончик - душа сразу и упала. Зачем заслончик? Горкин мне объяснил - это чтобы исповедники не смущались, тайная исповедь, на духу, кто, может, и поплачет от сокрушения, глядеть посторонним не годится. Стоят друг за дружкой со свечками, дожидаются череду. И у всех головы нагнуты, для сокрушения. Я попробовал сокрушаться, а ничего не помню, какие мои грехи. Горкин сует мне свечку, требует три копейки, а я плачу.
  - Ты чего плачешь... сокрушаешься? - спрашивает. А у меня губы не сойдутся.
  У свещного ящика сидит за столиком протодьякон, гусиное перо держит.
  - Иди-ка ко мне!.. - и на меня пером погрозил. Тут мне и страшно стало: большая перед ним книга, и он по ней что-то пишет, - грехи, пожалуй, рукописание. Я тут и вспомнил про один грех, как гусиное перо увидал: как в Филиповки протодьякон с батюшкой гусиные у нас лапки ели, а я завидовал, что не мне лапку дали. И еще вспомнилось, как осуждал протодьякона, что на "Крестопоклонной" моченые яблоки вкушает и живот у него такой. Сказать?.. ведь у тех все записано. Порешил сказать, а это он не грехи записывает, а кто говеет, такой порядок. Записал меня в книгу и загудел на меня, из живота: "о грехах воздыхаешь, парень... плачешь-то? Ничего, замолишь, Бог даст, очистишься". И провел перышком по моим глазам.
  Нас пропускают наперед. У Горкина дело священное - за свещным ящиком, и все его очень уважают. Шепчут: "пожалуйте наперед, Михал Панкратыч, дело у вас церковное". Из-за ширмы выходит Зайцев, весь-то красный, и крестится. Уходит туда пожарный, крестится быстро-быстро, словно идет на страшное, Я думаю: "и пожаров не боится, а тут боится". Вижу под ширмой огромный его сапог. Потом этот сапог вылезает из-под заслончика, видны ясные гвоздики, - опустился, пожалуй, на коленки. И нет сапога: выходит пожарный к нам, бурое его лицо радостное, приятное. Он падает на колени, стукает об пол головой, много раз, скоро-скоро, будто торопится, и уходит. Потом выходит из-за заслончика красивая барышня и вытирает глаза платочком, - оплакивает грехи?
  - Ну, иди с Господом... - шепчет Горкин и чуть поталкивает, а у меня ноги не идут, и опять все грехи забыл.
  Он ведет меня за руку и шепчет - "иди, голубок, покайся". А я ничего не вижу, глаза застлало. Он вытирает мне глаза пальцем, и я вижу за ширмами аналой и о. Виктора. Он манит меня и шепчет: "ну, милый, откройся перед Крестом и Евангелием, как перед Господом, в чем согрешал... не убойся, не утаи..." Я плачу, не знаю, что говорить. Он наклоняется и шепчет: "ну, папашеньку-мамашеньку не слушался..." А я только про лапку помню.
  - Ну, что еще... не слушался... надо слушаться... Что, какую лапку?..
  Я едва вышептываю сквозь слезы:
  - Гусиная лапка... гу... синую лапку... позавидовал... Он начинает допрашивать, что за лапка, ласково так выспрашивает, и я ему открываю все. Он гладит меня по головке и вздыхает:
  - Так, умник... не утаил... и душе легче. Ну, еще что?..
  Мне легко, и я говорю про все: и про лопату, и про, яичко, и даже как осуждал о. протодьякона, про моченые яблоки и его живот. Батюшка читает мне наставление, что завидовать и осуждать большой грех, особенно старших.
  - Ишь, ты, какой заметливый... - и хвалит за "рачение" о душе.
  Но я не понимаю, что такое - "рачение". Накрывает меня епитрахилью и крестит голову. И я радостно слышу: "...прощаю и разрешаю".
  Выхожу из-за ширмочки, все на меня глядят, - очень я долго был. Может быть, думают, какой я великий грешник. А на душе так легко-легко.
  После причастия все меня поздравляют и целуют, как именинника. Горкин подносит мне на оловянной тарелочке заздравную просвирку. На мне новый костюмчик, матросский, с золотыми якорьками, очень всем нравится. У ворот встречает Трифоныч и преподносит жестяную коробочку "ландринчика"-монпансье: "телу во здравие, душе во спасение, с причастимшись!" Матушка дарит "Басни Крылова с картинками, отец - настоящий пистолет с коробочкой розовых пистонов и "водяного соловья": если дуть в трубочку в воде, он пощелкивает и журчит, как настоящий живой. Душит всего любимыми духами - флердоранжем. Все очень ласковы, а старшая сестрица Сонечка говорит, нюхая мою голову: "от тебя так святостью и пахнет, ты теперь святой - с молока снятой". И правда, на душе у меня легко и свято.
  Перед парадным чаем с душистыми "розовыми" баранками, нам с Горкиным наливают по стаканчику "теплотцы", - сладкого вина-кагорцу с кипяточком, мы вкушаем заздравные просвирки и запиваем настояще-церковной "теплотцой". Чай пьем по-праздничному, с миндальным молоком и розовыми сладкими баранками, не круглыми, а как длинная петелька, от которых чуть пахнет миром, - особенный чай, священный. И все называют нас уважи тельно: причастники.
  День теплый, солнечный, совсем-то совсем весенний. Мы сидим с Горкиным на согревшейся штабели досок, на припеке, любуемся, как плещутся в луже утки, и беседуем о божественном. Теперь и помирать не страшно, будто святые стали. Говорим о рае, как летают там ангелы - серафимы-херувимы, гуляют угодники и святые... и, должно быть, прабабушка Устинья и Палагея Ивановна... и дедушка, пожалуй, и плотник Мартын, который так помирал, как дай Бог всякому. Гадаем-домекаем, звонят ли в раю в колокола?.. Чего ж не звонить, - у Бога всего много, есть и колокола, только "духовные", понятно... - мы-то не можем слышать. Так мне легко и светло на душе, что у меня наплывают слезы, покалывает в носу от радости, и я обещаюсь Горкину никогда больше не согрешать. Тогда ничего не страшно. Много мы говорим-гадаем... И вдруг, подходит Гриша и говорит, оглядывая мой костюмчик: "матрос... в штаны натрºс!" Сразу нас - как ошпарило. Я хотел крикнуть ему одно словечко, да удержался-вспомнил, что это мне искушение, от того. И говорю ласково, разумно, - Горкин потом хвалил:
  - Нехорошо, Гриша, так говорить... лучше ты поговей, и у тебя будет весело на душе.
  Он смотрит на меня как-то странно, мотает головой и уходит, что-то задумчивый. Горкин обнял меня и поцеловал в маковку, - "так, говорит, и надо!". Глядим, Гриша опять подходит... и дает мне хорошую "свинчатку" - биту, целый кон бабок можно срезать! И говорит, очень ласково:
  - Это тебе от меня подарочек, будь здоров. И стал совсем ласковый, приятный. А Горкину сапоги начистить обещался, "до жару!" И поговеть даже посулился, - три года, говорит, не говел, и вы меня разохотили".
  Подсел к нам, и мы опять стали говорить про рай, и у Горкина были слезы на глазах, и лицо было светлое, такое, божественное совсем, как у святых стареньких угодников. И я все думал, радуясь на него, что он-то уж непременно в рай попадет, и какая это премудрость-радость - от чистого сердца поговеть!..
   ВЕРБНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ
  На шестой неделе Великого Поста прошла Москва-река.
  Весна дружная, вода большая, залила огороды и нашу водокачку, откуда подается вода в бани. Сидор-водолив с лошадьми будет теперь как на море, - кругом-то-кругом вода. Обедать ему подвозят на плотике, а лошадям сена хватит. Должно быть, весело там ему, на высокой водокачке: сидит себе на порожке - посматривает, как вода подымается, трубочку сосет, чаек пьет, - никто не побеспокоит. Василь-Василич поехал на плотике его проведать - да и застрял: бадья с колеса ухом сорвалась, заело главное колесо, все и чинились с Сидором. Ну, починил-пустил, поехал назад на плотике, шестик с руки сорвался, он и бултых в воду. Спасибо еще - ветла попалась, ухватился-вскарабкался, - чуть было не потоп. Подъехали на лодке, сняли его с ветлы, а у него и язык отнялся. Хорошо еще - погрелись они с Сидором маленько, а то пропадом-пропадай: снеговая вода, сту-деная. Отец посерчал: "разбойник ты, мошенник, целый день проваландался!.. знаю твою "бадью".. за что только Господь спасает!.." А за доброту, говорят, - с народом по правде поступает, есть за него молельщики.
  Вербная суббота завтра, а Михал Иваныч не везет, вербу и не везет. Горкин ахает, хлопает себя по бокам, - "да ну-ка, он заболел в лесу... старосты мы церковные, как - без вербы?!." Бывало, в четверг еще привозил, а вот и пятница, - и нет вербы! В овражке уж не угряз ли со старухой, лошаденка старенькая у них, а дороги поплыли, места глухие... Отец верхового на зорьке еще послал и тот что-то позапропал, а человек надежный. Антон Кудрявый водочкой балуется не шибко. Горкин уж порешил на Красную Площадь после обеда ехать, у мужиков вербу закупать. Ни в кои-то веки не было, срам какой... да и верба та - наша разве! Перед самым обедом кричат от ворот ребята - "Михал-Иванов едет, вербу везет!.." Ну, слава те, Господи.
  Хорошо, что Антона Кудрявого послали. Повстречал стариков за Воронцовым, в овраге сидят и плачутся: оглоблю поломали, и лошаденка упарилась, легла в зажоре. Вызволил их Антон, водочкой отогрел, лошадь свою припряг... - вот потому и позапоздали, целую ночь в зажоре!.. - "Старуха уж и отходить готовилась, на вербу все молилась: "свяченая вербушка, душеньку мою прими-осени! - сказывал Михал-Иванов, - а какая она свяченая, с речки только!"
  Верба - богатая, вишневая-пушистая, полны санки; вербешки уж золотиться стали, крупные, с орех, - молиться с такой приятно. Михал-Иванова со старухой ведут на кухню - горячим чайком погреться. Василь-Василич подносит ему шкалик - "душу-то отогрей". Михал-Иванов кажется мне особенным, лесовым, как в сказке. Живет в избушке на курьих ножках, в глухом лесу, куда и дороги нет, выжигает уголь в какой-то яме, а кругом волки и медведи. Возит он нам березовый, "самоварный", уголь, какой-то "звонкий", особенный; и всем на нашей Калужской улице, и все довольны. И еще березовые веники в наши бани, - тем и живет со своей старухой. И никогда с пустыми руками не приедет, все чего-нибудь привезет лесного. Прошлый год зайца живого привезли, зимой с ними в избушке жил; да зайца-то мы не взяли: не хорошо зайца держать в жилье. А нынче белочку привезли в лукошке, орехи умеет грызть. И еще - целый-то мешок лесных орехов! Ореха было по осени... - обору нет. Трифонычу в лавку мешок каленых продали, а нам - в подарок, сырого, по заказу: отец любит, и я люблю, - не рассыпается на зубах, а вязнет, и маслицем припахивает, сладким духом орешным. Белка сидит в плетушке, глядеть нельзя: на крышу сиганет - про-щай. Отец любит все скоро делать: сейчас же послал к знакомому старику в Зарядье, который нам клетки для птиц ставит, - достать железную клетку, белкину, с колесом. Почему - с колесом? А потому, говорят: белка крутиться любит.
  Я сижу в кухне, рядом с Михал-Ивановым, и гляжу на него и на старуху. Очень они приятные,и пахнет от них дымком и дремучим лесом. Михал-Иванов весь в волосах, и черный-черный, белые глаза только; все лицо в черных ниточках-морщинках, и руки черные-черные, не отмыть до самого Страшного Суда. Да там на это не смотрят: там - душу покажи. Отец скажет ему, бывало: "Михал-Иванов - трубочист, телом грязен - душой чист!" А он отмахивается: "и где тут, и душа-то угольная". Нет, душа у него чистая, как яичко. - Горкин говорит: грех по лесу не ходит, а по людям. Спрашиваю его - "а ты поговел?". И они, оказывается, уж поговели-сподобились, куда-то в село ходили. Марьюшка ставит им чугунок горячей картошки и насыпает на бумажку соли. Они сцарапывают кожуру ногтями, и картошка у них вся в пятнах, угольная. Очень нашу картошку одобряют, - слаже, говорят, сахару. У старика большой ноготь совсем размят, смотреть страшно, в ногах даже у меня звенит. "Это почему... палец?" - спрашиваю я, дергаясь от жути. А деревом защемило, говорит. А у старухи пальцы не разгибаются, будто курячья лапка, и шишки на пальцах вздулись, болезнь такая, - угольн

Другие авторы
  • Тихонов-Луговой Алексей Алексеевич
  • Григорьев Петр Иванович
  • Остолопов Николай Федорович
  • Бестужев-Рюмин Михаил Павлович
  • Ладенбург Макс
  • Род Эдуар
  • Коженёвский Юзеф
  • Григорьев Василий Никифорович
  • Добролюбов Николай Александрович
  • Роборовский Всеволод Иванович
  • Другие произведения
  • Диковский Сергей Владимирович - Наша Занда
  • Плеханов Георгий Валентинович - О нашей тактике по отношению к борьбе либеральной буржуазии с царизмом
  • Лепеллетье Эдмон - Римский король
  • Помяловский Николай Герасимович - Данилушка
  • Писемский Алексей Феофилактович - Сергей Петрович Хозаров и Мари Ступицына
  • Андреевский Сергей Аркадьевич - Лермонтов
  • Миклухо-Маклай Николай Николаевич - Берег Маклая
  • Андреев Леонид Николаевич - Фельетоны разных лет
  • Пушкин Александр Сергеевич - Рославлев
  • Дорошевич Влас Михайлович - Одиночное заключение
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 448 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа