к потолку; там из пыльного облака, из-под самого потолка копошилися полы мышиного цвета и болтались малиноватые кисти.
-
"Ваше всоковство!"
-
"Ваше ли дело?.."
-
"Изволите себя утруждать..."
-
"Помилуйте... Где это видано..."
Аполлон Аполлонович Аблеухов, действительный тайный советник, там из облака пыли и вовсе не мог их расслышать: какое там! Позабыв все на свете, тряпкою обтирал корешки, ожесточенно похлопывал он томами по перекладинам лесенки; и - под конец расчихался:
-
"Пыль, пыль, пыль..."
-
"Ишь-ты... Ишь-ты!.."
-
"А ну-ка я... тряпкою: так-с, так-с, так-с..."
-
"Очень хорошо-с!..."
И кидался на пыль с грязной тряпкой в руке.
Был тревожный треск телефона: трезвонило Учреждение; но из желтого дома ответили на тревожный треск телефона:
- "Его высокопревосходительство?.. Да... Изволят откушивать кофе... Доложим... Да... Лошади поданы..."
И вторично трещал телефон; на вторичный треск телефона вторично ответили:
- "Да... да... Все еще сидят за столом... Да уж мы доложили... Доложим... Лошади поданы..."
Ответили и на третий, уже негодующий треск:
-
"Никак нет-с!"
-
"Занимаются разборкою книг..."
-
"Лошади?"
-
"Поданы..."
Лошади, постояв, отправились на конюшню; кучер сплюнул: выругаться он не посмел...
-
"Протру-ка я!"
-
"Аи, аи, аи!.. Не угодно ли видеть?"
-
"Апчхи..."
И дрожащие желтые руки, вооруженные томами, колотились по полке.
В передней продребезжали звонки: продребезжали прерывисто; проговорило молчание между двумя толчками звонков; напоминанием молчание это - напоминанием о чем-то забытом, родном - пролетело пространство лакированных комнат; и - не-прошенно вошло в кабинет; старое, старое - тут стояло; и - подымалось по лесенке.
Ухо выставилось из пыли, голова повернулась:
-
"Слышите?.. Слушайте..."
Мало ли кто мог быть?
Оказаться мог: тот - Николай Аполлонович, ужаснейший негодяй, беспутник, лгунишка; оказаться мог: этот - Герман Германович, с бумагами; или там - Котоши-Котошинский; или, пожалуй, граф Нольден: оказаться, впрочем, могла - ме-ме-ме - и Анна Петровна...
Дзанкнуло.
- "Неужели не слышите?"
- "Ваше высокопревосходительство, как не слышать: там отворят, небось..."
На дребезжание лишь теперь отозвались лакеи; каменея, они еще продолжали светить.
Только бродивший по коридору Семеныч (все-то он бормотал, все-то он тосковал), перечисляющий скуки ради направления в шифоньере принадлежностей барского туалета: - "Северо-восток: черные галстухи и белые галстухи... Воротнички, манжеты - восток... Часы - север" - только бродивший по коридору Семеныч (все-то он бормотал, все-то он тосковал), только он - насторожился, встревожился, протянул свое ухо по направлению к дребезжавшему звуку; затопотал в кабинет.
Боевой, верный конь отзывается так на звук рога:
-
"Я осмелюсь заметить: звонят..."
Не отзывались лакеи.
Каждый вытянул свою свечку - под потолок; из-под самого потолка, с верхушечки лестницы, голая голова просунулась в пыльных клубах; отозвался надтреснутый, разволнованный голос:
- "Да! И я тоже слышал".
Аполлон Аполлонович, оторвавшийся от толстого, переплетенного тома, - он один отозвался:
-
"Да, да, да..."
-
"Знаете ли..."
-
"Звонят... звонки..."
Невыразимое тут, но обоим что-то понятное, знать они учуяли оба, потому что вздрогнули - оба: "торопитесь - бегите - спешите!.."
-
"Это барыня..."
-
"Это - Анна Петровна!"
Торопитесь, бегите, спешите: дребезжало опять!
Тут лакеи поставили свечки и протопали в темнеющий коридор (первый протопал Семеныч). Из-под самого потолка в зеленоватом освещении петербургского утра Аполлон Аполлонович Аблеухов - серая мышиная куча - беспокойно заерзал глазами; задыхаясь, кое-как стал сползать, покряхтывая, привалившися к перекладинам лестницы волосатою грудью, плечом и щетинистым подбородком; сполз - да как пустится мелкою дробью по направлению к лестнице с грязною подтиральной тряпкой в руке да с распахнутой полой халата, протянувшейся в воздухе фантастическим косяком. Вот споткнулся, вот стал, задышал и пальцем нащупывал пульс.
А по лестнице подымался уже господин с пушистыми бакенбардами, в наглухо застегнутом вицмундире с обтянутой талией, в ослепительно белых манжетах, с аннинскою звездой на груди, почтительно предводимый Семенычем; на подносике, чуть дрожащем в руках старика, лежала глянцевитая визитная карточка с дворянской короной.
Аполлон Аполлонович с запахнутой полой халата, суетливо выглядывал из-за статуи Ниобеи на сановитого, пушистого старика.
Право же, походил он на мышь.
БУДЕШЬ ТЫ, КАК БЕЗУМНЫЙ
Петербург - это сон.
Коли ты во сне бывал в Петербурге, ты без сомнения знаешь тяжеловесный подъезд: там дубовые двери с зеркальными стеклами; стекла эти прохожие видят; но за стеклами этими никогда не бывают они.
Тяжкоглавая медная булава разблисталась беззвучно из-за зеркала стекол тех.
Там - покатое, восьмидесятилетнее плечо: оно снится годами тем случайным прохожим, для которых все - сон и которые - сон; на покатое это плечо восьмидеся-тилетнего старика падает и темная треуголка; восьмидесятилетний швейцар так же ярко блистает оттуда и серебряным галуном, напоминая служителя из бюро похоронных процессий при отправлении службы.
Так бывает всегда.
Тяжелая медноглавая булава мирно покоится на восьмидесятилетнем плече швейцара; и увенчанный треуголкой швейцар засыпает года над "Биржевкою". Потом встанет швейцар и распахнет дверь. Днем ли, утром ли, под вечер ли ты пройдешься мимо дубовой той двери - днем, утром, под вечер ты увидишь и медную булаву; ты увидишь галун; ты увидишь - темную треуголку.
С изумлением остановишься ты пред все тем же видением. То же видел ты и в свой прошлый приезд. Пять лет уже протекло: проволновались глухо события; уж проснулся Китай; и пал Порт-Артур; желтолицыми наводняется приамурский наш край; пробудились сказания о железных всадниках Чингиз-Хана.
Но видение старых годин неизменно, бессменно: восьмидесятилетнее плечо, треуголка, галун, борода.
Миг, - коль тронется белая за стеклом борода, коль огромная прокачается булава, коль сверкнут ослепительно серебристые галуны, как бегущие с желобов ядовитые струйки, угрожающие холерой и тифом жителю подвального этажа, - коли будет все то, и изменятся старые годы, будешь ты, как безумный, кружиться по петербургским проспектам.
Ядовитая струйка из желоба обольет мозглым холодом октября.
Если б там, за зеркальным подъездом, стремительно просверкала бы тяжкоглавая булава, верно б, верно бы здесь не летали б холеры и тифы: не волновался б Китай; и не пал Порт-Артур; приамурский наш край не наводнялся бы косыми; всадники Чингиз-хана не восстали бы из своих многосотлетних гробов.
Но послушай, прислушайся: топоты... Топоты из зауральских степей. Приближаются топоты.
Это - железные всадники.
Застывая года над подъездом черно-серого, многоколонного дома, та же все повисает кариатида подъезда: густобородый, каменный колосс.
С грустною тысячелетней усмешкою, с темною пустотою день проницающих глаз повисает года он: повисает томительно; упадает сто лет карниз балконного выступа на затылок бородача и на локти каменных рук. Иссеченным из камня виноградным листом и кистями каменных виноградин проросли его чресла. Крепко в стену вдавилися чернокопытные, козлоподобные ноги.
Старый, каменный бородач!
Улыбался он многие годы над уличным шумом, приподымался он многие годы над летами, зимами, веснами - круглыми завитушками орнаментной лепки. Лето, осень, зима: снова - лето и осень; тот же он; и летом он - пористый; обледенелый, зимой истекал он ледышками; вёснами от ледышек тех и сосулек протекала капель. Но он - тот же: его минуют года.
Самое время по пояс кариатиде.
Из безвременья, как над линией времени, изогнулся он над прямою стрелою проспекта. На его бороде уселась ворона: однозвучно каркает на проспект; этот скользкий, мокрый проспект отливает металлическим блеском; в эти мокрые плиты, так невесело озаренные октябрёвским деньком, отражаются: зеленоватый облачный рой, зеленоватые лица прохожих, серебристые струйки, вытекающие из рокочущих желобов.
Каменный бородач, поднятый над вихрем событий, дни, недели, года подпирает подъезд Учреждения.
Что за день!
С утра еще стали бить, стрекотать, пришепетывать капельки; от взморья пер серый туманистый войлок; парами проходили писцы; отворял им швейцар в треуголке; они вешали свои шляпы и сырые одежды на вешалках, пробегали по красного сукна ступеням, пробегали они беломраморным вестибюлем, поднимали глаза на министерский портрет; и шли но нетопленым залам - к своим холодным столам. Но писцы не писали: писать было нечего; из директорского кабинета не приносилась бумага; в кабинете не было никого; в камине растрещались поленья.
Над суровым, дубовым столом лысая голова не напружилась височными жилами; не глядела она исподлобья туда, где в камине текли резвой стаей васильки угарного газа: в одинокой той комнате все же праздно в камине текли огоньки угарного газа над каленою грудою растрещавшихся угольков; разрывались там, отрывались и рвались - красные петушиные гребни, пролетая стремительно в дымовую трубу, чтоб сливаться над крышами с гарью, с отравленной копотью и бессменно над крышами повисать удушающей, разъедающей мглой. В кабинете не было никого.
Аполлон Аполлонович в этот день не прошествовал в директорский кабинет.
Уже надоело и ждать; от стола к столу перепархивал недоумевающий шепот; слухи реяли; и - мерещились мороки; в вице-директорском кабинете трещала труба телефона:
- "Выехал ли?.. Быть не может?.. Доложите, что необходимо присутствие... быть не может..."
И вторично трещал телефон:
-
"Докладывали?.. Все еще сидит за столом?...
Доложите, что время не терпит..."
Вице-директор стоял с дрожащею челюстью; недоумевающе разводил он руками; через час - полтора он спустился по бархатным ступеням в высочайшем цилиндре. Распахнулись двери подъезда... Он прыгнул в карету.
Через двадцать минут, поднимался по ступенькам желтого дома, он с изумлением видел, как Аполлон Аполлонович Аблеухов, его ближайший начальник, с запахнутой полой гадкого, мышиного цвета халата суетливо выглядывал на него из-за статуи Ниобеи.
-
"Аполлон Аполлонович", - выкрикнул седовласый, аннинский кавалер, из-за статуи увидавши щетинистый подбородок сенатора, и поспешно стал оправлять большой шейный орден под галстухом.
-
"Аполлон Аполлонович, да вот вы как, вот вы где? А я-то вас, мы-то вас, мы-то к вам - трезвонили, телефонили. Ждали - вас..."
-
"Я... ме-ме-ме", - зажевал сутулый старик, - "разбираю свою библиотеку... Извините уж, батюшка", - прибавил ворчливо он, - "что я так, по-домашнему".
И руками он показал на свой драный халат.
- "Что это, вы больны? Э, э, э - да вы будто опухли... Э, да это отеки?" - почтительно прикоснулся гость к пылью покрытому пальцу.
Свою грязную подтиральную тряпку Аполлон Аполлонович уронил на паркет.
-
"Вот не вовремя-то изволили расхвораться... А я к вам с известием... Поздравляю вас: всеобщая забастовка - в Мороветринске..."
-
"С чего это вы?.. Я... ме-ме-ме... Я здоров", - тут лицо старика недовольно распалось в морщины (известие о забастовке принял он равнодушно: видимо, он более ничему удивиться не мог) - "и пожалуйте: завелась, знаете, пыль"...
-
"Пыль?"
- "Так я ее - тряпкой".
Вице-директор с пушистыми баками почтительно теперь наклонился перед этою сутуловатой развалиной и пытался все приступить к изложению чрезвычайно важной бумаги, которую он в гостиной перед собой разложил на перламутровом столике.
Но Аполлон Аполлонович снова его перебил:
- "Пыль, знаете, содержит микроорганизмы болезней... Так я ее - тряпкой..."
Вдруг эта седая развалина, только что севшая в кресле ампир, стремительно привскочила, рукой опираясь о ручку; пальцем уткнулась в бумагу стремительно другая рука.
-
"Что это?"
-
"Как я вам докладывал только что..."
-
"Нет-с, позвольте-с..." - К бумаге Аполлон Аполлонович ожесточенно припал: помолодел, побелел, стал - бледно-розовым (красным быть он не мог уже).
-
"Постойте!.. Да они посходили с ума?.. Нужна моя подпись? Под эдакой подписью?!"
-
"Аполлон Аполлонович..."
-
"Подписи я не дам".
-
"Да ведь - бунт!"
-
"Сменить Иванчевского..."
-
"Иванчевский сменен: вы - забыли?"
-
"Подписи я не дам..."
Аполлон Аполлонович с помолодевшим лицом, с неприлично распахнутой полой халата шлепал взад и вперед по гостиной, спрятав за спину руки, опустив низко лысину: подойдя вплотную к изумленному гостю, он забрызгал слюной:
-
"Как могли они думать? Одно дело - твердая, административная власть, а другое дело... - нарушение прямых, законных порядков".
-
"Аполлон Аполлонович", - урезонивал аннинский кавалер, - "вы человек твердый, вы - русский... Мы надеялись... Нет, вы конечно подпишитесь..."
Но Аполлон Аполлонович завертел подвернувшийся карандаш между двумя костяшками пальцев; остановился, зорко как-то взглянул на бумагу: переломался, треснувши, карандаш; взволнованно он теперь перевязывал кисти халата с гневно дрожащею челюстью.
- "Я, батюшка, человек школы Плеве... Я знаю, что делаю... Яйца кур не учат..."
-
"Ме-емме... Я не дам своей подписи".
Молчание.
-
"Ме-емме... Ме-емме..."
И надул пузырем свои щеки...
Господин с пушистыми бакенбардами недоумевающе спускался по лестнице; для него было ясно: карьера сенатора Аблеухова, созидаемая годами, рассыпалася прахом. По отъезде вице-директора Учреждения Аполлон Аполлонович продолжал расхаживать в сильном гневе среди кресел ампир. Скоро он удалился; скоро вновь появился: он под мышкою тащил тяжеловесную папку бумаг на перламутровый столик, припадая папкою и плечом к все еще болевшему боку; положивши перед собой эту папку бумаг, Аполлон Аполлонович позвонился и приказал немедленно перед собою развести огонек.
Из-за нотабен, вопросительных знаков, параграфов, черточек, из-за уже последней работы на каминный огонь поднималась мертвая голова; губы сами себе бормотали:
- "Ничего-с... Так себе..."
Закипела, и от себя отделяя кипящие трески и блес-ки, расфыркалась жаром дохнувшая груда - малиновая, золотая; угольями порассыпались поленья.
Лысая голова поднялась на камин с сардоническим, с усмехнувшимся ртом и с прищуренными глазами, воображая, как теперь летит от нее через слякоть взбешенный, окончательный карьерист, предложивший ему, Аблеухову, просто подлую сделку с ничем не запятнанной совестью.
- "Я, мои судари, человек школы Плеве... И я знаю, что делаю... Так-то-с, судари..."
Остро отточенный карандашик - вот он прыгает в пальцах; остро отточенный карандашик стаями вопросительных знаков упал на бумагу; это ведь последнее его дело; через час будет дело это окончено; через час в Учреждение затрещит - в телефон: с уму непостижимым известием.
Подлетела карета к кариатиде подъезда, а кариатида - не двинулась: бородач - старый, каменный, подпирающий подъезд Учреждения.
Тысяча восемьсот двенадцатый год освободил его из лесов. Тысяча восемьсот двадцать пятый год бушевал декабрьскими днями; отбушевали они; пробушевали январские дни так недавно: это был - девятьсот пятый год.
Каменный бородач!
Все бывало под ним и все под ним быть перестало. То, что он видел, не расскажет он никому.
Помнит и то, как осаживал кучер свою кровную пару, как клубился дым от тяжелых конских задов; генерал в треуголке, в крылатой, бобром обшитой шинели, грациозно выпрыгивал из кареты и при криках "ура" пробегал в открытую дверь.
После же, при криках "ура" генерал попирал пол балконного выступа белолосинной ногою. Имя то утаит бородач, подпирающий карниз балконного выступа; каменный бородач и доселе знает то имя.
По о нем не расскажет он.
Никому, никогда не расскажет он о слезах сегодняшней проститутки, приютившейся ночью под ним на ступенях подъезда.
Не расскажет он никому о недавних наездах министра: был тот в цилиндре; и была у него в глазах - зеленоватая глубина; поседевший министр, выходя из легеньких санок, гладил холеный ус серой шведской перчаткой.
Он потом стремительно пробегал в открытую дверь, чтоб задумываться у окон.
Бледное, бледное лицевое пятно, прижатое к стеклам, выдавалось - оттуда вон; не угадал бы случайный прохожий, глядя на это пятно, в том прижатом пятне - не угадал бы случайный прохожий в том прижатом пятне повелительного лица, управляющего отсюда российскими судьбами.
Бородач его знает; и - помнит; но рассказать - не расскажет - никому, никогда!..
Пора, мой друг, пора; покоя сердце просит... Бегут за днями дни, и каждый день уносит Частицу бытия; а мы с тобой вдвоем Располагаем жить; а там - глядь: и умрем.16
Так говаривал своему одинокому другу поседевший, одинокий министр, теперь почивающий.
И нет его - и Русь покинул он, Взнесенну им...17
И - мир его праху...
Но швейцар с булавой, засыпающий над "Бир-жевкою", измученное лицо знавал хорошо: Вячеслава Константиновича, слава Богу, в Учреждении еще помнят, а блаженной памяти императора Николая Павловича в Учреждении уж не помнят: помнят белые залы, колонны, перила.
Помнит каменный бородач.
Из безвременья, как над линией времени, изогнулся он над прямою ль стрелою проспекта, иль над горькой, соленой, чужой - человеческою слезой?
На свете счастья нет, а есть покой и воля... Давно желанная мечтается мне доля: Давно, усталый раб, замыслил я побег В обитель дальнюю трудов и чистых нег.
Приподымается лысая голова, - мефистофельский, блеклый рот старчески улыбается вспышкам; вспышками пробагровеет лицо; глаза - опламененные все же; и все же - каменные глаза: синие - и в зеленых провалах! Холодные, удивленные взоры; и - пустые, пустые. Мороками поразожглись времена, солнца, светы. Вся жизнь - только морок. Так стоит ли? Нет, не стоит:
- "Я, судари мои, школы Плеве... Я, судари мои... Я - ме-ме-ме..."
Падает лысая голова.
В Учреждении от стола к столу перепархивал шепот; вдруг дверь отворилась: пробежал к телефону чиновник с совершенно белым лицом.
- "Аполлон Аполлонович... выходит в отставку..."
Все вскочили; расплакался столоначальник Легонин; и возникло все это: идиотский гул голосов, ног неровные топоты, из вице-директорской комнаты вразумительный голос; и - треск телефона (в департамент девятый); вице-директор стоял с дрожащею челюстью; в руке его кое-как плясала телефонная трубка: Аполлон Аполлонович Аблеухов, собственно, уже не был главой Учреждения.
Через четверть часа, в наглухо застегнутом вицмундире с обтянутой талией седовласый вице-директор с аннинской звездой на груди уже отдавал приказания; через двадцать минут свежевыбритый и волнением молодеющий лик проносил он по залам.
Так совершилось событие неописуемой важности.
ГАДИНА
Закипевшие воды канала бросились к тому месту, где с оголтелых пространств Марсова Поля ветер ухал в суками стонавшую чащу: что за страшное место!
Страшное место увенчивал великолепный дворец; вверх протянутой башнею напоминал он причудливый замок: розово-красный, тяжелокаменный; венценосец проживал в стенах тех; не теперь это было; венценосца того уже нет.
Во царствии Твоем помяни его душу, о, Господи!
Розово-красный дворец выступал своим вверх протянутым верхом из гудящей гущи узловатых, совершенно безлистных суков; суки протянулись там к небу глухими порывами и, качаясь, ловили бегущие хлопья туманов; каркая, вверх стрельнула ворона; взлетела, прокачалась над хлопьями, и обратно низринулась.
Пролетка пересекала то место.
Полетели навстречу два красненьких, маленьких домика, образовавших подобие выездной арки на площади перед дворцом; слева площади древесная куча угрожала гудением; и будто наваливалось кренящимися верхами стволов; шпиц высокий вытарчивал из-за туманистых хлопьев.
Конная статуя вычерняласъ неясно с отуманенной площади; проезжие посетители Петербурга этой статуе не уделяют внимания; я всегда подолгу простаиваю перед ней: великолепная статуя!18 Жалко только, что какой-то убогий насмешник при последнем проезде моем золотил ее цоколь.
Своему великому прадеду соорудил эту статую самодержец и правнук, самодержец проживал в этом замке; здесь же кончились его несчастливые дни - в розовокаменном замке; он не долго томился здесь; он не мог здесь томиться; меж самодурною суетой и порывами благородства разрывалась душа его; из разорванной этой души отлетел младенческий дух.
Вероятно, не раз появлялась курносая в белых локонах голова в амбразуре окна; вон окошко - но из этого ль? И курносая в локонах голова томительно дозирала пространства за оконными стеклами; и утопали глаза в розовых угасаниях неба; или же: упирались глаза в серебряную игру и в кипения месячных отблесков в густолиственной куще; у подъезда стоял павловец-часовой в треугольной шапке с полями и брал ружьем на караул при выходе золотогрудного генерала в андреевской ленте,19 направлявшегося к золотой, расписанной акварелью карете; красно-пламенный высился кучер с приподнятых козел; на запятках кареты стояли губастые негры.
Император Павел Петрович, окинувши взглядом все это, возвращался к сентимен-тальному разговору с кисейно-газовой фрейлиной, и фрейлина улыбалась; на ланитах ее обозначались две лукавые ямочки, и - черная мушка.
В роковую ту ночь в те же стекла втекало лунное серебро, падая на тяжелую мебель императорской опочивальни; падало оно на постель, озолощая лукавого, мечущего искры амурчика; и на бледной подушке вырисовывался будто тушью набросанный профиль; где-то били куранты; откуда-то намечались шаги... Не прошло и трех мгновений - и постель была смята: в месте бледного профиля отенялась вдавлина головы; простыни были теплы; опочившего - не было; кучечка белокудерных офицеров с обнаженными шашками наклонила головы к опустевшему ложу; в запертую дверь сбоку ломились; плакался женский голос; вдруг рука розовогубого офицера приподняла тяжелую оконную штору; из-под спущенной кисеи, на окне, в сквозном серебре - там дрожала черная, тощая тень.
А луна продолжала струить свое легкое серебро, падая на тяжелую мебель императорской спальни; падало оно на постель, озолощая блеснувшего с изголовья амурчика; падало оно и на профиль, смертельно белый, будто прочерченный тушью... Где-то били куранты; в отдалении отовсюду топотали шаги.
Николай Аполлонович бессмысленно озирал это мрачное место, не замечая и вовсе, что бритая физиономия его везущего подпоручика от времени и до времени поворачивалась на своего, с позволения заметить, соседа; взгляд, которым окидывал подпоручик Лихутин свою везомую жертву, казался исполненным любопытства; непокойно вертелся он всю дорогу; всю дорогу толкался он боком. Николай Аполлонович понемногу догадывался, что Сергею Сергеевичу его касаться невмоготу... хотя бы и боком; и вот он пихался, награждая попутчика мелкой дробью толчков.
В это время ветер сорвал с Аблеухова итальянскую шляпу с полями, и непроизвольным движением этот последний поймал ее на коленях у Сергея Сергеевича; на мгновение он прикоснулся и к костенеющим пальцам, но пальцы Сергея Сергеича дрогнули и с явным гадливым испугом отскочили вдруг вбок; угловатый локоть задвигался. Подпоручик Лихутин теперь, вероятно, испытывал не прикосновение к коже знакомого и, можно сказать, закадычного товарища детства, а... гадины, которую... пришибают... на месте...
Аблеухов приметил тот жест; в свой черед стал с испугом присматриваться и он к своему товарищу детства, с кем он был когда-то на ты; этот ты, Сережка, то есть Сергей Сергеич Лихутин, со времени их последнего разговора помолодел, ну, право, - лет на восемь, именно превратившись в "Сережку" из Сергея Сергеича; но теперь-то уж этот "Сережка" с подобострастием не внимал парениям аблеуховской мысли, как во время оно, на бузине, в старом дедовском парке тому назад - восемь лет; прошло восемь лет; и все восемь лет изменили: бузина сломалась давно, а он... - подобострастно поглядывал он на Сергея Сергеича.
Их неравные отношения опрокинулись; и все, все - пошло в обратном порядке; идиотский вид, пальтецо, толчки угловатого локтя и прочие жесты нервозности, прочитанные Николаем Аполлоновичем, как жесты презрения, - все, все это наводило на грустные размышления о превратности человеческих отношений; наводило на грустные размышления и это ужасное место: розово-красный дворец, дико воющий и в небо вороной стреляющий сад, два красненьких домика и конная статуя; впрочем, сад, замок, статуя уже остались у них за плечами. И Аблеухов осунулся.
-
"Вы, Сергей Сергеевич, оставляете службу?"
-
"А?"
-
"Службу..."
-
"Как видите..."
И Сергей Сергеевич на него поглядел таким взором, как будто он доселе не знал Аблеухова; он его оглядел от головы и до ног.
-
"Я бы вам, Сергей Сергеевич, посоветовал приподнять воротник: у вас простужено горло, а при этой погоде, в самом деле, ничего не стоит - легко..."
-
"Чтб такое?"
-
"Легко схватить жабу".
-
"И по вашему делу", - глухо буркнул Лихутин; раздалось его суетливое фырканье.
-
"Да я не о горле... Службу я оставляю по вашему делу, то есть не по вашему делу, а именно: благодаря вам".
-
"Намек", - чуть было не воскликнул Николай Аполлонович и поймал снова взгляд: на знакомых так никогда не глядят, а глядят так, пожалуй, на небывалое заморское диво, которому место в кунсткамере (не в пролетке, не на проспекте - тем более...).
С видом таким прохожие вскидывают глаза на слонов, иногда проводимых поздно вечером в городе, - от вокзала до цирка; вскинут глаза, отшатнутся, и - не поверят глазам; дома будут рассказывать:
-
"Верите ли, мы на улице повстречали слона!"
Но все над ними смеются.
Вот такое вот любопытство выражали взоры Лихутина; не было в них возмущенности; была, пожалуй, гадливость (как от соседства с удавом); ползучие гадины ведь не вызовут гнева - просто их пришибут, чем попало: на месте...
Николай Аполлонович соображал поручиком процеженные слова о том, что службу покидает поручик - из-за него одного; да, - Сергей Сергеич Лихутин и потеряет возможность состоять на государственной службе после того, что сейчас случится там между ними обоими; квартирка-то, очевидно, будет пуста (в ней гадина и будет раздавлена)... Произойдет такое, такое... Николай Аполлонович не на шутку тут струсил; он заерзал на месте и - и: все его десять пальцев, дрожащих, холодных, вцепились в рукав подпоручика.
-
"А?.. Что это?.. Почему это вы?"
Промаячил тут домик, домик кисельного цвета,
снизу доверху обставленный серою лепною работою: завитушками рококо (может быть, некогда послуживший пристанищем для той самой фрейлины с черной мушкой, с двумя лукавыми ямочками на лилейных ланитах).
- "Сергей Сергеич... Я, Сергей Сергеевич... Я должен признаться вам... Ах, как я сожалею... Крайне, крайне печально: мое поведение... Я, Сергей Сергеич, вел себя... Сергей Сергеевич... позорно, плачевно... Но у меня, Сергей Сергеевич, оправдание - есть: да, есть, есть оправдание. Как человек просвещенный, гуманный, как светлая личность, не как какой-нибудь, Сергей Сергеевич, - вы сумеете все понять... Я не спал эту ночь, то есть, я хотел сказать, страдаю бессонницей... Доктора нашли меня", - унизился он до лганья, - "то есть мое положение - очень-очень опасным... Мозговое переутомление с псевдогаллюцина-циями, Сергей Сергеевич (почему-то вспомнились слова Дудкина)... Что вы скажете?"
Но Сергей Сергеевич ничего не сказал: без возмущения посмотрел; и была во взгляде гадливость (как от соседства с удавом); гадины не вызывают ведь гнева: их... пришибают... на месте...
"Псевдогаллюцинации...", - умоляюще затвердил Аблеухов, перепуганный, маленький, косолапый, залезая глазами в глаза (глаза глазам не ответили); он хотел объясниться немедленно; и - здесь, на извозчике: объясниться здесь - не в квартирке; и так уже не далек роковой тот подъезд; если же до подъезда не сумеют они прийти в соглашение с офицером, то - все, все, все: будет кончено! Кон-че-но! Произойдет убийство, оскорбление действием, или просто случится безобразная драка:
-
"Я... я... я..."
-
"Сходите: приехали..."
Николай Аполлонович поглядывал пред собой оловянными, неморгающими глазами - поглядывал на синеватые тумана клоки, откуда все хлюпали капельки, закружившие на булькнувших лужах металлические пузыри.
Подпоручик Лихутин, соскочивший на тротуар, бросил деньги извозчику и теперь стоял пред пролеткой, ожидая сенаторского сынка; этот что-то замешкался.
- "Погодите, Сергей Сергеевич: тут со мной была палка... Ах? Где она? Неужели же я выронил палку?"
Он действительно отыскивал палку; но палка пропала бесследно; Николай Аполлонович, совершенно бледный, обеспокоенно поворачивал во все стороны умоляющие глаза.
-
"Ну? Что же?"
-
"Да палка".
Голова Аблеухова глубоко ушла в плечи, а плечи качались; рот же криво раздвинулся; Николай Аполлонович поглядывал пред собой оловянными, неморгающими глазами на синеватые тумана клоки; и - ни с места.
Тут Сергей Сергеич Лихутин стал сердито, нетерпеливо дышать; он, схватив Аблеухова за рукав, хотя деликатно, но крепко, принялся осторожно высаживать его из пролетки, возбуждая явное любопытство домового дворника, - принялся высаживать, как товарами переполненный тюк.
Но ссаженный Николай Аполлонович так и вцепился ногтями Лихутину в руку: как они пройдут в эту дверь, - в темноте рука-то ведь может, пожалуй, принять неприличную позу по отношению к его, Николая Аполлоновича, щеке; в темноте-то ведь не отскочишь; и - кончено: телодвижение совершится; род Аблеуховых опозоренным навеки останется (их никогда не бивали).
Вот и так уже подпоручик Лихутин (вот бешеный!) свободною ухватился рукою за ворот итальянской накидки; и Николай Аполлонович стал белей полотна.
-
Я пойду, пойду, Сергей Сергеич..."
Каблуком инстинктивно он уткнулся в бока приподъездной ступеньки; впрочем, он тотчас одумался, чтобы не казаться посмешищем. Хлопнула подъездная дверь.
ТЬМА КРОМЕШНАЯ
Тьма кромешная охватила их в неосвещенном подъезде (так бывает в первый миг после смерти); тотчас же в темноте раздалось пыхтение подпоручика, сопровождаемое мелким бисером восклицаний.
-
"Я... вот здесь стоял: вот-вот - здесь стоял... Стоял, себе, знаете..."
-
"Это так-то вы, Николай Аполлонович?.. Это так-то вы, сударь мой?.."
-
"В совершенно нервном припадке, повинуясь болезненным ассоциациям представлений..."
-
"Ассоциациям?.. Почему же ни с места вы?.. Как сказали-то - ассоциациям?.."
-
"Врач сказал... Э, да что вы подтаскиваете? Не подтаскивайте: я ходить умею и сам..."
-
"А вы что хватаетесь за руку?.. Не хватайтесь, пожалуйста", - раздалось уже выше...
-
"И не думаю..."
-
"Хватаетесь..."
-
"Я же вам говорю...", - раздалось еще выше...
- "Врач сказал, - врач сказал: рредкое такое - мозговое расстройство, такое-такое: домино и все подобное там... Мозговое расстройство...", - пропищало уже откуда-то сверху.
Но еще где-то выше неожиданный упитанный голос громогласно воскликнул:
- "Здравствуйте!"
Это было у самой двери Лихутиных.
- "Кто тут такое?"
Сергей Сергеич Лихутин из совершеннейшей тьмы недовольно возвысил свой голос.
- "Кто тут такое?", - возвысил голос свой и Николай Аполлонович с огромнейшим облегчением; вместе с тем он почувствовал: ухватившаяся за него оторвалась, упала - рука; и - щелкнула облегчительно спичка.
Незнакомый, упитанный голос продолжал возглашать:
- "А я стою себе тут... Звонюсь, звонюсь - не отпирают. И, скажите пожалуйста: знакомые голоса".
Когда чиркнула спичка, то обозначились пухо-белые пальцы со связкою роскошней-ших хризантем: а за ними, во мраке, обозначилась и статная фигура Вергефдена - почему это он был здесь в этот час.
-
"Как? Сергей Сергеевич?"
-
"Обрились?.."
-
"Как!.. В штатском..."
И тут сделавши вид, что Аблеухов замечен впервые им (Аблеухова, скажем мы от себя, заметил он тотчас), он чиркнул спичкой и с высоко приподнятыми бровями на него стал Вергефден выглядывать из-за качавшихся в руке хризантем.
"И Николай Аполлонович тут?.. Как ваше здоровье, Николай Аполлонович?.. После вчерашнего вечера я, признаться, подумал... Вам ведь было не по себе?.. С балу вы как-то шумно исчезли?.. Со вчерашнего вечера..."
Снова чиркнула спичка; из цветов уставились два насмешливых глаза: знал прекрасно Вергефден, что Николай Аполлонович не вхож в Лихутинский дом; видя его, столь явно влекомого к двери, по соображениям светских приличий Вергефден заторопился:
- "Я не мешаю вам?.. Дело в том, что я на минуточку... Мне и некогда... Мы по горло завалены... Аполлон Аполлонович, батюшка ваш, поджидает меня... По всем признакам ожидается забастовка... Дел - по горло..."
Ему не успели ответить, потому что дверь отворилась стремительно; перекрахмаленная полотняная бабочка показалась из двери, - бабочка, сидящая на чепце.
-
"Маврушка, я не вовремя?"
-
"Пожалуйте, барыня дома-с..."
-
"Нет, нет, Маврушка... Лучше уж вы передайте цветы эти барыне... Это долг", - улыбнулся он Сергею Сергеичу, пожимая плечами, как пожимает плечами и улыбается мужчина мужчине после дня, проведенного совместно в светском обществе дам...
-
"Да, мой долг перед Софьей Петровной - за количество сказанных фифок..."
И опять улыбнулся: и - спохватился:
- "Ну так прощайте, дружище. Adieu, Николай Аполлонович: вид у вас переутомленный, нервозный..."
Дробью вниз упадали шаги; и оттуда, с нижней площадки, еще раз долетало:
- "И нельзя же все с книгами..."
Николай Аполлонович чуть было вниз не крикнул:
- "Я, Герман Германович, тоже... И мне пора восвояси... Не по дороге ли нам?"
Но шаги упали, и - бац: хлопнула дверь.
Тут Николай Аполлонович почувствовал вновь себя одиноким; и вновь - схваченным; да, - на этот раз окончательно; схваченным перед Мавруш-кой. На лице его написался тут ужас, на лице же Маврушки - недоумение и перепуг, в то время как какая-то откровенная сатанинская радость совершенно отчетливо написалась на лице подпоручика; обливаясь испариной, из кармана он вытащил свободной рукою носовой свой платок - тиская, прижимая к стенке, таща, увлекая, подталкивая другой свободной рукою отбивающуюся фигурку студента.
В свою очередь: отбивающаяся фигурка оказалась гибкой, как угорь; в свою очередь, эта фигурка, сама собой отбиваясь, от двери отскакивала - прочь-прочь; подталкиваемая, - отталкивалась она и оттискивалась она; так, попав ногой в муравейник, мы отскакиваем инстинктивно, видя тысячи красненьких муравьев, заметавшихся суетливо на ногою продавленной куче; и от кучи исходит тогда отвратительный шелест; неужели же некогда привлекательный дом превратился для Nicolas Аблеухова - в ногою продавленный муравейник? Что могла подумать тут изумленная Маврушка?
Был-таки Николай Аполлонович втолкнут.
- "Пожалуйста, милости просим..."
Был-таки втолкнут; но в прихожей он, соблюдая последние крохи достоинства, озирая желтую знакомую под дуб вешалку и у ящика перед зеркалом озирая ту же перебитую ручку, заметил:
- "Я к вам... собственно... ненадолго..."
И свой плащ чуть было не отдал он Маврушке (фу - парового отопления жар и запах); и - розовый кимоно!.. Пропорхнул атласный кусок его из прихожей в соседнюю комнату: кусок самой Софьи Петровны; точней - платья Софьи Петровны...
Не было времени думать.
Плащ не был отдан, потому что Сергей Сергеич Лихутин, подвернувшийся под руки Маврушке, отрывисто просипел:
- "В кухню..."
И без соблюдения элементарных приличий радушного хозяина дома Сергей Сергеевич пропихнул широкополую шляпу и разлетевшийся по воздуху плащ прямо в комнату с Фузи-Ямами. Нечего прибавлять, что под шляпой с полями и под складками разлетевшегося плаща разлетелся в ту комнату и обладатель плаща, Николай Аполлонович.
Николай Аполлонович, влетая в столовую, на одно мгновение увидел пробегающий в дверь: кимоно; и - захлопнулась дверь за куском кимоно.
Николай Аполлонович проехался через комнату с Фузи-Ямами, не заметивши здесь никакой существенной перемены, не заметивши следов штукатурки на полосатом, пестром ковре; под ногами она надавилась - после случая; ковры потом чистили; но следы штукатурки остались. Николай Аполлонович ничего не заметил: ни следов штукатурки, ни переплета осыпавшегося потолка. Поворачивая рта трусливый оскал на его влекущего палача, он внезапно заметил... -
Там дверь приоткрылась - из Софь