подает мне большую синюю сливу, треснувшую от
спелости. Я осторожно ее сосу, а они попивают молча, изредка выдувая слово
из блюдечка вместе с паром. Им подают еще чайник, они пьют долго и
разговаривают как следует. Называют незнакомые имена, и очень им это
интересно. А я сосу уже третью сливу и все осматриваюсь. Между рядками
арбузов на соломенных жгутиках-виточках по полочкам, над покатыми ящичками с
отборным персиком, с бордовыми щечками под пылью, над розовой, белой и синей
сливой, между которыми сели дыньки, висит старый тяжелый образ в серебряном
окладе, горит лампадка. Яблоки по всему лабазу, на соломе. От вязкого духа
даже душно. А в заднюю дверь лабаза смотрят лошадиные головы - привезли
ящики с машины. Наконец подымаются от чая и идут к яблокам. Крапивкин
указывает сорта: вот белый налив, - "если глядеть на солнышко, как фонарик!"
- вот ананасное-царское, красное, как кумач, вот анисовое монастырское, вот
титовка, аркад, боровинка, скрыжапель, коричневое, восковое, бель,
ростовка-сладкая, горьковка.
- Наблюдных-то?.. - показистей тебе надо... - задумывается Крапивкин. -
Хозяину потрафить надо?.. Боровок крепонек еще, поповна некрасовита...
- Да ты мне, Ондрей Максимыч, - ласково говорит Горкин, - покрасовитей
каких, парадных. Павловку, что ли... или эту, вот как ее?
- Этой нету, - смеется Крапивкин, - а и есть, да тебе не съесть! Эй,
открой, с Курска которые, за дорогу утомились, очень хороши будут...
- А вот, поманежней будто, - нашаривает в соломе Горкин, - опорт
никак?..
- Выше сорт, чем опорт, называется - кампорт!
- Ссыпай меру. Архирейское, прямо... как раз на окропление.
- Глазок-то у тебя!.. В Успенский взяли. Самому протопопу соборному
отцу Валентину доставляем, Анфи-те-ятрову! Проповеди знаменито говорит,
слыхал небось?
- Как не слыхать... золотое слово!
Горкин набирает для народа бели и россыпи, мер восемь. Берет и притчу
титовки, и апорту для протодьякона, и арбуз сахарный, "каких нет нигде". А я
дышу и дышу этим сладким и липким духом. Кажется мне, что от рогожных тюков,
с намазанными на них дегтем кривыми знаками, от новых еловых ящиков, от
ворохов соломы - пахнет полями и деревней, машиной, шпалами, далекими
садами. Вижу и радостные китайские", щечки и хвостики их из щелок, вспоминаю
их горечь-сладость, их сочный треск, и чувствую, как кислит во рту.
Оставляем Кривую у лабаза и долго ходим по яблочному рынку. Горкин, поддев
руки под казакин, похаживает хозяйчиком, трясет бородкой. Возьмет яблоко,
понюхает, подержит, хотя больше не надо нам.
- Павловка, а? мелковата только?..
- Сама она, купец. Крупней не бывает нашей. Три гривенника пол меры.
- Ну что ты мне, слова голова, болясы точишь!.. Что я, не ярославский,
что ли? У нас на Волге - гривенник такие.
- С нашей-то Волги версты долги! Я сам из-под Кинешмы.
И они начинают разговаривать, называют незнакомые имена, и им это очень
интересно. Ловкач-парень выбирает пяток пригожих и сует Горкину в карманы, а
мне подает торчком на пальцах самое крупное. Горкин и у него покупает меру.
Пора домой, скоро ко всенощной. Солнце уже косится. Вдали золотеет
темно выдвинувшийся над крышами купол Иван-Великого. Окна домов блистают
нестерпимо, и от этого блеска, кажется, текут золотые речки, плавятся здесь,
на площади, в соломе. Все нестерпимо блещет, и в блеске играют яблочки.
Едем полегоньку, с яблоками. Гляжу на яблоки, как подрагивают они от
тряски. Смотрю на небо: такое оно спокойное, так бы и улетел в него.
Праздник Преображения Господня. Золотое и голубое утро, в холодочке. В
церкви - не протолкаться. Я стою в загородке свечного ящика. Отец
позвякивает серебрецом и медью, дает и дает свечки. Они текут и текут из
ящиков изломившейся белой лентой, постукивают тонко-сухо, прыгают по плечам,
над головами, идут к иконам - передаются - к "Празднику!". Проплывают над
головами узелочки - все яблоки, просвирки, яблоки. Наши корзины на амвоне,
"обкадятся", - сказал мне Горкин. Он суетится в церкви, мелькает его
бородка. В спертом горячем воздухе пахнет нынче особенным - свежими
яблоками. Они везде, даже на клиросе, присунуты даже на хоругвях.
Необыкновенно, весело - будто гости, и церковь - совсем ни церковь. И все,
кажется мне, только и думают об яблоках. И Господь здесь со всеми, и Он тоже
думает об яблоках: Ему-то и принесли их - посмотри, Господи, какие! А Он
посмотрит и скажет всем: "ну и хорошо, и ешьте на здоровье, детки!" И будут
есть уже совсем другие, не покупные, а церковные яблоки, святые. Это и есть
- Преображение.
Приходит Горкин и говорит: "пойдем, сейчас окропление самое начнется".
В руках у него красный узелок - "своих". Отец все считает деньги, а мы идем.
Ставят канунный столик. Золотой-голубой дьячок несет огромное блюдо из
серебра, красные на нем яблоки горою, что подошли из Курска. Кругом на полу
корзинки и узелки. Горкин со сторожем тащат с амвона знакомые корзины,
подвигают "под окропление, поближе". Все суетятся, весело, - совсем не
церковь. Священники и дьякон в необыкновенных ризах, которые называются
"яблочные", - так говорит мне Горкин. Конечно, яблочные! По зеленой и
голубой парче, если вглядеться сбоку, золотятся в листьях крупные яблоки и
груши, и виноград, - зеленое, золотое, голубое: отливает. Когда из купола
попадает солнечный луч на ризы, яблоки и груши оживают и становятся пышными,
будто они навешаны. Священники освящают воду. Потом старший, в лиловой
камилавке, читает над нашими яблоками из Курска молитву о плодах и
винограде, - необыкновенную, веселую молитву, - и начинает окроплять яблоки.
Так встряхивает кистью, что летят брызги, как серебро, сверкают и тут, и
там, отдельно кропит корзины для прихода, потом узелки, корзиночки... Идут
ко кресту. Дьячки и Горкин суют всем в руки по яблочку и по два, как
придется. Батюшка дает мне очень красивое из блюда, а знакомый дьякон
нарочно, будто, три раза хлопает меня мокрой кистью по голове, и холодные
струйки попадают мне за ворот. Все едят яблоки, такой хруст. Весело, как в
гостях. Певчие даже жуют на клиросе. Плотники идут наши, знакомые мальчишки,
и Горкин пропихивает их - живей проходи, не засть! Они клянчат: "дай
яблочка-то еще, Горкин... Мишке три дал!.." Дают и нищим на паперти. Народ
редеет. В церкви видны надавленные огрызочки, "сердечки". Горкин стоит у
пустых корзин и вытирает платочком шею. Крестится на румяное яблоко,
откусывает с хрустом - и морщится:
- С кваском.., - говорит он, морщась и скосив глаз, трясется его
бородка. - А приятно, ко времю-то, кропленое...
Вечером он находит меня у досок, на стружках. Я читаю "Священную
Историю".
- А ты не бось, ты теперь все знаешь. Они тебя вспросют про Спас, или
там, как-почему яблоко кропят, а ты им строгай и строгай... в училищу и
впустят. Вот погляди вот!..
Он так покойно смотрит в мои глаза, так по-вечернему светло и
золотисто-розовато на дворе от стружек, рогож и теса, так радостно отчего-то
мне, что я схватываю охапку стружек, бросаю ее кверху, - и сыплется
золотистый, кудрявый дождь. И вдруг, начинает во мне покалывать - от
непонятной ли радости, или от яблоков, без счета съеденных в этот день, -
начинает покалывать щекотной болью. По мне пробегает дрожь, я принимаюсь
безудержно смеяться, прыгать, и с этим смехом бьется во мне желанное, - что
в училище меня впустят, непременно впустят!
РОЖДЕСТВО
Ты хочешь, милый мальчик, чтобы я рассказал тебе про наше Рождество.
Ну, что же... Не поймешь чего - подскажет сердце.
Как будто, я такой, как ты. Снежок ты знаешь? Здесь он - редко, выпадет
- и стаял. А у нас, повалит, - свету, бывало, не видать, дня на три! Все
завалит. На улицах - сугробы, все бело. На крышах, на заборах, на фонарях -
вот сколько снегу! С крыш свисает. Висит - и рухнет мягко, как мука. Ну, за
ворот засыплет. Дворники сгребают в кучи, свозят. А не сгребай - увязнешь.
Тихо у нас зимой, и глухо. Несутся санки, а не слышно. Только в мороз,
визжат полозья. Зато весной, услышишь первые колеса... - вот радость!..
Наше Рождество подходит издалека, тихо. Глубокие снега, морозы крепче.
Увидишь, что мороженых свиней подвозят, - скоро и Рождество. Шесть недель
постились, ели рыбу. Кто побогаче - белугу, осетрину, судачка, наважку;
победней - селедку, сомовину, леща... У нас, в России, всякой рыбы много.
Зато на Рождество - свинину, все. В мясных, бывало, до потолка навалят,
словно бревна, - мороженые свиньи. Окорока обрублены, к засолу. Так и лежат,
рядами, - разводы розовые видно, снежком запорошило.
А мороз такой, что воздух мерзнет. Инеем стоит, туманно, дымно. И
тянутся обозы - к Рождеству. Обоз? Ну, будто, поезд... только не вагоны, а
сани, по снежку, широкие, из дальних мест. Гусем, друг за дружкой, тянут.
Лошади степные, на продажу. А мужики здоровые, тамбовцы, с Волги, из-под
Самары. Везут свинину, поросят, гусей, индюшек, - "пылкого морозу". Рябчик
идет, сибирский, тетерев-глухарь... Знаешь - рябчик? Пестренький такой,
рябой... - ну, рябчик! С голубя, пожалуй, будет. Называется - дичь, лесная
птица. Питается рябиной, клюквой, можжевелкой. А на вкус, брат!.. Здесь
редко видишь, а у нас - обозами тянули. Все распродадут, и сани, и лошадей,
закупят красного товару, ситцу, - и домой, чугунной. Чугунка? А железная
дорога. Выгодней в Москву обозом: свой овес-то, и лошади к продаже, своих
заводов, с косяков степных.
Перед Рождеством, на Конной площади, в Москве, - там лошадями
торговали, - стон стоит. А площадь эта... - как бы тебе сказать?.. - да
попросторней будет, чем... знаешь, Эйфелева-то башня где? И вся - в санях.
Тысячи саней, рядами. Мороженые свиньи - как дрова лежат на версту. Завалит
снегом, а из-под снега рыла да зады. А то чаны, огромные, да... с комнату,
пожалуй! А это солонина. И такой мороз, что и рассол-то замерзает... -
розовый ледок на солонине. Мясник, бывало, рубит топором свинину, кусок
отскочит, хоть с полфунта, - наплевать! Нищий подберет. Эту свиную "крошку"
охапками бросали нищим: на, разговейся! Перед свининой - поросячий ряд, на
версту. А там - гусиный, куриный, утка, глухари-тетерьки, рябчик... Прямо из
саней торговля. И без весов, поштучно больше. Широка Россия, - без весов, на
глаз. Бывало, фабричные впрягутся в розвальни, - большие сани, -
везут-смеются. Горой навалят: поросят, свинины, солонины, баранины... Богато
жили.
Перед Рождеством, дня за три, на рынках, на площадях, - лес елок. А
какие елки! Этого добра в России сколько хочешь. Не так, как здесь, -
тычинки. У нашей елки... как отогреется, расправит лапы, - чаща. На
Театральной площади, бывало, - лес. Стоят, в снегу. А снег повалит, -
потерял дорогу! Мужики, в тулупах, как в лесу. Народ гуляет, выбирает.
Собаки в елках - будто волки, право. Костры горят, погреться. Дым столбами.
Сбитенщики ходят, аукаются в елках: "Эй, сладкий сбитень! калачики
горячи!.." В самоварах, на долгих дужках, - сбитень. Сбитень? А такой
горячий, лучше чая. С медом, с имбирем, - душисто, сладко. Стакан - копейка.
Калачик мерзлый, стаканчик, сбитню, толстенький такой, граненый, - пальцы
жжет. На снежку, в лесу... приятно! Потягиваешь понемножку, а пар - клубами,
как из паровоза. Калачик - льдышка. Ну, помакаешь, помягчеет. До ночи
прогуляешь в елках. А мороз крепчает. Небо - в дыму - лиловое, в огне. На
елках иней. Мерзлая ворона попадется, наступишь - хрустнет, как стекляшка.
Морозная Россия, а... тепло!..
В Сочельник, под Рождество, - бывало, до звезды не ели. Кутью варили,
из пшеницы, с медом; взвар - из чернослива, груши, шепталы... Ставили под
образа, на сено.
Почему?.. А будто - дар Христу. Ну.., будто, Он на сене, в яслях.
Бывало, ждешь звезды, протрешь все стекла. На стеклах лед, с мороза. Вот,
брат, красота-то!.. Елочки на них, разводы, как кружевное. Ноготком протрешь
- звезды не видно? Видно! Первая звезда, а вон - другая... Стекла
засинелись. Стреляет от мороза печка, скачут тени. А звезд все больше. А
какие звезды!.. Форточку откроешь - резанет, ожжет морозом. А звезды..! На
черном небе так и кипит от света, дрожит, мерцает. А какие звезды!.. Усатые,
живые, бьются, колют глаз. В воздухе-то мерзлость, через нее-то звезды
больше, разными огнями блещут, - голубой хрусталь, и синий, и зеленый, - в
стрелках. И звон услышишь. И будто это звезды - звон-то! Морозный, гулкий, -
прямо, серебро. Такого не услышишь, нет. В Кремле ударят, - древний звон,
степенный, с глухотцой. А то - тугое серебро, как бархат звонный. И все
запело, тысяча церквей играет. Такого не услышишь, нет. Не Пасха, перезвону
нет, а стелет звоном, кроет серебром, как пенье, без конца-начала... - гул и
гул.
Ко всенощной. Валенки наденешь, тулупчик из барана, шапку, башлычок, -
мороз и не щиплет. Выйдешь - певучий звон. И звезды. Калитку тронешь, - так
и осыплет треском. Мороз! Снег синий, крепкий, попискивает тонко-тонко. По
улице - сугробы, горы. В окошках розовые огоньки лампадок. А воздух... -
синий, серебрится пылью, дымный, звездный. Сады дымятся. Березы - белые
виденья. Спят в них галки. Огнистые дымы столбами, высоко, до звезд.
Звездный звон, певучий, - плывет, не молкнет; сонный, звон-чудо,
звон-виденье, славит Бога в вышних, - Рождество.
Идешь и думаешь: сейчас услышу ласковый напев-мо-литву, простой,
особенный какой-то, детский, теплый... - и почему-то видится кроватка,
звезды.
Рождество Твое, Христе Боже наш,
Возсия мирови Свет Разума...
И почему-то кажется, что давний-давний тот напев священный... был
всегда. И будет.
На уголке лавчонка, без дверей. Торгует старичок в тулупе, жмется. За
мерзлым стеклышком - знакомый Ангел с золотым цветочком, мерзнет. Осыпан
блеском. Я его держал недавно, трогал пальцем. Бумажный Ангел. Ну,
карточка... осыпан блеском, снежком как будто. Бедный, мерзнет. Никто его не
покупает: дорогой. Прижался к стеклышку и мерзнет.
Идешь из церкви. Все - другое. Снег - святой. И звезды - святые, новые,
рождественские звезды. Рождество! Посмотришь в небо. Где же она, та давняя
звезда, которая волхвам явилась? Вон она: над Барминихиным двором, над
садом! Каждый год - над этим садом, низко. Она голубоватая. Святая. Бывало,
думал: "Если к ней идти - придешь туда. Вот, прийти бы... и поклониться
вместе с пастухами Рождеству! Он - в яслях, в маленькой кормушке, как в
конюшне... Только не дойдешь, мороз, замерзнешь!" Смотришь, смотришь - и
думаешь: "Волсви же со звездою путеше-эствуют!.."
Волсви?.. Значит - мудрецы, волхвы. А, маленький, я думал - волки. Тебе
смешно? Да, добрые такие волки, - думал. Звезда ведет их, а они идут,
притихли. Маленький Христос родился, и даже волки добрые теперь. Даже и
волки рады. Правда, хорошо ведь? Хвосты у них опущены. Идут, поглядывают на
звезду. А та ведет их. Вот и привела. Ты видишь, Ивушка? А ты зажмурься...
Видишь - кормушка с сеном, светлый-светлый мальчик, ручкой манит?.. Да, и
волков... всех манит. Как я хотел увидеть!.. Овцы там, коровы, голуби
взлетают по стропилам... и пастухи, склонились... и цари, волхвы... И вот,
подходят волки. Их у нас в России много!.. Смотрят, а войти боятся. Почему
боятся? А стыдно им... злые такие были. Ты спрашиваешь - впустят? Ну,
конечно, впустят. Скажут: ну, и вы входите, нынче Рождество! И звезды... все
звезды там, у входа, толпятся, светят... Кто, волки? Ну, конечно, рады.
Бывало, гляжу и думаю: прощай, до будущего Рождества! Ресницы
смерзлись, а от звезды все стрелки, стрелки...
Зайдешь к Бушую. Это у нас была собака, лохматая, большая, в конуре
жила. Сено там у ней, тепло ей. Хочется сказать Бушую, что Рождество, что
даже волки добрые теперь и ходят со звездой... Крикнешь в конуру -
"Бушуйка!". Цепью загремит, проснется, фыркнет, посунет мордой, добрый,
мягкий. Полижет руку, будто скажет: да, Рождество. И - на душе тепло, от
счастья.
Мечтаешь: Святки, елка, в театр поедем... Народу сколько завтра будет!
Плотник Семен кирпичиков мне принесет и чурбачков, чудесно они пахнут
елкой!.. Придет и моя кормилка Настя, сунет апельсинчик и будет целовать и
плакать, скажет - "выкормочек мой... растешь"... Подбитый Барин придет еще,
такой смешной. Ему дадут стаканчик водки. Будет махать бумажкой, так смешно.
С длинными усами, в красном картузе, а под глазами "фонари". И будет
говорить стихи. Я помню:
И пусть ничто-с за этот Праздник
Не омрачает торжества!
Поднес почтительно-с проказник
В сей день Христова Рождества!
В кухне на полу рогожи, пылает печь. Теплится лампадка. На лавке, в
окоренке оттаивает поросенок, весь в морщинках, индюшка серебрится от
морозца. И непременно загляну за печку, где плита: стоит?.. Только под
Рождество бывает. Огромная, во всю плиту, - свинья! Ноги у ней подрублены,
стоит на четырех култышках, рылом в кухню. Только сейчас втащили, - блестит
морозцем, уши не обвисли. Мне радостно и жутко: в глазах намерзло, сквозь
беловатые ресницы смотрит... Кучер говорил: "Велено их есть на Рождество, за
наказание! Не давала спать Младенцу, все хрюкала. Потому и называется -
свинья! Он ее хотел погладить, а она, свинья, щетинкой Ему ручку уколола!"
Смотрю я долго. В черном рыле - оскаленные зубки, "пятак", как плошка. А
вдруг соскочит и загрызет?.. Как-то она загромыхала ночью, напугала.
И в доме - Рождество. Пахнет натертыми полами, мастикой, елкой. Лампы
не горят, а все лампадки. Печки трещат-пылают. Тихий свет, святой. В
холодном зале таинственно темнеет елка, еще пустая, - другая, чем на рынке.
За ней чуть брезжит алый огонек лампадки, - звездочки, в лесу как будто... А
завтра!..
А вот и - завтра. Такой мороз, что все дымится. На стеклах наросло
буграми. Солнце над Барминихиным двором - в дыму, висит пунцовым шаром.
Будто и оно дымится. От него столбы в зеленом небе. Водовоз подъехал в
скрипе. Бочка вся в хрустале и треске. И она дымится, и лошадь, вся седая.
Вот мороз!..
Топотом шумят в передней. Мальчишки, славить... Все мои друзья:
сапожниковы, скорнячата. Впереди Зола, тощий, кривой сапожник, очень злой,
выщипывает за вихры мальчишек. Но сегодня добрый. Всегда он водит "славить".
Мишка Драп несет Звезду на палке - картонный домик: светятся окошки из
бумажек, пунцовые и золотые, - свечка там. Мальчишки шмыгают носами, пахнут
снегом.
- "Волхи же со Звездою питушествуют!" весело говорит Зола.
Волхов приючайте,
Святое стречайте,
Пришло Рождество,
Начинаем торжество!
С нами Звезда идет,
Молитву поет...
Он взмахивает черным пальцем и начинают хором:
Рождество Твое. Христе Бо-же наш...
Совсем не похоже на Звезду, но все равно. Мишка Драп машет домиком,
показывает, как Звезда кланяется Солнцу Правды. Васька, мой друг, сапожник,
несет огромную розу из бумаги и все на нее смотрит. Мальчишка портного
Плешкин в золотой короне, с картонным мечом серебряным.
- Это у нас будет царь Кастинкин, который царю Ироду голову отсекает! -
говорит Зола. - Сейчас будет святое приставление! - Он схватывает Драпа за
голову и устанавливает, как стул. - А кузнечонок у нас царь Ирод будет!
Зола схватывает вымазанного сажей кузнечонка и ставит на другую
сторону. Под губой кузнечонка привешен красный язык из кожи, на голове
зеленый колпак со звездами.
- Подымай меч выше! - кричит Зола. - А ты, Степка, зубы оскаль
страшней! Это я от бабушки еще знаю, от старины!
Плешкин взмахивает мечом. Кузнечонок страшно ворочает глазами и скалит
зубы. И все начинают хором:
Приходили вол-хи,
Приносили бол-хи,
Приходили вол-хари,
Приносили бол-хари,
Ирод ты Ирод,
Чего ты родился,
Чего не хрестился,
Я царь - Ка-стинкин,
Маладенца люблю,
Тебе голову срублю!
Плешкин хватает черного Ирода за горло, ударяет мечом по шее, и Ирод
падает, как мешок. Драп машет над ним домиком. Васька подает царю Кастинкину
розу. Зола говорит скороговоркой:
- Издох царь Ирод поганой смертью, а мы Христа славим-носим, у хозяев
ничего не просим, а чего накладут - не бросим!
Им дают желтый бумажный рублик и по пирогу с ливером, а Золе подносят и
зеленый стаканчик водки. Он утирается седой бородкой и обещает зайти
вечерком спеть про Ирода "подлинней", но никогда почему-то не приходит.
Позванивает в парадном колокольчик, и будет звонить до ночи. Приходит
много людей поздравить. Перед иконой поют священники, и огромный дьякон
вскрикивает так страшно, что у меня вздрагивает в груди. И вздрагивает все
на елке, до серебряной звездочки наверху.
Приходят-уходят люди с красными лицами, в белых воротничках, пьют у
стола и крякают.
Гремят трубы в сенях. Сени деревянные, промерзшие. Такой там грохот,
словно разбивают стекла. Это - "последние люди", музыканты, пришли
поздравить.
- Береги шубы! - кричат в передней.
Впереди выступает длинный, с красным шарфом на шее. Он с громадной
медной трубой, и так в нее дует, что делается страшно, как бы не выскочили и
не разбились его глаза. За ним толстенький, маленький, с огромным прорванным
барабаном. Он так колотит в него култышкой, словно хочет его разбить. Все
затыкают уши, но музыканты все играют и играют.
Вот уже и проходит день. Вот уж и елка горит - и догорает. В черные
окна блестит мороз. Я дремлю. Где-то гармоника играет, топотанье... - должно
быть, в кухне.
В детской горит лампадка. Красные языки из печки прыгают на замерзших
окнах. За ними - звезды. Светит большая звезда над Барминихивым садом, но
это совсем другая. А та, Святая, ушла. До будущего года.
СВЯТКИ
ПТИЦЫ БОЖЬИ
Рождество...
Чудится в этом слове крепкий, морозный воздух, льдистая чистота и
снежность. Самое слово это видится мне голубоватым. Даже в церковной песне -
Христос рождается - славите!
Христос с небес - срящите! -
слышится хруст морозный.
Синеватый рассвет белеет. Снежное кружево деревьев легко, как воздух.
Плавает гул церковный, и в этом морозном гуле шаром всплывает солнце.
Пламенное оно, густое, больше обыкновенного: солнце на Рождество. Выплывает
огнем за садом. Сад - в глубоком снегу, светлеет, голубеет. Вот, побежало по
верхушкам; иней зарозовел; розово зачернелись галочки, проснулись; брызнуло
розоватой пылью, березы позлатились, и огненно-золотые пятна пали на белый
снег. Вот оно, утро Праздника, - Рождество.
В детстве таким явилось - и осталось.
Они являлись на Рождество. Может быть, приходили и на Пасху, но на
Пасху - неудивительно. А на Рождество, такие трескучие морозы... а они
являлись в каких-то матерчатых ботинках, в летних пальтишках без пуговиц и в
кофтах и не могли говорить от холода, а прыгали все у печки и дули в сизые
кулаки, - это осталось в памяти.
- А где они живут? - спрашиваю я няню.
- За окнами.
За окнами... За окнами - чернота и снег.
- А почему у кормилицы сын мошенник?
- Потому. Мороз вон в окошко смотрит.
Черные окна в елочках, там мороз. И все они там, за окнами.
- А завтра они придут?
- Придут. Всегда приходят об Рождестве. Спи.
А вот и завтра. Оно пришло, после ночной метели, в морозе, в солнце. У
меня защипало пальцы в пуховых варежках и заломило ноги в заячьих сапожках,
пока шел от обедни к дому, а они уже подбираются: скрып-скрып-скрып. Вот уж
кто-то шмыгнул в ворота, не Пискун ли?
Приходят "со всех концов". Проходят с черного хода, крадучись. Я
украдкой сбегаю в кухню. Широкая печь пылает. Какие запахи! Пахнет мясными
пирогами, жирными щами со свининой, гусем и поросенком с кашей... - после
поста так сладко. Это густые запахи Рождества, домашние. Священные - в
церкви были. В льдинках искристых окон плющится колко солнце. И все-то
праздничное, на кухне даже: на полу новые рогожи, добела выскоблены лавки,
блещет сосновый стол, выбелен потолок и стены, у двери вороха соломы - не
дуло чтобы. Жарко, светло и сытно.
А вот и Пискун, на лавке, у лохани. На нем плисовая кофта, ситцевые
розовые брюки, бархатные, дамские сапожки. Уши обвязаны платочком, и так
туго, что рыжая бородка торчит прямо, словно она сломалась. Уши у него
отмерзли, - "собаки их объели", - когда спал на снегу зачем-то. Он, должно
быть, и голос отморозил: пищит, как пищат мышата. Всем его очень жалко. Даже
кучер его жалеет:
- Пискун ты. Пискун... пропащая твоя головушка!
Он сидит тихо-тихо и ест пирожок над горстью, чтобы не пропали крошки.
- А Пискун кто? - спрашивал я у няни.
- Был человек, а теперь Пискун стал. Из рюмочек будешь допивать, вот и
будешь Пискун.
Рядом с ним сидит плотник Семен, безрукий. Когда-то качели ставил. Он
хорошо одет: в черном хорошем полушубке, с вышивкой на груди, как елочка, в
розовых с белым валенках. В целой руке у него кулечек с еловыми свежими
кирпичиками: мне подарок. Правый рукав у полушубка набит мочалой, - он
охотно дает пощупать, - стянут натуго ремешком, - "так, для тепла
пристроил!" - похож на большую колбасу. Руку у него "Антон съел".
- Какой Антон?
- А такой. Доктор смеялся так: зовется "Антон огонь".
Ему завидуют: хорошо живет, от хозяина красную в месяц получает, в
монастырь даже собирается на спокой.
Дальше - бледная женщина с узелком, в тальме с висюльками, худящая,
страшная, как смерть. На коленях у ней мальчишка, в пальтишке с якорьками, в
серенькой шапочке ушастой, в вязаных красных рукавичках. На его синих щечках
розовые полоски с грязью, в руке дымящийся пирожок, на который он только
смотрит, в другой - розовый слюнявый пряник. Должно быть, от пряника
полоски. Кухарка Марьюшка трогает его мокрый носик, жалостливо так смотрит и
дает куриную лапку; но взять не во что, и бледная женщина, которая почему-то
плачет, сует лапку ему в кармашек.
- Чего уж убиваться-то так, нехорошо... праздник такой!.. - жалеет ее
кухарка. - Господь милостив, не оставит.
Мужа у ней задавило на чугунке, кондуктора. Но Господь милостив, на
сиротскую долю посылает. Жалеет и Семен, безрукий:
- Господь и на каждую птицу посылает вон, - говорит он ласково и
смотрит на свой рукав, - а ты все-таки человеческая душа, и мальчишечка у
тебя, да... Вон, руки нет, а... сыт, обут, одет, дай Бог каждому. Тут
плакать не годится, как же так?.. Господь на землю пришел, не годится.
Его все слушают. Говорят, он из Писания знает, в монахи подается.
Все больше и больше их. Разные старички, старушки, - подходят и
подходят. Заглядывает порой Василь-Василич, справляется:
- Кровельщик-то не приходил, Глухой? Верно, значит, что помер, за
трешницей своей не пришел. Сколько вас тут... десять, пятнадцать...
осьмнадцать душ, так.
- Зачем - помер! - говорит Семен. - Его племянник в деревню выписал,
трактир открыл... для порядку выписал.
Входит похожий на монаха, в суконном колпаке, с посохом, сивая борода в
сосульках. Колпака не снимает, начинает закрещивать все углы и для чего-то
дует - "выдувает нечистого"? Глаза у него рыжие, огнистые. Он страшно кричит
на всех:
- Что-о, жрать пришли?! А крещение огнем примаете?.. Сказал Бог
нечестивым: "извергну нечистоту и попалю!" Вззы!.. - взмахивает он посохом и
страшно вонзает в пол, будто сам Иван Грозный, как в книжечке.
Все перед ним встают, ждут от него чего-то. Шепчет испуганно кухарка,
крестится:
- Ох, милостивец... чегой-то скажет!..
- Не скажу! - кричит на нее монах. - Где твои пироги?
- Сейчас скажет, гляди-ка, - говорит, толкая меня, Семен.
Марьюшка дает два больших пирога монаху, кланяется и крестится. Монах
швыряет пирогами, одним запускает в женщину с мальчиком, другим - за печку и
кричит неподобным голосом:
- Будут пироги - на всех будут сапоги! Аминь.
Опять закрещивает и начинает петь "Рождество Твое, Христе Боже наш".
Ему все кланяются, и он садится под образа. Кричит, будто по-петушиному:
- Кури-коко тата, я сирота, я сирота!..
Его начинают угощать. Кучер Антипушка ставит ему бутылочку, - "с
морозцу-то, Леня, промахни!" Монах и бутылку крестит. И все довольны. Слышу
- шепчут между собой:
- Ласковый нонче, угощение сразу принял... К благополучию, знать. У
кого не примет - то ли хозяину помереть, то ли еще чего.
- А поросятина где? - страшно кричит монах. - Я пощусь-пощусь, да и
отощусь! Думаете, чего... судаки ваши святей, что ли, поросятины? Одна
загадка. Апостол Петр и змею, и лягушку ел, с неба подавали. В церкви не
бываете - ничего и не понимаете. Бззы!..
И мне, и всем делается страшно. Монах видит меня и так закатывает
глаза, что только одни белки. Потом смеется и крестит мелкими крестиками.
Вбегает Василь-Василич:
- Опять Леня пожаловал? Я тебе раз сказал!.. - грозит он монаху
пальцем, - духу чтоб твоего не было на дворе!
- Я не на дворе, а на еловой коре! - крестит его монах, - а завтра буду
на горе!
- Опять в "Титах" будешь, как намедни... отсидел три месяца?..
- И сидел, да не поседел, а ты вон скоро белей савана будешь, сам царь
Давыд сказал в книгах! - ерзая, говорит монах. - Христос ныне рождается на
муки... и в темницу возьмут, и на Кресте разопнут, и в третий день
воскреснет!
- Что уж, Василь-Василич, человека утеснять... - говорит Семен, -
каждый отсидеть может. Ты вон сидел, как свайщика Игната придавило, за
неосторожность. Так и каждому.
- Наверх лучше не доступай! - говорит Василь-Василич, - все равно до
хозяина не допущу, терпеть не может шатунов.
- Это уж как Господь дозволит, а ты против Его воли... вззы! - говорит
монах. - Судьба каждого человека - тонкий волосок, петушиный голосок!
Василь-Василич сердито машет и уходит. И все довольны.
Вижу свою кормилицу. Она еще все красавица-румянка. Она в бархатной
пышной кофте, в ковровом платке с цветами. Сидит и плачет. Почему она все
плачет? Рассказывает - и плачет-причитает. Что у ней сын мошенник? И кто-то
"пачпорта не дает", а ей богатое место вышло. Ее жалеют, советуют:
- Ты, Настюша, прошение строгое напиши и к губернатору самому подай...
так не годится утеснять, хошь муж-размуж!
Монах приглядывается к Насте, стучит посохом и кричит:
- Репка, не люби крепка! Смой грехи, смой грехи!..
Всем делается страшно. Настя всплескивает руками, как будто на икону.
- Да что ты, батюшка... да какие же я грехи..?
- У всех грехи... У кого ку-рочки, а у тебя пе-ту-хи-и!..
Кормилица бледнеет. Кухарка вскрикивает - ах, батюшки! и падает головою
в фартук. Все шепчутся. Антипушка строго качает головой.
- Для Христова Праздника - всем прощенье! - благословляет монах всю
кухню.
И все довольны.
Скрипит промерзшая дверь, и входит человек, которого называют "Подбитый
Барин". Он высокого роста, одет в летнее пальтецо, такое узкое, что между
пуговиц распирает, и видно ситцевую под ним рубашку. Пальтецо до того
засалено, что блестит. На голове у барина фуражка с красным околышем, с
дорванным козырьком, который дрожит над носом. На ногах дамские ботинки, так
называемые - прюнелевые, для танцев, и до того тонки, что видно горбушки
пальцев, как они ерзают там с мороза. Барин глядит свысока на кухню,
потягивает, морщась, носом, ежится вдруг и начинает быстро крутить ладонями.
- Вввахх... хха-хаа... - всхрипывает он, я слышу, и начинает с удушьем
кашлять. - Ммарроз... вввахх-хха-хха!..
Прислоняется к печке, топчется и начинает насвистывать "Стрелочка". Я
хорошо вижу его синеватый нос, черные усы хвостами и водянистые выпуклые
глаза.
- Свистать-то, будто, и не годится, барин... чай, у нас образа висят! -
говорит укоризненно Марьюшка.
- Птица какая прилетела... - слышу голос Антипушки, а сам все смотрю на
барина.
Он все посвистывает, но уже не "Стрелочка", а любимую мою песенку,
которую играет наш органчик - "Ехали бояре из Нова-Города". И вдруг
выхватывает из пальто письмо.
- Доложите самому, что приехал с визитом... барин Эн-та-льцев! -
вскрикивает он важно, с хрипом. - И желает им прочитать собственноручный
стих Рождества! Собственноручно, стих... ввот! - хлопает он письмом.
Все на него смеются, и никто не идет докладывать.
- На-роды!.. - дернув плечом, уже ко мне говорит барин и посылает
воздушный поцелуй. - Скажи, дружок, таммы... что вот, барин Энтальцев,
приехал с поздравлением... и желает! А? Не стесняйся, милашка... скажи папа,
что вот... я приехал?..
- Через махонького хочет, так нельзя. Ты дождись своего сроку, когда
наверх позовут! - говорит ему строго кучер. - Ишь, птица какая важная!..
- Все мы птицы небесные, создания Творца! - вскрикивает, крестясь на
образ, - и Господь питает нас.
- Вот это верно, - говорят сразу несколько голосов, - все мы птицы
Божьи, чего уж тут считаться!..
Приглашают за стол и барина. Он садится под образа, к монаху. Ему
наливают из бутылки, он потирает руки, выпивает, крякает по-утиному и
начинает читать бумажку:
- Слушайте мое сочинение - стихи, на праздник Рождества Христова!
Вот настало Рождество,
Наступило торжество!
Извещают нас волхвы
От востока до Москвы!
Всем очень нравится про волхвов. И монах говорит стишки. И потом опять
барин, и кажется мне, что они хотят показать, кто лучше. Их все задорят:
- А ну-ка, как ты теперь?..
Наконец вызывают наверх, где будет раздача праздничных. Слышу, кричит
отец:
- Ну, парад начинается... подходи!
Василь-Василич начинает громко вызывать. Первым выходит барин. Доходит
наконец и до монаха:
- Иди уж, садова голова... для-ради такого Праздника! - говорит
примирительно Косой и толкает монаха в шею. - Охватывай полтинник.
- Ааа... то-то и есть. Господь-то на ум навел! - весело говорит монах.
Получив на праздник, они расходятся. До будущего года.
Ушло, прошло. А солнце, все то же солнце, смотрит из-за тумана шаром. И
те же леса воздушные, в розовом инее поутру. И галочки. И снега, снега...
ОБЕД "ДЛЯ РАЗНЫХ"
Второй день Рождества, и у нас делают обед - "для разных". Приказчик
Василь-Василич еще в Сочельник справляется, как прикажут насчет "разного
обеда":
- Летось они маленько пошумели, Подбитый Барин подрался с Полугарихой
про Иерусалим... да и Пискуна пришлось снегом оттирать. Вы рассерчали и не
велели больше их собирать. Только они все равно придут-с, от них не
отделаешься.
- Дурак приказчик виноват, первый надрызгался! - говорит отец. - Я на
второй день всегда у городского головы на обеде, ты с ними за хозяина. Нет
уж, как отцом положено. Помру, воля Божия... помни: для Праздника кормить.
Из них и знаменитые есть.
- Вам - да помирать-с! - восклицает Василь-Василич, стреляя косым
глазом под потолок. - Кому ж уж тогда и жить-с? Да после вас и знаменитых
никого не будет-с!..
- Славные помирают, а нам и Бог велел. Пушкин вон, какой знаменитый
был, памятник ему ставят, подряд вот взяли, места для публики...
- Один убыток-с.
- Для чести. Какой знаменитый был, а совсем, говорят, молодой помер. А
мы... Так вот, сам сообразишь, как-то. У меня дел по горло. Ледяной Дом в
Зоологическом не ладится, оттепель все была... на первый день открытие
объявили, публика скандал устроит...
- В новинку дело-то. Все уже балясины отлили, и кота Ондрюшка отлил,
самовар слепили и шары на крышу, Горшки цветочные только на уголки, и топку
в лежанке приладить, чтобы светилось, а не таяло. Подмораживает крепко, под
двадцать будет, к третьему дню поспеем. В "Листке" про вас пропечатают...
Все у нас говорят про какой-то "Ледяной Дом", куда повезут нас на
третий день. Скорняк Василь-Василич, по прозвищу Выхухоль, у которого много
книжек Морозова-Шарапова, принес отцу книжку и сказал:
- Вот, Сергей Иваныч, про замечательную историю, как человека
заморозили и Ледяной Дом построили. В Санпитербурге было, доподлинно.
С этого и пошло.
Отец отдает распоряжения, что к обеду и кого допускать. Василь-Василич
загибает пальцы. Пискун, Полугариха, солдат Махоров, Выхухоль, певчий-обжора
Ломшаков, который протодьякону не удаст и едва пролезает в дверь; знаменитый
Солодовкин, который ставит нам скворцов и соловьев, - таких насвистывает!
звонарь от Казанской, Пашенька-блаженненькая, знаменитый гармонист Петька,
моя кормилка Настя, у которой сын мошенник, хромой старичок-цирюльник Костя,
вылечивший когда-то дедушку от водянки, - тараканьими порошками поднял, а
доктора не могли! - Трифоныч-Юрцов, сорок лет у нас лавку держит, - разные,
"потерявшие себя" люди, а были когда-то настоящие.
- Этот опять добиваться будет, "барин"-то... особого почета требует.
Прикажете допустить? - спрашивает Василь-Василич.
- Господин Энтальцев? Допусти. Сам когда-то обеды задавал, стихи
сочиняет. Для Горкина икемчику, и "барину" поднесешь, вот и почет ему.
- Да он этого все требует, горлышко-то с перехватцем, горькой!
Прикажете купить?
- Знаю, кому с перехватцем. Довольно с вас и икемчику. Всем по
трешнику, как всегда. Ну, барину дашь пятерку. Солодовкину ни-ни, обидится.
За скворца не взял да еще в конверте вернул. Гордый.
Накрывают в холодной комнате, где в парадные дни устраиваются
официанты. Постилают голубую, рождественскую, скатерть, и посуду ставят тоже
парадную, с голубыми каемочками. На лежанке устраивают закуску. Ни икры, ни
сардинок, ни семги, ни золотого сига копченого, а просто: толстая колбаса с
языком, толстая копченая, селедки с луком, солевые снеточки, кильки и пироги
длинные, с капустой и яйцами. Пузатые графины рябиновки и водки и бутылка
шато-д-икема, для знаменитого нашего плотника - "филенщика" - Михаил
Панкратыча Горкина, который только в праздники "принимает", как и отец, и
для женского пола.
Кой-кто из "разных" приходит на первый день Рождества и заночевывает:
солдат Махоров, из дальней богадельни, на деревянной ноге,
Пашенька-преблаженная и Полугариха. Махорова угощают водкой у себя плотники,
и он рассказывает им про войну. Полугариху вызывают к гостям наверх, и она
допоздна расписывает про старый Ерусалим, и каких она страхов навидалась.
Идут через черный ход; только скорняк Трифоныч и Солодовкин - через
парадное. Барин требует, чтобы и его пустили через парадное. Я вожу снег на
саночках и слышу, как он спорит с Василь-Василичем:
- Я Валерьян Дмитриевич Эн-та-льцев! Вот карточка...
И все попрыгивает на снежку. Страшный мороз, а он в курточке со
шнурками и в прюнелевых полсапожках, дамских. На нем красная фуражка, под
мышкой трость. Лицо сине-багровое, под глазами серые пузыри. Он
передергивает плечами и говорит на крышу:
- О-чень странно! Меня сам Островский, Александр Николаич, в кабинете
встречает, с сигарами!.. Ччерт знает... в таком случае я не...
Василь-Василич одет тепло, в куртке на барашке, в валенках; лицо у него
красное, веселое. Подмигивает-смеется:
- Знаменитый Махоров, со всякими крестами, и то через кухню ходит. А
чего вы стесняетесь? Кто в хорошей шубе - так через парадное. А вы идите
тихо-благородно, усажу, где желаете... только не скандальте для праздника.
- На-ро-ды!.. - говорит барин подрагивающими губами. - Впрочем, не
место красит человека... много званых, да мало избранных! Пройдем и через
кухню... Передай карточку, скажи - Эн-та-льцев!
- Да вас и без карточки все знают, при себе держите, - говорит
дружелюбно Василь-Василич и что-то шепчет барину на ушко.
Тот шлепает его по спине и, попрыгивая, проходит кухней.
По стене длинной комнаты, очень светлой от солнца и снега на дворе,
сидят чинно на сундуках "разные" и дожидаются угощения. Вот Пискун. У него
такой тонкий голос, что мне все кажется, - вот-вот перервется он. На Пискуне
бархатная кофта, с разными рукавами, и плисовые сапожки с мехом. Уши
повязаны платочком: они отморожены, и вместо них - "только дырки". Должно
быть, он и голос отморозил. Рыжая бородка суется из платочка, словно она
сломалась. Когда-то он пел в Большом театре, где мы недавно смотрели "Роберт
и Бертрам, или два вора",но сорвал голос, и теперь только по трактирам - "уж
как веет ветерок, из трактира в погребок". Все его жалеют и говорят: "Пискун
ты, Пискун, пропащая твоя головушка". Глаза у Пискуна всегда плачут, руки
ходят, будто нащупывают, и за обедом ему наводят вилку на кусочек.
Под образом с голубенькой лампадкой сидит знаменитый человек Махоров,
выставив ногу-деревяшку, похожую на толстую бутылку или кеглю. На нем
зеленоватый мундир с золотыми галунами, по всей груди золотые и серебряные
крестики и медали. Высоким седым хохлом он мне напоминает нашего
Царя-Освободителя. Он недавно был на войне добровольцем и принес нам саблю,
фески и туфельки, которые пахнут туркой. Сидит он строгий и все покручивает
у