Главная » Книги

Белый Андрей - Петербург, Страница 7

Белый Андрей - Петербург



забываю, как называется, ну, самый обыденный предмет; и, вспомнив, сомневаюсь, так ли это еще. Затвержу: лампа,
лампа и лампа; а потом вдруг покажется, что такого слова и нет: лампа. А спросить подчас некого; а если бы кто и был, то всякого спросить - стыдно, знаете ли: за сумасшедшего примут".
  - "Да что вы..."
   Кстати об узелке: если бы Николай Аполлонович повнимательнее бы отнесся к словам своего посетителя быть бережнее с узелком, то, вероятно, он понял бы, что безобид-нейший в его мнении узелок был не так безобиден, но он, повторяю, был занят портретом; занят настолько, что нить слов незнакомца потерялась в его голове. И теперь, поймавши слова, он едва понимал их. В спину же его все еще барабанила трескучая фистула:
  - "Трудно жить, Николай Аполлонович, выключенным, как я, в торичеллиевой пустоте..."
  - "Торичеллиевой?" - удивился, не поворачивая спины, Николай Аполлонович, ничего не расслышавший.
  - "Вот именно - торичеллиевой, и это, заметьте, во имя общественности; общест-венность, общество - а какое, позвольте спросить, общество я вижу? Общество некой, вам неизвестной особы, общество моего домового дворника, Матвея Моржова, да об
щество серых мокриц: бррр... у меня на чердаке развелись мокрицы... А? как вам это понравится, Николай Аполлонович?"
  - "Да, знаете..."
  - "Общее дело! Да оно давным-давно для меня превратилось в личное дело, не позволяющее мне видаться с другими: общее дело-то ведь и выключило меня из списка живых".
   Незнакомец с черными усиками, по-видимому, совершенно случайно попал на свою любимую тему; и, попав совершенно случайно на свою любимую тему, незнакомец с черными усиками позабыл о цели прихода, позабыл, вероятно, он и свой мокренький узелочек, даже позабыл количество истребляемых папирос, умноживших зловоние; как и все к молчанию насильственно принужденные и от природы болтливые люди, он испытывал иногда невыразимую потребность сообщить кому бы то ни было мысленный свой итог: другу, недругу, дворнику, городовому, ребенку, даже... парикмахерской кукле, выставленной в окне. По ночам иногда незнакомец сам с собой разговаривал. В обстановке роскошной, пестрой приемной эта потребность поговорить вдруг неодолимо проснулась, как своего рода запой после месячного воздержания от водки.
  - "Я - без шутки: какая там шутка; в этой шутке ведь я проживаю два с лишком года; это вам позволительно шутить, вам, включенному во всякое общество; а мое общество - общество клопов и мокриц. Я - я. Слышите ли вы меня?"
  - "Разумеется слышу".
   Николай Аполлонович теперь действительно слушал.
   - "Я - я: а мне говорят, будто я - не я, а какие-то "мы". Но позвольте - почему это? А вот память расстроилась: плохой знак, плохой знак, указывающий на начало какого-то мозгового расстройства", - незнакомец с черными усиками зашагал
из угла в угол, - "знаете, одиночество убивает меня. И подчас даже сердишься: общее дело, социальное равенство, а..."
   Тут незнакомец вдруг прервал свою речь, потому что Николай Аполлонович, задвинувший стол, повернулся теперь к незнакомцу и, увидев что этот последний шагает уже по его кабинетику, соря пеплом на стол, на атласное красное домино; и, увидев все то, Николай Аполлонович вследствие какой-то уму непостижной причины густо так покраснел и бросился убирать домино; этим только он способствовал перемене поля внимания в мозгу незнакомца:
   - "Какое прекрасное домино, Николай Аполлонович".
   Николай Аполлонович бросился к домино, как будто его он хотел прикрыть пестрым халатом, но опоздал: яркошуршащий шелк незнакомец пощупал рукою:
   - "Прекрасный шелк... Верно дорого стоит: вы, вероятно, посещаете, Николай Аполлонович, маскарады..."
   Но Николай Аполлонович покраснел еще пуще:
   - "Да, так себе..."
   Почти вырвал он домино и пошел его упрятывать в шкаф, точно уличенный в преступности; точно пойманный вор, суетливо запрятал он домино; точно пойманный вор, пробежал обратно за масочкой; спрятавши все, он теперь успокоился, тяжело дыша и подозрительно поглядывая на незнакомца; но незнакомец, признаться, уже забыл домино и теперь вернулся к своей излюбленной теме, все время продолжая расхаживать и посаривать пеплом.
  - "Ха, ха, ха!" - трещал незнакомец и быстро закуривал на ходу папироску. - "Вас удивляет, как я могу доселе быть деятелем небезызвестных движений, освободительных для одних и весьма стеснительных для других, ну, хотя бы для вашего батюшки? Я и сам удивляюсь; это все ерунда, что я действую до последней поры по строго выработанной программе: это ведь - слушайте: я действую по своему усмотрению; но что прикажете делать, мое усмотрение всякий раз проводит в их деятельности только новую колею; собственно говоря, не я в партии, во мне партия... Это вас удивляет?"
  - "Да, признаться: это меня удивляет; и признаться, я бы вовсе не стал с вами действовать вместе". Николай Аполлонович начинал внимательней внимать речам незнакомца, становившимся все округленнее, все звучней.
   -- "А ведь все-таки вы узелочек-то мой от меня взяли: вот мы, стало быть, действуем заодно".
  - "Ну, это в счет не может идти; какое тут действие..."
  - "Ну, конечно, конечно", - перебил его незнакомец, - "это я пошутил". И он помолчал, посмотрел ласково на Николая Аполлоновича и сказал на этот раз совершенно открыто:
  - "Знаете, я давно хотел видеться с вами: поговорить по душам; я так мало с кем вижусь. Мне хотелось рассказать о себе. Я ведь - неуловимый не только для противников движения, но и для недостаточных доброжелателей оного. Так сказать,
квинтэссенция революции, а вот странно: все-то вы знаете про методику социальных явлений, углубляетесь в диаграммы, в статистику, вероятно, знаете в совершенстве и Маркса; а вот я - я ничего не читал; вы не думайте: я начитан, и очень, только
я не о том, не о цифрах статистики".
  - "Так о чем же вы?.. Нет, позвольте, позвольте: у меня в шкафчике есть коньяк - хотите?"
  - "Не прочь..."
   Николай Аполлонович полез в маленький шкафчик: скоро перед гостем показался граненый графинчик и две граненые рюмочки.
   Николай Аполлонович во время беседы с гостями гостей потчевал коньяком.
   Наливая гостю коньяк с величайшей рассеянностью (как и все Аблеуховы, был он рассеян), Николай Аполлонович все думал о том, что сейчас выгодно представлялся ему удобнейший случай отказаться вовсе от тогдашнего предложения; но когда он хотел словесно выразить свою мысль, он сконфузился: он из трусости не хотел пред лицом незнакомца выказать трусость; да и кроме того: он на радостях не хотел бременить себя щекотливейшим разговором, когда можно было отказаться и письменно.
  - "Я читаю теперь Конан-Дойля, для отдыха" - трещал незнакомец, - "не сердитесь - это шутка, конечно. Впрочем, пусть и не шутка; ведь если признаться, круг моих чтений для вас будет так же все дик: я читаю историю гностицизма,16 Григория
Нисского,17 Сирианина,18 Апокалипсис.19 В этом, знаете, - моя привилегия; как-никак - я полковник движения, с полей деятельности переведенный (за заслуги) и в штаб-квартиру. Да, да, да: я - полковник. За выслугой лет, разумеется; а вот вы, Николай Аполлонович, со своею методикой и умом, вы - унтер: вы, во-первых, унтер потому, что вы теоретик; а насчет теории у генералов-то наших - плоховаты дела; ведь признайтесь-ка - плоховаты; и они - точь-в-точь архиереи, архиереи же из монахов; и молоденький академист, изучивший Гарнака,20 но прошедший мимо опытной школы, не побывавший у схимника,21 - для архиерея только досадный церковный придаток; вот и вы со всеми своими теориями - придаток; поверьте, досадный".
  - "Да ведь в ваших словах слышу я народовольческий привкус".
   - "Ну так что же? С народовольцами сила, не с марксистами же. Но простите, отвлекся я... я о чем? Да, о выслуге лет и о чтении. Так вот: оригинальность умственной моей пищи все от того же чудачества; я такой же революционный фанфарон, как любой фанфарон вояка с Георгием:22 старому фанфарону, рубаке, все простят".
   Незнакомец задумался, налил рюмочку: выпил - налил еще.
  - "Да и как же мне не найти своего, личного, самого по себе: я и так уж, кажется, проживаю приватно - в четырех желтых стенах; моя слава растет, общество повторяет мою партийную кличку, а круг лиц, стоящих со мною в человеческих отношениях, верьте, равен нулю; обо мне впервые узнали в то славное время, когда я засел в сорокапятиградусный мороз..."
  - "Вы ведь были сосланы?"
  - "Да, в Якутскую область".
   Наступило неловкое молчание. Незнакомец с черными усиками из окошка посмотрел на пространство Невы; взвесилась там бледно-серая гнилость: там был край земли и там был конец бесконечностям; там, сквозь серость и гнилость уже что-то шептал ядовитый октябрь, ударяя о стекла слезами и ветром; и дождливые слезы на стеклах догоняли друг друга, чтобы виться в ручьи и чертить крючковатые знаки слов; в трубах слышалась сладкая пискотня ветра, а сеть черных труб, издалека-далека, посылала под небо свой дым. И дым падал хвостами над темно-цветными водами. Незнакомец с черными усика-ми прикоснулся губами к рюмочке, посмотрел на желтую влагу: его руки дрожали.
   Николай Аполлонович, теперь внимательно слушавший, сказал с какою-то... почти злобою:
  - "Ну, а толпам-то, Александр Иванович, вы, надеюсь, пока о своих мечтаньях ни слова?.."
  - "Разумеется, пока промолчу".
   - "Так значит вы лжете; извините, но суть не в словах: вы все-таки лжете и лжете раз навсегда".
   Незнакомец посмотрел изумленно и продолжал довольно-таки некстати:
   - "Я пока все читаю и думаю: и все это исключительно для себя одного: оттого-то я и читаю Григория Нисского".
   Наступило молчание. Опрокинувши новую рюмку, из-под облака табачного дыма незнакомец выглядывал победителем; разумеется, он все время курил. Молчание прервал Николай Аполлонович.
  - "Ну, а по возвращении из Якутской области?"
  - "Из Якутской области я удачно бежал; меня вывезли в бочке из-под капусты; и теперь я есмь то, что я есмь: деятель из подполья; только не думайте, чтобы я действовал во имя социальных утопий или во имя вашего железнодорожного мышле-ния: категории ваши напоминают мне рельсы, а жизнь ваша - летящий на рельсах вагон: в ту пору я был отчаянным ницшеанцем. Мы все ницшеанцы: ведь и вы - инженер вашей железнодорожной линии, творец схемы - и вы ницшеанец; только вы в этом никогда не признаетесь. Ну так вот: для нас, ницшеанцев, агитационно настроенная и волнуемая социальными инстинктами масса (как сказали бы вы) превращается в исполнительный аппарат (тоже ваше инженерное выражение), где люди (даже такие, как вы) - клавиатура, на которой пальцы пьяниста (заметьте: это выражение мое) летают свободно, преодолевая трудность для трудности; и пока какой-нибудь партерный слюнтяй под концертной эстрадой внимает божественным звукам Бетховена, для артиста да и для Бетховена - суть не в звуках, а в каком-нибудь септаккорде.23 Ведь вы знаете, чтб такое септаккорд? Таковы-то мы все".
  - "То есть спортсмены от революции".
  - "Что ж, разве спортсмен не артист? Я спортсмен из чистой любви к искусству: и потому я - артист. Из неоформленной глины общества хорошо лепить в вечность замечательный бюст".
  - "Но позвольте, позвольте, - вы впадаете в противоречие: септаккорд, то есть формула, термин, и бюст, то есть нечто живое? Техника - и вдохновение творчеством? Технику я понимаю прекрасно".
   Неловкое молчание наступило опять: Николай Аполлонович с раздражением выщипывал конский волос из своего пестротканого ложа; в теоретический спор не считал он нужным вступать; он привык спорить правильно, не метаться от темы к теме.
  - "Все на свете построено на контрастах: и моя польза для общества привела меня в унылые ледяные пространства; здесь пока меня поминали, позабыли верно и вовсе, что там я - один, в пустоте: и по мере того, как я уходил в пустоту, возвышаясь над рядовыми, даже над унтерами (незнакомец усмехнулся беззлобно и пощипывал усик), - с меня
постепенно свалились все партийные предрассудки, все категории, как сказали бы вы: у меня с Якутской области, знаете ли, одна категория. И знаете ли какая?"
  - "Какая?"
  - "Категория льда..."
  - "То есть как это?"
   От дум или от выпитого вина, только лицо Александра Ивановича действительно приняло какое-то странное выражение; разительно изменился он и в цвете, и даже в объеме лица (есть такие лица, что мгновенно меняются); он казался теперь окончательно выпитым.
   - "Категория льда - это льды Якутской губернии; их я, знаете ли, ношу в своем сердце; это они меня отделяют от всех; лед ношу я с собою; да, да, да: лед меня отделяет; отделяет, во-первых, как нелегального человека, проживающего по фальши
вому паспорту; во-вторых, в этом льду впервые созрело во мне то особое ощущение: будто даже когда я на людях, я закинут в неизмеримость..."
   Незнакомец с черными усиками незаметно подкрался к окошку; там, за стеклами, в зеленоватом тумане проходил гренадерский взвод: проходили рослые молодцы и все в серых шинелях. Размахавшись левой рукой, проходили они: проходил ряд за рядом, штыки прочернели в тумане.
   Николай Аполлонович ощутил странный холод: ему стало вновь неприятно: обещание его партии еще не было взято обратно; слушая теперь незнакомца, Николай Аполлонович перетрусил: Николай Аполлонович, как и Аполлон Аполлонович, пространств не любил; еще более его ужасали ледяные пространства, явственно так повеявшие на него от слов Александра Ивановича.
   Александр же Иванович там, у окна, улыбался...
   - "Артикул революции мне не нужен: это вам, теоретикам, публицистам, философам артикул".
   Тут он, глядя в окошко, оборвал стремительно свою речь; соскочив с подоконника, он упорно стал глядеть в туманную слякоть; дело было вот в чем: из туманной слякоти подкатила карета; Александр Иванович увидел и то, как распахнулось каретное дверце, и то, как Аполлон Аполлонович Аблеухов в сером пальто и в высоком черном цилиндре с каменным лицом, напоминающим пресс-папье, быстро выскочил из кареты, бросив мгновенный и испуганный взгляд на зеркальные отблески стекол; быстро он кинулся на подъезд, на ходу расстегнувши черную лайковую перчатку. Александр Иванович, в свою очередь теперь испугавшись чего-то, неожиданно поднес руку к глазам, точно он хотел закрыться от одной назойливой мысли. Сдавленный шепот вырвался у него из груди.
  - "Он..."
  - "Что такое?"
   Николай Аполлонович подошел к окну теперь тоже.
   - "Ничего особенного: вон подъехал в карете ваш батюшка".
  
   СТЕНЫ - СНЕГ, А НЕ СТЕНЫ!
  
   Аполлон Аполлонович не любил своей просторной квартиры; мебель там блистала так докучно, так вечно: а когда надевали чехлы, мебель в белых чехлах предстояла взорам снежными холмами; гулко, четко паркеты здесь отдавали поступь сенатора.
   Гулко, четко так отдавал поступь сенатора зал, представлявший собой скорее коридор широчайших размеров. С изошедшего белыми гирляндами потолка, из лепного плодового круга опускалась там люстра с стекляшками горного хрусталя, одетая кисейным чехлом; будто сквозная, равномерно люстра раскачивалась и дрожала хрустальной слезой.
   А паркет, точно зеркало, разблистался квадратиками.
   Стены - снег, а не стены; эти стены всюду были уставлены высоконогими стульями; их высокие белые ножки изошли в золотых желобках; отовсюду меж стульев, обитых палевым плюшем, поднимались столбики белого алебастра; и со всех белых столбиков высится алебастровый Архимед. Не Архимед - разные Архимеды, ибо их совокупное имя - древнегреческий муж. Холодно просверкало со стен строгое ледяное стекло; но какая-то заботливая рука по стенам развесила круглые рамы; под стеклом выступала бледнотонная живопись; бледнотонная живопись подражала фрескам Помпеи.
   Аполлон Аполлонович мимоходом взглянул на помпейские фрески и вспомнил, чья заботливая рука поразвесила их по стенам; заботливая рука принадлежала Анне Петровне: Аполлон Аполлонович брезгливо поджал свои губы и прошел к себе в кабинет; у себя в кабинете Аполлон Аполлонович имел обычай запираться на ключ; безотчетную грусть вызывали пространства комнатной анфилады; все оттуда, казалось, на него побежит кто-то вечно знакомый и странный; Аполлон Аполлонович с большой охотой перебрался бы из своего огромного помещения в помещение более скромное; ведь живали же его подчиненные в более скромных квартирочках; а вот он, Аполлон Аполлонович Аблеухов, должен был отказаться навек от пленительной тесноты: высота поста его к тому вынуждала; так был вынужден Аполлон Аполлонович праздно томиться в холодной квартире на набережной; вспоминал он частенько и былую обитательницу этих блещущих комнат: Анну Петровну. Два уже года, как Анна Петровна уехала от него с итальянским артистом.
  
   ОСОБА
  
   С появленьем сенатора незнакомец стал нервничать; оборвалась его доселе гладкая речь: вероятно, действовал алкоголь; говоря вообще, здоровье Александра Ивановича внушало серьезное опасение; разговоры его с самим собой и с другими вызывали в нем какое-то грешное состояние духа, отражались мучительно в спинномозговой позвоночной струне; в нем появилась какая-то мрачная гадливость в отношении к его волновавшему разговору; гадливость ту он, далее, переносил на себя; с виду эти невинные разговоры его расслабляли ужасно, но всего неприятнее было то обстоятельство, что чем более он говорил, тем более развивалось в нем желание говорить и еще: до хрипоты, до вяжущего ощущения в горле; он уже остановиться не мог, изнуряя себя все более, более: иногда он договаривался до того, что после ощущал настоящие припадки мании преследования: возникая в словах, они продолжалися в снах: временами его необыкновенно зловещие сны учащались: сон следовал за сном; иногда в ночь по три кошмара; в этих снах его обступали все какие-то хари (почему-то чаще всего татары, японцы или вообще восточные человеки); эти хари неизменно носили тот же пакостный отпечаток; пакостными своими глазами все подмигивали ему; но что всего удивительнее, что в это время неизменно ему вспоминалось бессмысленнейшее слово, будто бы каббалистическое, а на самом деле черт знает каковское: енфраншиш; при помощи этого слова он боролся в снах с обступавшими толпами духов. Далее: появлялось и наяву одно роковое лицо на куске темно-желтых обой его обиталища; наконец, изредка всякая дрянь начинала мерещиться: и мерещилась она среди белого дня, если подлинно осенью в Петербурге день белый, а не желто-зеленый с мрачно-шафранными отсветами; и тогда Александр Иванович испытывал то же все, что вчера испытал и сенатор, встретив его, Александра Ивановича, взор. Все те роковые явленья начинались в нем приступами смертельной тоски, вызванной, по всей вероятности, продолжительным сиденьем на месте: и тогда Александр Иванович начинал испуганно выбегать в зелено-желтый туман (вопреки опасности быть выслеженным); бегая по улицам Петербурга, забегал он в трактирчики. Так на сцену являлся и алкоголь. За алкоголем являлось мгновенно и позорное чувство: к ножке, виноват, к чулку ножки одной простодушной курсисточки, совершенно безотносительно ее самой; начинались совершенно невинные с виду шуточки, подхихикиванья, усмешки. Все оканчивалось диким и кошмарным сном с енфраншиш.
   Обо всем этом Александр Иванович вспомнил и передернул плечами: будто с приходом сенатора в этот дом все то вновь в его душе поднялось; все какая-то посторонняя мысль не давала ему покоя; иногда, невзначай, подходил он к двери и слушал едва долетавший гул удаленных шагов; вероятно, это расхаживал у себя в кабинете сенатор.
   Чтоб оборвать свои мысли, Александр Иванович снова стал изливать эти мысли в тускловатые речи:
   - "Вы вот слушаете, Николай Аполлонович, мою болтовню: а между тем и тут: во всех этих моих разговорах, например в утверждении моей личности, опять-таки примешалось недомогание. Я вот вам говорю, спорю с вами - не с вами я спорю, а с собою, лишь с собою. Собеседник ведь для меня ничто равно не значит: я умею говорить со стенами, с тумбами, с совершенными идиотами. Я чужие мысли не слушаю: то есть слышу я только то, что касается меня, моего. Я борюсь, Николай Аполло-нович: одиночество на меня нападает: я часами, днями, неделями сижу у себя на чердаке и курю. Тогда мне начинает казаться, что все не то. Знаете ли вы это состояние?"
  - "Не могу ясно представить. Слышал, что это бывает от сердца. Вот при виде пространства, когда нет кругом ничего... Это понятнее мне".
  - "Ну, а я - нет: так вот, сидишь себе и говоришь, почему я - я: и кажется, что не я... И знаете, столик это стоит себе передо мною. И черт его знает, что он такое: и столик - не столик. И вот говоришь себе: черт знает чтб со мной сделала жизнь. И хочется, чтобы я - стало я... А тут мы... Я вообще презираю все слова на "еры", в самом звуке "ы" сидит какая-то татарщина, монгольство, что ли, Восток. Вы послушайте: ы. Ни один культурный язык "ы" не знает: что-то тупое, циничное, склизкое".
   Тут незнакомец с черными усиками вспомнил лицо одной его раздражавшей особы; и оно напомнило ему букву "еры".
   Николай Аполлонович, как нарочно, вступил с Александром Ивановичем в разговор.
  - "Вы вот все о величии личности: а скажите, разве над вами контроля нет; сами-то вы не связаны?"
  - "Вы, Николай Аполлонович, о некой особе?"
  - "Я ни о ком ровно: я так..."
  - "Да - вы правы: некая особа появилась вскоре после моего бегства из льдов: появилась она в Гельсингфорсе".24
  - "Это, что же особа-то - инстанция вашей партии?"
  - "Высшая: это вот вокруг нее-то и совершается бег событий: может быть, крупнейших событий: вы особу-то знаете?"
  - "Нет, не знаю".
  - "А я знаю".
  - "Ну вот видите: давеча вы сказали, что будто вы и не в партии вовсе, а в вас - партия; как же это выходит: стало быть, сами-то вы в некой особе".
  - "Ах, да она видит центр свой во мне".
  - "А бремена?"
   Незнакомец вздрогнул.
  - "Да, да, да: тысячу раз да; некая особа возлагает на меня тягчайшие бремена; бремена меня заключают все в тот же все холод: в холод Якутской губернии".
  - "Стало быть", - сострил Николай Аполлонович, - "физическая равнина не столь удаленной губернии превратилась-таки в метафизическую равнину Чуши".
  - "Да, душа моя, точно мировое пространство; н оттуда, из мирового пространства, я на все и смотрю".
   - "Послушайте, а у вас там..."
   - "Мировое пространство", - перебил его Александр Иванович, - "порой меня докучает, отчаянно докучает. Знаете, что я называю пространством?"
   И не дожидаясь ответа, Александр Иванович прибавил:
   - "Я называю тем пространством мое обиталище на Васильевском Острове: четыре перпендикулярных стены, оклеенных обоями темновато-желтого цвета; когда я засяду в этих стенах, то ко мне никто не приходит: приходит домовой дворник, Матвей Моржов; да еще в пределы те попадает особа".
  - "Как же вы попали туда?"
  - "Да - особа..."
  - "Опять особа?"
  - "Все она же: здесь-то и обернулась она, так сказать, стражем моего сырого порога; захоти она, и в целях безопасности я могу неделями там безвыходно просидеть; ведь появление мое на улицах всегда представляет опасность"...
  - "Вот откуда бросаете вы на русскую жизнь тень - тень Неуловимого".
  - "Да, из четырех желтых стенок".
  - "Да послушайте: где же ваша свобода, откуда она", - потешался Николай Аполлонович, словно мстя за давишние слова, - "ваша свобода разве что от двенадцати подряд выкуренных папирос. Слушай те, ведь особа-то вас уловила. Сколько вы платите
за помещение?"
  - "Двенадцать рублей; нет, позвольте - с полтиною".
  - "Здесь-то вы предаетесь созерцанию мировых пространств?"
  - "Да, здесь: и здесь все не то - предметы не предметы: здесь-то я пришел к убеждению, что окно - не окно; окно - вырез в необъятность".
   - "Вероятно, здесь пришли вы к мысли о том, что верхи движения ведают то, что низам недоступно, ибо верх", - продолжал свои издевательства Николай Аполлонович, - "что есть верх?"
   Но Александр Иванович ответил спокойно:
   - "Верх движения - мировая, бездонная пустота".
  - "Для чего же все прочее?"
   Александр Иванович одушевился.
  - "Да во имя болезни..."
  - "Как болезни?"
  - "Да той самой болезни, которая так изводит меня: странное имя болезни той мне еще пока неизвестно, а вот признаки знаю отлично: безотчетность тоски, галлюцинации, страхи, водка, курение; от водки - частая и тупая боль в голове; наконец, особое спинномозговое чувство: оно мучает по утрам. А вы думаете, это я один болен? Как бы не так: и вы, Николай Аполлонович, - и вы - больны тоже. Больны - почти все. Ах, оставьте, пожалуй ста; знаю, знаю все наперед, что вы скажете, и вот все-таки: ха-ха-ха! - почти все идейные сотрудники партии - и они больны тою же болезнью; ее черты во мне разве что рельефнее подчеркнулись. Знаете:
я еще в стародавние годы при встречах с партийным товарищем любил, знаете ли, его изучать; вот бы вало - многочасовое собрание, дела, дым, разговоры и все о таком благородном, возвышенном, и товарищ мой кипятится, а потом, знаете ли, этот товарищ
позовет в ресторан".
  - "Ну так что же из этого?"
  - "Ну, само собою разумеется, водка; и прочее; рюмка за рюмкой; а я уж смотрю; если после выпитой рюмки у губ этого собеседника появилась вот эдакая усмешечка (какая, этого, Николай Аполлонович, я вам сказать не сумею), так я уж и знаю: на моего идейного собеседника положиться нельзя; ни словам его верить нельзя, ни действиям: этот мой собеседник болен безволием, неврастенией; и ничто, верьте, не гарантирует его от размягчения мозга: такой собеседник способен не только в трудное время не выполнить обещания (Николай Апол-лонович вздрогнул); он способен просто-напросто и украсть, и предать, и изнасиловать девочку. И присутствие его в партии - провокация, провокация, ужасная провокация. С той поры и открылось мне все значение, знаете ли, вон эдаких складочек около губ, слабостей, смешочков, ужимочек; и куда я ни обращаю глаза, всюду, всюду меня встречает одно сплошное мозговое расстройство, одна общая, тайная, неуловимо развитая провокация, вот такой вот под общим делом смешочек - какой, этого я вам, Николай Аполлонович, точно, пожалуй, и не выскажу вовсе. Только я его умею угадывать безошибочно; угадал его и у вас".
  - "А у вас его нет?"
  - "Есть и у меня: я давно перестал доверять вся кому общему делу".
  - "Так вы, стало быть, провокатор. Вы не обижайтесь: я говорю о чисто идейной провокации".
  - "Я. Да, да, да. Я - провокатор. Но все мое провокаторство во имя одной великой, куда-то тайно влекущей идеи; и опять-таки не идеи, а - веяния".
  - "Какое же веяние?"
  - "Если уж говорить о веянии, то его определить при помощи слов не могу: я могу назвать его общею жаждою смерти; и я им упиваюсь с восторгом, с блаженством, с ужасом".
  - "К тому времени, как вы стали, по вашим словам, упиваться веянием смерти, у вас, верно, и появилась та складочка".
  - "И появилась".
  - "И вы стали покуривать, попивать".
  - "Да, да, да: появились еще особые любострастные чувства: знаете, ни в кого из женщин я не был влюблен: был влюблен - как бы это сказать: в отдельные части женского тела, в туалетные принадлежности, в чулки, например. А мужчины в меня влюблялись".
  - "Ну, а некая особа появилась в то именно время?"
  - "Как я ее ненавижу. Ведь вы знаете - да, наверное, знаете не по воле своей, а по воле вверх меня возносившей судьбы - судьбы Неуловимо го - личность моя, Александра Ивановича, превратилась в придаток собственной тени. Тень Неуловимого - знают; меня - Александра Ивановича Дудкина, знать не знает никто; и не хочет знать. А ведь голодал, холодал и вообще испытывал что-либо не Неуловимый, а Дудкин. Александр Иванович Дудкин, например, отличался чрезмерной чувствительностью; Неуловимый же был и холоден, и жесток. Александр Иванович Дудкин отличался от природы ярко выраженной общительностью и был не прочь пожить в свое полное удовольствие. Неуловимый же должен быть аскетически молчаливым. Словом, неуловимая дудкинская тень совершает и
ныне победоносное свое шествие: в мозгах молодежи, конечно; сам же я стал под влиянием особы - посмотрите вы только на что я похож?"
   - "Да, знаете..."
   И оба опять замолчали.
   - "Наконец-то, Николай Аполлонович, ко мне и подкралось еще одно странное нервное недомогание: под влиянием этого недомогания я пришел к неожиданным заключениям: я, Николай Аполлонович, понял вполне, что из холода своих мировых пространств воспылал я затаенною ненавистью не к правительству вовсе, а к - некой особе; ведь эта особа, превратив меня, Дудкина, в дудкинскую тень, изгнала меня из мира трехмерного, распластав, так сказать, на стене моего чердака (любимая моя поза во время бессонницы, знаете, встать у стены да и распластаться, раскинуть по обе стороны руки). И вот в распластанном положении у стены (я так простаиваю, Николай Аполлонович, часами) пришел однажды к второму своему заключению; заключение это как-то странно связалось - как-то странно связалось с одним явлением понятным, если принять во внимание мою развивающуюся болезнь".
   О явлении Александр Иванович счел уместным молчать.
   Явление заключалося в странной галлюцинации: на коричневато-желтых обоях его обиталища от времени до времени появлялось призрачное лицо; черты этого лица по временам слагались в семита; чаще же проступали в лице том монгольские черточки: все же лицо было повито неприятным, желто-шафранным отсветом. То семит, то монгол вперяли в Александра Ивановича взор, полный ненависти. Александр Иванович тогда зажигал папироску; а семит или монгол сквозь синеватые клубы табачного дыма шевелил желтыми губами своими, и в Александре Ивановиче будто отдавалось все одно и то же слово:
   "Гельсингфорс, Гельсингфорс".
   В Гельсингфорсе был Александр Иванович после бегства своего из мест не столь отдаленных: с Гельсингфорсом у него не было никаких особенных связей: там он встретился лишь с некой особой.
   Так почему же именно Гельсингфорс?
   Александр Иванович продолжал пить коньяк. Алкоголь действовал с планомерною постепенностью; вслед за водкою (вино было ему не по средствам) следовал единообразный эффект: волнообразная линия мыслей становилась зигзагообразной; перекрещивались ее зигзаги; если бы пить далее, распадалась бы линия мыслей в ряд отрывочных арабесков, гениальных для мыслящих его; но и только для одного его гениальных в один этот момент; стоило ему слегка отрезветь, как соль гениальности пропадала куда-то; и гениальные мысли казались просто сумбуром, ибо мысль в те минуты несомненно опережала и язык, и мозг, начиная вращаться с бешеной быстротою.
   Волнение Александра Ивановича передалось Аблеухову: синеватые табачные струи и двенадцать смятых окурков положительно раздражали его; точно кто-то невидимый, третий, встал вдруг между ними, вознесенный из дыма и вот этой кучечки пепла; этот третий, возникнув, господствовал теперь надо всем.
   - "Погодите: может, я выйду с вами; у меня что-то трещит голова: наконец, там, на воздухе, можем мы беспрепятственно продолжать разговор наш. Подождите. Я только переоденусь".
   - "Вот отличная мысль".
   Резкий стук, раздавшийся в дверь, оборвал разговор; прежде чем Николай Аполлоно-вич вознамерился осведомиться о том, кто это там постучался, как рассеянный, полупья-ный Александр Иванович распахнул быстро дверь; из отверстия двери на незнакомца просунулся, будто кинулся, голый череп с увеличенных размеров ушами; череп и голова Александра Ивановича едва не стукнулись лбами; Александр Иванович недоумевающе отлетел и взглянул на Николая Аполлоновича, и, взглянув на него, увидел всего лишь... парикмахерскую куклу: бледного, воскового красавца с неприятной, робкой улыбкою на растянутых до ушей устах.
   И опять бросил взгляд он на дверь, а в распахнутой двери стоял Аполлон Аполлонович с... преогромным арбузом под мышкою...
  - "Так-с, так-с..."
  - "Я, кажется, помешал..."
  - "Я, Коленька, знаешь ли, нес тебе этот арбузик - вот..."
   По традиции дома в это осеннее время Аполлон Аполлонович, возвращаясь домой, покупал иногда астраханский арбуз, до которого и он, и Николай Аполлонович - оба были охотники.
   Мгновение помолчали все трое; каждый из них в то мгновение испытывал откровеннейший, чисто животный страх.
  - "Вот, папаша, мой университетский товарищ... Александр Иванович Дудкин..."
  - "Так-с... Очень приятно-с".
   Аполлон Аполлонович подал два своих пальца: те глаза не глядели ужасно; подлинно - то ли лицо на него поглядело на улице: Аполлон Аполлонович увидал пред собой только робкого человека, очевидно пришибленного нуждой.
   Александр Иванович с жаром ухватился за пальцы сенатора; то, роковое отлетело куда-то: Александр Иванович пред собой увидал только жалкого старика.
   Николай Аполлонович на обоих глядел с той неприятной улыбкой; но и он успокоился; робеющий молодой человек подал руку усталому остову.
   Но сердца троих бились; но глаза троих избегали друг друга. Николай Аполлонович убежал одеваться; он думал теперь - все о том, об одном: как она вчера там бродила под окнами: значит, она тосковала; но сегодня ее ожидает - что ожидает?..
   Мысль его прервалась: из шкафа Николай Аполлонович вытащил свое домино и надел его поверх сюртука; красные, атласные полы подколол он булавками; уже сверху всего он накинул свою николаевку.
   Аполлон Аполлонович, между тем, вступил в разговор с незнакомцем; беспорядок в комнате сына, папиросы, коньяк - все то в душе его оставило неприятный и горький осадок; успокоили лишь ответы Александра Ивановича: ответы были бессвязны. Александр Иваныч краснел и отвечал невпопад. Пред собой видел он только добреющие морщинки; из добреющих тех морщинок поглядывали глаза: глаза затравленного: а рокочущий голос с надрывом что-то такое выкрикивал; Александр Иваныч прислушался лишь к последним словам; и поймал всего-навсего ряд отрывистых восклицаний...
  - "Знаете ли... еще гимназистом, Коленька знал всех птиц... Почитывал Кайгородова..."25
  - "Был любознателен..."
  - "А теперь, вот не то: все он забросил..."
  - "И не ходит в университет..."
   Так отрывисто покрикивал на Александра Ивановича старик шестидесяти восьми лет; что-то, похожее на участие, шевельнулось в сердце Неуловимого...
   В комнату вошел теперь Николай Аполлонович.
  - "Ты куда?"
  - "Я, папаша, по делу..."
  - "Вы... так сказать... с Александром... с Александром..."
  - "С Александром Ивановичем..."
  - "Так-с... С Александром Иванычем, значит..."
   Про себя же Аполлон Аполлонович думал: "Что ж, быть может, и к лучшему: а глаза, быть может, - померещились только..." И еще Аполлон Аполлонович при этом подумал, что нужда - не порок. Только вот зачем коньяк они пили (Аполлон Аполлонович питал отвращение к алкоголю).
   - "Да: мы по делу..."
   Аполлон Аполлонович стал подыскивать подходящее слово:
   - "Может быть... пообедали бы... И Александр Иванович отобедал бы с нами..."
   Аполлон Аполлонович посмотрел на часы:
  - "А впрочем... я стеснять не хочу..."
  - "До свиданья, папаша..."
  - "Мое почтение-с..."
   Когда они отворили дверь и пошли по гулкому коридору, то маленький Аполлон Аполлонович показался там вслед за ними - в полусумерках коридора.
   Так, пока они проходили в полусумерках коридора, там стоял Аполлон Аполлонович; он, вытянув шею вслед той паре, глядел с любопытством.
   Все-таки, все-таки... Вчера глаза посмотрели: в них была и ненависть, и испуг; и глаза эти были: принадлежали ему, разночинцу. И зигзаг был - пренеприятный или этого не было - не было никогда?
   - "Александр Иванович Дудкин... Студент университета".
   Аполлон Аполлонович им зашествовал вслед.
   В пышной передней Николай Аполлонович остановился перед старым лакеем, ловя какую-то свою убежавшую мысль.
  - "Даа-аа... аа..."
  - "Слушаю-с!"
  - "А-а... Мышка!"
   Николай Аполлонович продолжал беспомощно растирать себе лоб, вспоминая, что должен он выразить при помощи словесного символа "мышка": с ним это часто бывало, в особенности после чтения пресерьезных трактатов, состоящих сплошь из набора невообразимых слов: всякая вещь, даже более того, - всякое название вещи после чтения этих трактатов казалось немыслимо, и наоборот: все мыслимое оказывалось совершенно безвещным, беспредметным. И по этому поводу Николай Аполлонович произнес вторично с обиженным видом.
  - "Мышка..."
  - "Точно так-с!"
  - "Где она? Послушайте, что вы сделали с мышкой?"
  - "С давишней-то? повыпускали на набережную..."
  - "Так ли?"
  - "Помилуйте, барин: как всегда".
   Николай Аполлонович отличался необыкновенной нежностью к этим маленьким тварям.
   Успокоенные относительно участи мышки, Николай Аполлонович с Александром Ивановичем тронулись в путь.
   Впрочем, оба тронулись в путь, потому что обоим им показалось, будто с лестничной балюстрады кто-то смотрит на них и пытливо, и грустно.
  
   ВЫСЫПАЛ, ВЫСЫПАЛ
  
   Высилось одно мрачное здание на одной мрачной улице. Чуть темнело; бледно стали поблескивать фонари, озаряя подъезд; четвертые этажи еще багрянели закатом.
   Вот туда-то со всех концов Петербурга пробирались субъекты; их состав был составом двоякого рода; состав вербовался, во-первых, из субъекта рабочего, кос-моголового - в шапке, завезенной с полей обагренной кровью Манджурии; во-вторых, тот состав вербовался из так вообще протестанта: протестант в обилье шагал на длинных ногах; он был бледен и хрупок; иногда он питался фитином, иногда питался и сливками; он сегодня шагал с преогромною суковатою палкою; если бы положить на чашку весов моего протестанта, на другую же чашку весов положить его суковатую палку, то это орудие без сомнения протестанта бы перевесило: не совсем было ясно: кто за кем шел; прыгала ль пред протестантом дубина, иль он сам шагал за дубиною; но всего вероятнее, что сама собой поскакала дубина от Невского, Пушкинской, Выборгской Стороны, даже от Измайловской Роты; протестант за ней влекся; и он задыхался, он едва поспевал; и бойкий мальчишка, мчавшийся в час выхода вечернего газетного приложения, - этот бойкий мальчишка протестанта бы опрокинул, если только не был мой протестант протестантом рабочим, а был только так себе - протестующим.
   Этот, так себе, протестующий стал неспроста последнее время разгуливать: по Петербургу, Саратову, Царевококшайску, Кинешме; он не всякий день разгуливал так... Выйдешь, это, вечером погулять: тих и мирен закат; и так мирно смеется на улице барышня; с барышней мирно посмеивается протестующий мой субъект, - безо всякой дубины: перешучивается, курит; с добродушнейшим видом беседует с дворником, с добродушнейшим видом беседует с городовым Брыкачевым.
  - "Что, небось, надоело вам, Брыкачев, тут стоять?"
  - "Как же, барин: служба - нелегкое дело".
  - "Погодите: скоро это изменится".
  - "Дай-то Бог: что хорошего - так-то; супротив слаботного духу, сами знаете, не пойдешь".
  - "То-то вот..."
   Ничего себе и субъект; и городовой Брыкачев ничего себе тоже: и оба смеются; и пятак летит в кулак Брыкачева.
   На другой день снова, это, выйдешь себе погулять - что такое? Тих и мирен закат; то же все в природе довольство; и т

Другие авторы
  • Герсон И. И.
  • Философов Дмитрий Владимирович
  • Орлов Е. Н.
  • Муханов Петр Александрович
  • Тарусин Иван Ефимович
  • Григорович Дмитрий Васильевич
  • Вельяшев-Волынцев Дмитрий Иванович
  • Зейдер Федор Николаевич
  • Гримм Эрвин Давидович
  • Нарежный Василий Трофимович
  • Другие произведения
  • Жуковский Василий Андреевич - О поэте и современном его значении
  • Дашкова Екатерина Романовна - Г. И. Смагина. Княгиня Екатерина Романовна Дашкова: штрихи к портрету
  • Крузенштерн Иван Федорович - (О путешествии Крузенштерна)
  • Шулятиков Владимир Михайлович - И. Горелов. Партийный псевдоним - Донат
  • Соловьев Федор Н - Краткая библиография
  • Княжнин Яков Борисович - Вадим Новгородский
  • Маяковский Владимир Владимирович - Киносценарии и пьесы (1926—1928)
  • Добролюбов Николай Александрович - Избранные стихотворения
  • Толстой Лев Николаевич - Как читать евангелие и в чем его сущность?
  • Краснов Петр Николаевич - Любите Россию!
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 475 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа