/div>
Снова поклонился ей глубоко полковник.
Придя к себе, Нина полежала с полчаса, Дареджана вязала чулок.
Нина написала письмо. Она несколько раз закрывала глаза, пока его писала. Письмо она послала с курьером в Тегеран.
Очень тихо стало в ее комнате с этого дня. Она более не выходила к обеду, обед подавали ей в комнату. Что-то происходило вокруг комнаты, кто-то по ночам не давал ей спать, садился рядом, говорил с нею. Дареджана молчала.
Через неделю Дареджана сказала ей, что какой-то купец из Тифлиса спрашивает позволения взойти к ней.
Незнакомый старый армянин подал ей письмо. Косой почерк матери был на конверте.
Она держала письмо в руках, как руку матери.
[390]
Княгиня Саломе просила ее приехать в Тифлис, Александр Сергеевич разрешает ей. Он писал в Тифлис, княгине Саломе.
Нина стояла перед незнакомым стариком и смотрела на него спокойно.
Александр Сергеевич писал полковнику Макдональду, писал княгине Саломе, распоряжался ею - и только ей ничего не писал. С нею он молчал, ее обходил.
Слезы у нее покатились, круглые, готовые, она их не утирала.
Вечером Дареджана стала укладываться.
- Сахар продавать? - спросила она Нину.
- Сахар?
- Три пуда сахару осталось.
- Пока я не получу письма от него, я никуда не поеду, - сказала Нина.
Дареджана не возражала и укладывалась. Сахар продали.
Тринадцатого февраля подали коляску с крыльца.
Нина, одетая, покорная, ждала уже.
Макдональды ее провожали, полковник поцеловал ей руку.
Она не сказала ни слова.
Дареджана хлопотала, возилась. Английские офицеры и конвой отдали Нине честь.
- Трогать? - спросили у нее.
Но она не ответила.
Александр Сергеевич был где-то близко, хитрил, таился, прятался от нее.
Нина Грибоедова с этого дня стала молчаливой.
В Тифлисе родился у нее мертвый ребенок.
7
В три недели Мальцов успел во многом.
Его приходили изучать каждодневно разные министры. И он так привык ругать Грибоедова, что редко уже опоминался, он уже не мог вспомнить отчетливо, с чего это началось.
Наконец пришел совет от Аббаса-Мирзы отпустить его. Шах дал ему прощальную аудиенцию. Полуторапудовая одежда висела в хазнэ, министры занимались своими делами в домах своих, кто пил шербет, кто писал отчеты и приказы. Мальцева обыскали в кешик-ханэ, два ферраша надели ему
[391]
красные чулки. Манучехр-хан ввел его в небольшую комнату, и шах выслушал довольно терпеливо вторую речь Мальцева.
Она отличалась от первой некоторой поэтичностью стиля. Мальцов чувствовал себя свободнее. Он даже щегольнул. Шаха назвал опорою звезд, трон его - львом, на котором отдыхает солнце, Вазир-Мухтара - волом, который истоптал жатву дружбы. Фетх-Али даже изъявил сожаление, сказал, что грустно ему расставаться с Мальцевым, пусть Мальцов остается Вазир-Мухтаром при нем. Тут Мальцов тоже немного погрустил, но сообщил, что без его объяснений величественный племянник Фетх-Али-шаха, пожалуй, не поймет причин печального недоразумения, так что лучше уж будет ему, Мальцеву, отправиться туда. Племянник его послушает.
Титул Николая был "величественный дядя", но Мальцов заодно уж назвал его племянником.
Шах прислал к вечеру ему ужин из своего андеруна, и гулям-пишхедмет просил Мальцева от шахского имени не забыть особенно рассказать об этой милости своему правительству.
Наутро получил он подарки: две истрепанные шали и клячу, которая еле передвигала ноги, думая, что ведут ее к живодеру.
Представитель российского правительства уехал на этой кляче ходатайствовать об опоре звезд.
Отъехав, он вдруг подумал, что Паскевич, чего доброго, опять пошлет его в Персию, нарочно может послать, и решил тотчас же, как прибудет, писать двум теткам в Петербург, чтобы они хлопотали за него у Нессельрода.
Голова у него немного тряслась. На второй день, когда ничего с ним не приключилось дурного, он, размыслив, решил более не вступать в государственную службу, а основать в Петербурге какую-нибудь мануфактуру на наследственные деньги или заняться литературою.
"Сочинения Ивана Мальцева", - подумал он, приободрившись. Или: "Большая Мальцовская Мануфактура".
Но, поймав себя на этом успокоении, он сунулся в кибитку и решил, пока не доедет до Тифлиса, не предаваться свободным мыслям. О Грибоедове и докторе Аделунге он не хотел вспоминать, и это ему удавалось. В дорожной тряске Вазир-Мухтар становился сомнительным, как дурной сон. Это было очень давно, это был какой-то эпизод из древней истории, от которого он убегал.
[392]
8
А Вазир-Мухтар перегнал Мальцева. Он полз, тащился на арбах, на перекладных, по всем дорогам Российской империи.
А дороги были дурные, холодные, мерзлые, нищих было много, проходили по дорогам обтрепанные войска. А он не унывал, все ковылял, подпрыгивал на курьерских, перекладных, в почтовых колясках. Фигурировал в донесениях.
А Петербург и Москва были заняты своими делами и вовсе не ждали его.
А он все-таки вполз нежданным гостем в Петербург и в Москву. И там строго был распечен графом Нессельродом Вазир-Мухтар. И опять превратился в Грибоедова, в Александра Сергеевича, в Александра.
9
Отношение графа Нессельрода графу Паскевичу 527. 16 марта 1829 года.
"Отношение в сиятельства государь император изволил читать с чувством живейшего прискорбия о бедственной участи, столь внезапно постигшей министра нашего в Персии и всю почти его свиту, соделавшихся жертвою неистовства тамошней черни.
При сем горестном событии е. в. отрадна была бы уверенность, что шах Персидский и наследник престола чужды гнусному умыслу и что сие происшествие должно приписать опрометчивым порывам усердия покойного Грибоедова, не соображавшего поведения своего с грубыми обычаями и понятиями черни тегеранской, а с другой стороны, известному фанатизму и необузданности сей самой, которая одна вынудила шаха и в 1826 году начать с нами войну.
Сопротивление мятежникам, сделанное персидским караулом, бывшим у министра Грибоедова, немалое число людей из сего караула и из войск, присланных от двора, погибших от народного возмущения, служат, по-видимому, достаточным доказательством, что двор персидский не питал никаких против нас враждебных замыслов.
Опасение, однако, мщения России может заставить оный приуготовиться к брани и внять коварным внушениям недоброжелателей Каджарской династии.
[393]
При настоящем положении дел нельзя не ограничиться приездом сюда Аббаса-Мирзы или другого из принцев крови с письмом к государю императору от шаха, в коем объяснена была бы невинность персидского правительства в гибели нашей миссии.
Если бы от персиян, при получении в. с. сего отношения - моего, не был еще сделан решительный шаг касательно отправления сюда кого-либо из принцев крови, то е. и. в. угодно, чтобы вы отозвались к Аббасу-Мирзе, что высочайшему двору известно, сколь далеко персидское правительство от малейшего участия в злодеянии, совершившемся в Тегеране, г. и. соизволяет удовольствоваться токмо приездом сюда Аббаса-Мирзы или принца крови, дабы в глазах Европы и всей России оправдать персидский двор.
Коль скоро кто-либо из сих особ прибудет к вам, то е. в. благоугодно, дабы поспешнее был отправлен в СПб. самым приличным образом; между тем вы пришлите сюда расторопнейшего курьера с предварительным о том уведомлением и с ним же известите губернаторов по всему тракту о приуготовлении нужного числа лошадей для посольства.
Отсрочку платежа 9 и 10-го куруров г. и. совершенно предоставляет благоразумию вашему".
Частное же письмо графа Нессельрода графу Паскевичу было отправлено и ему и русскому послу в Лондоне князю Ливену, в копии. Паскевич извещался о гневе императора. "Каково бы ни было справедливое и высокое уважение императора к генералу, государь порицает его последние поступки, письмо к его высочеству Аббасу-Мирзе, содержащее инсинуации. Какими глазами посмотрит на эти письма господин Макдональд, который столь дружественно и честно к нам расположен, что без английского паспорта велел даже не выпускать ни одного русского из Тебриза, - дабы оградить их, конечно? Не сообщит ли он эти документы своему правительству, что, несомненно, возбудит ревность и подозрительность лондонского кабинета?"
Генерал Паскевич должен был передать все персидские дела князю Долгорукову. Князь Кудашев посылался в Тебриз для переговоров с Аббасом. Пока же Паскевич должен был удовлетвориться присылкою извинения - буде принц крови не приедет, достаточно и какого-либо вельможи, все равно какой крови. Кровь не важна. Покойный министр Грибоедов сам был во всем виноват, согласно ноте его величества Фетх-Али-шаха Каджарского. Династия Каджаров
[394]
есть законная династия, и генерал Паскевич должен ее уважать. Мерами по подавлению возмущения в Грузии император оставался, впрочем, доволен.
Там получили строгий выговор генерал Паскевич и полномочный министр Грибоедов. Карьера Вазир-Мухтара была испорчена. Собственно говоря, если бы он был жив, это было бы равносильно отставке.
10
- Рябит, - сказал Фаддей, задрожав, - рябит чего-то, Леночка, в глазах - прочти-ка. Я очки не знаю куда дел.
Леночка взяла листок, прочла, задохнулась.
- О Gott, du barmherzlicher! Alexander ist tot!(1)
Она покраснела, взглянула на Фаддея грозно и не узнавая его и всхлипнула.
- Очки вот, - лепетал Фаддей, - забыл и не вижу.
Он повозился, покружился по комнате, нашел очки и еще раз прочел.
Перед ним лежала корректура его романа и официальная бумага о смерти А. С. Грибоедова - для напечатания в "Северной пчеле".
- И вот не понимаю, милый друг Леночка, как это так, без предупреждения... Как это возможно так делать?
Но Леночка ушла.
Тогда он смирился, сел за стол, вспотел сразу и нахлюпился, стал жалок.
Посмотрел на корректуру своего романа, который собирался отправить Грибоедову для критики, - и сдался - так, как когда-то сдавался русскому офицеру.
- Ах ты, боже мой. И почитать некому - роман выходит, - и вдруг ему стало жалко себя. Он поплакал над собой.
- Родился-то когда? Когда родился? - захлопотал он. - Батюшки! - хлопнул он себя по лысине. - Писать-то как? Не помню! Убей меня, не помню. Лет-то сколько? Ай-ай! Тридцать девять, - решил он вдруг. - Помню. Нет, не помню. И не тридцать девять, а тридцать... тридцать четыре. Как так? - И он испугался.
- Траур, - вскочил он, - траур надеть. На весь дом траур налагаю. На всю Россию надеть, - и струсил, спутался, опять сел за стол.
- Сообщить... Гречу.
--------------------
(1) Милосердный боже! Александр умер! (нем.)
[395]
Но уже звонок раздался в парадной.
Входили к нему Греч, Петя Каратыгин, важные. Фаддей обиделся, что они раньше узнали.
Но когда увидел важное лицо Пети и горький рот Греча, - он встал, и слезы обильно полились безо всякого предупреждения по его лицу.
Потом сразу прекратились, и он очень быстро стал говорить:
- Вот, четырнадцатое марта. Вот годовщина-то. Ровно год назад привез трактат Туркменчайский, и вот - четырнадцатого марта - известие. Того же самого числа. Врагов торжество не страшно-с, - говорил он о каких-то врагах, чуть ли не о своих собственных. - Есть люди, которые живут по правилу:
Гори все в огне,
Будь лишь тепло мне!
- Мне доверял он все, друг единственный, - ударил он себя в грудь. - Гений единственный скончался! И нет более!
И, уловив почтительные взгляды, Фаддей вдруг перевел дух. Единственный друг единственного гения, которого нет более! Это он! Он стал деловит, еще раз шмыгнул платком по глазам и потащил всех к выходу. Он не знал еще ясно, что нужно предпринять - хлопотать в цензуре о "Горе", хлопотать о каких-нибудь еще других делах, сообщать.
Он вдруг оставил Петю и Греча в передней, побежал в кабинет, выдвинул ящик в столе, достал рукопись, побежал к Пете и Гречу и сунул им под нос, забарабанил пальцем.
- "Горе мое поручаю Булгарину. Верный друг Грибоедов. 5 июля 1828 г. ". Знал ли я, знал ли он! Когда писал, обнял я его, говорю: ты мне твое горе даришь, а у меня своего много.
И опять побежал в кабинет, запер "Горе" на ключ.
На улице он быстро отстал от Пети и Греча, встречал, останавливал, говорил, что бежит печатать некролог, и бежал дальше. Но почти все знали уже и только кивали сочувственно. Тогда он взял извозчика, поехал к Кате, потом подумал, что неприлично, и прихрабрился: "Как так неприлично! Александр Сергеевич скончался". Он не боялся уже произносить его имени, как вначале. Катя его приняла не сразу:
- Барыня одеваются к репетиции.
Фаддей услышал смех и подумал с облегчением: не знает.
[396]
Катя вошла в костюме Армиды.
Когда она узнала, она побледнела, перекрестилась набожно:
- Царство небесное, - и не заплакала.
Посидела, сложа руки, потом вздохнула всею грудью:
- На репетицию нужно. Эх, сегодня гадко танцевать буду.
А не заплакала потому, что была в костюме Армиды.
Очутившись на улице, Фаддей почувствовал себя сиротливо. Сочувствовали и даже очень, но какое-то равнодушие было, равнодушие общее. Удивления не было. Он поплелся в "Пчелу". Там он сидел важный, надутый и удерживался от обычных шуток. Принял двух литераторов, просмотрел хронику. Несколько успокоился. Сиротство исчезало мало-помалу. Роман выходит в свет в мае, газета какую роль, чисто европейскую играет. Да, можно будет жить и так, и без... Но все-таки... Тут же он забеспокоился. Александр Сергеевич был теперь далеко, может, он и видит, и слышит, и всякую мысль примечает без труда. Бог, может быть, ему все скажет. Он похитрил:
- Не смогу жить без друга единственного. Упокой, господи, душу гениального Александра Сергеевича.
Вечером он заскучал, домой не поехал, а зашел в портерную. Там его знали, и половой низко поклонился. Увидя старого отставного офицера-пьяницу, которого разок описал уже в очерке как ветерана двенадцатого года, пригласил к столу и угостил портером. Он стал ему рассказывать о Грибоедове.
- А вот был случай у нас в полку, - ответил старый офицер, - служил в прапорах некто... Свенцицкий. Вот он поехал раз - дай, думает, погуляю... И назавтра что же? Нашли без головы.
Фаддей отер фуляром лоб.
- Не было, - сказал он и вдруг побагровел, - не было этого... Свенцицкого. Врете вы все.
И смахнул бутылки со стола.
11
А Вазир-Мухтар после выговора притих, стал неслышен.
Были усмирены беспорядки в Телавском и Горийском округе и в Ганже.
Мелькало еще имя его в нотах, отнесениях и секретных депешах из Петербурга в Тебриз и обратно. И мало-помалу
[397]
Вазир-Мухтар обратился в цифры. Потому что все имеет свою цену, и есть также цена крови.
Паскевич потребовал, по совету Елизы, чтобы уплатил за него Петербург: Настасье Федоровне 30 000 - единовременно, потому что по закону наследницей Вазир-Мухтара она не являлась, а выплатить можно было якобы за часть разграбленного в Тегеране добра, и Нине по 1000 червонцев в год пенсиону как шестую часть жалованья покойного мужа.
Нессельрод поехал к министру финансов Канкрину, побеседовали и решили, чтоб было и великодушно и не столь дорого. Обеим, и матери и вдове, отпускалось по 30 000 единовременно, и обеим пенсион, но уже не червонцами, а по 5000 ассигнациями. Старухе оставалось жить недолго, получалась экономия.
И еще один вопрос о Вазир-Мухтаре неожиданно выплыл, вопрос товарный.
Князь Кудашев, уже прибывший в город Тебриз и прямо подчиненный Нессельроду, прислал Паскевичу донесение.
"Английский министр Макдональд объявил мне, что вещи, покойному министру Грибоедову принадлежавшие, состоящие в вине и провизии, находятся в Тебризе: то и приказал мне спросить у господина Главнокомандующего, нужно ли оные доставить в Тифлис, продать ли в Тебризе или оставить до прибытия российской миссии".
Паскевич, умышленно, в отместку, написал сбоку: "Сказать об этом Родофиникину. Паскевич", и отправил в Петербург.
В Петербурге Родофиникин усмехнулся хитро на Паскевичеву надписку и надписал с другого боку: "Продать. Родофиникин".
Пока прибыла родофиникинская надпись в Тебриз, половина провизии погибла безвозвратно, испортилась. А сахар еще и того раньше продала Дареджана.
В Персии тоже занимались Вазир-Мухтаром. Посовещавшись, решили в Тегеране (а Тебриз подтвердил) послать в Петербург Хозрева-Мирзу. Он был молод, притом недурен собою и вовсе не глуп. Если бы его убили в России - решили в Тегеране (а Тебриз подтвердил), - было бы жалко, очень жалко, но государство персиянское и династия Каджаров не пострадали бы от этого: принц был смешанной крови, "чанка". В случае, если не убьют, - извиниться и хлопотать о курурах.
В свите Хозрева были: хаким-баши - лекарь, Фазиль-хан - поэт, мирзы и беки, назырь, или дядька, пишхедметы - камер-лакеи, три туфендара, или оруженосцы, секрет-
[398]
ный ферраш (постельный), абдар (водочерпий), кафечи (кофейный), шербетдар (шербетчик) и сундуктар (казначей). У последнего и хранился выкуп - за Вазир-Мухтара.
Вынут был из хазнэ Фетх-Али-шаха драгоценный бриллиант, по имени Надир-Шах, а сундуктар вез его в подарок императору.
Тотчас Паскевич отдал приказ - никаких особых встреч в Тифлисе не оказывать, кормить обыкновенно, парадов не устраивать и содержать вежливо, но строго.
12
Посидев недельку у Паскевича, Хозрев сильно заскучал и решил: убьют. В дороге ему тоже было несколько скучно. Но когда показалась Москва, у Хозрева, и у Фазиль-хана, и у всех, кто там еще был с ним, отлегло от сердца: их встречали по-царски.
Он пересел в карету, запряженную восьмериком, у городской заставы караул отдал честь, а московский обер-полицеймейстер верхом подскакал к его карете и вручил почетный рапорт. Потом с ординарцами поехал в голове процессии, за ним двадцать четыре жандарма с офицером вдоль тротуаров, чтоб народ не толпился, а за жандармами частные пристава с квартальными надзирателями, рота гренадер с музыкой, двенадцать придворных берейторов и двенадцать придворных лошадей в попонах.
Когда Хозрев увидел лошадей, он успокоился. Он был хитер, неглуп, очень недурен собою. Дядькою к нему приставили графа Сухтелена.
Погода была хорошая, весна, и уже были какие-то воздушные течения, легкие веяния, и лица были кругом радостные, а граф Сухтелен - самым болтливым генералом. И принц понял: удача, не убьют. О, совсем напротив. И тотчас мысли его приняли совсем другое направление, легкое и счастливое.
Нессельрод жил в Петергофе. По дороге в Петербург Хозрев заехал туда. Вице-канцлер! Великий визирь! Но опять же погода была превосходная, лица почище были любопытные и радостные, погрязнее - равнодушные, и Хозрев вдруг послал сказать Нессельроду, что он первым к нему не пойдет. Пусть Нессельрод сам к нему явится.
Нессельрод отдыхал в это время.
Облеченный в цветной, крайне легкого сукна, домашний фрак, он внимательно прочел бумажку от графа Сухтелена
[399]
и огорчился. Он послал сказать, чтобы Хозрев сам первый явился к нему, Нессельроду, а он, Нессельрод, не пойдет.
Хозрев тогда спросил у Сухтелена: а, собственно, на какой предмет идти ему к Нессельроду? Юноша становился резов, но был легок и мил. Тут Нессельрод подумал и сказал Сухтелену, чтобы Сухтелен внушил Хозреву, что целью визита может быть еще и просьба посла доложить о нем государю и получить указания, в каком порядке он должен представиться его величеству.
Сошлись на том, что все произойдет нечаянно. Хозрев поедет кататься мимо Нессельродова помещения, а в это время выедут камер-юнкеры и пригласят его выпить чашку чаю и перекусить чего-нибудь с дороги.
Хозрев поехал кататься, тут перед Нессельродовым помещением положили красные коврики, выехал камер-юнкер князь Волконский, попросил на чашку чаю, и Хозрев ступил на красные коврики.
Напрасно Нессельрод пригласил его.
Он действительно вздумал изъяснить порядок аудиенции.
И что же?
Получился неожиданный результат.
Нессельрод довольно четко прочел юноше высочайше опробованный церемониал аудиенции.
Юноша слушал.
Нессельрод уже заканчивал и торопился, чтоб его не морить:
- "Посол - то есть вы, ваше высочество, - объяснил Нессельрод юноше, - приступя, держимую им - то есть вами, ваше высочество, - шахову грамоту поднесет его величеству, которую, приняв, государь отдаст вице-канцлеру, - то есть мне, ваше высочество, - объяснил Нессельрод, - а сей - то есть я - положит на приуготовленный стол и потом ответствует послу высочайшим именем, и сей ответ прочтен будет послу - то есть вам, ваше высочество, - на персидском языке переводчиком".
- Не согласен, - вдруг сказал юноша.
Так уж его несло по течению: персидские мысли необыкновенно легко приняли совсем другое направление, нежели вначале, когда он гостил у Паскевича.
Нессельрод поднял брови и поправил очки.
- Я хочу, - сказал юноша, - чтобы сам император мне ответил.
Нессельрод крайне озаботился этими словами и понял, что нужно действовать тонко, издалека.
[400]
- Ваше высочество, - сказал он, - в вашей стране именно принят такой обычай, чтобы его величество шах лично, сам отвечал, а в нашей стране принято, напротив, чтобы его величество отвечал через вице-канцлера, то есть, собственно, через меня. Я в этом случае являюсь как бы собственными устами его величества, ваше высочество.
- Ну хорошо, - сказал юноша, - тогда пусть его величество, мой величественный дядя, скажет мне немножко, а остальное уже доскажете вы, ваше сиятельство.
Нессельрод почувствовал уступку.
- Но не все ли равно, ваше высочество, - сказал он, - в сущности говоря, кто скажет все и кто немножко?
- Нет, ваше сиятельство, - ответил разумно Хозрев, - потому что именно его величество шах желает услышать лично от его величества несколько слов о забвении недоразумений.
Нессельрод вздохнул. Весна была, легкая погода, юноша был красив и непонятлив. И он почувствовал, что никакого упорства нет у него и что пора идти к столу, белому, чистому, с фруктами.
- Хорошо, ваше высочество, - вдруг сказал он. - Согласен.
13
Двадцать один выстрел прогрохотал над Петербургом. Это салютовала эскадра.
И тотчас с Петропавловской крепости вернулись все двадцать один выстрел: салютовала Петропавловская крепость.
Персидский флаг развевался на берегах Невы.
Дивизион конной гвардии с обнаженными палашами, с штандартом, трубами и литаврами шел впереди.
Унтер-шталмейстер, два берейтора и двенадцать заводских дворцовых лошадей в богатом уборе шли цугом.
Ехала придворная карета, тоже цугом, и в ней сидел предводитель - граф Сухтелен.
Четыре дворцовые кареты, и в них - Фазиль-хан, мирзы и беки.
За ними скороходы с тростями, числом четыре, два камер-лакея и четырнадцать лакеев, по два в ряд, пешие. И покачивалась дворцовая золотая карета, окруженная камер-лакеями, камер-пажами и кавалерийскими офицерами.
В ней сидел Хозрев-Мирза.
[401]
Музыка радостно, утробно ворковала на солнце, и легко плясал в напряженном воздухе штандарт.
Были веяния теплого воздуха, были течения радости, женские лица, женские глаза сияли по тротуарам, белые женские платья клубились, как облака, над башмачками: дамы старались заглянуть, увидеть того, кто сидел в главной карете.
Уже проехали висячий мост, Новую Садовую, Невский проспект, въехали на просторную, умытую площадь.
И здесь остановились все кареты, и только две въехали внутрь императорского двора.
В одной сидел предводитель, граф Сухтелен, в другой - принц Хозрев-Мирза.
Батальон во дворе взял на караул, и музыка испуганно затрещала.
Его встретили у двери церемониймейстер, два камер-юнкера, два камергера и гофмейстер.
Они поднялись - и на верхней площадке поклонился им чисто выбритый, черный как смоль человек, обер-церемониймейстер. Он присоединился к ним.
Принц Хозрев-Мирза был введен в комнату ожидания.
Здесь обер-гофмаршал поклонился и попросил присесть на диван. Гвардейцы стояли у стен в каждой комнате, как лепные украшения.
Обер-церемониймейстер поклонился и попросил отведать десерту.
Два камер-лакея наклонились с подносом, и на подносе стояли: кофе, десерт и шербет.
Неделю бегали квартальные и искали татар-шиитов, и татары-шииты были наняты поварами, и они изготовили шербет.
Снова двинулись - через Белую галерею в Портретную залу.
И в Портретной зале все вдруг остановились.
Обер-камергер медленно отделился - и проследовал, не глядя по сторонам, в неизвестную комнату. И вернулся.
Он приглашал Хозрева-Мирзу вступить в Тронную залу.
Министр двора, вице-канцлер, генералитет и знаменитейшие особы обоего пола стояли на приличном расстоянии от возвышения.
Члены Государственного совета и Сената и весь главный штаб - на приличном расстоянии, по правую руку.
Перед последнею ступенькой стояла фамилия на приуготовленном месте.
[402]
На пороге Хозрев-Мирза поклонился.
Гибкая голова сама собой упала.
Он прошел с персиянами до середины комнаты, и персияне тут остались стоять как вкопанные, а Хозрев-Мирза двинулся далее.
И третий поклон.
На троне стоял величественный дядя.
Пять минут говорил Хозрев по-персидски речь.
И дамы смотрели на него, стараясь ноздрями впитать частицы гаремного воздуха.
Он подал ловко свернутую в трубку грамоту в белые руки.
Руки приняли ее, и одна рука, выгнувшись лодочкой, - отдала ее карлику. Известное лицо улыбнулось военной, бесполой улыбкой.
Карлик улыбался. Три минуты дребезжал тонкий, мелодический голосок - вице-канцлер читал высочайшую речь. Словно рыбка в аквариуме плеснула взад и вперед и остановилась.
Тогда величественный дядя спустился со ступенек. Он взял за тонкую желтоватую руку Хозрева-Мирзу и произнес:
- Я предаю вечному забвению злополучное тегеранское происшествие.
И так как было тихо, казалось: время осталось за стенами, здесь же вечно стоит генералитет и знаменитейшие особы обоего пола, разных цветов, вечно л тонко раздуваются женские ноздри, чтобы впитать частицы гаремного воздуха, навсегда застряли кучей посредине зала персияне, давно рос здесь, как дерево, стройный Хозрев.
Тогда вечное забвение окончательно и бесповоротно облекло тегеранское происшествие.
Вазир-Мухтар более не шевелился.
Он не существовал ни теперь, ни ранее.
Вечность.
Все двинулись в Мраморную залу, где ждало купечество, пущенное по билетам.
14
В комнате не было окон, а тяжелую дверь тотчас за ними заперли на ключ. Воздух был здесь плотный, потолки сводчатые, голоса глухие, и поэтому, хотя в комнате не было ни одного стула, она казалась набитой вещами.
[403]
Алмаз лежал на столе, на красной бархатной подушечке, его освещали две лампы.
Сеньковский взял лупу. Маленький старик в вицмундире приготовился записывать.
- Очень хорошо, - сказал Сеньковский, щурясь. - Написано хорошо, - сказал он старику. - Пишите. Каджар... Фетх-Али... Шах султан... Тысяча двести сорок два.
Старик писал.
- Написали? В скобках: тысяча восемьсот двадцать четыре. Это награвировали всего пять лет назад.
Старик осторожно, двумя пальцами, повернул алмаз набок.
- Не так, вниз головой, - сказал Сеньковский. - Надпись груба... да, она груба... Видите, как глубоко... Пишите: Бурхан... Низам... Шах Второй... Тысячный год.
Старик вслушивался, зачеркивал, писал.
- По-видимому, правитель индийский. Шестнадцатый век.
Сеньковский сам повернул камень.
- Пишите, - грубо сказал он, - сын... Джахангир-шаха... Тысяча пятьдесят первый год. Напишите в скобках: Великий Могол.
Старик торопливо скрипел голым пером, и перо остановилось.
- Великий Могол. Написали? Тысяча шестьсот сорок первый год после рождества Христова. Скобки.
Лампы грели бархатную подушечку, в комнате было ни темно, ни светло, как будто рассветало.
- Цена крови, - кивнул старику Сеньковский, и старик заморгал красными веками. - Его убил его сын, Авренг-Зеб, чтобы захватить, - и он ткнул пальцем в подушку. - И еще он убил своего брата, я не помню, как его звали, Авренг-Зеб.
Вдруг Сеньковский взял со стола длинными пальцами алмаз и посмотрел на свет. У старика задрожали губы.
- Не полагается.
Свет алмаза был белый, тени в гранях винного цвета, в самой глубине, у надписи Низам-шаха, коричневые. Сеньковский положил камень на стол. Он медленно поглаживал его пальцами. Лицо его смягчилось.
- Взвешивали? - спросил он об алмазе, как спрашивает врач о новорожденном ребенке.
- Еще не взвешивали. Будет больше двухсот пятидесяти, - старик развел руками, удивляясь.
- Четвертая надпись будет? - спросил Сеньковский строго.
[404]
Старик, пожимая плечами, открывал дверь.
Только на Невском проспекте, проехав мимо магазина Никольса, Сеньковский улыбнулся. Он смотрел неопределенно. Проспект, люди, вывески, деревья проходили мимо него.
15
Мужья мчались за отличьями, крестиками, ранами. Корабль плыл. Много извозчичьих карет быстро мчались по Невскому проспекту. Было легкое официальное головокружение. У женщин кружились головы. Очень много плясали в то время на балах, не понимая почему.
И объяснилось: это принц Хозрев-Мирза.
Обеды, обеды.
В Таврическом дворце жил Хозрев-Мирза. Была убрана мебель, навалены ковры, наставлены диваны, повешен большой портрет Аббаса-Мирзы. Его спешно писал академик Беггров и успел написать как раз ко дню прибытия.
Балы.
Ему показали Академию художеств. Статуя консула Балбуса и бюст Николая работы Мартоса особливо понравились Хозреву-Мирзе. Колонны ему тоже понравились.
Минеральный кабинет Академии наук привлек его внимание. Над каждым металлом и минералом он подолгу простаивал, и глаза его разгорались. Ему подарили изображение в хрустальных трубках обращения крови в человеке. Принц был удивлен состоянием российской науки.
Гулянья.
В Монетном дворе Хозрев-Мирза устал и присел на пол. Потом спохватился и сказал, что так лучше можно видеть рубку и тиснение. Тут же, при нем, отчеканили медаль в его честь и под