ify"> - Я взял в плен семь человек, и они говорят, что Хмельницкий идет, но еще далеко... Но что за ночь!
- Видно, точно днем. Как ты чувствуешь себя после падения?
- Кости болят... Иду благодарить нашего Геркулеса, а потом спать, потому что я устал. Хоть бы часа два поспать. Покойной ночи!
- Покойной ночи?
- Идите и вы, - сказал Скшетуский Заглобе, - уже поздно... завтра придется трудиться.
- А послезавтра путешествовать, - напомнил Заглоба.
Помолившись, они легли спать у костра; вскоре огни начали гаснуть. Весь лагерь погрузился в темноту - только месяц бросал на группы спящих свои серебристые лучи. Тишину прерывали лишь храпение спящих да крики патруля, сторожившего лагерь. Но сон ненадолго смежил их глаза; едва только начало светать, как со всех сторон лагеря протрубили сигнал "подъем".
Через час князь, к всеобщему удивлению, отступал по всей линии.
Но это было отступление льва, которому нужно было много места для прыжка.
Князь нарочно подпустил Кривоноса, чтобы тем сильнее было поражение. В самом начале битвы он хлестнул своего коня и будто начал бежать; видя это, запорожцы и чернь прорвали ряды, чтобы догнать его и окружить. Но князь вдруг повернул и ударил на них с такой силой, что они не могли даже дать отпора Войска Вишневецкого гнали их целую милю до переправы, потом через мосты и плотину до самого табора, убивая без пощады; а героем дня был шестнадцатилетний Аксак, который первым ударил на запорожцев и произвел панику в их рядах Только с такими старыми и опытными солдатами мог выкидывать князь подобные фортели и придумать это притворное бегство, которое в каждом другом войске легко молю бы обратиться в действительность. Этот день кончился для Кривоноса еще большим поражением, чем первый: у него отняли асе полевые орудия, много знамен, в числе которых выли и коронные польские, взятые запорожцами под Корсунью.
Если бы пехота Корицкого и Осинского и пушки Вурцеля могли поспеть за кавалерией, то заодно мог бы быть взят и запорожский табор. Но пока они подошли, наступила ночь, и неприятель отошел так далеко, что его нельзя уже было догнать. Тем не менее Зацвилиховский захватил половину табора с огромными запасами оружия и припасов. Чернь уже два раза хватала Кривоноса, чтобы выдать его князю, и только обещание немедленно присоединиться к Хмельницкому спасло его. Он в отчаянии бежал с уцелевшей частью в Махновку, куда подошел и Хмельницкий, который в первом порыве гнева велел приковать его за шею к пушке.
Только потом, немного остыв, он вспомнил, что несчастный Кривонос залип кровью всю Волынь, взял Попонное, отправил на тот свет тысячи шляхты и одерживал много побед, пока не встретился с Иеремией. За эти заслуги гетман сжалился над ним и не только отпустил его, но даже вверил ему войско и послал в Подолию на новую резню.
Между тем князь Вишневецюм объявил отдых своему войску, которое тоже много пострадало, в особенности при штурме табора, из-за которого так ловко и упорно оборонялись казаки. В этой битве пало около пятисот солдат. Полковник Мокрский умер от ран; ранены были, хотя и неопасно, Кушель, Поляновский и молодой Аксак, а Заглоба, освоившийся с теснотой и битвой и не отстававший от других, получил два удара цепами и лежал теперь неподвижно, как мертвый, в повозке Скшетуского. Таким образом судьба помешала поездке в Бар; к тому же князь послал Скшетуского в город Заславль, чтобы уничтожить там собравшиеся толпы черни. И он пошел, не намекнув князю ни словом о Баре. В продолжение пяти дней он жег и резал, пока не очистил окрестностей. Наконец люди его до того утомились постоянной войной, походами, засадами и караулами, что он решился идти в Тарнополь, куда пошел и князь.
Накануне возвращения, остановившись в Сухожиньцах над Хомором, Скшетуский расставил, войско по деревне и сам остановился в мужицкой хате. Утомленный бессонными ночами и трудами, он уснул и проспал как убитый всю ночь. Под утро он начал грезить не то наяву, не то в полусне. Ему казалось, что он в Лубнах и будто никогда и не уезжал из них, что он спит в своей комнате в цейхгаузе, что Жендян, как обыкновенно утром, приготовляет ему одеваться. Однако действительность рассеяла его мечтания и напомнила ему, что он в Сухожиньцах, а не в Лубнях, - одна только фигура Жендяна не исчезала передним, и Скшетуский видел, как он, сидя у окна на скамейке, смазывал ремни его панциря, которые от жары покорчились. Думая, что это все еще сон, Скшетуский закрыл глаза и через минуту снова открыл их; Жендян все сидел у окна
- Жендян! - крикнул Скшетуский. - Это ты или твой дух?
Юноша испугался его крика, уронил панцирь на пол и развел руками:
- О, Боже! Что вы так кричите? Какой там дух! Я жив и здоров.
- И ты вернулся?
- А разве вы прогнали меня?
- Подойди ко мне, я тебя обниму!
Верный юноша бросился к своему господину и обнял его колени, а Скшетуский целовал его голову, радостно повторяя:
- Ты жив! Ты жив!
- О, мой дорогой господин, от радости я не могу говорить.. О, Господи... но вы так крикнули, что я уронил панцирь. Ремни совеем скорчились... видно, у вас не было слуги. Ну, слава Богу, о, мой дорогой господин!..
- Когда ты приехал?
- Сегодня ночью.
- Что ж ты не разбудил меня?
- На что мне было будить вас. Я только утром взял ваше платье.
- Откуда ты приехал?
- Из Гущи.
- Что же ты там делал? Что с тобой было? Говори, рассказывай.
- Да видите ли, приехали казаки в Гущу грабить воеводу брацлавского, а я был там раньше с отцом Патронием Лаской, который взял меня от Хмельницкого, когда воевода посылал его туда с письмами. Ну, я вернулся с ним, а теперь казаки сожгли Гущу и убили отца Патрония за его расположение к нам; такая участь постигла бы, верно, и воеводу, если б он был дома, хотя он благочестив и держит их сторону.
- Говори ясно, не путай, а то я ничего не могу понять. Ты сидел у казаков, у Хмеля? Так что ли?
- Да, у казаков. Как они взяли меня в Чигирине, так и держали и считали своим. Но одевайтесь. Боже, как все поношено... и в руки нечего взять. А, чтобы их там!.. Вы на меня не сердитесь, что я не передал письма, которые вы писали из Кудака? Злодей Богун отнял их у меня; если б не тот толстый шляхтич, то я бы расстался и с жизнью.
- Знаю, знаю! Ты не виноват. Этот толстый шляхтич в нашем обозе. Он мне рассказал, как все было. Ведь он и барышню украл у Богуна, и теперь она находится в Баре и совершенно здорова.
- Слава Богу! Я знал, что она не досталась Богуну. Значит, теперь и до свадьбы недалеко.
- Должно быть, так Отсюда мы двинемся в Тарнополь, а потом в Бар.
- Слава Богу! Богун тогда повесится; ему предсказала колдунья, что он никогда не получит той, о которой думает, а возьмет ее лях, и этот лях, верно, вы.
- Откуда ты все это знаешь?
- Слышал. Вы одевайтесь, а я все расскажу, - нам уж и завтрак готов... Когда я выехал чайкой, из Кудака, мы ехали ужасно долго, против течения, да к тому же и чайка испортилась и нужно было ее поправлять. Ехали мы, ехали.
- Ехали, ехали, - перебил его нетерпеливо Скшетуский.
- И наконец приехали в Чигирин, а что там случилось со мною, вы уже знаете.
- Знаю, знаю!
- И вот, лежу я в конюшне, света Божьего не вижу. Только ушел Богун, как пришел Хмельницкий со множеством запорожцев. А великий гетман перед тем наказал чигиринцев за их преданность запорожцам, и в городе было много убитых и раненых; они думали, что я из их числа, и не только не убили меня, но приютили, лечили и татарам не позволили взять меня в плен, хотя они им позволяли все. Придя в себя, я задумался: что мне делать? А эти негодяи пошли под Корсунь и там побили гетманов. О, что видели мои глаза, я не могу даже высказать! Они ничего не скрывали от меня считали меня своим. А я думаю: бежать или нет? Но я убедился, что безопаснее остаться, пока не подвернется более удобный случай. Когда из Корсуни начали свозить ковры, серебро, драгоценности, то у меня сердце разрывалось на части, а глаза чуть не вылезли Были такие разбойники, что продавали шесть серебряных ложек за талер, а потом - за кварту водки; золотую пуговицу; запонки или султан от шапки можно было достать за полкварты. Я и подумал: чем напрасно сидеть, лучше я чем-нибудь поживлюсь. Если Бог даст вернуться когда-либо в Жендяны, на Полесье, где живут мои родители, то отдам им все. Они судятся с Яворскими уж пятьдесят лет, и им не на что больше вести процесс. Я накупил столько добра; что пришлось навьючить двух лошадей; это только и утешало меня в моем горе; мне без вас было очень скучно.
- Ты, Жендян, все такой же: из всего сумеешь извлечь себе пользу.
- Что же худого в том, что Господь наделил меня этим? Я не украл, а кошелек, который вы мне дали на дорогу в Разлоги, я возвращаю, потому что туда я не доехал.
С этими словами юноша расстегнул пояс, вынул кошелек и положил перед Скшетуским, который, улыбнувшись, сказал:
- Если тебе так повезло, то ты, верно, богаче меня, но все-таки уж оставь у себя и этот кошелек
- Покорно благодарю! Теперь, слава Богу, обрадуются родители и девяностолетний дедушка. А уж у Яворских вытянут судом последний грош и пустят по миру с сумой. Вы тоже останетесь в барыше, потому что я не стану напоминать о том поясе, который вы обещали мне в Кудаке.
- Ты мне уже напомнил! Ах ты ненасытный! Я не знаю, где этот пояс, но уж если я обещал, то дам другой.
- Покорно благодарю! - сказал юноша, обнимая колени Скшетуского.
- Не за что! Но продолжай, что с тобой было.
- Бог помог мне нажиться от этих злодеев. Одно только огорчало меня: я не знал, что с вами, и завладел ли Богун княжной. Вдруг приходит известие, что он едва жив и лежит в Черкассах, побитый князьями. Я сейчас в Черкассы. Ведь вы знаете, что я умею прикладывать пластыри и ходить за ранеными. Полковник Донец поехал со мною и велел мне ухаживать за этим разбойником. И когда я узнал, что княжна ушла с тем шляхтичем, то у меня точно камень свалился с сердца. Я пошел к Богуну и думаю: узнает он меня или не узнает? Но он лежал в горячке и сначала не узнал, а потом уж, когда поправился, спросил: "Ты ехал с письмом в Разлоги?" - Да, говорю. - "Так это я тебя ранил в Чигорине?" - Да - "Так ты служишь у Скшетуского?" Тут-то я и начал лгать. Никому я, говорю, не служу. Я больше видел обид, чем хорошего на этой службе и потому я предпочел уйти к казакам, на свободу и вот уж десять дней, как я ухаживаю за вами и, Бог даст, вылечу! Он мне поверил и стал откровенничать. От него я узнал, что Разлоги сожжены, что он убил двух князей, а остальные же, узнав об этом, хотели идти к нашему князю, но не могли, а бежали в литовское войско. Но хуже всего было, когда он вспомнил об этом толстом шляхтиче: он так щелкал тогда зубами, точно грыз орехи.
- Долго он хворал?
- Долго. Сначала раны закрылись, а потом скоро открылись, потому что он не берегся. Много ночей просидел я над ним (чтоб его черт побрал!), хоть он того не стоил. Но должен вам сказать, что я поклялся для спасения моей души отплатить ему за обиду, и я сдержу эту клятву, хотя бы мне пришлось ходить за ним всю жизнь; он побил меня, как собаку, а я же не какой-нибудь хам. Он должен умереть от моей руки, разве только кто другой раньше меня убьет его. Я мог бы не раз убить его, потому что часто около него не было никого, кроме меня, но мне было стыдно убивать лежащего в постели.
- Это делает тебе честь, что ты не убил больного и безоружного. Тогда вышло бы по-холопски, а не по-шляхетски.
- Я тоже так подумал. Я вспомнил, как родители отправляли меня из дому, а дедушка, благословляя меня, сказал: "Помни, дурак, что ты шляхтич и должен быть самолюбив,- служи верно, но не давай себя в обиду". И сказал еще, что если шляхтич поступает по-мужицки, то сам Христос плачет. Я запомнил его слова и остерегаюсь этого. Я не мог воспользоваться удобным случаем, а доверие его росло все больше и больше Он часто спрашивал: "Чем тебя наградить?" "Чем твоей милости будет угодно", - отвечал я. И не могу жаловаться: он щедро наградил меня, а я все брал, чтобы добро не оставалось в злодейских руках Ради него и другие давали мне, так как его там любят больше всех, - и казаки, и чернь, хотя к последней он относится с презрением, - Жендян покачал головой, как будто припоминая что-то, и продолжал: - Удивительный он человек! У него много шляхетской удали. Княжну он безумно любит. Как только он немного поправился, к нему пришла колдунья и гадала; но ничего хорошего не вышло. Хотя эта бесстыжая великанша и имеет сношения с чертями... но девка - молодец! Как засмеется, словно кобыла заржет на лугу. Зубы у нее белые и крепкие, хоть железо грызть, а идет - так земля дрожит. Очевидно, я ей приглянулся, и она не проходила мимо, чтобы не дернуть меня то за волосы, то за рукав или не толкнуть, и звала меня к себе, но я боялся, чтобы черт не свернул мне шею, ведь тогда все, что я собрал, пропало бы. "Разве тебе мало других?" - говорил я ей. А она: "Ты хотя и мальчишка, но понравился мне". - "Ступай прочь!" - А она снова: "Понравился ты мне, да, понравился".
- И ты видел, как она ворожит?
- И видел и слышал. Она делала дым, шипенье, писк и какие-то тени. Мне было даже страшно. Она станет посередине комнаты, поднимет кверху брови и говорит. "Лях при ней". То насыплет пшеницы на сито, смотрит,- зерна так и шевелятся, а она повторяет: "Лях при ней". Если бы он не был такой душегуб, то, право, жаль было бы смотреть на его отчаяние. После каждой такой ворожбы он бледнел и ломал руки умоляя княжну простить его, что он, как разбойник, пришел в Разлоги и убил ее братьев. "Где ты, зозуля? Где ты, моя дорогая? Мне не жить уж без тебя! Теперь я тебя пальцем не трону, буду твоим рабом, только бы поглядеть на тебя". Потом вспомнит Заглобу и начнет грызть зубами кровать, пока не заснет, да и во сне стонет и вздыхает.
- И никогда она ему хорошо не ворожила?
- Потом... я не знаю. Он выздоровел, и я ушел от него. Приехал ксендз Ласко, и Богун отпустил меня с ним в Гущу. Они знали, разбойники, что у меня есть немного добра и что я еду помочь родителям.
- И не ограбили тебя?
- Может быть, и ограбили бы, но, к счастью, татар тогда не было, а казаки не смели: боялись Богуна; к тому же они считали меня своим. Хмельницкий велел мне доносить обо всем, что будет у воеводы киевского, если съедутся паны. Черт его побери! Когда я приехал в Гущу, туда пришел отряд Кривоноса и убил Ласка, а я половину своего добра закопал, а с остальным убежал сюда, услыхав, что вы воюете около Заславля. Слава Богу, что я застал вас веселым и здоровым и что скоро ваша свадьба Тогда будет уж конец всем заботам. Я говорил тем злодеям, которые шли на князя, что им не вернуться. Ну вот им! Может, теперь и война скоро кончится!
- Где же! Теперь только она и начнется с Хмельницким.
- А вы после свадьбы будете воевать?
- А ты думал, что после свадьбы я стану трусом?
- Нет, я этого не думал; я знаю, что вы не трус, но спрашиваю, потому что как только отвезу свое добро родителям, то хочу пойти с вами на войну, чтобы отомстить Богуну хоть так, если нельзя хитростью. Он уж не спрячется от меня.
- Какой же ты задира!
- Каждый желает исполнить задуманное. Я дал обещание и поехал бы за ним хоть в Турцию. Иначе и быть не может. Теперь я поеду с вами в Тарнополь, а потом и на свадьбу. Но зачем вы едете в Бар на Тарнополь? Ведь это не по пути?
- Я должен отвести туда отряд.
- Я понимаю.
- Теперь дай мне поесть, - сказал Скшетуский.
- Я уже сам думал об этом; живот - это основа всего.
- Сразу после завтрака и поедем
- Слава Богу, хотя лошадь моя совсем устала
- Я велю дать тебе другую, и ты будешь всегда ездить на ней.
- Покорно благодарю! - сказал Жендян, улыбаясь при мысли, что это был уже третий подарок.
Скшетуский, однако, двинулся со своим отрядом не в Тарнополь, как предполагал раньше, а в Збараж, потому что от князя пришел новый приказ идти туда. Дорогой он рассказывал верному слуге о своих приключениях, как он был взят в плен в Сечи, как долго пробыл там, сколько выстрадал, пока его не отпустил Хмельницкий. Они шли медленно, хотя и не везли с собой никаких тяжестей, но ехали по такому разоренному краю, что с трудом доставали припасы для солдат и лошадей. По временам они встречали толпы исхудалых людей, в особенности женщин и детей, которые просили у Бога смерти или даже татарской неволи, потому что там, по крайней мере, кормили бы их, а здесь, хотя это было время жатвы, отряды Кривоноса уничтожили все, что только можно было уничтожить, так что нечего было есть, а уцелевшие жители питались древесной корой. Только около Ямполя край был менее опустошен, и они могли доставать припасы и идти скорей; они пришли в Збараж через пять дней.
Там был большой съезд, потому что князь Иеремия остановился со всем войском; кроме того, здесь было много шляхты. Все только и говорили что о войне; город и все окрестности были переполнены вооруженным людом. Партия мира в Варшаве, поддерживаемая в своих надеждах воеводой Киселем, не отказалась еще от переговоров и верила, что путем соглашений можно будет предотвратить бурю, но поняла также, что переговоры только тогда могут быть плодотворными, когда у них еще будет наготове сильное войско. Вследствие этого было объявлено всеобщее ополчение и созваны все войска; хотя канцлер и региментарии верили в мир, но большей частью между шляхтой царило воинственное настроение. Победы Вишневецкого разожгли воображение и возбудили жажду мести за Желтые Воды, за Корсунь и за кровь погибших мученической смертью, за позор и унижение.
Имя князя было окружено ярким ореолом славы, и неразлучно с этим, от берегов Балтийского моря до Диких Полей, раздавался зловещий крик: "Война! Война!"
Война! Ее предсказывали и знамения на небе, и пылавшие лица людей, и сверкавшие сабли, и вой собак перед хатами, и ржание лошадей. Народ во всех селах, усадьбах доставал из кладовых старые доспехи и мечи; молодежь пела песни о Ереме; женщины молились. Вооруженный народ двинулся из Пруссии, Лифляндии, Великопольши и Мазовии к Карпатам и лесным пущам Бескида.
Война эта вызывалась уже силой обстоятельств. Разбойничье движение Запорожья, поголовное восстание украинской черни и их борьба с магнатами требовали чего-то большего, чем простая резня. Это хорошо понял Хмельницкий и, пользуясь раздражением и обоюдными притеснениями, в которых не было тогда недостатка, превратил социальную борьбу в религиозную, разжег народный фанатизм и вырыл между двумя сторонами пропасть, которую могла заполнить только кровь, а не договоры на пергаментах.
Желая от души прийти к соглашению, он хотел только обеспечить свою власть, а о том, что будет дальше, он не думал и не заботился.
Не знал он только, что вырытая им пропасть так велика, что ее не засыплют никакие договоры, даже на короткое время. Этот тонкий политик не угадал, что ему не придется спокойно наслаждаться плодами своего кровавого дела. Однако легко было предвидеть, что там, где станут друг против друга сотни тысяч людей, там пергаментом для писания актов будут поля, а перьями - мечи и копья.
Все заставляло предполагать близкую войну, и даже самые бесхитростные люди инстинктивно угадывали, что невозможно обойтись без нее; а взоры всех обращались все больше и больше на Иеремию, который с самого начала объявил войну не на жизнь, а на смерть.
Его гигантская тень затемняла все больше и больше канцлера, воеводу браштавского, правителей, а вместе с ними и могучего князя Доминика, назначенного главнокомандующим. Исчезало все их влияние и значение, уменьшалось повиновение к власти. Войску и шляхте велено было собираться у Львова, а потом идти к Глипьянам, куда стекались все отряды войска, а за ними и жители ближайших воеводств. Но к несчастью, новые случайности стали грозить могуществу Польши. Не только малодисциплинированные отряды ополчения, но и регулярные войска стали отказываться от повиновения своим начальникам и, несмотря на приказ, уходили в Збараж, под начальство Иеремии. Так прежде всего сделала шляхта из киевского и брацлавского воеводств, которая и раньше служила у князя, за ними пошли русское, мобельское воеводства, а затеи и коронные войска; нетрудно было предвидеть, что и остальные последуют их примеру.
Обойденный и намеренно забытый Иеремия в силу обстоятельств становился гетманом и главнокомандующим всей Польши. Шляхта и войско, преданные ему душой и телом, ждали только его мановения: власть, война, мир и будущность Польши - все было в его руках
Силы его увеличивались с каждым днем, и он стал таким могущественным, что покрыл своею тенью не только канцлера и правителей, но и сенат, и Варшаву, и всю Польшу.
Во враждебных ему кругах в Варшаве начали поговаривать о его ужасной гордости и самоуверенности; вспоминали дело о Гадяче, когда он приехал в Варшаву с четырьмя тысячами людей и, войдя в сенат, готов был рубить всех, не исключай даже короля.
- Чего же можно ждать от такого человека? говорили они. - И каков он теперь, после этого похода с Заднепровья и стольких побед, так прославивших его! Какую гордость, должно быть, возбудила в нем эта любовь шляхты и войска! Кто может теперь бороться с ним? Что стянется с Польшей, если только одни граждане обладает таким могуществом, что воля сената ему нипочем, и отнимает власть у избранных королевством вождей? Неужели он думает возложить корону на королевича Карла?
- Он - настоящий Марии! Но дай Бог. чтобы он не оказался Марком Кориоланом или Катилиной, а в гордости и высокомерии он может сравняться с обоими.
Так говорили в Варшаве и в правительственных кругах, в особенности у "язя Доминика, разногласие которого с Вишневецким причинило немало бед Польше; а "Марий" сидел спокойно в Збараже, мрачный и непроницаемый, и даже новые победы не прояснили его лица. Когда в Збараж являлся новый полк, он выезжал ему навстречу, оценивал его достоинства и снова впадал в задумчивость. Солдаты с криками радости бросались перед ним на колени и восклицали:
- Виват, вождь непобедимый! Виват, славянский Геркулеса. До самой смерти будем верны тебе!
- Челом вам! - отвечал он. - Мы все слуги Христовы, и я недостоин распоряжаться вашею жизнью!
И он возвращался к себе, избегал людей и одиноко боролся со своими мыслями Tax проходили целые дни, а между тем город наполнился новыми толпами солдат. Ополченцы пили с утра до ночи, расхаживали по улицам, затевая ссоры с офицерами иностранных отрядов. Регулярные солдаты, чувствуя ослабление дисциплины, проводили время в питье, еде и игре в кости. Каждый день прибывали все новые гости, a с ними затевались новые забавы и пиры с горожанками. Войска заняли все улицы города и его окрестности, и он превратился в какую-то многолюдную ярмарку, на которую съехалась половина Польши. Вот мчится золоченая или красная карета, запряженная в шесть или восемь лошадей с перьями, гайдуки в венгерской или немецкой одежде, янычары, хазары и татары; там опять дружинники в шелку и бархате, без панцирей, расталкивают толпу своими анатолийскими или персидскими лошадьми; то опять на крыльце дома красуется офицер полевой пехоты в новом, блестящем колете, с длинной тросточкой в руке и гордым видом; там мелькают шлемы драгун, шляпы немецкой пехоты, рысьи колпаки и так далее. Улицы запружены возами; всюду ссоры, ржание лошадей, h маленькие тесные улицы так завалены сеном и соломой, что невозможно пройти.
Среди этих нарядных одежд, сверкающих всеми цветами радуги; среди шелков, бархата и блеска брильянтов резко выделялись солдаты Вишневецкого - истомленные, исхудалые, в заржавленных панцирях и поношенных мундирах. Дружинники даже лучших отрядов были похожи на нищих, выглядели хуже прислуги других полков, но зато все склоняли перед ними головы - эти лохмотья служили отличием их геройства. Война - злая мать; она, как Старун, пожирает собственных детей; а если не пожрет, то обгложет им кости, как собака! Эти линялые цвета - последствие ночных дождей и походов в бурю и грозу, а эта ржавчина на оружии - нестертая кровь, своя или вражеская, или обе вместе... Поэтому солдаты Вишневецкого везде первые: они рассказывали по трактирами домам о своих победах, а прочие только слушали и по временам, хлопая себя по коленям, кричали: "А, чтоб вас разорвало! Вы, должно быть, черти, а не люди". "Это не наша заслуга, а нашего полководца, которому равного нет во всем мире!" - отвечали солдаты Вишневецкого.
Все пиры оканчивались возгласами: "Виват, Иеремия! Виват, князь воевода и гетман над гетманами!"
Подвыпившая шляхта выходила на улицы и стреляла из мушкетов и ружей, а когда воины Вишневецкого напоминали им, что скоро их свобода кончится и князь заберет их в свои руки и введет такую дисциплину, какая им и не снилась, они тем более старались пользоваться временем.
- Придет пора - будем слушаться, и есть кого, он храбрый воин.
Больше всех доставалось несчастному князю Доминику, которого солдаты честили на все лады. Рассказывали, что он по целым дням молится, а вечером пьет из бочки, потом плюет, открыв один глаз, и спрашивает. "Что такое?" Говорили тоже, что он принимает на ночь ялапну и что он видел столько битв, сколько на стенах у него вышитых голландских ковров. Но никто его не защищал и не жалел, а больше всех нападали те, которые были против военной дисциплины. Однако же Заглоба заткнул всех за пояс своими насмешками и колкостями. Он уже выздоровел и чувствовал себя отлично, а сколько он ел и пил - описать невозможно! За ним ходили толпы солдат и шляхты, а он рассказывал и издевался над теми же, кто его угощал. Он, как опытный воин, смотрел свысока на тех, кто первый раз шел на войну, и говорил:
- Вы столько же знакомы с войной, сколько монашенки с мужчинами; у вас новенькое, надушенное платье, но я постараюсь держаться от вас подальше. О, кто не нюхал военного чесночку, тот не знает, какие он выжимает слезы! На войну вам не принесет жена ни подогретого пива, ни похлебки с вином! Скоро ваши животики высохнут, как творог на солнце Я знаю уже, я бывал в разных переделках и захватил много знамен, но не одно не доставалось мне с таким трудом, как под Константиновой. Черт бы их взял, этих запорожцев! Семь потов сошло с меня, пока я ухватился за древко. Спросите Скшетуского, который убил Бурдабута: он видел это собственными глазами и любовался. Попробуйте крикнуть казаку: "Заглоба!" - и вы увидите, что он вам скажет. Но что вам рассказывать, вы только и знаете, что бить мух хлопушкой по стенам.
- Как же это было? - спрашивала молодежь.
- Вы хотите, чтобы у меня язык загорелся во рту, как деревянная ось в телеге?
- Надо смазать! Эй, вина! - кричала шляхта.
- Это дело другое! - отвечая Заглоба, радуясь, что нашел благодарных слушателей, и опять рассказывал все сначала, от путешествия в Галат и бегства из Разлог до взятия знамени под Константиновом, а они слушали, разинув рты и ворча по временам, если Заглоба уж слишком начинал трунить над их неопытностью.
Весело и шумно проводили время в Збараже, так что старый Зацвилиховский и другие удивлялись, что князь так долго допускал эти пиры; а он все сидел дома, видно, нарочно, чтобы перед новыми битвами дать всем насладиться удовольствиями. Скшетуский по приезде сейчас же попал в этот водоворот. Ему хотелось отдохнуть среди товарищей, но еще больше попасть в Бар, к своей возлюбленной, где он думал забыть о всех тревогах и горестях в ее объятиях Он немедленно отправился к князю, чтобы дать отчет о походе под Заславль и получить позволение уехать.
Князь переменился до неузнаваемости и так перепугал его своим видом, что Скшетуский невольно задал себе вопрос: "Тот, ли это вождь, которого я видел под Махновкой и Константиновом?" Перед ним стоял человек совсем согнувшийся, с впалыми глазами, запекшимся губами, как бы снедаемый какой-то тайной болезнью. На вопрос, здоров ли он, князь сухо ответил, что здоров, а поручик не смел больше расспрашивать и, дав отчет о своей командировке в Заславль, начал просить, не может ли он оставить на два месяца полк, чтобы жениться и отвезти жену в свое имение Скшетушево.
Князь словно проснулся Свойственная ему доброта отразилась на угрюмом лице, и, обняв Скшетуского, он сказал:
- Теперь конец твоему мучению. Поезжай, поезжай! Благослови тебя Бог! Я сам бы хотел быть на твоей свадьбе; я это должен княжне как дочери Василия, а тебе как другу, но в настоящее время не могу. Когда ты хочешь ехать?
- Хоть сегодня!
- Так поезжай завтра, но только не один. Возьми три сотни татар Вершула, чтобы они проводили твою жену. Они тебе и потом пригодятся, потому что там шляются теперь целые шайки мятежников. Я дам тебе письмо к Андрею Потоцкому, но пока я его напишу и пока ты сам соберешься, время пройдет до завтрашнего вечера.
- Как прикажете, милостивый князь. Но осмелюсь еще просить вас отпустить со мною Володыевского и Подбипенту.
- Хорошо. Приди завтра проститься и получить мое благословение. Мне хочется послать княжне что-нибудь на память. Будьте счастливы, вы достойны друг друга.
Рыцарь обнял колени обожаемого вождя, который несколько раз повторял:
- Бог тебя благословит! Но приди еще завтра проститься со мною.
Однако поручик не поднимался и не уходил, как будто собирался еще просить о чем-то; наконец он решился:
- Ваша светлость!
- Ну что еще? - спросил ласково князь.
- Простите мою смелость, но... мое сердце разрывается. Что с вами? Горе ли угнетает вас или болезнь?
- Этого ты не должен знать! - сказал князь громко. - Приходи завтра.
Скшетуский ушел опечаленный.
Вечером пришли к нему на квартиру Зацвилиховский, Володыевский, Лонгин Подбипента и Заглоба. Они сели за стол, и тотчас появился Жендян с кубками и бочонком.
- Во имя Отца и Сына! - воскликнул Заглоба.- Твой юноша, вижу, восстал из мертвых.
Жендян подошел к нему и обнял его колени.
- Я не воскрес, но и не умер благодаря вашей милости,
- И попал на службу к Богуну, - сказал Скшетуский.
- Зато его повысят чином. Не сладко было тебе служить там; вот тебе тапер, утешься.
- Покорно благодарю вашу милость, - ответил Жендян.
- О, - сказал Скшетуский,- он на все руки мастер! Столько добра накупил у казаков, что нам с вами и не купить, хотя бы вы продали все свои имения в Турции.
- Неужели? - воскликнул Заглоба. - Оставь же себе мой талер и расти на здоровье, он пригодится тебе, если не на крест, то хоть на виселицу... Хороши у него глаза! - И Заглоба, схватив Жендяна за ухо и дернув его слегка, продолжал: - Люблю молодцов и предсказываю тебе, что бы будешь человеком, если только не сделаешься скотом. А как тебя твой Богун поминает теперь?
Жендян усмехнулся; ему польстили слова и ласки Заглобы, и он ответил:
- Я что! А вот как он вас вспоминает! Как вспомнит, так зубами и защелкает, как волк!
- Иди к черту! - крикнул вдруг с гневом Заглоба. - Что ты там бредишь?
Жендян ушел, а собеседники начали говорить о завтрашнем путешествии и о счастии, ожидающем Скшетуского. Мед развеселил Заглобу, и он начал приставать к поручику то с будущими крестинами, то с ухаживанием Андрея Потоцкого за княжной. А Лонгин все вздыхая
Все пили и веселились от души. Наконец разговор перешел на войну и на князя.
Скшетуский, который некоторое время был в отсутствии, спросил своих собеседников:
- Скажите мне, господа, что сталось с нашим князем? Ведь это совершенно другой человек, чем был прежде... Я ничего не понимаю! Он одерживает победу за победой... А если его обошли с назначением главнокомандующим, так что же? Ведь зато к нему теперь валит все войско и он без всяких милостей станет гетманом и уничтожит Хмельницкого... Но он, как видно, сокрушается о чем-то...
- Может, у него начинается подагра? - сказал Заглоба. - У меня иногда как схватит большой палец, так я три дня хожу в меланхолии.
- А я вам, братцы, скажу, - произнес, качая головой Подбипента, - что ксендз Муховецкий говорил как-то, почему князь такой мрачный. Сам я ничего не говорю, не мне судить его, но так говорил ксендз Муховецкий. Впрочем, я ведь не знаю!
- Но посмотрите, господа, на этого литвина! - вскричал Заглоба. - Ну как же не смеяться над ним, когда он не умеет говорить по-человечески. Ну что ты хотел сказать? Топчешься на одном месте, как заяц!
- Что же вы слышали, в самом деле? - спросил Скшетуский.
- Ну вот! Говорили, что князь пролил слишком много крови. Он великий вождь, но не знает меры в наказании, и теперь все ему кажется красным - днем красно и ночью красно, точно он окружен красными тучами.
- Не говори вздора! - с гневом перебил его старый Зацвилиховский. - Это бабьи сплетни. Во время мира не было лучшего пана для этого народа, а что к бунтовщикам он не питал сожаления, так это заслуга, а не грех Нет таких муки наказаний, каких достойны те, кто залил кровью родину, а собственный народ отдал в неволю татарам, не признавая ни Бога, ни отечества, ни власти. Укажите мне других таких чудовищ и такие жестокости, какие они выделывали с женщинами и детьми? За это мало вешать и сажать на кол. Тьфу! У вас железная рука, но бабье сердце. Я видел и слышал, как вы стонали, когда жгли Пульяна, и говорили, что лучше было бы убить его на месте. Но князь не баба - он умеет и казнить, и награждать. И что это за глупости вы болтаете!
- Я же сказал, что не знаю, - оправдывался Лонгин.
Но старик долго еще сопел и, гладя свои белоснежные волосы, ворчал...
- Красно! Гм... Красно! Это что-то новое. Наверное, у того, кто это выдумал, зелено, а не красно в голове.
Наступила минута молчания; только в окна долетали голоса пирующей шляхты. Володыевский наконец прервал это молчание.
- А как вы думаете, отче? Что с ним?
- Гм! я тоже не знаю. Я не поверенный его. Верно, он над чем-то сильно думает и борется сам с собой. Но тяжела, должно быть, это борьба, - а чем выше душа, тем тяжелее мука...
И старый рыцарь не ошибался, князь в эту минуту лежал крестом перед Распятием и вел труднейшую борьбу в своей жизни.
Караульные в замке прокричали полночь, а Иеремия все еще беседовал с Богом и своей совестью. Разум, совесть, любовь к отечеству, гордость, сознание силы и высокого назначения превратились в душе его в борцов, которые вели между собой ужасную битву. Вопреки воли примаса, канцлера, сената, региментариев и правительства, вся Польша отдавались в его руки и вверяла свою судьбу его гению, "Спасай, - говорила она устами лучших своих сыновей, - ты один можешь спасти".
Еще месяц-два, и под Збаражом станет сто тысяч войска готового к смертельному бою с врагом междуусобной войны. Картина будущего, озаренная светлыми лучами могущества и славы, проходила перед глазами князя. Задрожат те, которые хотели обойти и унизить его, - он, захватив своих рыцарей, пойдет в украинские степи, к таким победам, о каких еще никто и не слыхал.
И князь чувствовал, что у него растут крылья, как у архангела Михаила... Он в эту минуту превращался в гиганта, которого не может вместить ни Збараж, ни целая Русь. Он сотрет в прах Хмельницкого, подавит бунт и вернет спокойствие родине! Он видел обширные поля, войско, слышал грохот пушек и шум битвы! Тысячи тел и знамен покрывают степь, а он скачет по трупу Хмельницкого; трубы возвещают победу, и звук их разносится от моря до моря...
Князь вскочил, протягивая руки к Христу, вокруг головы которого ему виделся какой-то кровавый свет: "Боже, Ты знаешь, что я в состоянии выполнить это: только вели!.."
Но Христос молчит, опустив голову на грудь. Он грустен, как будто Его только что распяли.
- Я все сделаю во славу Твою и всего христианского мира! - воскликнул князь. И новый образ мелькнул перед глазами героя. Что. если этот шаг не кончится победой над одним только Хмельницким? Подавив бунт, князь станет еще могущественнее и, присоединив к своим войскам еще сотни тысяч казаков, он ударит на Крым; раздавит врага в его же яме и водрузит крест там. где никогда еще колокола не призывали христиан на молитву... он пойдет в ту землю, которую уже не раз топтали копыта лошадей князей Вишневецких, и расширит границы Польши до самых отдаленных пределов земли... Но где же конец этому стремлению? Где предел славе, силе и власти? Нет его...
В комнату проникает белый свет пуны, часы бьют уже поздний час; поют петухи Скоро начнется день, но вместе с солнцем на небе взойдет ли и на земле новый свет...
Да! Нужно быть ребенком, чтобы по какому бы то ни было поводу отказаться от своего предназначения. Он чувствовал некоторое успокоение; видно, Бог помиловал его, мысли его стали трезвее и яснее, и он ясно видел положение отчизны. Политика канцлера и воеводы брацлавского была гибельна для родины.
Покорить Запорожье, вылить из него море крови, сломить, уничтожить и победить все, а потом прекратить злоупотребления и притеснения, ввести порядок и мир, поразить насмерть, а потом вернуть жизнь - вот путь, достойный великой Польши. Может быть, прежде возможно было бы выбрать другой путь, теперь - нет. К чему вести переговоры, когда друг против друга стоят сотни тысяч вооруженных людей? Если б даже и удалось прийти к соглашению, какая же может быть в нем польза? Нет, это только мечта, это оттягивание войны, это море слез и крови в будущем! Пусть все вступят на великий и достойный путь, а он, князь, ничего больше не пожелает и не потребует, вернется в свои Лубны и будет спокойно ждать, пока его не призовут к делу... Пусть действуют! Но кто? Сенат? сеймы? канцлер? примас или военачальники? Кто, кроме него, понимает положение дел и способен выполнить эту задачу. Он один, никто больше: к нему идет шляхта, войска; в его руках меч Польши, которой, как республикой, управляет народ но не на одной только бумаге и в манифестах, а сильнее и яснее - на деле. Все ему вверяют власть, почему же ему не принять ее? От кого ждать назначения? От тех, которые стараются погубить отчизну, а его унизить?
И за что же? За то, что когда всех охватила паника, гетманы были взяты в плен, войска погибли, магнаты скрылись в замках, а казак угнетал Польшу, он один только посвятил ей все: и жизнь, и состояние, лишь бы спасти ее от позора, от смерти, - и он победили.
Кто имеет больше заслуг, пусть берет власть! Он охотно откажется от этого бремени, так как чувствует себя бессильным. Но если никого нет, то он был бы ребенком, а не мужем, если бы отказался взять в свои руки власть, отказался бы от этого лучезарного пути, от этого великого блестящего будущего, которое и есть спасение Польши, ее слава, могущество, счастье.
Почему?
И князь снова гордо поднял голову; горящий взор его упал на лик Спасителя, голова которого по-прежнему была свешена на грудь с таким скорбным видом, как будто Его только что распяли...
Почему? Князь сжал руками горящую голову...
Может быть, и найдется ответ. Что означают голоса, которые, несмотря на славу побед на предчувствия величия и могущества, неумолимо повторяют ему: "Стой, несчастный!" Что значит это беспокойство, которое тревожит его душу? Что значат эти голоса, которые шепчут ему, когда он убеждает себя и ясно доказывает, что он должен принять эту власть: "Ты обманываешь сам себя, гордость увлекает тебя".
И опять страшная борьба закипела в душе князя; тревоги, сомнения и неуверенность опять овладели им. Что делает шляхта, идя к нему, а не к назначенным правительством военачальникам? Нарушает законы! Что делает войско? Не соблюдает дисциплины! И он, гражданин и воин, станет во главе нарушителей закона и подаст пример неповиновения и своеволия для того только, чтобы двумя месяцами раньше захватить власть, которая и так не минует его, если королевич Карл получит корону. Что же будет? Сегодня так поступит Вишневецкий, завтра Конецпольский, Потоцкий, Фурлей, Замойский или Любомирский. А если каждый, несмотря на закон и строгость, ради собственного честолюбия начнет так действовать, а дети последуют примеру родителей и дедов, что же ждет эту несчастную страну? Беспорядки подрывают ее фундамент, а те, которые должны ее сохранять и беречь как зеницу ока, сами будут разжигать огонь. Что же будет тогда? Боже! Боже! Хмельницкий тоже говорит, что он восстал не против закона и власти, а против насилия. Дрожь пробежала по всему телу князя, и он воскликнул, ломая руки: "Боже, Боже, неужели мне суждено быть вторым Хмельницким!"
А что если он примет власть, а канцлер и сенат объявят его изменником и бунтовщиком? Что тогда? Вторая междоусобная война? Разве Хмельницкий самый могущественный и грозный враг Польши? Не раз нападал на нее более сильный враг, как, например, двести тысяч немцев под Грюнвальдом, которые шли против войска Ягеллы, и когда под Хоцимом вышло на бой пол-Азии и погибель казалась уже совсем близкой, что же сделалось с врагами? Нет! Польша не боится войн, и не они губят ее! Но почему же после таких побед, такой силы и славы, Польша, которая победила крестоносцев и турок, так слаба и немощна, что преклонила колени перед одним казаком, что соседи рвут ее границы, издеваются над нею, никто не слушает ее голоса, не боится ее гнева, и все предвидят ее гибель?
Причина этого - гордость, честолюбие и своеволие м