iv>
Золотые удила.
Скопческая песня
В 1804 году во время осады крепости Эривани конный отряд грузин-добровольцев поссорился с князем Цициановым и решил возвратиться на родину. К отряду пристало много армянских купцов и случайных людей. Караван проходил мимо монастыря Эчмиадзина.
В это время проживал в монастыре юноша Якуб Маркарян. Ему было восемнадцать лет, и он отличался упорною любовью к науке. Родители его были бедные люди. Он был уроженец Эривани и изучал в родном своем городе древне-армянский язык, но для усовершенствования в нем отправился, расставшись со своими родителями, в монастырскую школу.
Когда караван проходил мимо монастыря, Якуб, не сказав ничего своему учителю, ни товарищам, тайком вышел из монастыря и присоединился к отряду.
За спиной у него была небольшая котомка с книгами. Он не захватил даже сухарей на дорогу. Когда один купец спросил у него, куда и зачем он направляется, он отвечал, что в Тифлис недавно приехал знаменитый ученый, Серопе Патканян, и что он идет учиться к нему. И купец уделил немного хлеба и сыру из своего запаса. Якуб был высокий и угрюмый мальчик.
Так прошло два дня.
Когда караван проходил мимо Бабокацора, на него внезапно, с военным криком, напал какой-то персидский отряд. Завязалась битва, и грузинский отряд с частью армян был перебит. Остальных взяли в плен и под сильным конвоем отвели в Тебриз, дурно кормя и гоня по дороге, как стадо баранов. Там, в Тебризе, Якуба и еще несколько молодых армян оскопили.
После этого его, как наиболее ученого, отослали в Тегеран, в гарем Фетх-Али-шаха. Там он два года изучал персидский и арабский языки под руководством старого
[313]
евнуха и преуспел во всех науках. Так Якуб Маркарян стал ходжой. Когда же он перенял от приезжего ученого искусство двойной бухгалтерии, он получил титул мирзы и сделался известным шаху. Шах трижды посылал его в Хорасан проверять отчеты губернатора и дважды в Шираз. Он стал казначеем шаха. Он посылал деньги своим родителям. И когда бедные эриванские родители получали их, они каждый раз восклицали: "Благодарение богу".
5
Конь подкованный.
Язык скопцов
Ноги в колодки, на морду мешок, и вот тугие яблоки дымятся кровью на снегу.
Потом мешок снимают, и из сумасшедших конских глаз падают слезы на снег. Пар идет из ноздрей, пар стоит над боками. Бока ходят.
Таково ремесло коновала.
И конь становится тучен и покоен, он тащит тяжести и больше не ржет. Изредка только, чуя самку, он поводит носом и тотчас клонит покорно голову. У лошадей память коротка.
Но долгая память у человеческого тела, страшны пустоты в теле человека.
И есть евнухи тучные, как кони, как старухи, есть евнухи худые и прямые.
Хосров-хан заполнял пустоту - амазонскими играми и роскошью. Манучехр-хан - властью, деньгами, сундуками. А у Ходжи-Якуба была библиотека, он занимался наукою яростно, как любовью. По целым дням сидел он над книгами. Но по ночам он не спал. Сухими глазами он смотрел в гладкий потолок. Пустота лежала рядом с ним. Когда она делалась очень большой, он засыпал. Днем он бывал спокоен, как и прилично евнуху. Он был богат, строен и учен.
Не нужно думать, что евнухи бесстрастны.
Сварливость их, как и сварливость пожилых женщин, вошла на Востоке в поговорку. Так они по мелочам растрачивают запас пустоты.
Но Ходжа-Якуб был молчалив, а при встречах и разговорах вежлив.
Вежливость евнуха страшнее, однако, чем сварливость.
Геродот рассказывает.
[314]
Жил юноша Ермотим в городе Педасее. И жил там почтенный купец Панноний. Был он продавец живого, не мужского и не женского, товара. Он оскопил юношу Ермотима и продал его за большие деньги царю персидскому Ксерксу. И Ермотим понравился Ксерксу, он был умен и храбр, и Ксеркс приблизил его к себе. И когда Ксеркс завоевал город Педасею, Ермотим попросил назначить его туда сатрапом.
И Панноний ужаснулся, когда услышал об этом назначении.
Но сатрап, прибыв в город, обласкал Паннония и оказал ему радушный прием.
Вскоре устроил он роскошный пир в честь Паннония и троих его сыновей, бывших в юношеском возрасте. И пир длился всю ночь, и Паннонию с сыновьями были воздаваемы почести.
Потом встал сатрап Ермотим и вынул меч из ножен.
И он приказал отцу оскопить своих сыновей.
И стоял и смотрел.
И потом велел сыновьям оскопить своего отца.
Такова вежливость евнуха.
И у Ксенофонта говорит евнух Гадат, оскопленный царем ассирийским и предавший его: "Опозоренная и разгневанная, душа моя смотрит не на то, что более безопасно, потому что нет и не может быть рожденного от меня, которому я оставил бы мой дом: со смертью моей угаснут и род мой и самое имя".
Так предсказал Ксенофонт византийских евнухов, потрясавших мир, Абеляра, который был модным профессором, изящным краснобаем и стал яростным монахом после того, как стал евнухом.
Потому что у них "тяжело судно нагружено, душа плотью утруждена".
И есть одно древнее свидетельство.
У Еврипида в "Оресте" есть евнух, влюбленный в Елену Прекрасную, он машет над нею веером и над ним издеваются.
И Петроний и Апулей описывают, как евнухи становятся любовницами.
Так на диком дереве, которое надрезал садовод и забыл привить, растут терпкие и кислые плоды, яблоки с диким зеленым мясом.
[315]
6
Хосров-хану прислал приятель его, другой известный хан, в подарок одну пленницу, за целомудрие которой ручался. Ей было всего девять лет, звали ее Назлу, и она была из Шамхора. Но Хосров-хан прозвал ее Диль-Фируз - радость, и так стали звать ее все.
Она была говорунья, умница и хохотунья.
Хосров-хан заказал для нее несколько пар платьев, дал двадцать золотых монет для ожерелья и двадцать для лобной повязки, и она стала жить у него.
Она полюбила его черные, подведенные глаза, его немужское веселье, быстроту и шутки. Он рассказывал ей самые смешные рассказы, которые только знал, и она падала со смеху на ковер. Они возились.
Так Хосров-хан стал уделять меньше внимания своим конюшням. Когда же он объезжал жеребца, Диль-Фируз, притаясь, смотрела в красное стеклышко окна, и боялась за него, и гордилась им.
Ходжа-Якуб увидел пленницу, когда пришел говорить с Хосров-ханом по делу: их торговое товарищество терпело убытки. Увидя Диль-Фируз, он позабыл все цифры. Он помолчал, потом снял с мизинца перстень, надел ей перстень на палец, сказал одно армянское слово: любовь, и приказал ей, чтоб она повторила. Потом надел ей второй перстень и сказал армянское слово: жизнь, и приказал, чтоб она повторила. И дал ей третий перстень и заставил повторить слово: поцелуй.
Так он стал учить ее армянскому языку. Он зачастил к Хосров-хану и каждый раз приносил подарки Диль-Фируз и заставлял ее повторять по три слова.
Хосров-хан смеялся над этими уроками, а Ходжа-Якуб был грустен.
Раз он сказал Хосров-хану:
- Хосров-хан, моя жизнь безутешней твоей, я не люблю ни лошадей, ни сластей, а моя наука иссушила меня. Если ты отдашь мне Диль-Фируз, я достану тебе трех арабских жеребцов, которых нет во всем Иране.
У Хосров-хана загорелись глаза. Он подумал несколько.
- Нет, Мирза-Якуб, - сказал он, - на что мне они, у меня нет свободного места в конюшне.
- Я отдам тебе свою долю в нашем деле, - сказал Мирза-Якуб, и голос его пресекся, - и сам останусь беден. Отдай мне Диль-Фируз.
[316]
- Я ее сам спрошу, - сказал после некоторого колебания Хосров-хан, - и если она захочет, пусть она идет к тебе.
Он подозвал к себе Диль-Фируз, которая, хоть не понимала армянского языка, но все чувствовала, что говорят о ней. Она смотрела исподлобья и подошла неохотно.
Когда Хосров-хан спросил ее, хочет ли она идти к Мирзе-Якубу, она стала целовать белые ханские руки и заплакала.
- Отчего ты не хочешь идти ко мне? - спросил ее тихо Мирза-Якуб. - Я дам тебе кольца, сласти и платья.
- У него черные глаза, - сказала Диль-Фируз и указала пальцем на Хосров-хана, - а у тебя зеленые, я боюсь твоих зеленых глаз.
Тогда Мирза-Якуб усмехнулся и больше ни о чем не просил у Хосров-хана.
Но он приходил к нему каждый день и каждый день приносил ей подарки и брал ее руки в свои.
И когда Хосров-хан уходил за чем-нибудь в соседнюю комнату, Ходжа-Якуб обнимал ее.
Вот почему, когда он услышал, что едет русский посол и у него есть предписание - отбирать пленниц, Ходжа-Якуб задумался.
7
Визит доктора Макниля кончался. Были прописаны сладкие пилюли и вонючая целебная мазь.
Фетх-Али смотрел на маленькие тела своих сыновей-внуков.
И, как всегда, доктор Макниль остался в комнате, когда увели маленьких принцев и ушла мать.
Вошли, осторожно ступая, три евнуха, как три шахских мысли: Манучехр-хан, как мысль о золоте, Хосров-хан, как мысль о веселой конской скачке, и Мирза-Якуб, как мысль об отчете, написанном индийскими цифрами.
Они сидели неподвижно на коврах и разговаривали.
Потом доктор Макниль пошел на второй визит к Алаяр-хану, у которого была больна одна из жен, и на третий - к Зилли-султану, сыну шахову, губернатору тегеранскому.
Вот и все, что известно об этих визитах доктора Макниля.
8
Молодой лоботряс мистер Борджис слегка захворал в Казвине. Доктор Макниль оставил его с двумя людьми и наказал задержаться там на две недели. Иначе он не отвечает
[317]
за здоровье мистера Борджиса-младшего. Ничего опасного, но предпринимать дальнейшее путешествие рискованно. А чтобы мистер Борджис не скучал, вот ему и маленькое поручение: писать доктору Макнилю с курьером обо всем, что услышит.
Мистер Борджис оказался легок на перо.
Сколько дряни писал он доктору Макнилю!
О том, например, что местный шах-заде, губернатор, вовсе не расположен к женщинам, а, напротив, любит изящных мальчиков, которые исполняют перед ним в женских платьях сладострастные танцы.
Что азиатцы, по его мнению, хмурят брови не потому, что сердиты, а потому, что не носят козырьков, что защитило бы их от солнца.
Что странные понятия в Казвине о приличии: на днях он видел молодую женщину в повозке, голова которой была завернута в грубый холст, а ноги и грудь обнажены.
Что некоторые места Казвина напоминают ему деревни между Флоренцией и Римом.
Что он ежедневно гуляет по базарам, хотя еще и слаб, его сопровождают ферраши, и вчера они так были усердны, что закидали каменьями и разбили голову нищему мальчику.
- Идиот, - бормочет доктор Макниль.
... Что мистер Грибоедов едет в Тегеран, проезжал Казвин и оставил всех очень недовольными.
Рустам-бек и Дадаш-бек (говорят на базарах - родственники Грибоедова) требовали здесь семьдесят пять червонцев в день; мистер Борджис разъяснил, что они только родственники жены посла. Все-таки персияне остаются недовольны и говорят, что у русских совсем нет денег, и он, мистер Борджис, разъяснил, что русским чиновникам плохо платят жалованье, о чем он слыхал от мистера Макдональда. Под Казенном в одной деревне был большой скандал: мистер Рустам-бек избил старика старшину, который давал ему на расходы девять червонцев, а тот требовал четырнадцать. Но когда мистер Грибоедов узнал об этом, он велел прекратить сбор денег вообще...
В самом Казвине мистер Рустам-бек насильно отнимал у сеида русскую армянку, у которой от сеида было уже двое детей и которая громко плакала и не хотела переходить к русским. Мистер Грибоедов, узнав об этом, тотчас велел ее отпустить. Едет он бешено быстро и загоняет лошадей. "Снег здесь глубокий, дороги отвратительны, и не знаю,
[318]
дорогой доктор, когда смогу к вам приехать. Может быть, удастся выехать через неделю".
- Очень хорошо, - сказал доктор Макниль, дочитав, - можете ехать и не ехать.
9
Снег был действительно глубок. Дороги были действительно дурные. Время было зловещее, когда персияне греются у холодных каминов и много молятся: солнце было в созвездии Скорпиона, стоял месяц режжеб. И езда была бешеная, так не случалось никому ехать на свидание с любимой.
Далеко еще за городом увидел Грибоедов как бы колеблющееся темное облако - он вздел очки и понял: идут военные отряды навстречу. Столько этих встреч было, что он знал все заранее.
Он оглядел свое войско. Казаки имели вид понурый и лохматый. Мальцов подбоченился на своем коне, еле передвигающем ноги, доктор сидел мешком.
Грибоедов загнал двух жеребцов и теперь ехал на приземистой казачьей лошадке. Только взглянув на темное облако, которое было сарбазами, он вдруг заметил это. Российская держава въезжала в Тейрань на выносливом и низеньком Гнедке.
Он еще раз осмотрел своих казаков. Только один из них, молодой еще урядник, ехал на хорошей лошади. Вороной карабахский жеребец шел под ним. Грибоедов поменялся с ним. Уже видны были остроконечные шапки сарбазов, и зацветились седла персиянских генералов.
Так они встретились.
Трое знатнейших чапарханов ехали впереди отряда.
Сарбазы стали, гортанная команда - и они разбились на две шпалеры. Медленно, гусем, подъехали длиннобородые к Александру Сергеевичу.
Медленная речь, и пар шел от этой речи и от встречной речи жеребца, похрапывающего на морозе. Сквозь строй сарбазов прошли вовсе не церемониальным маршем - Грибоедов, доктор, Мальцов, понурые казаки и трепаные повозки.
Сарбазы сомкнулись за ним. Сколько раз уже это бывало. У ворот города их встретил шум, выстрелы. За стенами слышались мерные крики, значения которых Грибоедов не понял.
[320]
Въехав, он увидел: их встречают по-царски. Они остановились.
Жеребец, непривычный к шуму, прянул ушами, осадил назад. Грибоедов медленно натянул поводья, и трензель впился в конские губы. Что-то пестрое, живое, громадное морщинилось перед конем, и конь похрапывал. Но все это поднялось очень быстро и оказалось ученым шаховым слоном. Слон, украшенный пестрыми лоскутьями, с золочеными ушами и посеребренным хоботом, стоял на коленях перед черным жеребцом.
Стояли войска вдоль узкой улицы, а впереди на площади толпы зевак копошились, галдели. Сотни фальконетов на сошках, вкопанных в землю, решетили площадь.
Их увидели. Заорали глашатаи, музыканты заревели в трубы, засвистали пронзительно, и охнули, как гул зельзелэ -землетрясения, персиянские барабаны. Над площадью на канатах заплясали с мерным криком плясуны, засеменили, балансируя разноцветными палками. Это они и кричали так мерно и жалобно, когда он подъезжал к воротам.
Внизу им ответили топотом и пеньем пехлеваны.
Жеребец вот-вот вырвется.
Из рук фокусников-хоккебазов били бумажные фонтаны.
Вот они - халаты - стоят впереди и ждут.
И толпы, толпы, спереди, сзади, с боков. Как добраться до халатов? Жеребец понесет.
В алемы - знамена - бьет ветер, широкие полотнища стучат, и внизу головы склоняются, как от ветра, низко, рядами.
Черт их возьми с их царскими встречами. Это балаганы масленичные, ни пройти, ни проехать. И звук идет сквозь гул и крики, особенный звук, это не пехлеваны кричат, не глашатаи.
Точно кто-то подвывает, тошнотворно и тонко.
Что-то неладно: не задавили ли кого-нибудь?
Жеребец не понесет, бояться нечего, он смирился, руки Грибоедова, как пьявицами, обвиты поводьями. Медленно въезжает он в безголовую улицу: все склонились так, будто у них головы отвалились.
Кто это там воет?
Как человеческий ветер, качнулась толпа. Они бегут, шарахаясь, давят друг друга, сорвался какой-то плясун, сарбазы роняют алемы, толпа замешалась. Они воют:
- Я Хуссейн! Ва Хуссейн!
Жеребец ступает медленно по вдруг открывшейся дороге.
[321]
Впереди кучка халатов; халаты все-таки ждут его. Едет к ним Грибоедов.
- Ва Хуссейн!
И передние, которые еще теснятся, закрывают лица руками.
- Я Хуссейн!
И вот нет ни одного человека на площади. Только впереди халаты - свитские. По пустой площади медленно едет Грибоедов.
- Ва Хуссейн! - кричат издали, из переулков.
И он не понимает, он оглядывается на своих. Белые пятна вместо лиц у них у всех.
Что произошло?
Убийца святого имама Хуссейна, сына Алиева, въехал некогда на вороном коне. Ибн-Саад было его проклятое имя. Близок черный месяц мухаррем, когда грудобойцы будут терзать грудь свою, проклиная Ибн-Саада и плача по имаме Хуссейне.
Вазир-Мухтар въехал на вороном коне.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Прапорщик Скрыплев, как и всякий человек, имел свои привычки и свои сны.
Будучи по официальному своему положению страшным преступником, чуть ли не ренегатом, подобным Абдаллаху, он был простой и смирный человек.
Для него и самого было не ясно, как он стал наиб-серхенгом, дважды законным обладателем Зейнаб-Ханум, правою рукою Самсон-хана и черт его знает еще чем.
Он был просто прапорщик Нашебургского пехотного полка Евстафий Васильевич Скрыплев, но теперь все это бесконечно запуталось. В мыслях у него не было становиться наиб-серхенгом. Дело было в картах, и безобразное это было дело.
Он даже не любил карт самих по себе, во всяком случае, побаивался их. Отец его, отставной чиновник, расставаясь с ним, сказал ему:
- Ты, Сташа, не пей в полку, не буянь. Это, знаешь ли, Сташа, нехорошо буянить и безобразничать. Больше всего карт беги, Сташа, с дядей Андреем, знаешь, что из-за карт
[322]
случилось. Христос с тобой. А товарищей не бегай, нет. Товарищей не нужно бегать. Если там какая девица приглянется, ты легко... легко... потоньше... Лучше уж с простыми девками, Сташа, это легче, легче. Ну, ну, вот.
В полку Сташа действительно вел себя вначале сдержанно и несколько скуповато. Сташа в глубине души был педант. Он мог быть впоследствии полковником или даже генерал-майором при своей выдержке. Вернулся бы через двадцать лет с подагрой, с орденом, с военной отставной палочкой в калошке - к себе, в Херсонскую губернию, доживать. Его жизнь могла бы отлично устроиться. Но самая сдержанность его погубила.
Полковой командир любил играть в карты и любил, чтобы ему проигрывали. Он начал коситься на Сташу и решил, что прапорщик "себе на уме, стручок".
При первом деле, в котором прапорщик Скрыплев вел себя отважно, он был обойден крестиком. Крестики и повышения достались всем, только не ему.
Человеческая несправедливость приносит тайную радость отставным полковникам, даже если она направлена лично против них, потому что отставной полковник к концу жизни ощущает в груди горькую точку. Эта горькая точка требует пищи. Отставные полковники могут умереть от благополучия. Не то прапорщик.
Такая простая вещь, как человеческая несправедливость, может мгновенно изменить его всего, целиком, особенно если прапорщик безупречен. Он уже не тот прапорщик, он изменен в своем составе. Подобный прапорщик способен на безумие.
Прапорщик Евстафий Васильевич Скрыплев стал картежником. Но его картежная деятельность коль скоро началась, толь скоро и кончилась.
Вероятно, у него возникла мысль отомстить командиру, обыграть его. Картежная деятельность его протекла вся в одну ночь. В большой избе, заменявшей собрание, он проиграл все свои деньги и небрежно написал командиру записочку на десять тысяч.
Вышел он прямой и ровной походкой и в ту же ночь хотел застрелиться, не только потому, что десяти тысяч он решительно не мог достать, но также из-за унижения. Но это быстро прошло. Мысль прапорщика, аккуратного, впрочем, как всегда, начала работать без его помощи, сама по себе. То вдруг он представлял себе, что встречает богатую помешицу, она влюбляется в него, и командир раздавлен. То вдруг просто получается бумажка от графа Паскевича: командира
[323]
под суд, прапорщика в полковники, и командир раздавлен. То случается что-то непонятное, происходит какой-то ералаш, и командир в результате опять-таки раздавлен.
Прапорщик Скрыплев иногда забывал про десять тысяч, но тогда-то он ясно, как бы со стороны, и замечал, что он, Сташа Скрыплев, изменился.
И вот под Карсом, во время одной ночной вылазки, когда прапорщик только и хотел, что неправдоподобно отличиться, он полз к неприятелю и подпола очень близко. Сердце его забилось: он услышал вражеский разговор.
Вместо того чтобы гаркнуть "ура" и врезаться или сделать еще что-нибудь отчаянное, прапорщик стал прислушиваться и услышал русскую речь.
- Ты не кури, черт, - говорил кто-то.
- А чего мне не курить? - отвечал кто-то.
Прапорщик оглянулся на своих пятерых солдат. Оказалось, солдаты тоже слушали.
- Это, ваше благородие, Самсон Яковлича люди, - сказал ему шепотом унтер, лежавший рядом.
Тут прапорщику как раз и нужно было гаркнуть "ура" и совершить нечто отчаянное. Вместо этого он посмотрел на унтера, осторожно отстегнул шашку, положил ее на землю и быстро, наподобие змеи, пополз на самый вражеский разговор. Солдаты полежали, посмотрели на уползающего прапорщика и вдруг сделали то же самое.
Так совершилось ренегатство Скрыплева.
Очнувшись уже в Тегеране, он постарался ни о чем этом не думать, был аккуратен, как всегда, прекрасно исполнял все, что требовалось, и легко и незаметно стал правою рукою Самсон-хана. Но можно было заметить, что он относился к перемене положения слишком легко, как временной и случайной, как будто его перевели в другой полк или дали другое назначение.
Самсон его полюбил, верно, за тихость и внимательность. Но ему казалось подозрительным в Скрыплеве одно, очень неважное обстоятельство: Скрыплев никогда не пел.
Была ли это привычка старого драгуна или что другое, Самсон любил поющих людей. Он им доверял. Песельники у него были действительно превосходные.
Прислушиваясь иногда к тому, что творилось на другой половине его дома, Самсон усмехался:
- Тихони. Чисто монастырь.
Скрыплеву он, разумеется, ничего не говорил об этом, но мало-помалу начал как бы тяготиться. Зейнаб-Ханум зато была довольна свыше меры. Она смотрела на прапорщика,
[324]
как смотрит человекоподобная обезьяна на своего хозяина. Она змеей свертывалась у его ног. Кроме всего этого, она была очень хороша, не в пример лучше тех женщин, которых довелось знать Скрыплеву.
Всего этого, пожалуй, было уже слишком с него, он прежде всего был аккуратный человек.
Сны у него были всегда такие: он совершал какую-то провинность. То распотрошил так, здорово живешь, полковой журнал и спрятал на груди какую-то бумажку, вовсе ненужную. То воткнул какому-то лохматому, в бараньей шапке, кинжал, впрочем игрушечный; лохматый, тоже как игрушка, пошатнулся и упал, он заглянул в кошелек убитого, а там две копейки, и он взял их.
Все в этом роде.
После того как взбесившийся Тегеран встречал Грибоедова, Скрыплев стал еще тише и аккуратнее, но все у него начало валиться из рук. Он вдвое больше ходил, вдвое больше старался, и все невпопад. А на Зейнаб он посматривал с унынием.
Зейнаб думала, что все оттого, что она еще не беременна, и к ней ходили старухи персиянки, что-то делали над нею, шептали и уходили.
Прапорщик Скрыплев ловил русскую речь на улицах. Встречая казака на базаре, он отшатывался. Раз увидел он, как проехал по улице высокий человек с вытянутым стремительно вперед узким лицом, неподвижным и как бы насмешливым, и он содрогнулся.
- Вазир-Мухтар, - сказали рядом.
Прапорщик почувствовал, что его час пришел.
2
На второй день по приезде Грибоедова произошло событие очень неважное: у двух людей отняли то, чем они не пользовались.
Дело в том, что Грибоедов еще до приезда был в Тегеране.
Он был для Самсон-хана предупреждением Аббаса-Мирзы, воспоминанием об очках и неподвижном лице и совсем уж смутной и как бы не связанной ни с чем памятью о деревне, пахнущей терпкой рябиной, о лае русских собак, о какой-то речке, в которой он ловил мальчишкой рыбу. За все это поплатился дед, впрочем не пострадавший.
Для Алаяр-хана он был разговором доктора Макниля,
[325]
деньгами и вдруг скользнувшей мыслью о знакомом троне, кусок резьбы которого он на секунду представил так ясно, что даже зажмурился.
Для Манучехр-хана он был вестью, переданною ему племянником, Соломоном Меликьянцем, русским коллежским асессором, который приехал в Персию вместе с послом и опередил его в Тегеране. Соломон сказал дяде, что русский посол совсем загнал английского и делает что хочет. И Манучехр-хан взглянул на свои сундуки подозрительно, как бы взвешивая их. Шах поручил ему до приезда посла вести дела о русских пленных, опрашивать их и передавать владельцам.
А для Мирзы-Якуба он был шамхорцем, обыкновенным, грязноватым шамхорцем в кудлатой бараньей шапке. Как человек ничем не занятый, шамхорец бродил по базарам и присматривался.
Мирза-Якуб стал его замечать у дворца. Шамхорец равнодушно прохаживался не раз и не два на дню у дворца, как человек гуляющий и бездельный. Вместе с тем его движения были несвободны, как у человека чем-то занятого.
И Мирза-Якуб встревожился. Он выслал своего слугу поговорить с шамхорцем и расспросить его, откуда он и зачем прибыл в Тегеран.
Слуга вскоре вернулся и сказал, что шамхорец прибыл с людьми русского посла, что посол должен вскоре прибыть, а он обогнал посла, и что ищет он в Тегеране свою племянницу.
И Мирза-Якуб приложил руку к сердцу, потому что сердце зашевелилось. Но он ничего не сказал Хосров-хану.
И вот через два дня, когда двор, а в том числе и Хосров-хан и Мирза-Якуб хлопотали: скоро должен был приехать русский посол, - Хосров-хану доложили, что его спрашивает какой-то шамхорец.
Хосров-хан вышел на балкон и без приветствия выслушал шамхорца. Потом, ничего не ответив, он вернулся к себе и стал думать.
Можно было временно услать Диль-Фируз из Тегерана. Но как скучно и пусто будет без нее. Лицо ее было как абрикос, в детском пушке. Она была толстенькая и смешливая.
К вечеру он решился отослать Диль-Фируз. Тогда к нему пришел Мирза-Якуб. Якуб внимательно выслушал своего друга.
Никогда нельзя было по лицу определить, что думает Мирза-Якуб, когда смотрит неподвижными и как бы бессмысленными глазами. Служба в гареме приучает лицо к спокойствию.
[326]
Но на этот раз он усмехнулся и сказал беспечно:
- Шамхорец? Я видел этого шамхорца. Он, кажется, сумасшедший, который ищет здесь вчерашнего дня. Его племянница, правда, была взята в плен, и она была в Тегеране, но она уже давно теперь в Миане.
- Откуда ты это знаешь, - спросил Хосров-хан, удивленный, - и у кого была эта племянница?
И Мирза-Якуб снова усмехнулся и сделал знак рукой.
Хосров-хан понял этот знак: дело шло о шахе.
Но он все же обеспокоился.
- Но ошибка здесь невозможна?
- Ошибка всегда возможна.
И Мирза-Якуб ушел.
А Хосров-хану вывели из конюшни необъезженного коня, и он долго объезжал его, а когда конь совсем обессилел, хан, не ужиная, лег спать и так ни на что не решался. Он был нерешителен, как женщина, и храбр, как наездник. Он был к тому же легковерен и охотно верил в то, что успокаивало. Постепенно он усвоил мысль Якуба и совершенно уверился в ней.
Так прошла неделя, и ничего не случилось.
Потом Хосров-хана позвали к Манучехр-хану. Манучехр-хан жил в большом доме, сзади шахского дворца, около крепости Шимлах. У него сидели Ходжа-Мирза-Якуб и племянник Манучехр-хана, коллежский асессор Соломон Меликьянц. Встретив Хосров-хана, старик выслал из комнаты племянника, и в ней остались три человека, три евнуха.
Подали пушеки.
Гладколицая высокая старуха жевала молча пушеки и смотрела на амазонку с подведенными глазами.
Потом она сказала амазонке:
- Хосров, я люблю тебя как племянника, и все трое мы здесь как братья. Один шамхорец подал просьбу на тебя. Он подозревает, что у тебя находится его племянница.
Амазонка быстро посмотрела на того и на другого.
Но другой молчал.
Манучехр-хан сказал еще:
- Мои люди придут с ним к твоему крыльцу, и ты должен будешь показать им свою Диль-Фируз.
- Я думаю, - сказал тогда лениво Якуб, - что ее нужно все-таки увезти.
Хосров-хан выпятил губу.
- Может быть, это и не она еще.
- Все-таки я посоветовал бы ее увезти, Хосров, - повторил Мирза-Якуб. - Возможна ошибка, и ее нужно
[327]
увезти подальше, чтобы никто не знал, где она. У русского тысяча рук и тысяча глаз.
- Это невозможно, - сказал Хосров-хан нерешительно.
- Почему? - спросил Якуб. - У меня есть одно место под Казенном.
- Неизвестно, на сколько времени придется ее увезти. И потом я все же уверен, что это не она.
И Мирза-Якуб не возражал.
Манучехр-хан вздохнул свободно: не предупредить Хосров-хана он не мог, но боялся неприятностей. Этот русский посол! Манучехр-хан был осторожен. Истлевшими глазами цвета жидкой пыли он посмотрел на товарищей и улыбнулся.
- Мирза-Якуб всегда предполагает дурное, Хосров-хан - всегда хорошее. Я старик и сам не ожидаю ни хорошего, ни дурного. Я только знаю, что человек, ожидающий дурного, сам идет к дурному. Вы думали, дети мои, о шамхорце, но не подумали о Диль-Фируз.
Оба евнуха подняли на него глаза.
- Недостаточно, чтобы шамхорец признал твою Диль-Фируз: нужно, по уставу, чтобы Диль-Фируз признала тоже шамхорца.
Об этом действительно не подумал Хосров-хан.
- Ты знаешь ее лучше моего. И вот мой совет: ты покажешь ее шамхорцу, но она не признает его.
3
Непонятна любовь евнуха. Хосров-хан просил Диль-Фируз остаться у него, что бы ни случилось. Девочка привыкла к нему. Она ела самые любимые свои блюда. Он подарил ей еще десять туманов для лобной повязки и еще сорок для ожерелья, и девочка рассыпала монеты и собирала их в кучки. Ей нравился блеск и звон монет.
Наступил день, когда пришел шамхорец.
Перед его приходом пришел к Хосров-хану Мирза-Якуб, и хан, взяв за руку Диль-Фируз, вывел ее из комнаты.
Шамхорец уже ждал.
Тут началась охота.
Диль-Фируз, увидя шамхорца, побледнела. Она отвела от него взгляд.
Хосров-хан смотрел на нее, как на необъезженную лошадь, внимательно и ясно.
Диль-Фируз стала тогда бросаться с места на место. Она
[328]
бегала неровными маленькими шажками по крыльцу, как зверь по открытой поляне.
Потом остановилась и остолбенела.
Сдвинув брови, она прищурилась, как будто стоял не солнечный день, а густой туман.
Она всматривалась в шамхорца.
Хосров-хан еле заметно пригнулся, как будто нужно было ему сейчас вскочить на дикую кобылу, ни разу не видавшую плетки.
Тут стал подходить шамхорец.
Руки его повисли по бедрам, как они невольно и естеств