Главная » Книги

Шмелев Иван Сергеевич - Лето Господне, Страница 7

Шмелев Иван Сергеевич - Лето Господне


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20

живот и говорит удивленно-строго: "а-а... ти та-кой?!" А Василь-Василич ему смеется: "такой же, Ледовик Карлыч, как и вы-с!" И Ледовик смеется и говорит: "лядно, карашо". Тут подходит к отцу высокий, худой мужик в рваном полушубке и говорит: "дозвольте потягаться, как я солдат... на Балканах вымерз, это мне за привычку... без места хожу, может, чего добуду?" Отец говорит - валяй. Солдат вмиг раздевается, и все трое выходят на плоты. Пашка сидит за столиком, один палец вылез из варежки, лежит на счетах. Конторщик немца стоит с часами. Отец кричит - "раз, два, три... вали!" Прыгают трое враз.
  Я слышу, как Василь-Василич перекрестился - крикнул - "Господи, благослови!". Пашка начал пощелкивать на счетах - раз, два, три... На черной дымящейся воде плавают головы, смотрят на нас и крякают. Неглубоко, по шейку. Косой отдувается, кряхтит: "ф-ух, ха-ра-шо... песочек..." Ледовик тоже говорит - "ф-о-шень карашо... сфешо". А солдат барахтается, хрипит: "больно тепла вода, пустите маненько похолодней!" Все смеются. Отец подбадривает - "держись, Василья, не удавай!". А Косой весело - "в пу... пуху сижу!". Ледовика немцы его подбадривают, лопочут, народ на плоты ломится, будочник прибежал, все ахают, понукают - "ну-ка, кто кого?". Пашка отщелкивает - "сорок одна, сорок две..." А они крякают и надувают щеки. У Косого волосы уж стеклянные, торчками. Слышится - ффу-у... у-ффу-у... "Что, Вася, - спрашивает отец, - вылезай лучше от греха, губы уж прыгают?" - "Будь-п-кой-ны-с, - хрипит Косой, - жгет даже, чисто на по... полке па... ппарюсь..." А глаз выпучен на меня, и страшный. Солдат барахтается, будто полощет там, дрожит синими губами, сипит - "го... готовьте... деньги... ффу... немец-то по... синел...". А Пашка выщелкивает - "сто пятнадцать, сто шишнадцать..." Кричат - "немец посинел!". А немец руку высунул и хрипит: "таскайте... тофольно ко-коледно..." Его выхватывают и тащат. Спина у него синяя, в полосках. А Пашка себе почокивает - сто шишдесят одна... На ста пятидесяти семи вытащили Ледовика, а солдат с Косым крякают. Отец уж топает и кричит: "сукин ты кот, говорю тебе, вылезай!.." - "Не-эт... до-дорвался... досижу до сорока костяшек..." Выволокли солдата, синего, потащили тереть мочалками. Пашка кричит - "сто девяносто восемь...". Тут уж выхватили и Василь-Василича. А он отпихнулся и крякает - "не махонький, сам могу...". И полез на карачках в дверку.
  Крещенский вечер. Наши уехали в театры. Отец ведет меня к Горкину, а сам торопится на горы - поглядеть, как там Василь-Василич. Горкин напился малинки и лежит укутанный, под шубой. Я читаю ему Евангелие, как крестился Господь во Иордане. Прочитал - он и говорит:
  - Хорошо мне, косатик... будто и я со Христом крестился, все жилки разымаются. Выростешь, тоже в ердани окунайся.
  Я обещаю окунаться. Спрашиваю, как Василь-Василич исхитрился, что-то про гусиное сало говорили.
  - Да вот, у лакея немцева вызнал, что свиным салом тот натирается, и надумал: натрусь гусиным! А гусиным уши натри - нипочем не отморозишь. Бурней свиного и оказалось. А солдат телом вытерпел, папашенька его в сторожа взял и пятеркой наградил. А Вася водочкой своей отогрелся. Господь простит... в Зоологическом саду на горах за выручкой стоит. А Ледовика чуть жива повезли. Хитрость-то на него же и оборотилась.
  Приходит скорняк и читает нам, как мучили святого Пантелеймона. Только начал, а тут Василь-Василича и приносят. Начудил на горах, два дилижанса с народом опрокинул и сам на голове с горы съехал, папашенька его домой прогнали. Василь-Василича укладывают на стружки, к печке, - зазяб дорогой. Он что-то мычит, слышно только - "одо... лел...". Лицо у него малиновое. Горкин ему строго говорит: "Вася, я тебе говорю, усни!" И сразу затих, уснул.
  Скорняк читает про Пантелеймона:
  "И повелел гордый скиптром и троном тиран Максимьян повесить мученика на древе и строгать когтями железными, а бока опалять свещами горящими... святый же воззва ко Господу, и руки мучителей ослабели, ногти железные выпали, и свещи погасли. И повелел гордый тиран дознать про ту хитрость волшебную..."
  По разогревшемуся лицу Горкина текут слезы. Он крестится и шепчет:
  - Ах, хорошо-то как, милые... чистота-то, духовная высота какая! А тот тиран - хи-трость, говорит!..
  Я смотрю на страшную картинку, где лежит с крещенской свечой "на исход души", а на пороге толпятся синие, - и кажется мне, что это отходит Горкин, похожа очень. Горкин спрашивает:
  - Ты чего, испугался... глядишь-то так? Я молчу. Смутно во мне мерцает, что где-то, где-то... кроме всего, что здесь, - нашего двора, отца, Горкина, мастерской... и всего-всего, что видят мои глаза, есть еще, невидимое, которое где-то там... Но это мелькнуло и пропало. Я гляжу на сосудик с Богоявлением и думаю: откажет мне...
  И вдруг, видя в себе, как будет, кричу к картинке:
  - Не надо!.. не надо мне!!.
   МАСЛЕНИЦА
  Масленица... Я и теперь еще чувствую это слово, как чувствовал его в детстве: яркие пятна, звоны - вызывает оно во мне; пылающие печи, синеватые волны чада в довольном гуле набравшегося люда, ухабистую снежную дорогу, уже замаслившуюся на солнце, с ныряющими по ней веселыми санями, с веселыми конями в розанах, в колокольцах и бубенцах, с игривыми переборами гармоньи. Или с детства осталось во мне чудесное, непохожее ни на что другое, в ярких цветах и позолоте, что весело называлось - "масленица"? Она стояла на высоком прилавке в банях. На большом круглом прянике, - на блине? - от которого пахло медом - и клеем пахло! - с золочеными горками по краю, с дремучим лесом, где торчали на колышках медведи, волки и зайчики, - поднимались чудесные пышные цветы, похожие на розы, и все это блистало, обвитое золотою канителью... Чудесную эту "масленицу" устраивал старичок в Зарядье, какой-то Иван Егорыч. Умер неведомый Егорыч - и "масленицы" исчезли. Но живы они во мне. Теперь потускнели праздники, и люди как будто охладели. А тогда... все и все были со мною связаны, и я был со всеми связан, от нищего старичка на кухне, зашедшего на "убогий блин", до незнакомой тройки, умчавшейся в темноту со звоном. И Бог на небе, за звездами, с лаской глядел на всех: масленица, гуляйте! В этом широком слове и теперь еще для меня жива яркая радость, перед грустью... - перед постом?
  Оттепели все чаще, снег маслится. С солнечной стороны висят стеклянною бахромою сосульки, плавятся-звякают о льдышки. Прыгаешь на одном коньке, и чувствуется, как мягко режет, словно по толстой коже. Прощай, зима! Это и по галкам видно, как они кружат "свадьбой", и цокающий их гомон куда-то манит. Болтаешь коньком на лавочке и долго следишь за черной их кашей в небе. Куда-то скрылись. И вот проступают звезды. Ветерок сыроватый, мягкий, пахнет печеным хлебом, вкусным дымком березовым, блинами. Капает в темноте, - масленица идет. Давно на окне в столовой поставлен огромный ящик: посадили лучок, "к блинам"; зеленые его перышки - большие, приятно гладить. Мальчишка от мучника кому-то провез муку. Нам уже привезли: мешок голубой круп чатки и четыре мешка "людской". Привезли и сухих дров, березовых. "Еловые стрекают, - сказал мне ездок Михаила, - "галочка" не припек. Уж и поедим мы с тобой блинков!"
  Я сижу на кожаном диване в кабинете. Отец, под зеленой лампой, стучит на счетах. Василь-Василич Косой стреляет от двери глазом. Говорят о страшно интересном, как бы не срезало льдом под Симоновом барки с сеном, и о плотах-дровянках, которые пойдут с Можайска.
  - А нащот масленой чего прикажете? Муки давеча привезли робятам...
  - Сколько у нас харчится?
  - Да... плотников сорок робят подались домой, на маслену... - поокивает Василь-Василич, - володимерцы, на кулачки биться, блины вытряхать, сами знаете наш обычай!.. - вздыхает, посмеиваясь, Косой.
  - Народ попридерживай, весна... как тараканы поразбегутся. Человек шестьдесят есть?
  - Робят-то шестьдесят четыре. Севрюжины соленой надо бы...
  - Возьмешь. У Жирнова как?..
  - Паркетчики, народ капризный! Белужины им купили да по селедке...
  - Тож и нашим. Трои блинов, с пятницы зачинать. Блинов вволю давай. Масли жирней. На припек серого снетка, ко щам головизны дашь.
  - А нащот винца, как прикажете? - ласково говорит Косой, вежливо прикрывая рот.
  - К блинам по шкалику.
  - Будто бы и маловато-с?.. Для прощеного... проститься, как говорится.
  - Знаю твое прощанье!..
  - Заговеюсь, до самой Пасхи ни капли в рот.
  - Два ведра - будет?
  - И довольно-с! - прикинув, весело говорит Косой. - Заслужут-с, наше дело при воде, чижолое-с.
  Отец отдает распоряжения. У Титова, от Москворецкого, для стола - икры свежей, троечной, и ершей к ухе. Вязиги у Колганова взять, у него же и судаков с икрой, и наваги архангельской, семивершковой. В Зарядье - снетка белозерского, мытого. У Васьки Егорова из садка стерлядок...
  - Преосвященный у меня на блинах будет в пятницу! Скажешь Ваське Егорову, налимов мерных пару для навару дал чтобы, и плес сомовий. У Палтусова икры для кальи, с отонкой, пожирней, из отстоя...
  - П-маю-ссс... - творит Косой, и в горле у него хлюпает. Хлюпает и у меня, с гулянья.
  - В Охотном у Трофимова - сигов пару, порозовей. Белорыбицу сам выберу, заеду. К ботвинье свежих огурцов. У Егорова в Охотном. Понял?
  - П-маю-ссс... Лещика еще, может?.. Его первосвященство, сказывали?..
  - Обязательно, леща! Очень преосвященный уважает. Для заливных и по расстегаям - Гараньку из Митриева трактира. Скажешь - от меня. Вина ему - ни капли, пока не справит!.. Как мастер - так пьяница!..
  - Слабость... И винца-то не пьет, рябиновкой избаловался. За то из дворца и выгнали... Как ему не дашь... запасы с собой носит!
  - Тебя вот никак не выгонишь, подлеца!.. Отыми, на то ты и...
  - В прошлом годе отымал, а он на меня с ножо-ом!.. Да он и нетверезый не подгадит, кухарку вот побить может... выбираться уж ей придется. И с посудой озорничает, все не по нем. Печку велел перекладать, такой-то царь-соломон!..
  Я рад, что будет опять Гаранька и будет дым коромыслом. Плотники его свяжут к вечеру и повезут на дровнях в трактир с гармоньями.
  Масленица в развале. Такое солнце, что разогрело лужи. Сараи блестят сосульками. Идут парни с веселыми связками шаров, гудят шарманки. Фабричные, внавалку, катаются на извозчиках с гармоньей. Мальчишки "в блина играют": руки назад, блин в зубы, пытаются друг у друга зубами вырвать - не выронить, весело бьются мордами.
  Просторная мастерская, откуда вынесены станки и ведерки с краской, блестит столами: столы поструганы, для блинов. Плотники, пильщики, водоливы, кровелыцики, маляры, десятники, ездоки - в рубахах распояской, с намасленными головами, едят блины. Широкая печь пылает. Две стряпухи не поспевают печь. На сковородках, с тарелку, "черные" блины пекутся и гречневые, румяные, кладутся в стопки, и ловкий десятник Прошин, с серьгой в ухе, шлепает их об стол, словно дает по плеши. Слышится сочно - ляпп! Всем по череду: ляп... ляп... ляпп!.. Пар идет от блинов винтами. Я смотрю от двери, как складывают их в четверку, макают в горячее масло в мисках и чавкают. Пар валит изо ртов, с голов. Дымится от красных чашек со щами с головизной, от баб-стряпух, со сбившимися алыми платками, от их распаленных лиц, от масленых красных рук, по которым, сияя, бегают желтые язычки от печки. Синеет чадом под потолком. Стоит благодатный гул: довольны.
  - Бабочки, подпекай... с припечком - со снеточном!.. Кадушки с опарой дышат, льется-шипит по сковородкам, вспухает пузырями. Пахнет опарным духом, горелым маслом, ситцами от рубах, жилым. Все чаще роздыхи, передышки, вздохи. Кое-кто пошабашил, селедочную головку гложет. Из медного куба - паром, до потолка.
  - Ну, как, робятки?.. - кричит заглянувший Василь-Василич, - всего уели? - заглядывает в квашни. - Подпекай-подпекай, Матреш... не жалей подмазки, дадим замазки!..
  Гудят, веселые.
  - По шкаличку бы еще, Василь-Василич... - слышится из углов, - блинки заправить.
  - Ва-лляй!... - лихо кричит Косой. - Архирея стречаем, куда ни шло...
  Гудят. Звякают зеленые четверти о шкалик. Ляпают подоспевшие блины.
  - Хозяин идет!.. - кричат весело от окна.
  Отец, как всегда, бегом, оглядывает бойко.
  - Масленица как, ребята? Все довольны?..
  - Благодарим покорно... довольны!..
  - По шкалику добавить! Только смотри, подлецы... не безобразить!..
  Не обижаются: знают - ласка. Отец берет ляпнувший перед ним блинище, дерет от него лоскут, макает в масло.
  - Вкуснее, ребята, наших! Стряпухам - по целковому. Всем по двугривенному, на масленицу!
  Так гудят, - ничего и не разобрать. В груди у меня спирает. Высокий плотник подхватывает меня, швыряет под потолок, в чад, прижимает к мокрой, горячей бороде. Суют мне блина, подсолнушков, розовый пряник в махорочных соринках, дают крашеную ложку, вытерев круто пальцем, - нашего-то отведай! Все они мне знакомы, все ласковы. Я слушаю их речи, прибаутки. Выбегаю на двор. Тает большая лужа, дрызгаются мальчишки. Вываливаются - подышать воздухом, масленичной весной. Пар от голов клубится. Потягиваются сонно, бредут в сушильню - поспать на стружке.
  Поджидают карету с архиереем. Василь-Василич все бегает к воротам. Он без шапки. Из-под нового пиджака розовеет рубаха под жилеткой, болтается медная цепочка. Волосы хорошо расчесаны и блещут. Лицо багровое, глаз стреляет "двойным зарядом". Косой уж успел направиться, но до вечера "достоит". Горкин за ним досматривает, не стегнул бы к себе в конторку. На конторке висит замок. Я вижу, как Василь-Василич и вдруг устремляется к конторке, но что-то ему мешает. Совесть? Архиерей приедет, а он дал слово, что "достоит". Горкин ходит за ним, как нянька:
  - Уж додержись маненько, Василич... Опосля уж поотдохнешь.
  - Д-держусь!.. - лихо кричит Косой. - Я-то... дда не до... держусь?..
  Песком посыпано до парадного. Двери настежь. Марьюшка ушла наверх, выселили ее из, кухни. Там воцарился повар, рыжий, худой Гаранька, в огромном колпаке веером, мелькает в пару, как страх. В окно со двора мне видно, как бьет он подручных скалкой. С вечера зашумел. Выбегает на снег, размазывает на ладони тесто, проглядывает на свет зачем-то.
  - Мудрователь-то мудрует! - с почтением говорит Василь-Василич. - В царских дворцах служил!..
  - Скоро ли ваш архирей наедет?.. Срок у меня доходит!.. - кричит Гаранька, снежком вытирая руки.
  С крыши орут - едет!..
  Карета, с выносным, мальчишкой. Келейник соскакивает с козел, откидывает дверцу. Прибывший раньше протодьякон встречает с батюшками и причтом. Ведут архиерея по песочку, на лестницу. Протодьякон ушел вперед, закрыл собою окно и потрясает ужасом:
  "Исполла э-ти де-спо-та-ааааа..."
  Рычанье его выкатывается в сени, гремит по стеклам, на улицу. Из кухни кричит Гаранька:
  - Эй, зачинаю расстегаи!..
  - Зачина-ай!.. - кричит Василь-Василич умоляющим голосом и почему-то пляшет.
  Стол огромный. Чего только нет на нем! Рыбы, рыбы... икорницы в хрустале, во льду, сиги в петрушке, красная семга, лососина, белорыбица-жемчужница, с зелеными глазками огурца, глыбы паюсной, глыбы сыру, хрящ осетровый в уксусе, фарфоровые вазы со сметаной, в которой торчком ложки, розовые масленки с золотистым кипящим маслом на камфорках, графинчики, бутылки... Черные сюртуки, белые и палевые шали, "головки", кружевные наколочки...
  Несут блины, под покровом.
  - Ваше преосвященство!..
  Архиерей сухощавый, строгий, - как говорится, постный. Кушает мало, скромно. Протодьякон - против него, громаден, страшен. Я вижу с уголка, как раскрывается его рот до зева, и наваленные блины, серые от икры текучей, льются в протодьякона стопами. Плывет к нему сиг, и отплывает с разрытым боком. Льется масло в икру, в сметану. Льется по редкой бородке протодьякона, по мягким губам, малиновым.
  - Ваше преосвященство... а расстегайчика-то к ушице!..
  - Ах, мы, чревоугодники... Воистину, удивительный расстегай!.. - слышится в тишине, как шелест, с померкших губ.
  - Самые знаменитые, гаранькинские расстегаи, ваше преосвященство, на всю Москву-с!..
  - Слышал, слышал... Наградит же Господь талантом для нашего искушения!.. Уди-ви-тельный расстегай...
  - Ваше преосвященство.... дозвольте просить еще?..
  - Благослови, преосвященный владыко... - рычит протодьякон, отжевавшись, и откидывает ручищей копну волос.
  - Ну-ну, отверзи уста, протодьякон, возблагодари... - ласково говорит преосвященный. - Вздохни немножко...
  Василь-Василич чего-то машет, и вдруг садится на корточки! На лестнице запруда, в передней давка. Протодьякон в славе: голосом гасит лампы и выпирает стекла. Начинает из глубины, где сейчас у него блины, кажется мне, по голосу-ворчанью. Волосы его ходят под урчанье. Начинают дрожать лафитнички - мелким звоном. Дрожат хрустали на люстрах, дребезгом отвечают окна. Я смотрю, как на шее у протодьякона дрожит-набухает жила, как склонилась в сметане ложка... чувствую, как в груди у меня спирает и режет в ухе. Господи, упадет потолок сейчас!..
  Преосвященному и всему освященному собору...и честному дому сему... -
  мно-га-я... ле... т-та-а-ааааааа!!!
  Гукнуло-треснуло в рояле, погасла в углу перед образом лампадка!.. Падают ножи и вилки. Стукаются лафитнички. Василь-Василич взвизгивает, рыдая:
  - Го-споди!..
  От протодьякона жар и дым. На трех стульях раскинулся. Пьет квас. За ухою и расстегаями - опять и опять блины. Блины с припеком. За ними заливное, опять блины, уже с двойным припеком. За ними осетрина паровая, блины с подпеком. Лещ необыкновенной величины, с грибками, с кашкой... наважка семивершковая, с белозерским снетком в сухариках, политая грибной сметанкой... блины молочные, легкие, блинцы с яичками... еще разварная рыба с икрой судачьей, с поджарочкой... желе апельсиновое, пломбир миндальный - ванилевый...
  Архиерей отъехал, выкушав чашку чая с апельсинчиком - "для осадки". Отвезли протодьякона, набравшего расстегайчиков в карманы, навязали ему в кулек диковинной наваги, - "зверь-навага!". Сидят в гостиной шали и сюртуки, вздыхают, чаек попивают с апельсинчиком. Внизу шумят. Гаранька требует еще бутылку рябиновки и уходить не хочет, разбил окошко. Требуется Василь-Василич - везти Гараньку, но Василь-Василич "отархареился, достоял", и теперь заперся в конторке. Что поделаешь - масленица! Гараньке дают бутылку и оставляют на кухне: проспится к утру. Марьюшка сидит в передней, без причала, сердитая. Обидно: праздник у всех, а она... расстегаев не может сделать! Загадили всю кухню. Старуха она почтенная. Ей накладывают блинков с икоркой, подносят лафитничек мадерцы, еще подносят. Она начинает плакать и мять платочек:
  - Всякие пирожки могу, и слоеные, и заварные... и с паншетом, и кулебяки всякие, и любое защипное... А тут, на-ка-сь... незащипанный пирожок не сделать! Я ему расстегаями нос утру! У Расторгуевых жила... митрополиты ездили, кулебяки мои хвалили...
  Ее уводят в залу, уговаривают спеть песенку и подносят еще лафитничек. Она довольна, что все ее очень почитают,и принимается петь про "графчика, разрумяного красавчика":
  На нем шляпа со пером,
  Табакерка с табако-ом!..
  И еще, как "молодцы ведут коня под уздцы... конь копытом землю бьет, бел-камушек выбиет..." - и еще удивительные песни, которых никто не знает.
  В субботу, после блинов, едем кататься с гор. Зоологический сад, где устроены наши горы, - они из дерева и залиты льдом, - завален глубоким снегом, дорожки в сугробах только. Видно пустые клетки с сухими деревцами; ни птиц, ни зверей не видно. Да теперь и не до зверей. Высоченные горы на прудах. Над свежими тесовыми беседками на горах пестро играют флаги. Рухаются с рычаньем высокие "дилижаны" с гор, мчатся по ледяным дорожкам, между валами снега с воткнутыми в них елками. Черно на горах народом. Василь-Василич распоряжается, хрипло кричит с верхушки; видно его высокую фигуру, в котиковой, отцовской, шапке. Степенный плотник Иван помогает Пашке-конторщику резать и выдавать билетики, на которых написано - "с обеих концов по разу". Народ длинным хвостом у кассы. Масленица погожая, сегодня немножко закрепило, а после блинов - катается.
  - Милиен народу! - встречает Василь-Василич. - За тыщу выручки, кательщики не успевают, сбились... какой черед!..
  - Из кассы чтобы не воровали, - говорит отец и безнадежно машет. - Кто вас тут усчитает!..
  - Ни Бо-же мой!.. - вскрикивает Василь-Василич, - кажные пять минут деньги отымаю, в мешок ссыпаю, да с народом не сообразишься, швыряют пятаки, без билетов лезут... Эна, купец швырнул! Терпения не хватает ждать... Да Пашка совестливый... ну, трешница проскочит, больше-то не уворует, будь-покойны-с.
  По накатанному лотку втаскивают веревками вернувшиеся с другой горы высокие сани с бархатными скамейками, - "дилижаны", - на шестерых. Сбившиеся с ног катальщики, статные молодцы, ведущие "дилижаны" с гор, стоя на коньках сзади, весело в меру пьяны. Работа строгая, не моргни: крепко держись за поручни, крепче веди на скате, "на корыте".
  - Не изувечили никого. Бог миловал? - спрашивает отец высокого катальщика Сергея, моего любимца.
  - Упаси Бог, пьяных не допускаем-с. Да теперь-то покуда мало, еще не разогрелись. С огнями вот покатим, ну, тогда осмелеют, станут шибко одолевать... в шею даем!
  И как только не рухнут горы! Верхушки битком набиты, скрипят подпоры. Но стройка крепкая: владимирцы строили, на совесть.
  Сергей скатывает нас на "дилижане". Дух захватывает, и падает сердце на раскате. Мелькают елки, стеклянные разноцветные шары, повешенные на проволоках, белые ленты снега. Катальщик тормозит коньками, режет-скрежещет льдом. Василь-Василич уж разогрелся, пахнет от него пробками и мятой. Отец идет считать выручку, а Василь-Василичу говорит - "поручи надежному покатать!". Василь-Василич хватает меня, как узелок, под мышку и шепчет: "надежной меня тут нету". Берет низкие саночки - "американки", обитые зеленым бархатом с бахромой, и приглашает меня - скатиться.
  - Со мной не бойся, купцов катаю! - говорит он, сажаясь верхом на саночки.
  Я приваливаюсь к нему, под бороду, в страхе гляжу вперед... Далеко внизу ледяная дорожка в елках, гора, с черным пятном народа, и вьются флаги. Василь-Василич крякает, трогает меня за нос варежкой, засматривает косящим глазом. Я по мутному глазу знаю, что он "готов". Катальщики мешают, не дают скатывать, говорят - "убить можешь!". Но он толкает ногой, санки клюют с помоста, и мы летим... ахаемся в корыто спуска и выносимся лихо на прямую.
  - Во-как мы-та-а-а!.. - вскрикивает Василь-Василич, - со мной нипочем не опрокинешься!.. - прихватывает меня любовно, и мы врезаемся в снежный вал.
  Летит снеговая пыль, падает на нас елка, саночки вверх полозьями, я в сугробе: Василь-Василич мотает валенками в снегу, под елкой.
  - Не зашибся?.. Господь сохранил... Маленько не потрафили, ничего! - говорит он тревожным голосом. - Не сказывай папаше только... я тебя скачу лучше на наших саночках, те верней.
  К нам подбегают катальщики, а мы смеемся. Катают меня на "наших", еще на каких-то "растопырях". Катальщики веселые, хотят показать себя. Скатываются на коньках с горы, руки за спину, падают головами вниз. Сергей скатывается задом. Скатываются вприсядку, вприсядку задом. Кричат - ура! Сергей хлопает себя шапкой:
  - Разуважу для масленой... гляди, на одной ноге!.. Рухается так страшно, что я не могу смотреть. Эн уж он где, катит, откинув ногу. Кричат - ура-а-а!.. Купец в лисьей шубе покатился, безо всего, на скате мешком тряхнулся - и прямо головой в снег.
  - Извольте, на метле! - кричит какой-то отчаянный, крепко пьяный. Падает на горе, летит через голову метла.
  Зажигают иллюминацию. Рычат гулкие горы пустотой. Катят с бенгальскими огнями, в искрах. Гудят в бубны, пищат гармошки, - пьяные навалились на горы, орут: "пропадай Таганка-а-а!.." Катальщики разгорячились, пьют прямо из бутылок, кричат - "в самый-то раз теперь, с любой колокольни скатим!". Хватает меня Сергей:
  - Уважу тебя, на коньках скачу! Только, смотри, не дергайся!..
  Тащит меня на край.
  - Не дури, убьешь!.. - слышу я чей-то окрик и страшно лечу во тьму.
  - Рычит под мной гора, с визгом ворчит на скате, и вот - огоньки на елках!..
  - Молодча-га ты, ей-Богу!.. - в ухо шипит Сергей, и мы падаем в рыхлый снег, - насыпало полон ворот.
  - Папаше, смотри, не сказывай! - грозит мне Сергей и колет усами щечку. Пахнет от него винцом, морозом.
  - Не замерз, гулена? - спрашивает отец. - Ну, давай я тебя скачу.
  Нам подают "американки", он откидывается со мной назад, - и мы мчимся, летим, как ветер. Катят с бенгальскими огнями, горят разноцветные шары, - и под нами, во льду, огни...
  Масленица кончается: сегодня последний день, "прощеное воскресенье". Снег на дворе размаслился. Приносят "масленицу" из бань - в подарок. Такая радость! На большом круглом прянике стоят ледяные горы из золотой бумаги и бумажные вырезные елочки; в елках, стойком на колышках, - вылепленные из теста и выкрашенные сажей, медведики и волки, а над горами и елками - пышные розы на лучинках, синие, желтые, пунцовые... - верх цветов. И над всей этой "масленицей" подрагивают в блеске тонкие золотые паутинки канители. Банщики носят "масленицу" по всем "гостям", которых они мыли, и потом уж приносят к нам. Им подносят винца и угощают блинами в кухне.
  И другие блины сегодня, называют - "убогие". Приходят нищие - старички, старушки. Кто им спечет блинков! Им дают по большому масленому блину - "на помин души". Они прячут блины за пазуху и идут по другим домам.
  Я любуюсь-любуюсь "масленицей", боюсь дотронуться, - так хороша она. Вся - живая! И елки, и медведики. и горы... и золотая над всем игра. Смотрю и думаю: масленица живая... и цветы, и пряник - живое все. Чудится что-то в этом, но - что? Не могу сказать.
  Уже много спустя, вспоминая чудесную "масленицу", я с удивленьем думал о неизвестном Егорыче. Умер Егорыч - и "масленицы" исчезли; нигде их потом не видел. Почему он такое делал? Никто мне не мог сказать. Что-то мелькало мне?.. Пряник... - да не земля ли это, с лесами и горами, со зверями? А чудесные пышные цветы - радость весны идущей? А дрожащая золотая паутинка - солнечные лучи, весенние?.. Умер неведомый Егорыч - и "масленицы", живые, кончились. Никто без него не сделает.
  Звонит к вечерням. Заходит Горкин - "масленицу" смотреть. Хвалит Егорыча:
  - Хороший старичок, бедный совсем, поделочками кормится. То мельнички из бумажек вертит, а как к масленой подошло - "масленицы" свои готовит, в бани, на всю Москву. Три рубля ему за каждую платят... сам выдумал такое, и всем приятность. А сказки какие сказывает, песенки какие знает!.. Ходили к нему из бань за "масленицами", а он, говорят, уж и не встает, заслабел... и в холоду лежит. Может, эта последняя, помрет скоро. Ну, я к вечерне пошел, завтра "стояния" начнутся. Ну, давай друг у дружки прощенья просить, нонче прощеный день.
  Он кланяется мне в ноги и говорит - "прости меня, милок, Христа ради". Я знаю, что надо делать, хоть и стыдно очень: падаю ему в ноги, говорю - "Бог простит, прости и меня, грешного", и мы стукаемся головами и смеемся.
  - Заговены нонче, а завтра строгие дни начнутся, Великий Пост. Ты уж "масленицу"-то похерь до ночи, завтра-то глядеть грех. Погляди-полюбуйся - и разбирай... пряничка поешь, заговеться кому отдай.
  Приходит вечер. Я вытаскиваю из пряника медведиков и волков... разламываю золотые горы, не застряло ли пятачка, выдергиваю все елочки, снимаю розы, срываю золотые нитки. Остается пустынный пряник. Он необыкновенно вкусный. Стоял он неделю в банях, у "сборки", где собирают выручку, сыпали в "горки" денежки - на масленицу на чай, таскали его по городу... Но он необыкновенно вкусный: должно быть, с медом.
  Поздний вечер. Заговелись перед Постом. Завтра будет печальный звон. Завтра - "Господи и Владыко живота моего..." - будет. Сегодня "прощеный день", и будем просить прощенья: сперва у родных, потом у прислуг, у дворника, у всех. Вассу кривую встретишь, которая живет в "темненькой", и у той надо просить прощенья. Идти к Гришке, и поклониться в ноги? Недавно я расколол лопату, и он сердился. А вдруг он возьмет и скажет - "не прощаю!"?
  Падаем друг дружке в ноги. Немножко смешно и стыдно, но после делается легко, будто грехи очистились.
  Мы сидим в столовой и после ужина доедаем орешки и пастилу, чтобы уже ничего не осталось на Чистый Понедельник. Стукает дверь из кухни, кто-то лезет по лестнице, тычется головою в дверь. Это Василь-Василич, взъерошенный, с напухшими глазами, в расстегнутой жилетке, в розовой под ней рубахе. Он громко падает на колени и стукается лбом в пол.
  - Простите, Христа ради... для праздничка... - возит он языком и бухается опять. - Справили маслену... нагрешили... завтра в пять часов... как стеклышко... будь-п-койны-с!..
  - Ступай, проспись. Бог простит!.. - говорит отец. - И нас прости, и ступай.
  - И про... щаю!.. всех прощаю, как Господь... Исус Христос... велено прощать!.. - он присаживается на пятки и щупает на себе жилетку. - По-бо-жьи... все должны прощать... И все деньги ваши... до копейки!.. вся выручка, записано у меня... до гро-шика... простите, Христа ради!..
  - Его поднимают и спроваживают в кухню. Нельзя сердиться - прощеный день.
  Помолившись Богу, я подлезаю под ситцевую занавеску у окошка и открываю форточку. Слушаю, как тихо. Черная ночь, глухая. Потягивает сыро ветром. Слышно. как капает, булькает скучно-скучно. Бубенцы, как будто?.. Прорывается где-то вскрик, неясно. И опять тишина, глухая. Вот она, тишина Поста. Печальные дни его наступают в молчаньи, под унылое бульканье капели.
  Декабрь 1927 - декабрь 1931
  Праздники - Радости
   ЛЕДОКОЛЬЕ
  Отец посылает Горкина на Москва-реку, на ледокольню, чтобы навел порядок. Взялись две тысячи возков льду Горшанову доставить, - пивоваренный завод, на Шаболовке, от нас неподалеку, - другую неделю возим, а и половины не довезли. А уж март месяц, ростепель пойдет, лед затрухлявеет, таскать неспособно будет, обламываться начнет, на ледовине стоять опасно, - и оставим Горшанова безо льду. Крестопоклонная на дворе, а Василь-Василич, Косой, с подлецом-портомойщиком Дениской, масленицу все справляет...
  - Пьяного захватишь, - палкой его оттуда, какой это приказчик! По шеям его, пускай убирается в деревню, скажи ему от меня! До Алексей-Божья человека... - сегодня у нас что, десятое...?.. - все чтобы у меня свезти, какая уж тогда возка!
  - Какая возка... - говорит Горкин озабоченно, - подойдут Дарьи-за... сори-пролуби, вежливо сказать... ледок замолочнится, водой пойдет, крепости в нем не будет... Горшанову обидно будет. Попужаю Косого, - поспеем, Господь даст.
  Отец сам бы поехал, да спины разогнуть не может, "прострел": оступился на ледокольне, к вечеру дело было, ледком ледовину затянуло, снежком позапорошило, он в нее и попал, по шейку.
  - Ледоколов добавь, воробьевских с простянками поряди... неустойка у меня, по полтиннику с возка... да не в неустойке дело: никогда не было такого, осрамить меня, с... с...!
  Горкин обнадеживает, - "поспеем, Господь даст", - берет с собой шустрого паренька Ондрейку, который летось священного голубка на шатерчик сделал, как Царицу Небесную принимали, - и одевается потеплей: поверх казакинчика на зайце натягивает хороший полушубок, романовский, черненый, с зеленой выстрочкой, теплые варежки под рукавицы и подшитые кожей валенки. На реке знобко, потеплей надо одеваться.
  Я не был еще на ледокольне, а там такая-то ярмонка, - жара прямо! до сорока лошадок с саночками-простянками ледок вываживают с реки, и всякого-то сбродного народу, с Хитрого рынка порядили, выламывают ледок, баграми из ледовины тянут, как сахар колют, - Горкин рассказывал. Я прошусь с ним, а он отмахивается: "некому за тобой смотреть, и лошади зашибут, и под лед осклизнуться можешь, и мужики ругаются... нечего тебе там делать". Он сердится и грозится даже, когда я кричу ему, что сам на Москва-реку убегу, дорогу знаю:
  - Только прибеги у меня... я те, самовольник, обязательно в пролуби искупаю, узнаешь у меня!..
  Говорит он так строго, что я боюсь, - ну-ка, и взаправду искупает? Я прошусь у отца, говорю ему, - "басню я про Лисицу выучил...". А я так хорошо выучил, что Сонечка, старшая сестрица, похвалила, а она очень строгая. А тут сказала: "ишь ты какой, как настоящая лисица поешь... ну-ка, еще скажи..." И отец слышал про Лисицу. И говорит:
  - Возьми его, Панкратыч, на ледокольню, он тебе про Лисицу скажет. Пора ему к делу приучаться, все-таки глаз хозяйский... - смеется так.
  А Горкин даже и доволен, словно, - разу повеселел:
  - Раз уж папашенька дозволяет - поедем, обряжайся.
  Я надеваю меховые сапожки и армячок с красным кушаком, заматывают меня натуго башлыком, и вот, я прыгаю на снежку у каретного сарая, где Антипушка запрягает в лубяные саночки Кривую, - другие лошадки все в разгоне. Попрыгиваю и напеваю Горкину:
  Зимой, ране-хонько, близ жи-ла,
  Лиса у проруби пила в большо-ой мороз...
  Слушает Горкин, и Ондрейка, и даже будто Кривая слушает, распустила губы. Антипушка засупонивает, подняв ногу, и подбадривает меня, - "а ну, ну!". Скорей бы ехать, а он все-то копается, мажет Кривой копытца. Не на парад нам, чего тут копытца мазать! Нельзя не мазать: копытца старые, а дорога теперь какая, волглая... - надо беречь старуху. И, правда, снег начинает маслиться, вот-вот потекут сосульки; пока пристыли, крепко висят с сараев, а дымок вон понизу стелется, - ростепели начнутся. Видно, конец зиме: галочьи "свадьбы" кружат, воздух затяжелел, стал гуще, будто и он замаслился, - попахивает двором, сенцом, еловыми досками-штабелями, и петуху уж в голову ударяет, - "гребешок-то какой махровый... к весне дело!".
  Садимся в лубяные саночки на сено, вытрухиваем на улицу, - туп-туп, на зарубах, о передок. На Калужском рынке ползут и ползут простянки, везут ледок, на Шаболовку, к Горшанову.
  - Наши, - говорит Горкин, - ледок-то как замучаться стал, прозраку-крепости той нету, как об Крещенье, вот под "ердань" ломали. Как у вас тама-то?.. - окликает он мужика, а Кривая уж знает, что остановиться надо, - котора нонче возка?..
  - Четвертая... - говорит мужик, придерживая возок. - Верно, что мало, да энти вон, ледоломы-дуроломы, шабашут все... ка-призные!.. пива, вишь, им подай, с Горшанова выжимают. Нам-то там ковшами подносят, сусла... управляющий велит, для раззадору, а энти... - "погожай, леду не наломали!" - выжимают. Василь-то-Василич?.. да ничего, веселый, пир у них нонче, портомойщик аменины празднует, от Горшанова ящик им пива привезли.
  - Гони, Ондрюшка, - торопит Горкин, - вот те два! Денис-то и вправду именинник нонче, теперь чего уж с ними... Ледоломы шабашут... а Косой-то чего смотрит?!. Погоняй, Ондрюша, погоняй... дадим ему розгон...
  Но Кривая, как ее не гони, потрухивает себе, бегу не прибавляет, такая уж у ней манера, с прабабушки Устиньи: в церковь ее всегда возила, а в церковь - не на пир спешить, а чинно, не торопясь; ехать домой, к овсу, - весело побежит.
  Вот уж и Крымский мост. Наша ледокольня влево от него: темная полынья на снежной великой глади, тянется далеко, чуть видно. С реки ползут на подъеме возки со льдом; сверху мчатся порожняки: черные мужики, стойком, крутят над головой, вожжами, спешат забирать погрузку. Вдоль полыньи, сколько хватает глаза, чернеют ледоломы, как вороны, - тукают в лед носами; тянут баграми льдины, раскалывают в куски, как сахар. У черного края ледовины - горки наколотого льду, мутно-зеленоватого, будто постный сахар. Бурые мужики, уж в полушубках, скинув ушастые азямы, швыряют в санки: видно, как падает, только не слышно стука.
  Мы съезжаем по каткой наезженной дороге к вмерзшим во льду плотам: это и есть наша портомойня. На ней в прорубах плещется черная вода: бабы белье полощут, красные руки плещутся в бело-белом. Кривая знает, как надо на раскатцах, - едва ступает. Сзади мчат на нас мужики в простянках, крутят подмерзшими вожжами, гикают... - подшибут! Горкин страшно кричит: - "легше!.. придерживай... ребенка убьешь!.." Я задираю голову в башлыке и вижу: храпят надо мной оскаленные морды, дымятся ноздри, вздымаются скрипучие оглобли... мчится с горы на нас рыжий мужик в азяме, - уши, как у слона, - трещат-ударяются простянки, сшибают лубянки наши, прямо под снеговую гривку... а мне даже весело, не страшно.
  - Да сде-рживай... лешья голова!.. - с криком выпрыгивает из санок Горкин и подымает руки на мчащихся с гиканьем за нами, - сворачь!.. сворачь, те говорю!.. Господи, греха с ими - чумовыми... пьяные, одурели!..
  И все несутся, несутся порожняком за льдом...
  - Пронесло... - воздыхает Горкин и крестится, - слава-те, Господи. Долго ли голову пробить оглоблей... вот как брать-то тебя!.. я-то знаю, чего бывает... спешка, дело горячее. Спасибо, Кривая сама свернула под бугорок... старинная лошадка, зна-ет... А на Чаленьком бы поехали... он бы сейчас за ними увязался, тут бы и костей не собрать... ишь, раскат-то какой наездили!
  Навстречу, хрупая по хрустящим льдышкам, вытягивают в горку возки с ледком. Спокойные мужики, в размашистых азямах, хрустко ступают в валенках, покуривая трубки и свернутые из газеты "ножки". Зеленый дымок махорки тянет по ветерку; будто и ледком пахнет, зимней еще Москва-рекой.
  Ну, как, Степа?.. - окликает Горкин знакомого воробьевского мужика, - оборачиваете без задержки? ледоломы-то поспевают ледок давать?..
  - Здравствуй, Михал Панкратыч! - говорит мужик, - теперь пошло, обломал их Василь-Василич, а то хоть бросай работу. Так взялись - откуда что берется... гляди, сколько наворотили!..
  - Один одно плетет, другой - другое, вот и пойми их! - дивится Горкин. - Ишь, по ледовине-то... валы льду! А тот говорил - нечего возить. Сейчас разберем дело.
  Привязываем Кривую к столбику, к сторонке от дороги, и бредем по колено в снегу к сторожке. Нас не видно: окошко сторожки на реку. Из железной трубы сыплются в дыме искры, - здорово растопил Денис. Горкин смотрит из-под руки на чернеющую народом ледокольню: выглядывает, пожалуй, Василь-Василича.
  - Нет, не видать... - говорит Ондрейка, - в сторожке греется.
  - Гре-ется... - в сердцах говорит Горкин, голос его дрожит, - хо-рош приказчик! народишка без досмотру... покажем ему сейчас гулянки. Знает, что нездоров хозяин, вот и... и поста не боится, что хошь ему! И Дениска за бабами не смотрит, корзин не считает... - мой себе! хороши, нечего сказать!..
  Входим в сторожку. Железная печка полыхает с гулом, от жара дышать нечем. За столиком, из досок на козлах, сидит пламенно-красный Василь-Василич, в розовой рубахе, в расстегнутой жилетке; жирные его волосы нависли, закрыли лоб, а мутный, некосой глаз смотрит на нас в упор. Перед печкой, на куче щепок и чурбаков, впривалку сидит Денис, тоже в одной рубахе, и пробует гармонью. На столике - закопченный чайник, - "ишь, бархатный у меня чайничек!" - бывало, хвалил Денис, - пупырчатые зеленые стаканчики, куски пирога с морковью, обглоданная селедка, печеная горелая картошка и грязная горка соли. А под столиком, в корзинке-колыбельке, - четвертная бутыль зелена-вина.
  - Молодцы-ы... - говорит Горкин, тряся бородкой, - хорошо празднуете... а хозяйское дело само делается?.. а?.. Сколько нонче возков прошло, ну?!.
  Денис вскидывается со щепы, схватывает чурбан, шлепает по нем черной лапой, словно счищает грязь, и кричит во всю глотку:
  - Гость дорогой!.. Михал Панкратыч!.. во подгадали ка-ак!.. Амененник нонче я... с анделом проздравляюсь... п-жалуйте пирожка!..
  Василь-Василич поднимается грузно, не торопясь, икает, распяливает на нас мутные глаза, - не понимает будто. Сипит, едва ворочает языком, - "сколкаа-а?.."... - лезет под полушубок, на котором сидел, роется в нем, нашаривает... - и вытаскивает из шерсти знакомую мне истрепанную "книжечку-хитрадку", где "прописано все, до малости". Там, я знаю, выписаны какие-то кривые штучки, хвостики, кружочки, палочки, куколки, цепочки, кочережки, молоточки... - но что это такое, никто, кроме него, не знает. И Горкин даже не знает, говорит - "у него своя грамота-рихметика". Мы молчим, и Денис молчит, смахивает с чурбашка и все пришлепывает. Василь-Василич слюнит палец и водит что-то по книжечке...
  - Сколька-а?.. А вот, Панкратыч... - говорит он с запинкой, поекивает, - та-ак, кипит... х-роший народ попался... не нахвалюсь... самоходом шпарют... не на... нарадуюсь!.. Сушусь маненько, со-хну... у огонька... ввалился утресь по саму шейку... со-хну!.. До обеда за два ста возков свезли, без запину... так и доложи хозяину... во как! Был, мол, запор... пошабашили, с-сукины коты, прижимали... завиствовали, скажи... ледовозам сусла, нам по усам!.. В точку привел, Панкратыч... А... для аменин, Денис меня угостил, а я дела не забываю... я, хозяйское добро... в воде не горит, в огню не тонет! Во, гляди, Панкратыч... - тычет он в кривые штучки обмороженным сизым пальцем, - в-вот, я-ственно... двести семой возок... за нонче, до обеда!.. А все-навсе... тыща... и триста сорок возков. Два-три дни - и шабаш!.. навсягды оправдаюсь, Михал Панкратыч... потому я... от со-вести!..
  Го

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 162 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа