ие-то... все же... пространства, соединенные с пространствами нашими в математической точке касания, так что оставался прикрепленным к пространству, все же он воистину мог уноситься в пространства - ну, так вот: когда они мчали его чрез иные пространства...
Это он совершил.
Этим-то и соединился он с ними; а Липпанченко был лишь образом, намекавшим на это; это он совершил; с этим вошла в него сила; перебегая от органа к органу и ища в теле душу, сила эта понемногу овладела им всем (стал он пьяницей, сладострастие зашалило и т. д.).
И пока это делалось с ним, он и думал, что они его ищут; а они были - в нем.
И пока он так думал, из него перли ревы, подобные ревам автомобильных гудков:
-
"Наши пространства не ваши; все течет там в обратном порядке. И просто Иванов там - японец какой-то, ибо фамилия эта, прочитанная в обратном порядке - японская: Вонави".
-
"Стало быть, и ты прочитываешься в обратном порядке", - прометнулось в мозгу.
И понял он: "Шишнарфнэ, Шиш-нар-фнэ..." Это было словом знакомым, произнесенным им при свершении акта; только сонно знакомое слово то надо было вывернуть наизнанку.
И в припадке невольного страха он силился выкрикнуть:
- "Енфраншиш".
Из глубин же его самого, начинаясь у сердца, но чрез посредство собственного аппарата гортани ответило:
-
"Ты позвал меня... Ну - и вот я..."
Енфраншиш само теперь пришло за душой.
Обезьяньим прыжком выскочил Александр Иванович из собственной комнаты: щелкнул ключ; глупый, - нужно было выскочить не из комнаты, а из тела; может быть, комната и была его телом, а он был лишь тенью? Должно быть, потому что из-за запертой двери угрожающе прогремел голос, только что перед тем гремевший из горла:
-
"Да, да, да... Это - я... Я - гублю без возврата..."
Вдруг луна осветила лестничные ступени: в совершеннейшей темноте проступили едва, чуть наметились сероватые, серые, белесоватые, бледные, а потом и фосфорически горящие пятна.
ЧЕРДАК
По случайной оплошности чердак не был заперт; и туда Дудкин бросился.
За собою захлопнул он дверь.
Ночью странно на чердаке; его пол усыпан землею; гладко ходишь по мягкому; вдруг: толстое бревно подлетит тебе под ноги и усадит тебя на карачки. Светло тянутся поперечные полосы месяца, будто белые балки: ты проходишь сквозь них.
Вдруг... -
Поперечное бревно со всего размаху наградит тебя в нос; ты навеки рискуешь остаться с переломленным носом.
Неподвижные, белые пятна - кальсон, полотенец и простынь... Пропорхнет ветерок, - и без шума протянутся белые пятна: кальсон, полотенец и простынь.
Пусто - все.
Александр Иванович как-то сразу попал на чердак; и, попав на чердак, удивился, что чердак оказался незапертым; то, наверное, домовая прачка, вся ушедшая в думы о суженом, за собою оставила незакрытую дверь. Когда Александр Иванович в эту дверь прошмыгнул, то - успокоился, притаился: вздохнул облегченно; не было за ним ни бегущих шагов, ни граммофонного выкрика абракадабры; ни даже ухнувшей двери.
Сквозь разбитые стекла окна только слышалась издали песня:
Купи маминька на платье
Жиганету синева...
Глухобьющая дверь разрешилась в биении сердца; а внизу нападавшая тень - просто в месяца тень; остальное - галлюцинация; надо было лечиться - вот только.
Александр Иванович прислушался. И - что мог он услышать? То, что мог он услышать, ты, конечно, знаешь и сам: совершенно отчетливый звук растрещавшейся балки; и - густое молчание: то есть - сплетенная сеть из одних только шорохов; тут, во-первых, - в углу велись шики и пшики; во-вторых, - напряжение атмосферы от неслышных уху шагов; и - глотание слюней какого-то губошлепа.
Словом, - все обыденные, домовые звуки: и бояться их - нечего.
Александр Иванович тут собой овладел; и он мог бы вернуться: в комнате - это знал он наверное - никого, ничего (приступ болезни прошел). Но уходить с чердака все же ему не хотелось: осторожно он подходил средь кальсон, полотенец и простынь к заплетенному осеннею паутиной окну и просунул он голову из стекольных осколков: то, что он видел, успокоением и миротворною грустью на него дохнуло теперь.
Под ногами яснели - отчетливо, ослепительно просто: четкий дворовый квадрат, показавшийся отсюда игрушечным, серебристые сажени осиновых дров, откуда он так недавно глядел в свои окна с неподдельным испугом; но что главное: в дворницкой веселились еще; хриплая песенка раздавалась из дворницкой; чебутарахнул там дверной блок; и две показались фигурки; одна разоралась там:
Вижу я, Господи, свою неправду:
Кривда меня в глаза обманула,
Кривда мне глаза ослепила...
Возжалел я своего белого тела,
Возжалел я своего цветного платья,
Сладкого яствия,
Пьяного пития -
Убоялся я, Понтий, архиереев,
Устрашился, Пилат, фарисеев.
Руки мыл - совесть смыл!
Невинного предал на пропятье...
Это пели: участковый писец Воронков и подвальный сапожник Бессмертный. Александр Иваныч подумал: "Не спуститься ли к ним?" И спустился бы... Да вот только - лестница.
Лестница испугала его.
Небо очистилось. Бирюзовую островную крышу, оказавшуюся где-то там, под ним, сбоку - бирюзовую, островную крышу прихотливо чертила серебряная чешуя, та серебряная чешуя, далее, вся сливалась с живым трепетом невских вод.
И бурлила Нева.
И кричала отчаянно там свистком запоздалого пароходика, от которого виделся лишь убегающий глаз красного фонаря. Далее, за Невой, простиралась и набережная; над коробками желтых, серых, коричнево-красных домов, над колоннами серых и коричнево-красных дворцов, рококо и барокко, поднималися темные стены громадного, рукотворного храма, заостренного в мир луны золотым своим куполом - со стен каменной, черно-серой, цилиндрической и приподнятой формою, обставленной колоннадой: Исакий...
И, едва зримое, побежало в небо стрелой золотое Адмиралтейство.. Голос пел:
Помилуй, Господи!
Прости, Исусе!..
Царю чин верну - о душе вздохну,
Дом продам -нищим раздам,
Жену отпущу - Бога сыщу...
Помилуй, Господи!...
Прости, Исусе!
Верно в час полуночи - там, на площади, уж посапывал старичок гренадер, опираясь на штык; и к штыку привалилась мохнатая шапка; и тень гренадера недвижимо легла на узорные переплеты решетки.
Пустовала вся площадь.
В этот час полуночи на скалу упали и звякнули металлические копыта; конь зафыркал ноздрей в раскаленный туман; медное очертание Всадника теперь отделилось от конского крупа, а звенящая шпора нетерпеливо царапнула конский бок, чтобы конь слетел со скалы.
И конь слетел со скалы.
По камням понеслось тяжелозвонкое* цоканье - через мост: к островам. Пролетел в туман Медный Всадник; у него в глазах была - зеленоватая глубина; мускулы металлических рук - распрямились, напружились; и рванулось медное темя; на булыжники конские обрывались копыта, на стремительных, на ослепительных дугах; конский рот разорвался в оглушительном ржании, напоминающем свистки паровоза; густой пар из ноздрей обдал улицу световым кипятком; встречные кони, фыркая, зашарахались в ужасе; а прохожие в ужасе закрывали глаза.
* Пушкин.
Линия полетела за линией: пролетел кусок левого берега - пристанями, пароходными трубами и нечистою свалкою пенькой набитых мешков; полетели - пустыри, баржи, заборы, брезенты и многие домики. А от взморья, с окраины города, блеснул бок из тумана: бок непокойного кабачка.
Самый старый голландец, в черную кожу одетый, выгибался с заплесневелого, дверного порога - в холодную свистопляску (в облако убежала луна); и фонарь подрагивал в пальцах под синеватым лицом в черном кожаном капюшоне: знать, отсюда услышало чуткое ухо голландца конское, тяжелое цоканье и паровозное ржание, потому что голландец покинул таких же, как он, корабельщиков, что звенели стаканами от утра до утра.
Знать, он знал, что до самого тусклого утра здесь протянется бешеный, пьяный пир; знать, он знал, что когда часы отобьют далеко за полночь, на глухой звон стаканов прилетит крепкий Гость: опрокинуть огневого аллашу; не одну пожать канатом натертую руку, которая с капитанского мостика повернет тяжелое пароходное колесо у самых фортов Кронштадта; и вдогонку роющей пену корме, не ответившей на сигнал, бросит рев свой жерло чугунное пушки.
Но судна не догнать: в белое оно войдет к морю прилегшее облако; с ним сольется, с ним тронется - в предрассветную, в ясную синеву.
Все это знал самый старый голландец, в черную кожу одетый и в туман протянутый с заплесневелых ступенек: он теперь разглядывал абрис летящего Всадника... Цоканье там уже слышалось; и - фыркали ноздри, которые проницали, пылая, туман световым, раскаленным столбом.
Александр Иванович отошел от окна, успокоенный, усмиренный, озябший (из стекольных осколков продул его ветерок); а навстречу ему заколыхались белые пятна - кальсон, полотенец и простынь; пропорхнул ветерок...
И тронулись пятна.
Робко он отворил чердачную дверь; он решился вернуться в каморку.
ПОЧЕМУ ЭТО БЫЛО...
Озаренный, весь в фосфорических пятнах, он теперь сидел на грязной постели, отдыхая от приступов страха; тут - вот был посетитель; и тут - грязная проползала мокрица: посетителя не было.
Эти приступы страха! За ночь было их три, четыре и пять; за галлюцинацией наступал и просвет сознания.
Он был в просвете, как месяц, светящий далеко, - спереди отбегающих туч; и как месяц, светило сознание, озаряя так душу, как озаряются месяцем лабиринты проспектов. Далеко вперед и назад освещало сознание - космические времена и космические пространства.
В тех пространствах не было ни души: ни человека, ни тени.
И - пустовали пространства.
Посреди своих четырех взаимно перпендикулярных стен он себе самому показался в пространствах пойманным узником, если только пойманный узник более всех не ощущает свободы, если только всему мировому пространству по объему не равен этот тесненький промежуток из стен.
Мировое пространство пустынно! Его пустынная комната!.. Мировое пространство - последнее достиженье богатств... Однообразное мировое пространство!.. Однообразием его комната отличалась всегда... Обиталище нищего показалось бы чрезмерно роскошным перед нищенской обстановкою мирового пространства. Если только действительно удалился от мира он, то роскошное великолепие мира перед этими темно-желтыми стенками показалось бы нищенским...
Александр Иванович, отдыхавший от приступов бреда, замечтался о том, как над чувственным маревом мира высоко он привстал.
Голос насмешливый возражал:
-
"Водка?"
-
"Курение?"
-
"Любострастные чувства?"
Так ли был он приподнят над маревом мира?
Он новик головой; оттого и болезни, и страхи, оттого и преследования - от бессонницы, папирос, злоупотребленья спиртными напитками.
Он почувствовал очень сильный укол в коренной, больной зуб; он рукою схватился за щеку.
Приступ острого помешательства для него осветился по-новому; правду острого помешательства он теперь сознал; самое помешательство, в сущности, перед ним стояло отчетом разболевшихся органов чувств - самосознающему "Я"; а персидский подданный Шипшарфнэ символизировал анаграмму;21 не он, в сущности, настигал, преследовал, гнался, а настигали и нападали на "Я" отяжелевшие телесные органы; и, убегая от них, "Я" становилось "не-я", потому что сквозь органы чувств - не от органов чувств - "Я" к себе возвращается; алкоголь, куренье, бессонница грызли слабый телесный состав; наш телесный состав тесно связан с пространствами; и когда он стал распадаться, все пространства растрескались; в трещины ощущений теперь заползали бациллы, а в замыкающих тело пространствах - зареяли призраки... Так: кто был Шипшарфнэ? Своею изнанкою - абракадаберным сном, Енфран-шишем; сон же этот - несомненно от водки. Опьянение, Енфраншиш, Шипшарфнэ - только стадии алкоголя.
- "Не курить бы, не пить: органы чувств снова будут служить!"
Он - вздрогнул.
Сегодня он предал. Как это он не понял, что предал? Ведь несомненно же предал: Николая Аполлоновича уступил он из страха Липпанченко: вспомнилась так отчетливо безобразная купля-продажа. Он, не веря, поверил, и в этом - предательство. Еще более предатель - Липпанченко; что Липпанченко их предавал, Александр Иванович знал; но таил от себя свое знание (Липпанченко над душою его имел неизъяснимую власть); в этом - корень болезни: в страшном знании этом, что - предатель Липпанченко; алкоголь, куренье, разврат - лишь последствия; галлюцинации, стало быть, довершали лишь звенья той цепи, которою Липпанченко его сознательно заковал. Почему? Потому что Липпанченко знал, что он - знает; только в силу этого знания не отлипает Липпанченко.
Липпанченко поработил его волю; порабощение воли произошло оттого, что ужасное подозрение с головою бы выдало все; что ужасное подозрение все хотел он рассеять; он ужасное подозрение гнал в усиленном общеньи с Липпанченко; и, подозревая о подозрении, Липпанченко не отпускал его от себя ни на шаг; так связались оба друг с другом; он вливал в Липпанченко мистику; а последний в него - алкоголь.
Александр Иванович теперь вспомнил отчетливо сцену в кабинете Липпанченко; наглый циник, подлец и на этот раз обошел; вспомнилась жировая и гадкая шея Липпанченки с жировой гадкой складкой; будто шея нахально смеялась там, пока не повернулся Липпанченко, не поймал взгляд на шее; и, поймав взгляд на шее, все понял Липпанченко.
Оттого-то он и принялся запугивать: ошеломил нападением и перепутал все карты; до смерти оскорбил подозрением и потом предложил ему единственный выход: сделать вид, что он верит предательству Аблеухова.
И он, Неуловимый, поверил.
Александр Иваныч вскочил; и в бессильной ярости он потряс кулаками; дело было исполнено; совершилось!
Вот о чем был кошмар.
Александр Иванович совершенно отчетливо перевел теперь невыразимый кошмар на язык своих чувств; лестница, комнатушка, чердак были мерзостно запущенным телом Александ-ра Ивановича; сам метущийся обитатель сих плачевных пространств, на которого они нападали, который от них убегал, было самосознающее "Я", тяжеловлекущее от себя отпавшие органы; Енфраншиш же было инородною сущностью, вошедшею в обиталище духа, в тело, - с водкой; развиваясь бациллою, перебегал Енфраншиш от органа к органу; это он вызывал все ощущенья преследования, чтоб потом, ударившись в мозг, вызвать там тяжелое раздражение.
Припоминалась первая встреча с Липпанченко: впечатление было не из приятных; Николай Степанович, правду сказать, выказывал особое любопытство к человеческим слабостям с ним в общенье вступавших людей; провокатор высшего типа уж, конечно, мог обладать мешковатою этой наружностью, этой парою неосмысленно моргающих глазок.
Он, наверное, выглядел простаком.
- "Погань... О, погань!"
И по мере того, как он углублялся в Липпанченко, в созерцание частей тела, замашек, повадок, перед ним вырастал не человек, а - тарантул.
И тут что-то стальное вошло к нему в душу:
- "Да, я знаю, что сделаю".
Осенила блестящая мысль: все так просто окончится; как это все не пришло ему раньше; миссия его - начерталась отчетливо.
Александр Иванович расхохотался:
- "Погань думала, что меня обойдет".
И почувствовал он опять очень сильный укол в коренной зуб: Александр Иванович, оторванный от мечтательства, ухватился за щеку; комната - мировое пространство - вновь казалася убогою комнатой; сознание угасало (точно свет луны в облаках); знобила его лихорадка и тревогой, и страхами, и медлительно исполнялись минуты; за папироскою выкуривалась другая, - до бумаги, до ваты...
Как вдруг... -
ГОСТЬ
Александр Иванович Дудкин услыхал странный грянувший звук; странный звук грянул снизу; и потом повторился (он стал повторяться) на лестнице: раздавался удар за ударом средь промежутков молчания. Будто кто-то с размаху на камень опрокидывал тяжеловесный, многопудовый металл; и удары металла, дробящие камень, раздавались все выше, раздавались все ближе. Александр Иванович понял, что какой-то громила расшибал внизу лестницу. Он прислушивался, не отворится ль на лестнице дверь, чтобы унять безобразие ночного бродяги? Впрочем, вряд ли бродяга...
И гремел удар за ударом; за ступенью там раздроблялась ступень; и вниз сыпались камни под ударами тяжелого шага: к темно-желтому чердаку, от площадки к площадке, шел упорно наверх металлический кто-то и грозный; на ступень со ступени теперь сотрясающим грохотом падало много тысяч пудов: обсыпались ступени; и - вот уже: с сотрясающим грохотом пролетела у двери площадка.
Раскололась и хряснула дверь: треск стремительный, и - отлетела от петель; меланхоли-чески тусклости проливались оттуда дымными, раззелеными клубами; там пространства луны начинались - от раздробленной двери, с площадки, так что самая чердачная комната открывалась в неизъяснимости, посередине ж дверного порога, из разорванных стен, пропускающих купоросного цвета пространства, - наклонивши венчанную, позеленевшую голову, простирая тяжелую позеленевшую руку, стояло громадное тело, горящее фосфором.
Это был - Медный Гость.
Металлический матовый плащ отвисал тяжело - с отливающих блеском плечей и с чешуйчатой брони; плавилась литая губа и дрожала двусмысленно, потому что сызнова теперь повторялися судьбы Евгения; так прошедший век повторился - теперь, в самый тот миг, когда за порогом убогого входа распадались стены старого здания в купоросных пространствах; так же точно разъялось прошедшее Александра Ивановича; он воскликнул:
- "Я вспомнил... Я ждал тебя..."
Медноглавый гигант прогонял чрез периоды времени вплоть до этого мига, замыкая кованый круг; протекали четверти века; и вставал на трон - Николай; и вставали на трон - Александры; Александр же Иваныч, тень, без устали одолевал тот же круг, все периоды времени, пробегая по дням, по годам, по минутам, по сырым петербургским проспектам, пробегая - во сне, наяву, пробегая... томительно; а вдогонку за ним, а вдогонку за всеми - громыхали удары металла, дробящие жизни: громыхали удары металла - в пустырях и в деревне; громыхали они в городах; громыхали они - по подъездам, площадкам, ступеням полунощных лестниц.
Громыхали периоды времени; этот грохот я слышал. Ты - слышал ли?
Аполлон Аполлонович Аблеухов - удар громыхавшего камня; Петербург - удар камня; кариатида подъезда, которая оборвется там, - каменный тот же удар; неизбежны - погони; и - неизбежны удары; на чердаке не укроешься; чердак приготовил Липпанченко; и чердак - западня; проломить ее, проломить - ударами... по Липпанченко!
Тогда все обернется; под ударом металла, дробящего камни, разлетится Липпанченко, чердак рухнет и разрушится Петербург; кариатида разрушится под ударом металла; и голая голова Аблеухова от удара Липпанченко рассядется надвое.
Все, все, все озарилось теперь, когда через десять десятилетий Медный Гость пожаловал сам и сказал ему гулко:
- "Здравствуй, сынок!"
Только три шага: три треска рассевшихся бревен под ногами огромного гостя; металлическим задом своим гулко треснул по стулу из меди литой император; зеленеющий локоть его всею тяжестью меди повалился на дешевенький стол из-под складки плаща, колокольными, гудящими звуками; и рассеянно медленно снял с головы император свои медные лавры; и меднолавровый венок, грохоча, оборвался с чела.
И бряцая, и дзанкая, докрасна раскаленную трубочку повынимала из складок камзола многосотпудовая рука, и указывая глазами на трубочку, подмигнула на трубочку:
- "Petro Primo Catharina Secunda..."22
Всунула в крепкие губы, и зеленый дымок распаявшейся меди закурился под месяцем.
Александр Иваныч, Евгений, впервые тут понял, что столетие он бежал понапрасну, что за ним громыхали удары без всякого гнева - по деревням, городам, по подъездам, по лестницам; он - прощенный извечно, а все бывшее совокупно с навстречу идущим - только призрачные прохожденья мытарств до архан-геловой трубы.28
И - он пал к ногам Гостя:
- "Учитель!"
В медных впадинах Гостя светилась медная меланхолия; на плечо дружелюбно упала дробящая камни рука и сломала ключицу, раскалялся дбкрасна.
-
"Ничего: умри, потерпи..."
Металлический Гость, раскалившийся под луной тысячеградусным жаром, теперь сидел перед ним опаляющий, красно-багровый; вот он, весь прокалясь, ослепительно побелел и протек на склоненного Александра Ивановича пепелящим потоком; в совершенном бреду Александр Иванович трепетал в многосотпудовом объятии: Медный Всадник металлами пролился в его жилы.
НОЖНИЦЫ
- "Барин: спите?"
Александр Иванович Дудкин сквозь тяжелое забытье смутно слышал давно, что его теребили.
- "А, барин?.."
Наконец открыл он глаза и просунулся в хмурый день:
-
"Да барин же!"
Голова наклонилась.
-
"Что такое?"
Александр Иванович сообразил только тут, что протянут на козлах.
- "Полиция?"
Угол жаркой подушки торчал у него перед глазом.
-
"Никакой полиции нет..."
Темно-красное прочь ползло по подушке пятно - брр: и - мелькнуло в сознании:
- "Это - клоп..."
Он хотел приподняться на локте, но снова забылся.
-
"Господи, да проснитесь..."
Он приподнялся на локте:
-
"Ты, Степка?"
Он увидел струю бегущего пара; пар - из чайника: у себя на столе он увидел и чайник, и чашку.
-
"Ах, как славно: чаек".
-
"Что за славно: горите вы, барин..."
Александр Иваныч с удивленьем заметил, что он не раздет; даже не было снято пальтишко.
-
"Ты тут как очутился?"
-
"Я тут к вам позашел: забастовка - на оченномногих заводах; полицию понагнали... Я тут к вам позашел, тоись, с Требником".
-
"Да ведь, помнится, Требник у меня".
-
"Что вы, барин: это вам померещилось..."
-
"Разве мы вчера не видались..."
-
"Не видались - два дня".
-
"А мне думалось: мне показалось..."
Что думалось?
-
"Захожу нынче к вам: вижу - лежите и стонете; разметались, горите - в огне весь".
-
"Да я, Степка, здоров".
-
"Уж какое здоровье!.. Я тут вам чайку вскипятил; хлеб принес; калач-то горячий; попьете - все лучше. А что так-то валяться..."
Ночью в жилах его протекал металлический кипяток (это вспомнил он).
-
"Да - да: жар, братец мой, ночью был основательный..."
-
"И не мудрено..."
-
"Жар во сто градусов..."
-
"Ат алхаголю и сваритесь".
-
"В собственном кипятке? Ха-ха-ха..."
-
"Что ж? Сказывали: у одного алхагольного человека изо рта дымки бегали... И сварился он..."
Александр Иванович усмехнулся нехорошей улыбкой.
-
"Допились уж до чертиков..."
-
"Были чертики, были... Потому и спрашивая Требник: отчитывать".
-
"Допьетесь и до Зеленого Змия..."
Александр Иванович криво вновь усмехнулся:
-
"Да и вся-то, дружок мой, Россия..."
-
"Ну?"
- "От Зеленого Змия..." Сам же думал:
-
"Эк дернуло!.."
-
"Йетта вовсе не так: Христова Рассея..."
-
"Брешешь..."
-
"Сами брешете: допьетесь - до нее, до самой..."
Александр Иванович испуганно привскочил.
-
"До кого?"
-
"Допьетесь - до белой... до женщины..."
Что белая горячка подкрадывалась, - сомнения не было.
-
"Ах! Вот что: сбегал бы ты до аптеки... Купил бы ты мне хинки: солянокислой..."
-
"Что ж, можно..."
-
"Да помни: не сернокислой; сернокислая - одно баловство..."
-
"Тут, барин, не хина..."
-
"Пошел - вон!.."
Степан - в дверь, а Александр Иванович - вдогонку:
- "Да уж, Степушка, заодно и малинки: малинового варенья - мне к чаю".
Сам же подумал:
- "Малина - прекрасное потогонное средство", - и с прыткими, какими-то текучими жестами подбежал к водопроводному крану; но едва он умылся, как внутри его снова все вспыхнуло, перепутывая действительность с бредом.
Так. Пока говорил он со Степкой, все казалось ему, что за дверью его поджидало: исконно-знакомое. Там, за дверью? И туда проскочил он; но за дверью открылась площадка; да лестничные перила повисали над бездной; Александр Иванович тут над бездной стоял, прислоняясь к перилам, прищелкивая совершенно сухим деревянистым языком и вздрагивая от озноба. Какое-то ощущение вкуса, какое-то ощущение меди: и во рту, и на кончике языка.
-
"Верно, оно поджидает на дворике..."
Но на дворике никого, ничего.
Тщетно он обежал закоулки, проходики (между кубами сложенных дров); серебрился асфальт; серебрились осины; никого, ничего.
- "Где ж оно?"
Пробегал там с покупками Степка; но за дрова он от Степки, как шаркнет, потому что его осенило:
- "Оно - в металлическом месте..."
Что такое это за место, почему оно - металлическое оно? Обо всем подобном крутящееся сознание Александра Ивановича очень смутно ответило. Тщетно тщился он вспомнить: оставалася вовсе не память о в нем обитавшем сознании; воспоминание оставалось одно: какое-то иное сознание тут действительно было; то иное сознание перед ним развертывало очень стройно картины; в этом мире, не похожем вовсе на наш, обитало оно...
Оно снова появится.
С пробуждением всякое иное сознание превращалося в математическую, не реальную точку; и оно, стало быть, днем сжималось малой частью математической точки; но точка частей не имеет; и - стало быть: его не было.
Оставалася память об отсутствии памяти и о деле, которое должно выполнить, которое отлагательств не терпит; оставалася память - о чем?
О металлическом месте...
Что-то его осенило: и пружинными, легкими побежал он шагами к перекрестку двух улиц; на перекрестке двух улиц (он знал это) из окна магазина выпрыскивал переливчатый блеск... Только вот где магазинчик? И - где перекресток?
Там сияли предметы.
-
"Металлы там?"
Удивительное пристрастие!
Почему это в Александре Ивановиче обнаружилось такое пристрастие? Действительно: на углу перекрестка металлы сияли; это был дешевенький магазинчик всевозможных изделий: ножей, вилок, ножниц.
Он вошел в магазинчик.
Из-за грязной конторки к засиявшему сталью прилавку приволочилась какая-то сонная харя (вероятно, собственник этих сверл, лезвий, пил); круто как-то на грудь падала узколобая голова; в орбитах, под очками затаивались красновато-карие глазки:
- "Мне бы, мне бы..."
И не зная, что взять, Александр Иванович зацепился рукой за зазубринку пилочки; засверкало и завизжало: "визз-визз-визз". А хозяин оглядывал исподлобья захожего покупателя; неудивительно, что он глядел исподлобья: Александр-то Иванович выскочил с чердака невзначай; как лежал в пальтеце на постели, так и выскочил: пальтецо же было помято и измазано грязью; но что главное: шапки-то он не надел; вихрастая, нечесаная голова с непомерно блистающими глазами напугала бы всякого.
Потому-то хозяин оглядывал его исподлобья, морща лоб, поднимая гнетущие и самой природою тяжело построенные черты; с отвращением необоримым лицо уставилось в Дудкина.
Но лицо это, перемогая себя, пробубукало жалобно:
- "Вам пилу?"
А пытливо сверлящие глазки говорили свирепо:
-
"Э, э, э!.. Белогорячечный: вот так штука..."
Это только казалось.
- "Нет, знаете ли, пилу - это мне неудобно, пилою... Мне бы, знаете, финский, отточенный ножик".
Но особа грубо отрезала:
- "Извините: ножей финских нет".
Как будто бы сверлящие глазки говорили решительно:
- "Дать вам ножик, так вы еще... натворите делов..."
Приподнять бы им веки, стали бы пытливо сверлящие глазки просто так себе глазками; все же сходство какое-то поразило Александра Ивановича: представьте - с Липпанченко сходство. Тут фигура почему-то повернулась спиной; и окинула она посетителя таким взором, от которого повалился бы бык.
- "Ну, все равно: ножницы..."
Сам же подумал при этом: почему эта ярость, это сходство с Липпанченко? Тут же сам себя успокоил: какое там в сущности сходство!
Липпанченко - бритый, а у этого толстяка курчавая борода.
Но при мысли о некой особе Александру Иванычу теперь вспомнилось: все-все-все - все-все-все! Вспомнилось с совершенной отчетливостью, почему осенила мысль его прибежать в магазинчик подобных изделий. То, что намеревался он сделать, было в сущности просто: чирк - и все тут.
Он так и затрясся над ножницами:
- "Не завертывайте - нет, нет... Я живу тут поблизости... Мне и так: донесу я и так..."
Так сказав, он засунул в карман миниатюрные ножницы, которыми, наверное, франтик по утрам стрижет ногти, и - бросился.
Удивленно, испуганно, подозрительно ему вслед глядела квадратная, узколобая голова (из-за блещущего прилавка) с выдававшейся лобной костью; эта лобная кость выдавалась наружу в одном крепком упорстве - понять происшедшее: понять, что бы ни было, понять какою угодно ценою; понять, или... разлететься на части.
И лобная кость понять не могла; лоб был жалобен: узенький, в поперечных морщинах; казалось, он плачет.
Конец шестой главы
ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
или: происшествия серенького денька все eщe продолжаются
Устал я, друг, устал: покоя сердце просит.
Летят за днями дни...
А. Пушкин 1
БЕЗМЕРНОСТИ
Мы оставили Николая Аполлоновича в тот момент, когда Александр Иванович Дудкин, удивляясь потоку болтливости, вдруг забившему из уст Абле-ухова, пожал ему руку и проворно шмыгнул в черный ток котелков, а Николай Аполлонович чувствовал, что он вновь расширяется.
Мы оставили Николая Аполлоновича в тот момент, когда тяжелое стечение его обстоятельств неожиданно разрешилось в благополучие.
До этого мига громоздились тут какие-то массивы из бредов и чудовищных мороков; прогромоздились грозящие Гауризанкары событий2 и обрушились - в двадцать четыре часа: ожидание в Летнем саду и тревожное карканье галок; облечение в красный шелк; бал, - то есть: пролетающие по залам испугом, пролетающие арлекинадою - полосатые, бубенчатые, арлекины, пламенноногие шутики, желто-горбый Пьеро и мертвецки бледный паяц, пугающий барышень; голубая какая-то маска, танцевавшая с реверансами, подавшая с реверансом записочку; и - позорное бегство из зала чуть не к отхожему месту - у подворотни, где его изловил паршивенький господин; наконец - Пепп Пеппович Пепп, то есть: сардинница ужасного содержания, которая... все еще... тикала.
Сардинница ужасного содержания, способного превратить все вокруг в сплошную, кровавую слякоть.
Мы оставили Николая Аполлоновича у магазинной витрины; но мы его бросили; меж сенаторским сыном и нами закапали частые капельки; набежала сеточка накрапывающего дождя; в сеточке этой все обычные тяжести, выступы и уступы, кариатиды, подъезды, карнизы кирпичных балконов потеряли отчетливость очертаний, мутнея медлительно и едва-едва выделяясь.
Распускали зонты.
Николай Аполлонович стоял у витрины и думал, что имени тяжелому безобразию - нет: безобразию, которое длилося сутки, то есть двадцать четыре часа, или - восемьдесят тысяч шестьсот стрекотавших в кармане секундочек: восемьдесят тысяч мгновений, то есть столько же точек во времени; но едва мгновение наступало и на него наступали, - секунда, мгновение, точка, - как-то прытко раскинувшись по кругам, превращалось медлительно в космический, разбухающий шар; шар этот лопался; пята ускользала в мировые пустоты: странник по времени рушился, неизвестно куда и во что, низвергался, может быть, в мировое пространство, до... нового мига; так тянулись круглые сутки, восемьдесят тысяч стрекотавших в кармане секундочек, каждая - разрывалась: пята скользила в безмерности.
Да, имени тяжелому безобразию - нет!
Лучше было не думать. И - думалось где-то; может быть, - в разбухающем сердце колотились какие-то думы, никогда не встававшие в мозге и все же встававшие в сердце; сердце думало; чувствовал - мозг.
Сам собою вставал остроумнейший, в мелочах проработанный план; и - сравнительно - план безопасный, но... подлый: да... подлый!
Кто его только продумал? Мог ли, мог ли до этого плана додуматься Николай Аполлонович?
Дело вот в чем:
-
все последние эти часы сами собою перед глазами маячили иглистые кусочки из мыслей, переливавшиеся все какими-то пламенно-цветными вспышками и звездистыми искрами, как веселые канители рождественской елки: безостановочно падали в одно сознанием освещенное место - из темноты в темноту; то кривилась фигурка шута, а то проносился галопом лимонно-желтый Петрушка - из темноты в темноту - по сознанием освещенному месту; сознание же светило бесстрастно всем роящимся образам; а когда они впаялись друг в друга, то сознание начертало на них потрясающий, нечеловеческий смысл; тогда Николай Аполлонович чуть не плюнул от отвращения:
-
"Идейное дело?"
-
"Никакого идейного дела и не было..."
-
"Есть подлый страх и подлое животное чувство: спасти свою шкуру..."
-
"Да, да, да..."
-
"Я - отъявленный негодяй..."
Но мы видели прежде, что к точно такому же убеждению приходил постепенно и его почтенный папаша.
Неужели же все это (что мы увидим впоследствии) протекало сознательно в воле, в прытко бившемся сердце и в воспаленном мозгу?
Нет, нет, нет!
А какие-то все же тут были рои себя мысливших мыслей; мыслил мысли не он, но... себя мысли мыслили... Кто был автор мыслей? Все утро он не мог на это ответить, но... - мыслилось, рисовалось, вставало; прыгало в колотившемся сердце и сверлило в мозгу; возникало оно над сардинницей - там именно: вероятно, все это переползло из сардинницы, когда он очнулся от теперь забытого сна и увидел, что покоится на сардиннице головой - переползло из сардинницы; тогда-то он и припрятал сардинницу - он не помнит куда, но... кажется... в столик; тогда-то он заблаговременно выскочил из проклятого дома, пока там все спали; и крутился по улицам он, перебегая от кофейни к кофейне.
Мыслила не голова, а... сардинница.
Но на улицах это все еще продолжало вставать, формируя, рисуя, вычерчивая; если мыслила его голова, то его голова - и она! - превратилася тоже в сардинницу ужасного содержания, которая... все еще... тикала, или мыслями правил не он, а громозвучный проспект (на проспекте все личные мысли превращаются в безличное месиво); но если и мыслило месиво, месиву проливаться чрез уши не препятствовал он.
Потому-то и мыслились мысли.
Что-то серое, мягкое болезненно копошилось под головными костями: мягкое и, главное, - серое, как... проспект, как плита тротуара, как от взморья безостановочно перший туманистый войлок.
Наконец, - продуманный, готовый во всех отношениях план (о котором мы скажем впоследствии) появился и в поле сознания - в самый неподходящий момент, когда Николай Аполлонович, Бог весть почему забежавший в переднюю университета (где церковь), прислонился небрежно к одной из четырех массивных колонн, беседуя с захожим доцентом, который к нему наклонился и, обрызгивая слюной, торопливо спешил передать ему содержание немецкой статьи, где... - да: в душе его неожиданно лопнуло что-то (так лопается водородом надутая кукла на дряблые куски целлулоида, из которого фабрикуют баллоны): он, -