Главная » Книги

Белый Андрей - Петербург, Страница 26

Белый Андрей - Петербург


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

="justify">   Вероятно, Зоя Захаровна Флейш носила парик (при гостях разумеется); и - кстати заметить: вероятно, она беззастенчиво красилась, потому что мы ее видели роскошноволосой брюнеткой, с эмалированной, слишком гладкою кожей; а теперь перед нами была просто старая женщина с потным носом и с крысиной косичкой; на ней была кофточка: и, опять-таки, грязная (вероятно, ночная).
   Липпанченко сидел, полуотвернувшись от чайного столика, подставляя и Зое Захаровне, и грязному самовару квадратную, сутуловатую спину. Перед Липпанченко лежал полуразложенный пасьянс, заставляющий предполагать, что Липпанченко после ужина принялся за обычное препровождение вечера, благотворно влияющее на нервы, но - был потревожен: неохотно он оторвался от карт; произошел продолжительный разговор, во время которого были, конечно, забыты: стакан чаю, пасьянс и все прочее.
   После же этого разговора Люшанченко и повернулся спиной: спиной к разговору.
   Он сидел без крахмального воротничка, без пиджака, с расстегнутым поясом, очевидно, давившим живот, отчего меж жилетом и съезжающими штанами (темно-желтого цвета - все теми же) предательски выдался язычок неудобной крахмальной сорочки.
   Мы застали Липпанченко в то мгновение, когда он задумчиво, созерцал, как черное от часов ползло с шелестением пятно таракана; они водились на дачке: огромные, черные; и водились в обилии, - в таком несносном обилии, что, несмотря на свет лампы, - ив углу шелестело, и из щели буфета по временам вытарчивал усик.
   От созерцания ползущего таракана был оторван Липпанченко плаксивыми причитаньями своей спутницы жизни.
   Чайный поднос от себя отодвинула Зоя Захаровна с шумом, так что Липпанченко вздрогнул.
  - "Ну?.. И что же такое?.. И отчего же такое?"
  - "Что такое?"
  - "Неужели верная женщина, сорокалетняя женщина, вам отдавшая жизнь, - женщина, такая, как я..."
   И локтями упала на стол: один локоть был прорван, а в прорыве виднелась старая, поблекшая кожа и на ней расчесанный, вероятно, блошиный укус.
  - "Что такое вы там лепечете, матушка: говорите яснее..."
  - "Неужели женщина, такая, как я, не имеет права спросить?.. Старая женщина" - и ладонями позакрывала лицо она: выдавался лишь нос да два черных топорщились глаза.
   Липпанченко повернулся на кресле.
   Видимо, слова ее позадели его; на мгновение выступило на лице подобие гнетущего угрызения; он не то с вялой робостью, а не то просто с детским капризом поморгал двумя глазками; видимо, он хотел что-то высказать; и видимо, - высказать он боялся; что-то такое он теперь медленно соображал, - уж не то ли, как в душе его спутницы отозвалось бы страшное признание это; голова Лип-панченки опустилась; он сопел и глядел исподлобья.
   Но позыв к правдивости оборвался; и самая правдивость упала в глухое душевное дно. Он принялся за пасианс:
   - "Гм: да, да... На шестерку пятерку... Где дама?.. Тут дама... И - заложен валет..."
   Вдруг он бросил на Зою Захаровну испытующий, подозревающий взгляд, и его короткие пальцы с золотистою шерстью перенесли стопочку карт: от стопочки карт - к другой стопочке карт.
   - "Ну, - и выдался пасиансик..." -продолжал он сердито раскладывать ряды карт.
   Начисто протертую чашку Зоя Захаровна бережно понесла к этажерке, припадая на туфли.
   - "Ну?.. И отчего же сердиться?"
   Теперь, припадая на туфли, она заходила по комнате; раздавалось пришлепыванье (тараканий ус спрятался в буфетную щель).
   - "Да я, матушка, не сержусь", - и опять испытующий взгляд бросил он на нее: сложив руки на животе и выпячивая корсетом нестянутый и почтенный живот, на ходу она трепетала отвисающим подбородком; и. тихонько к нему подошла, и тихонько тронула за плечо:
   - "Вы спросили бы лучше, почему я вас спрашиваю?.. Потому что все спрашивают... Пожимают плечами... Так уж думаю я", - навалилась на кресло она и животом, и грудями, - "лучше мне все узнать"...
   Но Липпанченко, закусивши губу, с беспокойною деловитостью ряд за рядом раскладывал карты.
   Он-то, Липпанченко, помнил, что завтрашний день для него необычаен по важности; если завтра не сумеет он оправдать ее перед ними, не сумеет стряхнуть угрожающей тяжести на него обрушенных документов, то ему - шах и мат. И он, помня все это, только посапывал носом:
   - "Гм: да-да... Тут свободное место... Делать не чего: короля в свободное место..."
   И - не выдержал он:
  - "Говорите, что спрашивают?.."
  - "А вы думали - нет?"
  - "И приходят в отсутствие?.."
  - "Приходят, приходят: и пожимают плечами..."
   Липпанченко бросил карты:
  - "Ничего не выйдет: позаложены двойки..."
   Видно было, что он волновался.
   В это время из спальни Липпанченко что-то жалобно прозвенело, как будто бы там открывали окошко. Оба они повернули головы к спальне Липпанченко; осторожно оба молчали: кто бы мог это быть?
   Верно Том, сенбернар.
   - "Да поймите, странная женщина, что ваши вопросы" - тут Липпанченко, охая, встал, - для того ли, чтобы удостовериться о причине странного звука, для того ли, чтобы увильнуть от ответа.
   - "Нарушают партийную..." - отхлебнул он глоток совершенно кислого чаю - "дисциплину..."
   Потягиваясь, он прошел в открытую дверь, - в глубину, в темноту...
   - "Да какая же, Коленька, со мной-то партийная дисциплина", - возразила Зоя Захаровна, подперев ладонью лицо, и опустила вниз голову, продолжая стоять над пустым теперь креслом... - "Вы подумайте только..."
   Но она замолчала, потому что кресло пустело; Липпанченко оттопатывал по направлению к спальне; и рассеянно перебегала по картам - она.
   Шаги Липпанченко приближались.
   - "Между нами тайн не было..." - Это она сказала себе.
   Тотчас же она повернула голову к двери - к темноте, к глубине - и взволнованно заговорила она навстречу топотавшему шагу:
  - "Вы же сами не предупредили меня, что и разговаривать-то нам с вами, в сущности, не о чем (Липпанченко появился в дверях), что у вас теперь тайны, а вот меня..."
  - "Нет, так это: в спальне нет никого" - перебил он ее...
  - "Меня досаждают: ну и - взгляды, намеки, расспросы... Были даже..."
   Рот его скучающе разорвался в зевоте; и расстегивая свой жилет, недовольно пробормотал себе в нос:
  - "Ну и к чему эти сцены?"
  - "Были даже угрозы по вашему адресу..."
   Пауза.
   - "Ну и понятно, что спрашиваю... Чего раскричались-то? Что такое я сделала, Коленька?..
Разве я не люблю?.. Разве я не боюсь?"
   Тут она обвилась вокруг толстой шеи руками. И - хныкала:
  - "Я - старая женщина, верная женщина..."
   И он видел у себя на лице ее нос; нос - ястребиный; верней - ястребинообразный; ястребиный, если бы - не мясистость: нос - пористый; эти поры лоснились потом; два компактных пространства в виде сложенных щек исчертились нечеткими складками кожи (когда не было уж ни крема, ни пудры) - кожи, не то, чтобы дряблой, а - неприятной, несвежей; две морщины от носа явственно прорезблись под губы, вниз губы эти оттягивали; и уставились в глазки глаза: можно сказать, что глаза вылуплялись и назойливо лезли - двумя черными, двумя жадными пуговицами; и глаза не светились.
   Они - только лезли.
   - "Ну, оставьте... Оставьте... Довольно же... Зоя Захаровна... Отпустите... Я же страдаю одышкой: за душите..."
   Тут он пальцами охватил ее руки и снял с своей шеи; и опустился на кресло; и тяжело задышал:
   - "Вы же знаете, какой я сантиментальный и слабонервный... Вот опять я..."
   Они замолчали.
   И в глубоком, в тяжелом безмолвии, наступающем после долгого безотрадного разговора, когда все уже сказано, все опасения перед словами изжиты и остается лишь тупая покорность, - в глубоком безмолвии она перемывала стакан, блюдце и две чайные ложки.
   Он же сидел, полуотвернувшись от чайного столика, подставляя Зое Захаровне и грязному самовару свою квадратную спину.
   - "Говорите, - угрозы?"
   Она так и вздрогнула.
   Так и просунулась вся: из-за самовара; губы вновь оттянулись: обеспокоенные глаза чуть не выскочили из орбит; обеспокоенно побежали по скатерти, вскарабкались на толстую грудь и вломились в моргавшие глазки; и - что сделало время?
   Нет, что оно сделало?
   Светло-карие эти глазки, зги глазки, блестящие юмором и лукавой веселостью только в двадцать пять лет, потускнели, вдавились и подернулись угрожающей пеленой; позатянулися дымами всех поганейших атмосфер: темно-желтых, желто-шафранных; правда, двадцать пять лет - срок немалый, но все-таки - так поблекнуть, так съежиться! А под глазками двадцатипятилетие это оттянуло жировые, тупые мешки; двадцать пять лет - срок немалый; но... - к чему этот выдавленный кадык из-под круглого подбородка? Розовый цвет лица ожелтился, промаслился, свял - заужасал серой бледностью трупа; лоб - зарос; и - выросли уши; ведь бывают же просто приличные старики? А ведь он - не старик...
   Что ты сделало, время?
   Белокурый, розовый, двадцатилетний парижский студент - студент Липенский, - разбухая до бреда, превращался упорно в сорокапятилетнее, неприличное пауковое брюхо: в Липпанченко.
  
   НЕВЫРАЗИМЫЕ СМЫСЛЫ
  
   Куст кипел... На песчанистом побережье здесь и там морщинились озерца соленой воды.
   От залива летели все белогривые полосы; луна освещала их, за полосой полоса там вскипала вдали и там громыхала; и потом она падала, подлетая у самого берега клочковатою пеной; от залива летящая полоса стлалась по плоскому берегу - покорно, прозрачно; она облизывала пески: срезывала пески - их точила; будто тонкое и стеклянное лезвие, она неслась по пескам; кое-где та стеклянная полоса доплескивалась до соленого озерца; наливала в него раствор соли.
   И уже бежала обратно. Новая громопенная полоса ее бросала опять.
   Куст кипел...
   - Вот - и здесь, вот - и там, были сотни кустов; в некотором отдалении от моря черные протянулись и суховатые руки кустов; эти безлистные руки подымались в пространство полоумными взмахами; черноватенькая фигурочка без калош и без шапки испуганно пробегала меж них; летом шли от них сладкие и тиховейные лепеты; лепеты позасохли давно, так что скрежет и стон подымались от этого моста; туманы восходили отсюда; и сырости восходили отсюда; коряги же все тянулись - из тумана и сырости; из тумана и сырости пред фигурочкой узловатая заломалась рука, исходящая жердями, как шерстью.
   Уж фигурка склонилась к дуплу - в пелену черной сырости; тут она задумалась горько; и тут в руки она уронила непокорную голову:
   - "Душа моя", - встало из сердца: - "душа моя, - ты отошла от меня... Откликнись, душа моя: бедный я..."
   Встало из сердца:
   - "Пред тобою паду я с разорванной жизнью... Вспомни меня: бедный я..."
   Ночь, проколотая искрометною точкою, совершалась светло; и подрагивала чуть заметная точечка у самого горизонта морского; видно, близилась к Петербургу торговая шхуна; из прокола ночного вызревал огонек, наливался светом, как созревающий колос, усатый лучами.
   Вот уж он превратился в широкое, багровое око, за собой выдавая темный кузов судна и над ним - лес снастей.
   И над черненькой унывавшей фигуркой, навстречу летящему призраку, подлетели под месяцем деревянные, многожердистые руки; голова кустяная, узловатая голова протянулась в пространство, паутинно качая сеть черненьких веточек; и - качалась на небе; легкий месяц в той сети запутался, задрожал, ослепительней засверкал: и будто слезою облился: наполнились фосфорическим блеском воздушные промежутки из сучьев, являя неизъяснимости, и из них сложилась фигура; - там сложилось оно - там началось оно: громадное тело, горящее фосфором с купоросного цвета плащом, отлетающим в туманистый дым; повелительная рука, указуя в грядущее, протянулась по направлению к огоньку, там мигавшему из дачного садика, где упругие жерди кустов ударялись в решетку.
   Фигурочка остановилась, умоляюще она протянулась к фосфорическим промежуткам из сучьев, слагающим тело:
   - "Но позволь, позволь; да нельзя же так - по одному подозрению, без объяснения..."
   Повелительно рука указывала на световое окошко, простреливающее черные и скрежещущие суки.
   Черноватенькая фигурка тут вскрикнула и побежала в пространство; а за нею рванулось черное суковатое очертание, складываясь на песчанистом берегу в то самое страшное целое, которое могло выдавить из себя чудовищные, невыразимые смыслы, не существующие нигде; черноватенькая фигурка ударилась грудью в решетку какого-то садика, перелезла через забор и теперь беззвучно скользила, цепляясь ногами о росянистые травы, - к той серенькой дачке, где она была так недавно, где теперь - все не то.
   Осторожно она подкралась к террасе, приложила руку к груди; и беззвучно она, в два скачка, оказалась у двери; дверь не была занавешена; фигурочка тогда приникла к окну; там, за окнами, ширился свет. Там сидели... -
   - На столе стоял самовар; под самоваром стояла тарелка с объедками холодной котлеты; и выглядывал женский нос с неприятным, сконфуженным, немного придавленным видом; нос выглядывал робко; и - робко он прятался: нос - ястребиный; ко-лыхалася на стене теневая женская голова с короткой косицей; эта жалкая голова повисала на выгнутой шее. Липпанченко одной рукой облокотился на стол; другая рука лежала свободно на кресельной спинке; грубая, - отогнулась и разогнулась ладонь; поражала ее ширина; поражала коротксть пяти будто бы обрубленных пальцев, с заусеницами и с коричневой краскою на ногтях... -
   - Фигурочка в два скачка отлетела от двери; и - очутилась в кустах; ее охватил порыв неописуемой жалости; кинулась безлобая, головастая шишка - из дупла, под двумя суками к фигурочке; застонали ветра в гниловатом раструбе куста. И фигурочка ожесточенно зашептала под куст:
   - "Ведь нельзя же так просто... Ведь как же так... Ведь еще ничего не доказано..."
  
   ЛЕБЕДИНАЯ ПЕСНЯ
  
   Повернувшись всем корпусом от вздохнувшей Зои Захаровны, Липпанченко протянул свою руку - ну, представьте же! - к тут на стенке повешенной скрипке:
   - "Человек на стороне имеет всякие неприятно сти... Возвращается домой, отдохнуть, а тут - нате же..."
   Он достал канифоль: просто с какой-то свирепостью, переходящей всякую меру, - он накинулся на кусок канифоли; с наслаждением он взял промеж пальцев кусок канифоли; с виноватой гримаскою, не подходящей нисколько к его положению в партии, ни к только что бывшему разговору, он принялся о канифоль натирать свой смычок; после он принялся за скрипку:
  - "Можно сказать, - встречают слезами..."
   Скрипку прижал к животу и над ней изогнулся, упирая в колени ее широким концом; узкий конец он вдавил себе в подбородок; он одною рукой с наслаждением стал натягивать струны, а другою рукой - извлек звук:
   - "Дон!"
   Голова его выгнулась и склонилася набок при этом; с вопросительным выражением, не то шутовским, не то жалобным (младенческим как-никак), поглядел он на Зою Захаровну и причмокнул губами; он как будто бы спрашивал:
   - "Слышите?"
   Она села на стул: с вопросительным, полуумиленным, полуожесточенным лицом поглядела она на Липпанченко и на палец Липпанченко; палец пробовал струны; а струны - теренькали.
   - "Так-то лучше!"
   И он улыбнулся; улыбнулась она; оба кивнули друг другу; он - с помолодевшим задором; она же - с оттенком конфузливости, выдающим и смутную гордость, и старое обожание перед ним (пред Липпанченко?), - она же воскликнула:
  - "Ах, какой вы..." -
  - "Трень-трень..."
  - "Неисправимый ребенок!"
   И при этих словах, несмотря на то, что Липпанченко выглядел совершеннейшим носорогом, и стремительным, и ловким движением кисти левой руки перевернул Липпанченко свою скрипку; в угол между огромным плечом и к плечу упавшею головою молниеносно вдвинулся ее широкий конец; узкий край оказался в забегавших пальцах:
   - "А нуте-ка".
   Подлетела рука со смычком; и - взвесилась в воздухе: замерла, нежнейшим движением смычка прикоснулась к струне; смычок же поехал по струнам; за смычком поехала - вся рука; за рукой поехала голова; за головой - толстый корпус: все набок поехало.
   Закорючкою согнулся мизинец: он - смычка не касался.
   Кресло треснуло под Липпанченкой, который, казалось, натужился в одном крепком упорстве: издать нежный звук; сипловатый и все же приятный басок его неожиданно огласил эту комнату, заглушая и храп сенбернара, и шелестение таракана.
  - "Не ии-скууу-шаай...", - пел Липпанченко.
  - "Меняя беез нууу-уууу..." - подхватили нежные, тихо вздохнувшие струны.
  - "...жды"21 - пел изогнутый набок Липпанченко, который, казалось, натужился в одном крепком необоримом упорстве: издать нежный звук.
   В молодые годы еще они певали подолгу этот старый романс, не распеваемый ныне.
  - "Тесс!"
  - "Послушай?"
  - "Окошко?.."
  - "Надо пойти: посмотреть".
   Дымными и раззелеными клубами меланхолически пробегали там тусклости; встала луна из-за облака; и все, что стояло, как тусклость, - разъялось, распалось; и скелеты кустов прочернились в пространстве; и косматыми клочьями повалились на землю их тени; обнажился фосфорический воздух в пролетах из сучьев; все воздушные пятна сложились - вот оно, вот оно: тело, горящее фосфором; повелительно ей оно протянуло свою руку к окну; фигурочка к окну подскочила; окно не было заперто, отворяясь, оно продребезжало чуть-чуть; и отскочила фигурочка.
   В окнах двинулись тени; кто-то прошел со свечой - в занавешенных окнах; осветилось и это - незапертое - окно; отдернулась занавеска, толстая постояла фигура и поглядела туда - в фосфорический мир; казалось, что глядит подбородок, потому что - вытарчивал подбородок; глазки не были видны; вместо глазок темнели две орбиты; две безбровые надбровные дуги неестественно пролоснились под луной. Занавеска задвинулась; кто-то, огромный и толстый, обратно прошел в занавешенных окнах; скоро все успокоилось. Дребезжание скрипки и голоса исходили снова из дачки.
   Куст кипел. Головастая, безлобая шишка выдвинулась в луну в одном крепком упорстве: понять - что бы ни было, какою угодно ценою; понять, или - разлететься на части; из дуплистого стволика выдавался этот старый, безлобый нарост, обрастающий мохом и коростой; он протягивался под ветром; он молил пощадить - что бы ни было, какою угодно ценою. От дуплистого стволика вторично отделилась фигурка; и подкралась к окошку; отступление было отрезано; ей оставалось одно: довершить начатое. Теперь она пряталась... в спальне Липпанченки с нетерпением она поджидала Липпанченко - в спальню.
   И негодяи, ведь, имеют потребность пропеть себе лебединую песню.
  - "Разоо-чаа-роо... ваннооо-му... чуу-уу-жды... все обольщееенья прееежних... днееей... Ууж яя... нее... вее-рюю в уу-веереенья..."
  - "Уж яя... не вее-рую в люю-бовь..."
   Знал ли он, что поет? и - что такое играет? Почему ему грустно? Почему сжимается горло - до боли?.. От звуков? Липпанченко этого не понимал, как не понимал он и нежных, им извлекаемых звуков... Нет, лобная кость понять не могла: лоб был маленький, в поперечных морщинах: казалось, он плачет.
   Так в одну октябрьскую ночь спел Липпанченко лебединую песню.
  
   ПЕРСПЕКТИВА
  
   Ну - и вот!
   Он попел, поиграл; положив на стол скрипку, отирал платком испариной покрытую голову; медленно колыхалось его неприличное, пауковое, сорокапятилетнее брюхо; наконец, взяв свечу, он отправился в спальню; на пороге он, еще раз, нерешительно повернулся, вздохнул и над чем-то задумался; вся фигура Липпанченко выразила одну смутную, неизъяснимую грусть.
   И - Липпанченко провалился во мраке.
   Когда пламя свечи неожиданно врезалось в совершенно темную комнату (шторы были опущены), то разрезался мрак; и - кромешная темнота разорвалась в желто-багровых свечениях; по периферии пламенно плясавшего центра круговым движением завертелись беззвучно тут какие-то куски темноты в виде теней всех предметов; и вдогонку за темными косяками, за тенями предметов, теневой, огромный толстяк, вырывавшийся из-под пяток Липпанченко, суетливым движением припустился по кругу.
   Между стеной, столом, стулом безобразный, беззвучный толстяк перепрокинулся, на косяках изломался и мучительно разорвался, будто он теперь ис-далывал все муки чистилища. Так, извергнувши, как более уж ненужный балласт, свое тело - так, извергнувши тело, ураганами всех душевных движений подхвачена бывает душа: бегают ураганы по душевным пространствам. Наше тело - суденышко; и бежит оно по душевному океану от духовного материка - к духовному материку.
   Так... -
   Представьте себе бесконечно длинный канат; и представьте, что в поясе тело ваше перевяжут канатом; и потом - канат завертят: с бешеной, с неописуемой быстротой; подкинутые, на расширяющихся, все растущих кругах, рисуя спирали в пространстве, полетите вы в завоздушную атмосферу головою вниз, а спиной - поступательно; и вы будете, спутник земли, от земли отлетать в мировые безмерности, одолевая многотысячные пространства - мгновенно, и этими пространствами становясь.
   Вот таким ураганом будете вы мгновенно подхвачены, когда душой извергнется тело, как более уж ненужный балласт.
   И еще представим себе, что каждый пункт тела испытывает сумасшедшее стремление распространиться без меры, распространиться до ужаса (например, занять в поперечнике место, равное сатурновой орбите); и еще представим себе, что мы ощущаем сознательно не один только пункт, а все пункты тела, что все они поразбухли, - разрежены, раскалены - и проходят стадии расширения тел: от твердого до газообразного состояния, что планеты и солнца циркулируют совершенно свободно в промежутках телесных молекул; и еще представим себе, что центростре-мительное ощущение и вовсе утрачено нами; и в стремлении распространиться без меры телесно мы разорвались на части, и что целостно только наше сознание: сознание о разорванных ощущениях.
   Что бы мы ощутили?
   Ощутили бы мы, что летящие и горящие наши разъятые органы, будучи более не связаны целостно, отделены друг от друга миллиардами верст; но вяжет сознание наше то кричащее безобразие - в одновременной бесцельности; и пока в разреженном до пустоты позвоночнике слышим мы кипение сатурновых масс, в мозг въедаются яростно звезды созвездий; в центре ж кипящего сердца слышим мы бестолковые, больные толчки, - такого огромного сердца, что солнечные потоки огня, разлетаясь от солнца, не достигли бы поверхности сердца, если б вдвинулось солнце в этот огненный, бестолково бьющийся центр.
   Если бы мы телесно себе могли представить все это, перед нами бы встала картина первых стадий жизни души, с себя сбросившей тело: ощущения были бы тем сильней, чем насильственней перед нами распался бы наш телесный состав...
  
   ТАРАКАНЫ
  
   Липпанченко остановился посередине темнеющей комнаты со свечою в руке; косяки теневые остановились с ним вместе; теневой громадный толстяк, липпанченская душа, головой висел в потолке; ни к теням всех предметов, ни к собственной тени Липпанченко не почувствовал интереса; более интересовался он шелестом - привычным и незагадочным вовсе.
   Он чувствовал гадливое отвращение к таракану; и теперь - видел он - десятки этих созданий; в темные свои, шелестя, побежали они углы, накрытые светом свечки. И - злился Липпанченко:
   - "Проклятые..."
   И протопал к углу за полотерною щеткой; представляющей собою длиннейшую палку с щетинистой шваброй на конце:
   -- "Ужо мало вам было?!.."
   На пол он поставил свечу; с полотерною щеткой в руке взгромоздился на стул он; тяжелое, пыхтящее тело теперь выдавалось над стулом; лопались от усилия сосуды, напружились мускулы; и взъерошились волосы; за уползающими горстями гонялся он щетинистым краем швабры; раз, два, три! и - щелкало под шваброю: на потолке, на стене; даже - в углу этажерки.
   - "Восемь... Десять... Одиннадцать" - шелестел угрожающий шепот; и щелкая, пятна падали на пол.
   Каждый вечер перед отходом ко сну он давил тараканов. Надавивши их добрую кучу, отправлялся он спать.
   Наконец, ввалившися в спаленку, дверь защелкнул на ключ он; и далее: поглядел под постель (с некоторого времени этот странный обычай составлял неотъемлемую принадлежность его раздевания), перед собою поставил он оплывшую свечку.
   Вот он разделся.
   Он теперь сидел на постели, волосатый и голый, расставивши ноги; женообразные округлые формы были явственно у него отмечены на лохматой груди.
   Спал Липпанченко голый.
   Наискось от свечи, меж оконной стеною и шка-фиком, в теневой темной нише выступало замысловатое очертание: здесь висящих штанов; и слагалось в подобие - отсюда глядящего; неоднократно Липпанченко свои штаны перевешивал; и всегда выходило: подобие - отсюда глядящего.
   Подобие это он увидел теперь.
   А когда задул он свечу, то очертание дрогнуло и проступило отчетливей, руку Липпанченко протянул к занавеске окна; отдернулась занавеска: отлетающий коленкор прошуршал; комната просияла зеленоватым свечением меди; там, оттуда: из белого олова тучек диск пылающий грянул по комнате: и... -
   На фоне совершенно зеленой и будто бы купоросной стены - там! - стояла фигурочка, в пальтеце, с меловым застывшим лицом: будто - клоун; и белыми улыбалась губами. По направлению к двери Липпанченко протопотал босыми ногами, но животом и грудями он с размаху расплющился на двери (он забыл, что дверь запер); тут его рванули обратно; горячая струя кипятка полоснула его по голой спине от лопаток до зада; падая на постель, понял он, что ему разрезали спину: разрезается так белая безволосая кожа холодного поросенка под хреном; и едва понял он, что случилось со спиною, как почувствовал ту струю кипятка - у себя под пупком.
   И оттуда что-то такое прошипело насмешливо; и подумалось где-то, что - газы, потому что живот был распорот; склонив голову над колыхавшимся животом, неосмысленно глядящим в пространство, он весь сонно осел, ощупывая текущие липкости - на животе и на простыне.
   Это было последним сознательным впечатлением обыденной действительности; теперь сознание ширилось; чудовищная периферия его внутрь себя всосала планеты; и ощущала их - друг от друга разъятыми органами; солнце плавало в расширениях сердца; позвоночник калился прикосновением сатурновых масс; в животе открылся вулкан.
   В это время тело сидело бессмысленно с упадающей на грудь головой и глазами уставилось в рассеченный живот свой; вдруг оно завалилось - животом в простыню; рука свесилась над окровавленным ковриком, отливая в луне рыжеватою шерстью; голова с висящею челюстью откинулась по направлению к двери и глядела на дверь не моргавшим зрачком; надбровные дуги безброво залоснились; на простыне проступал отпечаток пяти окровавленных пальцев; и торчала толстая пятка.
   Куст кипел: белогривые полосы полетели с залива; они подлетали у берега клочковатою пеной; они облизывали пески; будто тонкие и стеклянные лезвия, они неслись по пескам; доплескивались до соленого озерца, наливали в него раствор соли; и бежали обратно. Меж ветвями куста было видно, как раскачивалось парусное судно, - бирюзоватое, призрачное; тонким слоем срезало пространства острокрылатыми парусами; на поверхности паруса уплотнялся туманный дымок.
   Когда утром вошли, то Липпанченки уже не было, а была - лужа крови; был - труп; и была тут фигурка мужчины - с усмехнувшимся белым лицом, вне себя; у нее были усики; они вздернулись кверху; очень страдаю: мужчина на мертвеца сел верхом; он сжимал в руке ножницы; руку эту простер он; по его лицу - через нос, по губам - уползало пятно таракана. Видимо, он рехнулся.
  
   Конец седьмой главы
  
  
   ГЛАВА ВОСЬМАЯ,
   и последняя
  
   Минувшее проходит предо мною...
   Давно ль оно неслось, событий полно,
   Волнуяся, как море-окиян?
   Теперь оно безмолвно и спокойно:
   Не много лиц мне память сохранила,
   Не много слов доходит до меня...
   А. Пушкин1
  
   НО СПЕРВА...
  
   Анна Петровна!
   О ней позабыли мы: а Анна Петровна вернулась; и теперь ожидала она... но сперва: -
   - эти двадцать четыре часа! -
   - эти двадцать четыре часа в повествовании нашем расширились и раскидались в душевных пространствах: безобразнейшим сном; и закрыли кругом кругозор; и в душевных пространствах запутался авторский взор; он закрылся.
   С ним скрылась и Анна Петровна. Как суровые, свинцовые облака, мозговые, свинцовые игры тащилися в замкнутом кругозоре, по кругу, очерченному нами, - безвыходно, безысходно, дотошно -
   - в эти двадцать четыре часа!..
   А по этим сурово плывущим и бесцелебным событиям весть об Анне Петровне пропорхнула отблесками мягкого какого-то света - откуда-то. Мы тогда призадумались грустно - на один только миг; и - забыли; а должно бы помнить... что Анна Петровна - вернулась.
   Эти двадцать четыре часа!
   То есть сутки: понятие - относительное, понятие, - состоящее из многообразия мигов, где миг - - минимальный отрезок ли времени, или - что-либо там, ну, иное, душевное, определяемое полнотою душевных событий, - не цифрой; если ж цифрой, он - точен, он - две десятых секунды; и - в этом случае неизменен; определяемый полнотою душевных событий он - час, либо - ноль: переживание разрастается в миге, или - отсутствует в миге -
   - где миг в повествовании нашем походил на полную чашу событий. Но прибытие Анны Петровны есть факт; и - огромный; правда, нет в нем ужасного содержания, как в других отмеченных фактах; потому-то мы, автор, об Анне Петровне забыли; и, как водится, вслед за нами об Анне Петровне забыли и герои романа. И все-таки... -
   Анна Петровна вернулась; событий, описанных нами, не видала она; о событиях этих - не подозревала, не знала; одно происшествие только волновало ее: ее возвращенье; и должно бы оно взволновать мной описанных лиц; лица эти должны бы ведь тотчас же отозваться на происшествие это; осыпать ее записками, письмами, выражением радости или гнева; но записок, посыльных к ней не было: на огромное происшествие не обратили внимание - ни Николай Аполлонович, ни Аполлон Аполлонович. И - Анна Петровна грустила.
   Наружу не выходила она; великолепного тона гостиница заключила ее в своем маленьком номерочке; и Анна Петровна часами сидела на единственном стуле; и Анна Петровна часами сидела, уставившись в крапы обой; эти крапы лезли в глаза; глаза она переводила к окну; а окно выходило в нахально глядящую стену каких-то оливковатых оттенков; вместо неба был желтый дым; лишь в окошке там, наискось, виделись груды грязных тарелок, лохань, рукава засученных рук через отблески стекол...
   Ни - письма, ни - визита: от мужа, от сына.
   Иногда звонила она; какая-то появлялась вертунья в бабочкообразном чепце.
   И Анна Петровна - в который раз! - изволила спрашивать:
   - "В комнату, пожалуйста, the complet".*
  
   * Чай с хлебом, маслом, вареньем (фр.; фразеологизм). - Ред.
  
   Появлялся лакей в черном фраке, в крахмале, в блистающем свежестью галстухе - с преогромным подносом, поставленным четко: на ладонь и плечо; он презрительно окидывал номерок, неумело подшитое платье его обитательницы, пестрые испанские тряпки, лежащие на двуспальной постели, и потрепанный чемоданчик; непочтительно, но бесшумно, он срывал с своих плеч преогромный поднос; и без всякого шума на стол упадал "the complet". И без всякого шума лакей удалялся.
   Никого, ничего: те же крапы обой; те же хохот, возня из соседнего номера, разговор двух горничных в коридоре; рояль - откуда-то снизу (в номере заезжей пьянистки, собиравшейся дать свой концерт); и глаза - в который раз - переводила к окну, а окно выходило в нахально глядящую стену каких-то оливковатых оттенков; вместо неба был дым, лишь в окошке там, наискось, виделись через отблески стекол -
   - (вдруг раздался стук в дверь; вдруг Анна Петровна растерянно расплескала свой чай на чистейшие салфетки подноса) -
   - лишь в окошке там, наискось, виделись груды грязных салфеток лохань, рукава засученных рук. Влетевшая горничная подала ей визитную карточку; Анна Петровна вся вспыхнула; шумно приподнялась из-за столика; первым жестом ее был тот жест, усвоенный смолоду: быстрое движение руки, оправляющей волосы.
  - "Где они?"
  - "Ждут-с в коридоре".
   Вспыхнувши, проведя рукой от волос к подбородку (жест, усвоенный лишь недавно и обусловленный, вероятно, одышкою), Анна Петровна сказала:
  - "Просите".
   Задышала и покраснела.
   Слышались - хохот, возня из соседнего номера, разговор двух горничных в коридоре и рояль откуда-то снизу; слышались быстро-быстро бегущие к двери шаги; дверь отворилась; Аполлон Аполлонович Аблеухов, не переступая порога, тщетно силился что-либо разобрать в полусумерках номерочка; и первое, что увидел он, оказалось стеною оливковатых оттенков, глядящею за окном; и - дым вместо неба; лишь в окошке там, наискось, виделись через отблеск" стекол груды грязных тарелок, лохань, рукава засученных рук, перемывающих что-то.
   Первое, что бросилось на него, было скудною обстановкою дешевого номерочка (тени падали так, что Анна Петровна стушевалася как-то); эдакий номерок и - в перворазрядном отеле! Что ж такого? Тут нечему удивляться; номерочки такие бывают во всех перворазрядных отелях - перворазрядных столиц: на отель их приходится по одному, много по два; но анонсы о них оповещают во всех указателях. Вы читаете, например: "Savoy Premier ordre. Chambres depuis 3 fr.".* Это значит: минимальные цены за сносную комнату - не менее пятнадцати франков; но для виду где-нибудь в антресолях неизменно пустующий угол, неприбранный, грязный, найдете вы - во всех перворазрядных отелях перворазрядных столиц; и о нем-то вот гласит указатель "depuis trois francs";** этот номер в загоне; остановиться нельзя в нем (вместо него попадаете вы в пятнадцатифранковый номер); в "depuis trois francs" же отсутствуют и воздух, и свет; и прислуга бы им погнушалась, не то что вы, барин; обстановка и что бы то ни было - отсутствуют тоже; горе вам, если вы остановитесь: запрезирает вас многочисленный штат горничных, официантов и отельных мальчишек.
  
   * "Савой. Первый разряд. Комнаты, начиная с 3 франков" (фр.). - Ред.
   ** "начиная с трех франков" (фр.). - Ред. "Premier ordre - depuis 3 francs" - Боже вас сохрани!
  
   И вы съедете в гостиницу второго разряда, где за семь-восемь франков будете вы отдыхать в чистоте, комфорте, почете.
   Вот - постель, стол и стул; в беспорядке разбросаны на постели ридикюльчик, ремни, кружевной черный веер, граненая венецианская вазочка, перевернутая - представьте же - длинным чулочком (чистейшего шелка), плед, ремни да комок лимонного цвета кричащих испанских лоскутьев; все это, по мнению Аполлона Аполлоновича, должно было быть дорожными принадлежностями и сувенирами из Гренады, Толедо, по всей вероятности дорогими когда-то и теперь потерявшими всякий вид, всякий лоск, -
   - три же тысячи рублей серебром, высланные так недавно в Гренаду, не могли быть, как видно, получены -
   - так что даме ее положения в свете просто было неловко с собою возить эту старую рвань; и - сердце в нем сжалось.
   Тут увидел он стол, блистающий парою чистейших салфеток и блистающий "the complet": принадлежность отеля, небрежно сюда занесенная. Из теней же выступил силуэт: сердце сжалось вторично, потому что на стуле -
  - и нет, не на стуле! -
  - вставшую он увидел со стула - ту самую ль? - Анну Петровну, осевшую, пополневшую, и - с сильнейшею проседью; первое, что он понял, был прискорбней-ший факт: за два с половиною года пребыванья в Испании (и - еще где, еще?) - явственней выступил из-под ворота двойной подбородок, а из-под низа корсета явственней выступил округленный живот; только два лазурью наполненных глаза когда-то прекрасного и недавно красивого личика там блистали по-прежнему; в глубине их теперь разыгрались сложнейшие чувства: робость, гнев, сочувствие, гордость, униженность убогою обстановкою номера, затаенная горечь и... страх.
   Аполлон Аполлонович этого взгляда не вынес: опустил он глаза и мял в руке шляпу. Да, года пребывания с итальянским артистом изменили ее; и куда девалась солидность, врожденное чувство достоинства, любовь к чистоте и порядку; Аполлон Аполлонович глазами забегал по комнате: в беспорядке разбросаны были - ридикюльчик, ремни, кружевной черный веер, чулочек да комок лимонно-желтых лоскутьев, вероятно, испанских.
   Перед Анной Петровной... - да он ли то? Два с половиною года и его изменили; два с половиною года в последний раз перед собой она видела отчетливо выточенное из серого камня лицо, холодно на нее посмотревшее над перламутровым столиком (во время последнего объяснения); каждая черточка в нее врезалась отчетливо леденящим морозом; а теперь, на лице - полное отсутствие черт.
   (От себя же мы скажем: черты еще были недавно; и в начале повествования нашего обрисовали мы их...).
   Два с половиною года тому назад Аполлон Аполлонович, правда, уже был стариком, но... в нем было что-то безлетное; и он выглядел - мужем; а теперь - где государственный человек? Где железная воля, где каменность взора, струящая одни только вихри, холодные, бесплодные, мозговые (не чувства) - где каменность взора? Нет, все отступало пред старостью; старик перевешивал все: положение в свете и волю; поражала страшная худоба; поражала сутуловатость; поражали - и дрожание нижней челюсти, и дрожание пальцев; и главное - цвет пальтеца: никогда он при ней не заказывал этого цвета одежды.
   Так стояли они друг против друга: Аполлон Аполлонович, - не переступая порога; и Анна Петровна - над столиком: с дрожащею и полурасплесканной чашкою крепкого чая в руках (чай она расплескала на скатерть).
   Наконец Аполлон Аполлонович на нее поднял голову; пожевал он губами и сказал, запинаясь:
   - "Анна Петровна!"
   Он теперь отчетливо осмотрел ее всю (к полусумеркам привыкли глаза); видел он: все черты ее на мгновение просветились прекрасно; и потом опять на черты набежали морщиночки, одутловатости, жировые мешочки: ясную красоту детских черт они облагали-таки огрубением старости; но на миг все черты ее просветились прекрасно, а именно, - когда резким движением от себя оттолкнула она сервированный чай; и вся как-то рванулась навстречу; но все же: не тронулась с места; и лишь бросила из-за столик

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 541 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа