ustify"> - Несколько драгун уже взято нами в плен, и я отдам их тебе.
- Отдай. Я велю посадить их на кол.
- Не делай этого! Отпусти их на волю. Это украинцы из полка Балабана; мы пошлем их переманить нам драгун. Будет то же, что и с Кшечовским.
Тугай-бей смягчился; он быстро взглянул на Хмельницкого и пробормотал:
- Змея!
- Хитрость то же, что и мужество. Если они подготовят драгун к измене, тогда из их лагеря не уйдет ни одна нога, понимаешь?
- Я возьму Потоцкого.
- Я тебе отдам и Чарнецкого.
- А пока дай водки, потому что холодно.
- Ладно!
В эту минуту вошел Кшечовский. Полковник был мрачен как ночь. Ожидаемые им в будущем староства, каштелянства, замки и богатства после сегодняшней битвы заволокло непроницаемым туманом Завтра они могут окончательно исчезнуть, а из тумана вместо них вынырнет веревка или виселица. Если бы полковник не перебил немцев, то он, наверное, мечтал бы теперь изменить Хмельницкому и перейти со своими казаками на сторону Потоцкого.
Но это было уже невозможно.
Все трое молча уселись и принялись пить.
Стемнело...
Скшетуский, обессилев от радости, утомленный и бледный, неподвижно лежал в своей телеге.
Захар, искренне полюбивший его, велел своим казакам разостлать под ним войлок. Поручик прислушивался к унылому шуму дождя, но на душе у него было светло, ясно и отрадно. Его гусары показали, на что они способны, это его Польша дала отпор, достойный ее величия; вот уже первый натиск казацкой бури разбился о копья коронных войск. А ведь за ними стоят еще гетманы, князь Иеремия, столько панов и шляхты и, наконец, сам король.
Грудь Скшетуского волновалась от гордости, как будто все это могущество и вся сила заключались теперь в нем одном.
Осознав это, он в первый раз с момента утраты свободы почувствовал некоторую жалость к казакам "Они виноваты, конечно, что в ослеплении бросились на солнце, как мотыльки, - подумал он. - Они виноваты, дав увлечь себя человеку, который ведет их на явную гибель".
Мысли его шли дальше. Вот настанет спокойствие, и тогда каждый будет иметь право подумать о своем личном счастье; и Скшетуский в своих мыслях унесся в Разлоги. Там, по соседству с львиной берлогой, наверное, все тихо; бунт не осмелится поднять там своей головы, а если и поднимет, то Елена уж давно в Лубнах...
Вдруг грохот пушек спутал золотые нити его мечтаний: это Хмельницкий, напившись, снова повел в атаку свои полки.
Но все кончилось только пушечной пальбой: Кшечовский удержал гетмана.
Следующий день, воскресенье, прошел спокойно, без выстрелов. Войска стояли друг против друга, словно во время перемирия.
Скшетуский приписывал это спокойствие упадку духа у казаков. Он не знал, что Хмельницкий, "многими ума своего очами глядя перед собой", занят теперь тем, как бы уговорить драгун Балабана перейти на сторону запорожцев.
В понедельник битва началась с рассветом. Скшетуский смотрел на нее, как и на первую, с веселым, радостным лицом. Снова полки коронного войска выстроились у окопов, однако на этот раз не пустились в атаку, а давали отпор неприятелю с места. Степь совсем размокла, и тяжелая кавалерия почти не мота двигаться, что сразу же дало перевес легким казацким и татарским полкам. Радостное выражение постепенно исчезло с лица Скшетуского. Под польским окопом атакующая масса совсем почти покрыла узкую линию коронных войск. Казалось, что вот-вот прорвется эта цепь, и тогда начнется атака самых окопов. Скшетуский не видел сейчас и половины того воодушевления и жажды битвы, с какими польские отряды бились в первый день. Они и сегодня защищались отчаянно, но уже не ударяли первыми, не разбивали в прах куреней и не очищали перед собою полей. Глубоко размокшая почва степи не допускала такой безумной скачки, как в прошлый раз, и как бы пригвоздила тяжелую кавалерию к окопам. Вся сила и победа ее заключались в натиске, а сегодня она принуждена была стоять на месте. Хмельницкий между тем бросал в бой все новые и новые полки. Он был всюду: сам вводил в битву каждый курень и оставлял его только под неприятельскими саблями. Его воодушевление сообщилось мало-помалу и запорожцам, которые с криком и воем наперебой бросались на окопы и падали густыми рядами. Они ударялись о железную стену закованных в латы воинов и острия копий и, разбитые, изувеченные, снова поднимались в атаку. Под этим напором польское войско пошатнулось и местами начало отступать.
К полудню почти все запорожские силы были в огне и в бою, который кипел так сильно, что между двумя линиями сражающихся возник новый вал из лошадиных и человеческих трупов.
Каждую минуту в казачьи окопы возвращались с битвы вереницы раненых воинов, окровавленных, покрытых грязью, изрубленных и падающих от изнеможения Но все они возвращались с песнями и веселыми лицами, с уверенностью в победе Теряя уже сознание, они все еще кричали: "Погибель ляхам!" Резервное войско, оставленное в обозе, рвалось в бой.
Лицо Скшетуского омрачилось. Польские полки начали уходить с поля за окопы. Они уже не могли держаться, и в их отступлении была заметна лихорадочная поспешность. Увидев это, двадцать тысяч казацких голосов радостно закричали. Казаки удвоили силу напора. Запорожцы налегли на казаков Потоцкого, которые прикрывали собою отступление. Но пушки и град мушкетных пуль отбросили их назад. На мгновение битва прекратилась. В польском лагере раздался звук парламентарной трубы.
Хмельницкий, однако, не хотел вести парламентарных переговоров; двенадцать куреней спешились, чтобы вместе с пехотой и татарами начать штурм вала. Кшечовский с тремя тысячами пехоты должен был в решительную минуту прийти им на помощь. Раздались звуки котлов, литавр и труб, заглушая крики и залп мушкетов.
Скшетуский дрожа смотрел, как огромные шеренги несравненной казацкой пехоты подбежали к валу и окружили его тесным кольцом. Навстречу им из окопов вырвались длинные белые полосы дыма, как будто чья-то исполинская грудь хотела сдунуть эту саранчу, неумолимо напиравшую со всех сторон. Пушечные ядра пробивали в ней борозды, выстрелы самопалов становились все чаще и чаще. Пальба не прекращалась ни на минуту - весь этот муравейник таял на глазах, местами судорожно извиваясь, как раненый исполинский змей, но все-таки шел вперед. Вот они уже у вала! Пушки не могут уже больше вредить им! Скшетуский закрыл глаза. Вопрос, увидит ли он еще на валах польские знамена, когда откроет глаза, молнией пролетел в его уме. Шум увеличивается, там творится что-то немыслимое. Из середины обоза слышатся крики. Что же случилось?
- Боже Всемогущий - вырвался крик из груди Скшетуского, когда, открыв глаза, он увидел на валу вместо большого золотого коронного знамени малиновое с изображением Архангела
Польский обоз был взят.
Поручик только вечером узнал от Захара о всем ходе штурма. Тугай-бей недаром назвал Хмельницкого змеей: в минуту самой отчаянной битвы подговоренные им драгуны Балабана перешли вдруг на сторону казаков и, бросившись с тылу на свои знамена, помогли уничтожить их.
В тот же вечер Скшетуский видел пленников и присутствовал при смерти молодого Потоцкого, который лежал с пробитым стрелой горлом; он прожил всего несколько часов после битвы и умер на руках Стефана Чарнецкого.
- Скажите отцу, - шептал в последние минуты молодой каштелян, - что я... как рыцарь...
И дальше он уже ничего не мог сказать. Душа оставила тело и отлетела на небо.
Скшетуский потом долго помнил это бледное лицо и голубые глаза, устремленные вверх в минуту смерти.
А Чарнецкий дал обет над остывающим его телом, что если Бог поможет ему вернуть свободу, то он смоет потоками крови смерть друга и позор поражения. Ни одна слеза не скатилась по суровому лицу его: эта был рыцарь с железной силой воли, известный своими подвигами, который никогда еще не сгибался ни под каким несчастьем. Он сдержал свой обет. Теперь же, вместо того чтобы предаваться отчаянию, он ободрял Скшетуского, жестоко страдавшего от поражения и позора Польши.
- Польша перетерпела не одно бедствие, - говорил Чарнецкий,- но зато у нее есть неисчерпаемая сила Ее не сломила еще никакая другая сила, не сломят теперь и бунты холопов; Бог сам накажет их, так как, восставая против власти, они этим самым противятся Его воле. Что же касается поражения, то оно, конечно, ужасно, но кто же потерпел его? Гетман или коронные войска? Нет! После измены Кшечовского отряд Потоцкого мог считаться лишь простым отрядом. Бунт, несомненно, распространится по всей Украине, но ведь там это не новость. Гетман и князь Иеремия, силы которых еще не тронуты, подавят его; чем сильнее он разгорится, тем на более продолжительное время утихнет после усмирения, а может быть, и навсегда. Слишком малодушным был бы тот, кто допустил бы мысль, что какой-то казацкий бродяга и татарский мурза могут грозить серьезной опасностью могущественному народу. Плохо пришлось бы Польше, если бы ее судьба и существование зависели от простого мужицкого бунта. Мы с презрением выступали в этот поход - закончил Чарнецкий, - и хотя отряд наш уничтожен, но я думаю, что гетманы могут усмирить этот бунт не мечом или оружием, а просто батогами.
Когда он говорил это, казалось, что говорит не пленник и не воин после проигранного сражения, а гордый гетман, уверенный в завтрашней победе. Это величие души и вера в Польшу подействовали как бальзам на раны Скшетуского. Он видел силу Хмельницкого вблизи, поэтому она немного ослепила его, тем более что до сих пор ее сопровождала удача. Силы гетманов еще не были тронуты, аза ними стояли все могущество Польши, сила права, власти и воли Божией.
Поручик отошел от Чарнецкого с более спокойным и легким сердцем; на прощанье он спросил еще Чарнецкого, не желает ли он сейчас же начать переговоры, с Хмельницким об освобождении.
- Я пленник Тугай-бея, - ответил тот, - и заплачу ему выкуп, а с этим бродягой не желаю иметь дела.
Захар, который и устроил Скшетускому это свидание с пленными, провожая его обратно до телеги, тоже утешал его:
- С молодым Потоцким нетрудно было справиться, - говорил он, - вот с гетманами будет труднее. Дело только начато, а каков будет конец. Бог его знает! Набрали казаки и татары польского добра, а вот спрятать его - это другое дело. А ты, молодец, не горюй, не тужи... Получишь свободу, уйдешь к своим, а старик будет тужить по тебе. Хуже всего - это жить под старость одному на свете. Да, с гетманами будет трудно, ох, трудно!
И действительно, победа эта, хоть и блестящая, не решала однако дела в пользу Хмельницкого. Она могла даже повредить ему, так как легко можно было предвидеть, что великий гетман, мстя за смерть сына, бросится на запорожцев с особенным ожесточением и сделает все возможное, чтобы сразу уничтожить их. Великий гетман не любил князя Иеремии, и хотя нелюбовь эта маскировалась любезностью, тем не менее довольно часто проявлялась в различных обстоятельствах. Хмельницкий отлично знал это, но предполагал, что теперь эта натянутость исчезнет и что Краковский первый протянет руку для примирения, которая обеспечит ему помощь славного воина и его могучего войска. А с такими соединенными силами да еще под начальством такого вождя, как князь, Хмельницкий не отважился бы меряться, так как сам еще не был достаточно уверен в себе. Он решил поэтому спешить, чтобы явиться в Украину одновременно с известием о желтоводской битве и ее исходе и чтобы ударить на гетманов прежде, чем к ним подоспеет княжеская помощь.
На другой день после битвы, на рассвете, он двинулся в поход, не дав даже отдохнуть войску. Он шел так быстро, как будто убегал от кого-нибудь. Войско шло вперед, заливая, точно волна, всю степь, минуя леса, дубравы и курганы, и то и дело переправлялось через реки. Дорогой казацкие войска все усиливались, так как к ним постоянно присоединялись все новые и новые толпы бегущих из Украины казаков. Они приносили также вести и о гетманах но вести эти были разноречивы: одни говорили, что князь сидит еще за Днепром; другие - что он уже соединился с коронными войсками. Одно только твердили все единогласно, что вся Украина объята огнем. Мужики не только бежали навстречу Хмельницкому в Дикие Поля, но поджигали города и села, нападали на своих панов и повсеместно вооружались. Коронные войска бьются уже две недели. Стеблов вырезан, а под Деренговцами произошла кровавая битва. Городские казаки перешли уже кое-где на сторону черни и всюду ждут только сигнала. Хмельницкий рассчитывал на все это и торопился еще больше.
Наконец он у порога: Чигирин настежь отрыл пред ним свои ворота. Казацкий гарнизон тотчас же перешел на его сторону. Войско разгромило дом Чаплинского и истребило горсть шляхты, искавшей убежища в городе. Радостные крики, колокольный звон и процессии ни на минуту не прекращались. Пожар охватил и окрестности: все брались за косы и пики и присоединялись к запорожцам. Несметные толпы черни стекались со всех сторон в казацкий лагерь; дошли и радостные, верные вести, что князь Иеремия, правда, обещал свою помощь гетманам, но еще не присоединился к ним.
Хмельницкий вздохнул свободнее. - Он немедленно двинулся вперед и шел теперь среди бунта, резни и огня. Трупы и выжженные города и селения отмечали его путь. Он двигался, точно лавина, все уничтожая на своем пути. Перед ним расстилался заселенный край, за ним пустыня. Он шел как мститель, как легендарный змей, шаги которого оставляли кровавые следы, а дыхание - пламя пожаров. - Наконец он остановился с главными силами в Черкассах, выслав предварительно вперед татар под начальством Тугай-бея и дикого Кривоноса, которые, догнав гетманов под Корсунью, не колеблясь бросились на них
Но эта смелость дорого обошлась им.. Отраженные и разбитые в прах, они отступили в смятении.
Хмельницкий кинулся к ним на помощь. Дорогой до него дошло известие, что Сенявский с несколькими полками присоединился к гетманам, которые оставили Корсунь и шли в Богуслав. Это была правда. Хмельницкий без сопротивления занял Корсунь и, оставив там свои повозки, запасы и провиант, одним словом, весь свой обоз, погнался за ними.
Ему не надо было долго гнаться, так как они не успели уйти далеко. Его передовые отряды наткнулись на польский лагерь под Крутой Балкой.
Скшетускому не удалось видеть эту битву, потому что он остался в Корсуни, в обозе. Захар поместил его в доме Забокшицкого, которого перед тем повесила чернь, и приставил к нему уцелевших казаков Миргородского куреня, так как толпа продолжала грабить дома и убивать каждого, кто ей казался ляхом. Скшетуский видел сквозь выбитые стекла целые толпы пьяных окровавленных мужиков, которые, засучив рукава, бродили из дома в дом, из лавки в лавку, перешаривая все углы и чердаки; время от времени раздавался страшный крик, означающий, что они нашли шляхтича, мужчину, женщину, ребенка, или еврея. Жертву тащили на рынок, где подвергали ее самому ужасному надругательству. Толпа дралась между собою из-за остатков трупов, обмазывала себе кровью лицо и грудь, обвивала вокруг шеи еще дымящиеся внутренности, хватала еврейских детей за ноги и разрывала их надвое среди безумного смеха толпы; бросалась даже на дома, окруженные стражей, где были заперты знатнейшие пленники, которых оставили в живых потому, что надеялись получить за них значительный выкуп. Татары и казаки, стоявшие на страже, отталкивали толпу, колотя по головам нападающих древками пик, луками или плетьми из бычей шкуры.
То же самое происходило и у дома, где находился Скшетуский. Захар велел бить чернь без милосердия; миргородцы с удовольствием исполняли это приказание, потому что хотя низовцы охотно принимали во время бунтов помощь черни, но относились к ней несравненно презрительнее, чем к шляхте. Ведь не напрасно же назывались они "благородно урожденными казаками"! Сам Хмельницкий впоследствии неоднократно отдавал татарам значительные толпы черни, которые уводились татарами в Крым, где их продавали в Турцию и Малую Азию.
Толпа, безумствовавшая на рынке, дошла до такого дикого неистовства, что, в конце концов, стала убивать своих же. День уже клонился к вечеру, толпа зажгла один конец рынка, церковь и дом священника, но, к счастью, ветер относил огонь в сторону поля и препятствовал дальнейшему распространению пожара. Громадное зарево осветило рынок, словно яркий солнечный свет. Сделалось так жарко, что трудно было дышать. Издали доносился страшный грохот пушек, - очевидно, битва под Крутой Балкой становилась ожесточенной.
- Горячо там, должно быть, нашим! - ворчал старый Захар. - Гетманы не шутят! Ой! Потоцкий настоящий воин!
И потом прибавил, указывая в окно на чернь:
- Они теперь гуляют, но если Хмель будет разбит, то и над ними погуляют!
В эту минуту раздался лошадиный топот, и на рынок въехало несколько десятков всадников на взмыленных лошадях Почерневшие от пороха лица, беспорядочная одежда и обвязанные тряпками головы свидетельствовали, что эти солдаты примчались прямо с поля сражения.
- Люди, спасайтесь, кто в Бога верует! - кричали они. - Ляхи бьют наших!
Поднялся крик и шум. Толпа заколыхалась, как волна, разгоняемая ветром. Дикий страх овладел людьми, и они бросились бежать; но так как улицы были загромождены возами, а одна часть рынка охвачена пламенем, то и бежать было некуда.
Чернь начала толпиться, кричать, бить, душить и молить о пощаде, хотя неприятель был еще далеко.
Скшетуский, узнав, что делается, чуть было не сошел с ума от радости; он, как помешанный, начал бегать по комнате, колотить себя в грудь и кричать:
- Я знал, что так будет! Теперь они имеют дело с гетманами, со всей Польшей. Час возмездия настал! Что это?
Снова раздался лошадиный топот, и на рынке появилось на этот раз уже несколько сотен всадников, одних только татар. Они бежали очертя голову; толпа загораживала им дорогу, они бросались в нее, топтали, били и секли их нагайками, отталкивая лошадьми на дорогу, ведущую в Черкассы.
- Они бегут словно ветер! - кричал Захар.
Едва он успел вымолвить это, как мимо них проскакал второй отряд за ним третий; бегство казалось всеобщим. Стража около домов тоже начала волноваться и обнаруживать желание обратиться в бегство. Захар выскочил на крыльцо.
- Смирно! - крикнул он своим миргородцам.
Дым, жара, сумятица, лошадиный топот, встревоженные голоса и вой толпы, освещенной заревом, производили впечатление сцены в аду, на которую поручик смотрел из окна.
- Какой погром должен быть там! - кричал он Захару, забывая, что тот не мог разделять его радость.
Между тем как молния промчался новый отряд беглецов.
Грохот пушек потрясал стены корсунских домов.
Вдруг чей-то пронзительный голос закричал у самого дома:
- Спасайтесь! Хмель убит! Кшечовский и Тугай-бей тоже!
На рынке началось настоящее светопреставление. Люди в безумии бросались в огонь. Поручик упал на колени и, подняв кверху руки, начал молиться:
- Боже всемогущий! Великий и Праведный Боже! Слава Тебе в вышних!
Вбежавший в комнату Захар прервал его молитву.
- Ну-ка, молодец! - крикнул он, запыхавшись. - Выйди к миргородцам и пообещай им пощаду, потому что они хотят уходить, а как только уйдут, чернь сейчас же бросится сюда!
Скшетуский вышел на крыльцо. Миргородцы беспокойно вертелись перед домом, явно обнаруживая желание бросить все и бежать на дорогу, ведущую к Черкассам.
Страх обуял всех в городе. Из-под Крутой Балки, словно на крыльях, мчались все новые и новые толпы беглецов. Однако главные силы Хмельницкого, похоже, еще давали отпор; исход борьбы, очевидно, еще не выяснился, и пушки грохотали с удвоенной силой.
- За то, что вы усердно охраняли меня, - торжественным голосом произнес Скшетуский, обращаясь к миргородцам, - вам не надо спасаться бегством, обещаю вам милость гетмана.
Миргородцы все до одного обнажили головы, а поручик гордо посматривал на них и на рынок, пустевший все больше и больше. Что за перемена судьбы! Скшетуский, которого еще недавно везли в обозе как пленника, стоял между дерзкими казаками как господин среди слуг, или как шляхтич между холопами. Он, пленник, обещает теперь пощаду, и при виде его все обнажают головы и робкими голосами, выражающим страх и покорность, взывают к нему:
- Помилуйте! Заступитесь!
- Как я сказал, так и будет! - ответил им поручик
Он действительно был уверен в этом, так как пользовался расположением гетмана, которому не раз возил письма от князя Иеремии.
Он стоял, гордо выпрямившись, а лицо его, ярко освещенное заревом пожара, светилось радостью.
"Вот, война уж и кончена! Волна разбилась о порог! - думал он. - Чарнецкий был прав: силы Польши неизмеримы, и могущество ее прочно".
Он гордился этим. Гордился не тем, что враг разбит и унижен, и не тем, что перед ним снимали шапки, а тем, что он сын этой победоносной и всемогущей Польши, о стены которой разбиваются все напасти и удары, как адские силы о врата неба. Он гордился, как шляхтич и патриот, который остался тверд в несчастье и не обманулся в своей вере. Он уже не жаждал больше мести.
"Польша разгромила их, как королева, но простит, как мать", - думал поручик.
А пушечные выстрелы слились между тем в непрерывный грохот.
По пустынным улицам снова застучали лошадиные копыта. На рынок влетел на неоседланном коне казак без шапки, в одной рубашке, с израненным и залитым кровью лицом. Осадив коня, он распростер руки и, ловя открытым ртом воздух, кричал:
- Хмель бьет ляхов! Побиты ясновельможные паны, гетманы, полковники, рыцари и кавалеры
С этими словами он зашатался и рухнул на землю. Миргородцы подскочили к нему на помощь.
Лицо Скшетуского вспыхнуло и моментально побледнело.
- Что он говорит? - горячо обратился он к Захару. - Что случилось? Не может быть!
Воцарилась глубокая тишина... Только на другом конце рынка бушевал, рассыпая снопы искр, огонь, да по временам с треском обрушивались горевшие дома.
Но вот опять несутся новые гонцы.
- Побиты ляхи! Побиты! - кричат они.
За ними тянется отряд татар: они идут медленно, ведя пеших пленных Скшетуский не верит глазам; но он узнает на пленниках мундиры гетманских гусар и, всплеснув руками, странным, не своим голосом упорно повторяет.
- Не может быть! Не может быть!
Все еще слышится грохот пушек. Битва еще не кончена. Однако все уцелевшие от пожара улицы наполнены толпами запорожцев и татар. Лица их черны, груди тяжело дышат, но возвращаются они радостно и с пением.
Так возвращаются воины только после победы.
Поручик побледнел как мертвец.
- Не может быть! - повторял он хриплым голосом. - Не может быть! Польша...
Его внимание привлекает, что-то новое: это едут казаки Кшечовского с целой кучей знамен. Они выезжают на середину рынка и бросают их на землю.
Увы, знамена польские!
Грохот пушек смолкает; вдали слышится стук подъезжающих возов; впереди всех едет высокая казацкая телега, за нею целый ряд других, окруженных казаками Пашковского куреня в желтых шапках; они проходят около самого дома, где стоят миргородцы.
Скшетуский приложил руку к глазам, так как его ослеплял блеск пожара, и стал всматриваться в лица пленников, сидевших на первом возу.
Вдруг он откинулся назад, хватая руками воздух, точно пораженный стрелой в грудь, и с губ его сорвался страшный, нечеловеческий крик:
- Господи Иисусе Христе! Матерь Божия! Это - гетманы!
И он упал на руки Захара, глаза его закатились, а лицо осунулось и застыло, как у покойника.
Несколько минут спустя трое всадников выехали во главе бесчисленного множества полков на площадь корсунского рынка. Средний, одетый в красное, сидел на белом коне и, опираясь на золоченую булаву, гордо, по-царски поглядывал кругом.
Это был Хмельницкий. По бокам его ехали Тугай-бей и Кшечовский.
Польша лежала в пыли и крови у ног казака.
Прошло несколько дней. Всем казалось, что на Польшу внезапно, рухнул небесный свод Желтые Воды, Корсунь, уничтожение коронных войск, до сих пор всегда одерживавших победы над казаками, взятие в плен гетманов, страшный пожар по всей Украине, резня и убийства - все это обрушилось так неожиданно, что никто не хотел верить, чтобы сразу столько бедствий могло постигнуть одну страну. Одни оцепенели от ужаса и обезумели, другие предсказывали пришествие антихриста и близость последнего суда. Вследствие этого порвались все общественные Связи, пошатнулись человеческие и родственные узы; исчезла всякая власть, пропало различие между людьми. Ад спустил с цепей все зло и послал его гулять по белу свету: убийство, грабеж, вероломство, насилие, разбой и неистовство заменили труд, честность, веру и совесть. Казалось, что люди отныне будут жить не добром, а только злом и что чувства и мысли их тоже переменились: то, что прежде казалось им бесчестным, считалось теперь святыней, и наоборот. Солнце не светило больше: его застилал дым пожаров, а по ночам зарево заменяло собою звезды и месяц. Пылали города, деревни, костелы, усадьбы и леса. Люди перестали говорить, а только стонали или выли, как псы; жизнь утратила цену. Тысячи людей гибли без следа, без воспоминаний. А среди всех этих ужасов, убийств, стонов, дыма и пожаров возвышался один только человек, вырастая, как гигант, почти затемняя дневное светило и бросая тень от моря до моря.
Это был Богдан Хмельницкий.
Двести тысяч вооруженных и опьяненных победой людей ждали только его мановения.
Чернь восставала всюду, городские казаки также присоединялись к нему. Вся страна, от Припяти до степных окраин, была охвачена огнем; восстание в воеводствах - русском, подольском, волынском, брацлавском, киевском и черниговском - все усиливалось. Могущество гетмана росло с каждым днем. Никогда еще Польша не выставляла против самого страшного врага и половины тех сил, какими он располагал теперь. Таких сил не было даже и у немецкого государя. Буря превзошла всё ожидания. Сам гетман не сознавал сначала своего могущества и не понимал, как мог так высоко подняться. Он прикрывался справедливостью и верностью Польше, потому что еще не догадался, что это только слова, которые он может безнаказанно топтать. Но по мере того как возрастало его могущество, в нем возрастал также бессознательный и безграничный эгоизм, равного которому нет в истории. Понятия о добре и зле, о пороке и добродетели, о насилии и справедливости слились в душе Хмельницкого в одно понятие о личной обиде или выгоде. Добродетельным в его глазах был тот, кто был с ним заодно; злодеем - тот, кто против него. Он готов был бы восстать, и против солнца и считать личной обидой то, что оно не светило тогда, когда ему это было нужно. Людей и целый свет он мерил собственным "я" и, несмотря на все свое лицемерие и на всю свою хитрость, был искренен в этом чудовищном взгляде. Отсюда проистекали все злодеяния Хмельницкого, но вместе с тем, и добрые дела; если он не знал меры в издевательстве и жестокости в отношении врага, то зато умел быть благодарным за все, хотя бы и невольно оказанные ему услуги. Однако когда он был пьян, то забывал о благодеяниях и, рыча от бешенства, с пеной на губах, отдавал жестокие приказания, о которых сам же сожалел впоследствии. А чем сильнее рос его успех, тем чаще он напивался, так как тревога все больше и больше охватывала его душу. Казалось, что удача подняла его на такую высоту, о какой он совсем и не думал. Его могущество поражало других, но пугало и его самого. Исполинская река бунта неумолимо несла его с быстротой молнии, но куда? Чем должно кончиться все это? Начиная восстание во имя личных обид, этот казачий дипломат рассчитывал, что после первых же успехов или даже поражений он начнет переговоры: его простят и удовлетворят за причиненные ему обиды и потери. Он хорошо знал Польшу, ее безграничное, как море, терпение, ее бесконечное милосердие: ведь Наливайке, совсем было погибшему, даровали же прощение. Теперь же, после победы на Желтых Водах, поражения гетманов, после того как война разгорелась во всех южных воеводствах, когда дело зашло так далеко, а обстоятельства превзошли все его ожидания, - должна завязаться борьба на жизнь или смерть.
Но на чьей стороне будет победа?
Хмельницкий прибегал и к гаданью по звездам, стараясь проникнуть в будущее, но видел перед собою только мрак. Временами его охватывала страшная тревога, а в груди, подобно буре, бушевало отчаяние. Что будет? Что будет?
Хмельницкий знал лучше других, что Польша- таит в себе исполинскую силу, хотя не умеет пользоваться ею и даже не сознает ее. А если бы кто-нибудь захватил ее в свои руки, кто устоял бы тогда против йее? Кто мог предугадать, не уничтожит ли страшная опасность и близкая гибель внутренних несогласий, личных счетов и зависти панов, раздоров, сеймовой болтовни, своеволия шляхты и бессилия короля? Полмиллиона одной только шляхты могло выступить в поле и уничтожить Хмельницкого, хотя бы ему помогал не только крымский хан, но и сам турецкий султан.
Об этой дремлющей силе Польши знал еще, кроме Хмельницкого, покойный король Владислав; поэтому он всю свою жизнь трудился над тем, чтобы начать борьбу на жизнь и смерть с сильнейшим в мире монархом, так как только этим и можно было призвать ее к жизни. Потому-то король не побоялся даже возбуждать казаков. Было ли суждено казакам вызвать это наводнение для того, чтобы наконец погибнуть в нем самим?
Хмельницкий понимал также, насколько страшен отпор этой самой Польши, несмотря на всю ее слабость. В ней не было ладу, единодушия, она была своевольна и беспорядочна, но о ее стены ударялись самые страшные из всех волн - турецкие волны, и разбивались, как о скалу. Он собственными, глазами видел это под Хотином. Эта же Польша, даже во времена своей слабости, водружала свои знамена на стенах столиц соседних государств. Какой же теперь даст она отпор? Чего не совершит она, доведенная до отчаяния, когда ей придется или умереть, или победить?
Потому-то каждое торжество Хмельницкого представляло для него новую опасность, так как приближало минуту пробуждения дремлющего льва и делало все более невозможным какое бы то ни было примирение. В каждой победе таилось будущее бедствие; на дне каждого кубка - горечь. Против казацкой бури разразится гроза Польши. Хмельницкому казалось, что он уже слышит ее отдельные глухие раскаты.
Против него пойдут и Великая Польша, и Пруссия, и Мазовия, и Малая Польша, и Литва; им нужен только вождь.
Хмельницкий взял в плен гетманов, но и сквозь эту удачу проглядывало предательство судьбы. Гетманы были опытными воинами, но ни один из них не был таким человеком, какого требовала настоящая минута грозы, ужаса и бедствий.
Вождем их мог быть теперь только один человек
Это был князь Иеремия Вишневецкий.
Раз гетманы попали в неволю, то, вероятнее всего, выбор падет на князя. Хмельницкий, равно как и другие, не сомневался в этом.
А тем временем в Корсунь, где запорожский гетман остановился для отдыха после битвы, долетели из Заднепровья вести, что грозный князь уже двинулся из Лубен и немилосердно подавляет бунт что на пути его исчезают деревни, слободы, хутора и местечки, а вместо них возвышаются кровавые колы и виселицы. Страх удваивал и утраивал его силы Говорили, что он ведет с собою пятнадцать тысяч лучшего войска, какое только может быть в Польше.
Его ожидали в казацком лагере со дня на день. Вскоре после битвы под Крутой Балкой среди казаков раздался крик: "Ерема идет!"
Крик этот испугал чернь, которая в страхе обратилась в бегство. Это глубоко поразило Хмельницкого.
Ему предстоял теперь выбор: или со всеми своими силами двинуться против князя в Заднепровье, или, оставив часть войска для занятия украинских крепостей, двинуться в глубь Польши.
Поход против князя был небезопасен. Имея дело с таким славным вождем, Хмельницкий, несмотря на все превосходство своих сил. легко мог потерпеть поражение в решительной битве, и тогда все погибло бы сразу. Чернь, составлявшая главную часть его войска, доказала ему, что страшится одного уже имени "Ерема". Нужно было время, чтобы превратить ее в войско, могущее устоять против натиска княжеских полков.
С другой стороны, князь, вероятно, не вступил бы в решительную битву, а ограничился бы обороной крепостей и партизанской войной, которая в таком случае затянулась бы на целые месяцы, если не годы, а Польша за это время, несомненно, собрала бы новые силы и послала их на помощь князю.
Хмельницкий решил поэтому остаться в Украине, организовать новые силы и усилить свое войско, а потом уже пойти на Польшу и принудить ее к соглашению. Он рассчитывал на то, что подавление бунта в одном только Заднепровье надолго займет князя, который и оставит его в покое. А тем временем он будет поддерживать мятеж, высылая на помощь черни отдельные полки.
Наконец, он предполагал, что ему удастся обмануть князя переговорами и, оттягивая их, выиграть время и дождаться, пока не истощатся его силы. При этом Хмельницкий вспомнил о Скшетуском.
Несколько дней спустя после битвы под Крутой Балкой, в самый день паники между чернью, он велел призвать его к себе.
Он принял его в доме старосты в присутствии одного только Кшечовского, который давно уже был знаком с Скшетуским, и ласково, хотя не без некоторого высокомерия, соответствующего его теперешнему положению, поздоровавшись с ним, сказал:
- Поручик Скшетуский, за услугу, оказанную мне вами, я выкупил вас у Тугай-бея и обещал вам свободу. Теперь этот час настал. Я дам вам булаву для свободного проезда на случай встречи с войсками или стражей. Можете возвращаться к своему князю.
Скшетуский молчал! Радостная улыбка не появилась на его лице.
- Можете ли вы пуститься в дорогу? Я вижу, что вы еще не совсем здоровы.
Действительно, Скшетуский был похож на тень. Раны и последние события свалили с ног этого молодого богатыря; можно было подумать, глядя на него, что окне доживет до завтра. Лицо его пожелтело, а от черной, давно не стриженной бороды казалось еще более изнуренным. Причиной этого были нравственные страдания, которые доводили его до отчаяния. Следуя с казацким обозом, он был невольным свидетелем всего, что случилось со времени выступления казаков из Сечи Он видел позор и несчастье Польши и гетманов в плену, видел торжество казаков, пирамиды, сложенные ими из голов убитых воинов, видел повешенных за ребра шляхтичей, отрезанные груди женщин и изнасилованных девушек, видел отчаяние храбрых и подлость трусов, видел все, все вытерпел и страдая тем сильнее, что его неотвязно мучила мысль о том, что непосредственным виновником всех этих бедствий является он сам; ведь он, а не кто другой перерезал веревку на шее Хмельницкого. Но мог ли ожидать рыцарь-христианин, что оказанная им помощь ближнему принесет такие плоды? И отчаяние его было безгранично.
Задавая себе вопрос о судьбе Елены и представляя, что могло случиться с нею, если злой рок задержал ее в Разлогах. он протягивал руки к небу и взывал голосом, в котором слышались безграничное отчаяние и почти угроза:
- Боже! Прими мою душу! Я страдаю сильнее, чем заслужил!
Потом, заметив, что кощунствует, падал ниц, моля Бога о спасении и помиловании его отчизны и прося Его сжалиться над невинной голубкой, которая, может быть, взывает к Божьей и его помощи. Одним словом, он так много выстрадал, что его даже не обрадовала дарованная свобода, а этот запорожский гетман, этот триумфатор, желавший казаться великодушным и оказать ему свою милость, не производил на него никакого впечатления. Заметив это, Хмельницкий нахмурился и сказал:
- Торопись воспользоваться моей милостью, пока я не раздумал; только моя доброта и вера в правоту моего дела делают меня таким неосторожным; я наживаю себе еще одного врага, так как знаю, что ты будешь против меня.
- Если Бог даст мне силы! - ответил Скшетуский и так взглянул на Хмельницкого, что тот не мог вынести его взгляда и опустил глаза.
- Ну это не важно! - прибавил он, помолчав несколько минут. - Я слишком могуществен, чтобы бояться такого юнца. Скажи своему князю все, что ты здесь видел, и посоветуй ему не слишком хорохориться, а не то у меня кончится терпение и я навещу его в Заднепровье, не знаю только, понравится ли ему мой визит.
Скшетуский молчал.
- Я говорил и повторяю еще раз, - продолжал Хмельницкий, - что я веду войну не с Польшей, а с панами, а князь - первый между ними. Он враг мой и русского народа, отщепенец от нашей церкви и злодей. Я слышал, что он тушит мятеж кровью, но пусть он смотрит, чтобы не пролилась его собственная.
Говоря это, он волновался все больше и больше: лицо его горело, а глаза мрачно сверкали. Видно было, что им овладевает обычный припадок гнева и злобы, во время которого он совершенно терял рассудок и память.
- Я прикажу Кривоносу привести его ко мне на веревке! - кричал он. - Брошу его себе под ноги и по. его спине буду влезать на коня!
Скшетуский посмотрел свысока на бушующего Хмельницкого и спокойно ответил:
- Победи его сначала!
- Ясновельможный гетман! - обратился к нему Кшечовский. - Пусть этот дерзкий шляхтич скорее уезжает; не годится для твоего достоинства, чтобы ты разражался против него гневом, а так как ты обещал ему свободу, то он рассчитывает, что ты или нарушишь данное слово, или будешь выслушивать его дерзости.
Хмельницкий опомнился и, тяжело дыша, сказал:
- Пусть едет! Но чтобы он знал, что Хмельницкий платит за добро добром, дать ему булаву и сорок татар, которые проводят его до самого отряда... А ты, - обратился он к Скшетускому, - знай, что теперь мы квиты. Я полюбил тебя, несмотря на твою дерзость, но если ты еще раз попадешь в мои руки, то уже не вывернешься.
Скшетуский вышел с Кшечовским.
- Раз гетман отпускает тебя с головой на плечах, - сказал последний, - и раз ты можешь ехать куда тебе угодно, то я, по старому знакомству, советую тебе: уходи лучше в Варшаву, но только не в Заднепровье, потому что оттуда не уйдет ни одна душа. Ваше время миновало. Если бы ты был умнее, то пристал бы к нам, но знаю, что напрасно предлагать тебе это. А ты поднялся бы так же высоко, как и мы.
- На виселицу,- пробормотал Скшетуский.
- Мне не хотели дать литинского староства, а теперь я сам возьму хоть десять. Мы прогоним Конецпольских. Калиновских, Потоцких, Любомирских, Вишневецких Заславских и всю шляхту и поделимся их имениями; этого хочет, очевидно, сам Бог, раз Он даровал нам две такие победы.
Скшетуский не слушал болтовни полковника и думал совсем о другом.
- Когда после битвы и нашей победы я увидел в избе Тугая связанного по ногам и рукам моего благодетеля, коронного гетмана, - продолжал Кшечовский, - то он сейчас же стал называть меня неблагодарным и Иудой. Но я ему ответил, что я не такой неблагодарный как он думает, и обещал ему, когда засяду в его поместьях и замках, сделать его своим подстаростой, если только он не будет напиваться. Хо, хо! Хороших птичек поймал Тугай-бей, поэтому и щадит их. Если бы не он, то мы с Хмельницким иначе поговорили бы с ними Ну вот! Уж воз готов и татары в сборе. Куда же ты идешь?
- В Чигирин.
- Как постелешь, так и выспишься. Ордынцам дан приказ, чтобы они отвели тебя хотя бы до самых Лубен. Постарайся только, чтобы твой князь не посадил их на кол, что он, наверное, сделал бы с казаками. Потому тебе и дали татар. Гетман приказал вернуть тебе твоего коня. Ну, будь здоров, не поминай нас лихом и кланяйся князю от нашего гетмана, а если можешь, уговори его приехать на поклон к Хмельницкому. Может быть, и заслужит его милость. Ну, будь здоров!
Скшетуский сел в повозку, которую немедленно окружили ордынцы, и тронулся в путь. Им еле удалось пробраться сквозь рынок, так как он весь был запружен, запорожцами и чернью, которые варили себе кашу, распевая песни о желтоводской и корсунской победах, сложенные слепцами и кобзарями, следовавшими за казацким обозом. Между кострами, разложенными под котлами с кашей, лежали тела сначала изнасилованных, а затем убитых женщин, и торчали пирамиды, сложенные из голов убитых и раненых воинов.
Тела эти и головы начали уже разлагаться и издавать убийственный запах, который, однако, нимало не беспокоил всю эту толпу. Город носил следы опустошения и дикого своеволия запорожцев; окна и двери были выломаны, рынок завален обломками драгоценных вещей, смешанных с соломой и паклей. Углы домов были украшены трупами, большей частью евреев, и толпа забавлялась тем, что хватала их за ноги и качалась на них.
На одной стороне рынка чернели остатки сгоревших домов и соборного костела; от них еще несло жаром и клубился дым. Воздух был пропитан запахом гари. За сгоревшими домами стоял кош. мимо которого пришлось проезжать Скшетускому, и толпы пленных, охраняемые многочисленной татарской стражей. Кто не успел скрыться из окрестностей Чигирина, Черкасс и Корсуни или не погиб под топором черни, тот попал в неволю. Между пленными были и солдаты, взятые в плен в обеих битвах, и окрестные жители, которые не хотели или не могли присоединиться к восстанию; тут была и шляхта, и подстаросты, и владельцы хуторов, и мелкая шляхта, и женщины, и дети. Стариков не было, потому что татары убивали их, как негодных уже к продаже. Они захватывали даже целые деревни и усадьбы, чему Хмельницкий не смел противиться В некоторых местностях мужчины добровольно шли в казацкий обоз, а татары в награду за это сжигали их хаты и забирали их жен и детей. Но в общем смятении и ожесточении никто не думал об этом и не удивлялся Чернь, хватаясь за ору