чума.
16. Слышал в трактире любопытный анекдот о способе казней при генерале Ермолове. Повесили муллу в виду всего города за ноги. Сей был оставлен для позорища народу. Полагая, что казним за разноверие, обещался есть свинину. К концу полудня лишился зрения и, раскачавшись, ухватился руками за перекладину, сел на оную. Был стащен.
--------------------
(1) Отсюда (лат.).
[211]
По докладу генералу Ермолову был повешен наконец за горло.
Рассказчик - грузинский чиновник. "Еще многое увидим".
Ныне вешают за горло.
17. Жалованье выплачено. А. С. Г. молчит о дальнейшем движении. Остановка в Тифлисе долговременая. Причины неизвестны. La jeune personne Daschinka? Впрочем, мне нет до сего дела. Имел столкновение с М[альцовым]. Слуга Александр - развратный молодой человек, коего не то что везти в Персию, но должно бы выгнать из дому тотчас же. Причины расположения А. С. Г. непонятны. Едва ли не самое неприличие слуги и вздорный его характер.
18. Был утром в немецкой колонии. Составлена par exellence (1) из сектаторов города Виртемберга. Живут 14 лет. Помнят отечество, но привыкли. Был угощен добрым немецким пивом. Любопытный анекдот. В одном доме находилась молодая девица лет 19, которая, быв похищена, бежала из персидского плена при помощи родственников. Пасмурный вид, в семействе чужая. С негодованием отвергает скудный достаток и со слезами вспоминает жизнь в гареме. Дика.
19. Писем из С.-Петербурга нет. Господин маркиз весьма услужлив, подарил кинжал, впрочем не имеющий цены. Нужно полагать, что желает выведать об А. С. Г.
- Как жаль, что вы не играете в карты, доктор.
- Я играю, но с болваном.
20. Графиня и Maltzoff. Порча нравов, как во времена маркизов, но более тайно. Крайне слаб в филозофических науках, не мнит (?) и слывет филозофом. Чуть ли не считает меня за лицо комическое.
21. Слух, что выезжаем на военный театр к шефу. Сожалею о согласии. Подвержен нервическому страху выстрелов. Спросил о петербургских словах: "несуществующее государство". - Ответ: Оно скоро, м. б., осуществится.
Дружба и занятие А. С. с губернатором, г. Завилейским. Слуга Александр был открыт в девичьей комнате, где имел обыкновение ночевать, и, по просьбе графини, высечен, но, по просьбе А. С., - слегка.
22. А. С. играл вальс собственного сочинения.
Я сказал о музыке как об искусстве непонятном, но действующем на организм.
Возражение А. С.:
--------------------
(1) По преимуществу (фр.).
[212]
- Я от музыки, как от женщины, требую изящности и легкости. Поэзия - дело другое.
Указал ему на счастливую фигурацию: сами пальцы набрели на нее, не вымышлена, но случилась в пальцах. Повторение в параллельном мажоре доказывает руку опытную, драматическую.
Но presto! (1) presto в средней части! В вальсе! Верх внезапности! Прыжок! варварство!
Слушал внимательно. Отнесся:
- Почему при ваших многообразных сведениях вы остаетесь неизвестны, мой милый доктор?
- Затем что их много.
Улыбка и потом некоторое недовольство.
- Доктор, вы не понимаете: я люблю дорогу, серые шинели, простую дорогу. А вечером - тепло и танцы.
К чему сказано, точно не понимаю.
Четвертый день ходит в туземном кафтане. Жалоба на болезненность дыхания. Предписал холодные водяные обтирания.
23. Получил письмо из СПб. Жаркое лето и множество театральных развлечений. А. С. в разговоре о Персии: "мое политическое изгнание". 100 р. сер. прежде бывших 150 = 250. Теплота изгоняется теплотой: объяснение бараньих шапок у туземцев. Много смеялся уличной драке двух старцев.
24. Сказано А. С. о маркизе С.
Побледнел, сжал губы, сделался страшен и как бы в беспамятстве от бешенства. Через полчаса - музыка, смех, читал на память стихотворения.
3
Ему нравилась возможность выбора и безусловное покорство Нины.
Он смотрел на Дашеньку и на Нину, сравнивал их, и доступность обеих, о которой никто, кроме него, не знал, успокаивала его. Нина взмахивала ресницами на малейший его взгляд и тотчас же беспрекословно шла играть с ним на фортепьяно. Все подготовительные периоды кончились, и ему нравилось еще и еще оттягивать их. Ему нравилось, что доктор Аделунг с тревогою посматривал на него, а Мальцов, как неопытный, был доволен, словно он получил назначение не в Персию, а в Тифлис - к Елизе. В этом странном состо-
--------------------
(1) Быстро (ит., муз. термин).
[213]
янии, на внезапной, непонятной для самого себя, тифлисской остановке, он часами просиживал над фортепьяно, словно старался извлечь из клавиатуры нечто совершенно ясное, решительное, рассеянно глядел на Дашеньку - и ужасал Прасковью Николаевну.
Вдруг он, все так же свободно и легко, помурлычет на фортепьяно и скажет ей: - Я хочу поговорить с вами, - и поговорит... о Дашеньке, а не о Нине, из одной рассеянности.
Ей уже нечто подобное снилось.
Завилейский писал, писал - и, когда встречался с Грибоедовым и пробовал говорить о проекте, Грибоедов говорил, даже как бы сочувствуя:
- Это очень любопытно.
Он был вежлив невыносимо.
4
Вечером он вышел из ахвердовского дома.
Прямо под ногами, внизу, на плоской кровле, двигались тени - плясали женщины под глухое подземное ржанье барабана - доли. Он оглянулся.
К забору, прямо против Нининой светелки, прижалась какая-то тень. Грибоедов рассмотрел пышный галстук. Молодой асессор смотрел на Нинино окно.
Грибоедов рассердился. Он хотел подойти к асессору и прогнать его, сказать, что это неприлично. Асессор его не замечал. Но, увидев асессорово лицо, Грибоедов остановился. Это было человеческое лицо невысокого пошиба, с усиками и баками, но оно так тянулось к свету в окошке, так забыло о самом себе, что Грибоедов сам стал смотреть в Нинино окошко. Там мелькали иногда: лоб, волосы, видны были движущиеся руки, но всего лица, всей фигуры не было видно. Нина в окно не посмотрела ни разу, она была чем-то занята.
То, что было в комнате, внутри, простою фразою: "Подай мне, Дашенька, ту книгу" или: "Мне надоело, Дашенька, мое платье", - то здесь, в обрывках и со стороны, получало особое значение.
И, глядя на полуоткрытый рот асессора, он догадался, что Нина необыкновенно хороша. Он знал об этом. Теперь он это понял. Барабан внизу бил глухо, безостановочно.
Он стоял как вкопанный.
Какой вздор Дашенька.
Только Нина существует.
[214]
5
Терем злат, а в нем душа-девица,
Красота, княжая дочь.
Грибоедов
Утром доктор Аделунг сказал ему о маркизе Севиньи, что заметил, как маркиз и один неизвестный ему чиновник, с которым доктор встретился у господ Кастеллас, следят за ним.
В час дня прибыла почта и привезла письмо от Фаддея. Фаддей писал о гневе Родофиникина.
В два часа дня он был у Завилейского, заставил прочесть весь доклад, сам написал две последние страницы и все исправил. Тут же Завилейский отдал писарю переписать доклад в трех списках. В три часа дня Сашка на базаре покупал верховых и вьючных лошадей. Он долго смотрел им в зубы, потом давал пинка лошадям в живот и так туманно, оголтело смотрел в жадные черные глаза продавцов, что они смущались и немного сбавляли цену. К общему удивлению, Сашка купил лошадей довольно сходно и удачно. Только две клячи оказались из рук вон плохи. Сашка взял их за карабахских жеребцов.
В три часа Грибоедов послал депешу графу Эриванскому с просьбой дать способы к нему пробраться и, вызвав Мальцева и Аделунга, сказал им собираться назавтра.
В четыре часа он был у Прасковьи Николаевны. Он был неузнаваем.
Севиньи сидел с Дашенькой, и один глаз его остановился, когда он увидел Грибоедова. У Дашеньки было выражение девушки, знающей, что ее любят.
- Маркиз, известно ли вам, что старшая ветвь Севиньи, от коей вы происходите, прекратила свое существование?
Севиньи осклабился.
- С каких пор, Александр Сергеевич?
- С сегодняшнего дня.
- Я не понимаю, - пробормотал маркиз.
- Дашенька, друг мой, оставьте нас. Итак, маркиз...
Севиньи стал вставать перед грузинским чекменем.
- Первый вопрос, обращенный к вам: что вы скажете о Греции, вашей родине? Например, о Морее, славящейся продуктами бакалейными?..
- Я не понимаю, - бормотал Севиньи с остановившимся глазом.
- Безо всякого сомнения. Вопрос второй: сколько полу-
[216]
чаете вы за сведения о том, что я занимаюсь картежною игрою и состою в компании шулеров?
- Третий вопрос: кто вас бил в ресторации Матасси?
Слышно было, как белые фальшивые зубы били дробь.
- И четвертый вопрос: когда вы думаете покинуть этот дом навсегда?
Тут грек стал оседать, подаваться назад и сел бы снова в кресла, но Грибоедов двумя пальцами, почти не прикоснувшись, как бы схватил его за шиворот, и грек не смог сесть в кресла.
Потом Грибоедов быстро отбежал к двери и распахнул ее.
Медленно, с трудом, почти торжественно грек проходил в дверь.
Грибоедов следил глазами за ним - от кресел к двери.
На пороге грек мотнулся. Он стал вытаскивать что-то из кармана - верно, карточку, - нашел ее и протянул Грибоедову, как нищий протягивает прошение. Двумя пальцами взял Грибоедов эту карточку и пальцами же не сгибая руки, сунул греку в карман.
- Прошу.
Дверь захлопнулась.
Прасковья Николаевна выбежала, смотрела, не знала, что случилось.
Грибоедов смеялся.
- Я подвергнул его острацизму...
Она схватила его за рукав и пробормотала:
- Александр, Александр... Пойти к Дашеньке.
Грибоедов остался один.
Этот дом был его домом.
И обед, утихомиривающий все потери и все радости, потому что люди, теряющие родных и приобретающие их, все-таки обедают, - этот обед ничего не изменил.
Он смотрел на заплаканную Дашеньку, которая плакала из-за него, и ему хотелось прижать ее, растрепать ей волосы, почти по-отцовски.
Прасковья Николаевна, почему-то радостная, много говорила, но не о новостях, не о Сипягине, а о том, что было перед глазами, - о цветах на столе, и потом о своих рисунках - она рисовала, - что цветы ей не удаются, роза не удается, оттенка неуловима.
Предстояла встреча с Паскевичем, путь обходом через чуму, будущее государство.
А здесь был его дом.
И тут впервые он осмелился посмотреть на Нину. Она
[217]
смотрела на него испуганная, она оседала перед ним, почти как грек, опускалась перед ним, тяжелая, со ртом, который вдруг стал большим и раскрылся. Она была похожа на Леночку. И вместе с тем - она была и давешним комнатным, асессоровым виденьем.
Выходили из-за стола.
Грибоедов взял ее за руку и сказал просто:
- Venez avec moi, j'ai quelque chose a vous dire (1).
- Что?
Дальний отголосок грузинской речи был в русском слове. Она послушалась его, как всегда. Он пойдет, усадит ее за фортепьяно. Он будет ее учить.
Он пошел с ней через сад, ничего не говоря, словно никем не видимый. Оба они вдруг и сразу уклонились к ее дому, к дому князей Чавчавадзе. Они взошли в комнату.
И дальше идти было некуда.
Нина заплакала беззвучно, слезы стали течь из тяжелых круглых глаз, она засмеялась.
6
Их благословили. Потом, вечером, княгиня и Прасковья Николаевна долго сидели на крыльце и говорили тихо, очень тихо, опустошенные и уставшие, словно это они опять выходили замуж, или как будто умер в доме человек и начиналась непонятная радость последних одеваний.
В темном закутке, на окошке сидели Грибоедов и Нина, и он повис у нее на губах.
Они сидели час, и два, сидели всю ночь. Он учил ее целоваться, как раньше учил музыке, и тут тоже был тот же иноземный, детский отголосок, что в ее речи, что в ее игре.
7
Перед отъездом он сел и своим косым почерком, очень свободно, написал письмо Родофиникину.
"Милый Финик, - хотел он ему написать, - пикуло-человекуло, финикуло, я вас знаю, мать вашу дерикуло, и плюю, милейшая букашка, на вас и на вашего сына. Желаю тебе, Финик, заболеть чумою, выздороветь и помнить преданность беспредельную Александра Грибоедова".
--------------------
(1) Пойдемте со мной, мне нужно вам нечто сказать (фр.).
[218]
Вместо того он написал:
"Ваше превосходительство. Покорно благодарю за содействие ваше к отправлению вещей моих в Астрахань. Но как же мне будет с посудою и проч. ? Нельзя же до Тейрана ничего не есть. Здесь я в доме графа все имею, а дорогою не знаю, в чем попотчевать кофеем и чаем добрых людей?.. Теперь поспешаю в чумную область.
("Не хотите ли и вы... ")
По словам Булгарина, вы, почтеннейший Константин Константинович, хотите мне достать именное повеление, чтобы ни минуты не медлить в Тифлисе. Но ради бога, не натягивайте струн моей природной пылкости и усердия, чтобы не лопнули.
("А не то неприятностей от Паскевича не оберетесь".)
Примите уверения в непритворном чувстве...
("Каком?")
... уважения и преданности беспредельной.
Вашего превосходительства.
("пикула-человекула")
всепокорнейший слуга А. Грибоедов".
И - на коня.
8
РАЗГОВОРЫ ГЕНЕРАЛА СИПЯГИНА ВЕЧЕРОМ ТОГО ЖЕ ДНЯ ЗА БУТЫЛКОЮ ВИНА С ПРИЯТЕЛЕМ ПОЛКОВНИКОМ
Я человек без предрассудков. Я - тактик. Я - стратег. Вот кто я.
Из областей военного красноречия я, например, какую предпочел? Стратегическую: просто фигуры страстей. Восклицание и возглашение - это вот фигуры. "Россияне, россияне, Петра Великого забыли!" - или: "Что, например, видим, что делаем? - Петра Великого погребаем!" Хотите верьте, хотите нет, - но вот представляю себе ясно: колесницы, войска, и вот везут покойного императора, и действительно вот - россияне! Петра Великого забыли!
Я в своей книге "Руководство для егерей" должен был написать, чтобы застрельщик не торопился. Ну, напишешь так - кто это запомнит? А я написал, пожалуйста.
Вопрос: Должен ли застрельщик торопиться при стрелянии?
Ответ: Нет, и напротив того.
Потому что это прямо идет в душу, поэтому и запомнится.
[219]
Или вдумайтесь, полковник, в эту фразу: "Горы есть ключ к овладению плоскости". Тут ведь, если хотите, вся кавказская стратегия заключена в одну фразу, в единое слово: ключ.
Или: наружный вид имеет большое оказательство. Ведь об этом, если хотите знать, никто не думает и не заботится. А в наше время, при покойном Александре, которого, кстати сказать, россияне тоже позабыли-таки, это было все. Le moral est bon (1) - и побеждали.
В Паскевича я не верю. Он озирается, и в этой черте - весь как на ладони у вас. Суворов озирался? Нет, Суворов не озирался. Милорадович озирался? И Милорадович не озирался.
Светило дня и звезды ночи
Героя видят на коне!
А у нашего графа бегают глаза. Уверенности нет, веры нет. Le moral est mauvais (2). Вы знаете, как Ермолов его прозвал? Граф Ерихонский. Как же, мне из Петербурга писали.
И я жду терпеливо событий. Правда-матка скажется, наша правда, солдатская. Я послал ему сегодня пакетец: иностранные газеты.
Пожалуйста - "Journal des debats" пишет: генерал Паскевич, талантами не одаренный, просто счастлив, удачлив, и всюду помогают ему les gens du malheur (3), господа сенаторы, те, что на Сенатских площадях в декабре танцевали.
Я эти места карандашом обвел, в числе прочих разумеется. Пускай его поерихонится.
Я им удивляюсь. Как человек, как военный, как сын отечества - я им удивляюсь.
Сидит у него артиллеристом Бурцев, отличный полковник - и все решительно делает. А он ведь тоже, знаете, из стаи славной. У меня о нем вот такая тетрадь наблюдений. В солдатах - офицеры, инженеры - тоже все за него делают. Слава отечества им дорога? Плюньте, дорогой полковник, плюньте, дуньте и перекреститесь. Россию они готовы моментально на месте уничтожить. Им слава отечества важна? Нет - просто им выслужиться смерть хочется, шкуру меняют, часа ждут. А потом извольте - тут как тут!
И вы думаете, полковник, - дураки? А вот и не дураки.
Вы думаете здесь, например, господа тифлисцы, моло-
--------------------
(1) Нравственность хорошая (фр.).
(2) Нравственность плохая (фр.).
(3) Пострадавшие (фр.).
[220]
дежь тифлисская, они довольны? Ну, а я этого не думаю. Только на балах изображаю это довольство всеобщее. И вот это уж пусть умрет с вами, полковник, и за дверь не выйдет: милейший наш губернатор, мой юный наперсник, господин Завилейский, - он кто такой? Нет, вы скажите, полковник! Кто такой господин Завилейский? А я скажу, пожалуйста. Господин Завилейский - поляк! Польша! Сейм народовый!
Ведь тут такое получается взаимное сосредоточение и узел, что, хотите верьте, хотите нет, а ждешь: действительно вот - возьмет да и грянет!
Тут такая логистика нужна!
Я вот сегодня одного коллежского асессора заарестовал. Пишет в письме к приятелю - и как будто ничего тайного: "Влюблен, мол, в деву гор и жду часа". Но прислушайтесь, полковник: де-ва гор. Это что? Что это такое - дева гор? Что это за час такой, скажите, полковник? И чего его ждать, часа-то? А вот то-то и есть. Тут под девой гор, может, целое общество скрывается.
Скажу вам, как старому другу, с которым на поле брани, слава тебе господи, рядом стоял, - я знаю каждый их шаг. Я, но не Паскевич. Я затем здесь ведь главным образом и поставлен.
Но он чего требует? Он требует, чтобы я ему все свои рапорты посылал. Ну-с, а завтра потребуется, скажем, о нем самом рапорты писать? Так что же, и их ему направлять? Пожалуйста, подождет. Кто в деле, тот в ответе.
Я ведь понимаю, куда он метит: дескать, солдаты гарнизонные в крепостное состояние обращены, командирам дома строят, сторожами служат. Это у меня. А где тут крепостное состояние? Это городское благоустройство. Ну, а у самого- как христолюбивое воинство кормится? С небеси манна падает? Нет-с, кур да баранов побирывают, мародерством воинство-то промышляет. У меня ведь не его реляции имеются: "Ура! Фельдмаршал Суворов!" - я глаз свой далеко кидаю.
Ведь даже над Муравьевым, очень, очень близким лицом, приходится иметь наблюдение. Действительно, много-то ведь Муравьевых замешаны. Может, и в однофамильце кроется. Это хоть и странно, а однако же довольно вероятно.
Но за всем тем скажу вам: я устал.
Я ведь века Александра человек. Я тактик, но я устал. Мне хочется иногда, хотите верьте, хотите нет, забыться или даже пасть со славою. Вы не верите, полковник, что я задаю балы с политическими целями, как я, кажется, намедни вам говорил. Конечно, и это есть, но главное то, что я устал.
[221]
Просто все неверно и колеблется. Я, может быть, разучился понимать людей.
Бросаюсь в поэзию - я ведь очень люблю стихи - и что же нахожу? Падение вкуса. Я люблю одни баллады Жуковского. Есть у меня рукопись Александра Сергеича, нашего жениха.
Прочел и бросил ее, полковник, в стол.
Я люблю смеяться - пожалуйста, мало ли сюжетов? Боккачио, например. Как загонял монах дьявола в ад девице. Это прекрасно, полковник. Неужели вы не читали? Я вам дам книжку. Но я прочел Александра Сергеевича комедию и поразился. Есть смешные положения, удачные портретцы, и кой-кому достается так, что любо. Но ведь уж над всем, над всем смеется без конца и без краю. Гвардия ему не нравится, видите ли, уж гвардия ему смешна стала. "Гварди-онцы".
Это смешно? Это плоско.
Теперь к Паскевичу ускакал. Вдруг объявление о помолвке и вдруг скок. Я ему дал двенадцать казаков, пусть едет. Мне что? Эти его проекты о Закавказье! У меня есть сведения, весь этот проект читал я, в донесении разумеется, но, хотите верьте, хотите нет, я над ним заснул.
Скучнейшие фантазии, как будто человек сидел, сидел, писал, писал, и все это ему приснилось.
И все-таки, полковник, вы знаете, кого я уважаю? Его. Все-таки. Все-таки уважаю.
В нем есть свободный тон, старый, московский. Он говорит свободно. Если хотите знать, я люблю его, полковник.
Я не тактик и не стратег, я хочу любви, мой любезный друг, и хочу свободной молодежи, чтоб они целовались, чтоб они плодились, черт их возьми совсем, чтоб они смеялись.
Эвоэ! - и неги глас!
Пускай он женится на девочке, пожалуйста. Выпьем за его здоровье.
За здоровье новобрачных, ура!
Я и вас, полковник, люблю. И помяните меня добрым словом, когда меня не станет. Пускай обо мне болтают тогда.
Взвод, вперед!
Сипягин - грудь полков!
О, сколь он ужасает!
Помните, полковник?
А теперь помогите мне встать с кресел.
Я сам, кажется, не могу. Я употребил.
[222]
9
Грибоедов шпорил коня. Конь похрапывал, поднимаясь на отвесную гору.
Война не пахла кровью, она пахла хлебом. Он втягивал в ноздри ее плотный запах.
- Отчего здесь пахнет хлебом? -спросил вдруг доктор.
Он трясся на лошади, как мешок с мукой.
Мальцов, стараясь прирасти к седлу и прыгая в нем, взглянул на доктора иронически.
- Это пахнет кровью, - сказал он значительно.
- Нет, верно, что хлебом, ваше благородие, - сказал линейный казак. - Извольте поглядеть: ямы.
Действительно, откосы при дороге были изрыты большими рытвинами.
- Это след ядер? - спросил важно Мальцов.
- Нет, зачем ядер. Сюда еще ядра не долетали. Это стоянка была. Это печка такая. Копачи на стоянке роют ямы, вот и свод и под. В другой ямке набьют колушков, смажут клейстером - вот квашня. И хлеб пекут. И еще кваску заведут.
И этот теплый хлебный запах, державшийся в теплой, накаленной земле, - было первое, чем встретила Грибоедова война.
Он чувствовал потребность заботиться о докторе, не умевшем ездить на коне, и даже о Мальцеве, который думал, что это - первое "дело", и едва ли не воображал, что воюет.
Проект у Паскевича пройдет; он вернется и женится на Нине. Или проект не пройдет - он вернется и будет жить с Ниной отшельником, еремитом в Цинондалах. Это имение Нины, там тонкий, синеватый воздух, трава, виноградники, и с балкона видно, как бежит Алазань, прохладная. А здесь горы и жара.
А в Персию он не поедет и не хочет о ней думать: вещи ушли в Астрахань - дурак Финик услал, верительных грамот нет пока - император где-то на Дунае.
- Мы и бани, ваше благородие, в яме складываем, - говорил старший казак доктору. - Камелек из камня, бурьян запалим или кизик. Сверху - палатку, снизу дерном покроем. На палатку ведра три воды вылить, чтобы пар не выходил, и очень хорошая, легкая баня бывает.
Они взобрались на самую крутизну Безобдала, и тут их встретила ночь и гроза с черными тучами, фиолетовыми молниями, громом и ливнем. Они вымокли до костей. Доктор разделся догола, сложил платье и лег на него животом,
[223]
охраняя от грозы. Казаки не смеялись, но Мальцов багровел от стыда за его поведение.
К Гумрам подъехали в семь часов дня.
В Гумрах уже было тревожно.
Сообщение с главным отрядом было прервано, появлялись пыльные и какие-то закопченные, дымные верховые, передавали, что граф оставил Карсский пашалык и с тылу его теснят турецкие партизаны, что была стычка у Черноморского полка в горах, за Арпачаем, и исход неизвестен.
Мальцов спросил у Грибоедова, краснея:
- Неужели поражение?
- Не думаю, - ответил Грибоедов спокойно, - так всегда.
Здесь, в Гумрах, война уже не пахла хлебом. Гумры - большое селение - было еще разорено персидской войной. В пустыне бесстыдно торчали печи и трубы, как внутренности несуществующих жилищ. Кошки, худые от голода, бегали по пепелищу. Одичалые ротные свиньи, которых защитил коран - их не резали персияне, - поднимали кверху черные рыла среди развалин.
Небольшой дом был русской квартирой. Другой небольшой дом - карантин.
В Гумрах он получил записку от Паскевича:
"Иду под Ахалкалаки. В Гумрах комендант даст вам безопасный конвой при одном орудии. Жду".
Война и спешка удивительно способствовали краткости и даже красоте слога: "Иду под Ахалкалаки".
Переночевали в Гумрах, видели, как бегают карантинные стражи в длинных балахонах, с курильнями, похожими на кадила, и утром выехали.
Под Гумрами сразу наткнулись на отряд: две роты Козловского полка, две Карабинерного и сто человек выздоровевших шли к главному корпусу и не знали, где он.
Грибоедов скомандовал им "смирно!" - и взял их под команду.
Он ехал с двенадцатью казаками да еще двенадцатью гумринскими кавалеристами, за ними шла пушка, а за пушкой - его войско.
У него уже было свое войско.
Сзади трясся обоз - арба с припасами, и в ней сидел статский человек - Сашка.
На каждом шагу на них могли напасть и уничтожить.
И каждый шаг коня был легкий, отчетливый.
Двадцать пятого июня они пробрались в главную квартиру, в Ахалкалаки, к графу Паскевичу.
[224]
10
От этого человека зависели две кампании - с персиянами и с турками, а стало быть, участь России в Азии, и больше: участь новой императорской России, участь Николая.
От него зависела жизнь и смерть всех русских армий, жизнь и медленная смерть разжалованных за декабрь людей, о которых он писал донесения императору. От него зависела жизнь Кавказа, его устройство. От него зависел проект Грибоедова.
У Ермолова никогда не было такой власти.
Присмотримся к этому человеку.
Он был из тех людей, которые появляются на свет раньше своих предков. Он был выскочка, и знатность его была нова. Предок его, Цалый или Чалый Пасько, выехал с домишком и животом еще при царе Горохе из Польши. Этот генеалогический предок появился на свет, когда молодой Паскевич был сделан пажом, а раньше его не было. Раньше отец Ивана Федоровича Паскевича был мещанин полтавский. И именно он, а не Чалый Пасько обладал смелостью и денежным капиталом, которые передал сыну-полководцу.
Мещанин Федор Паскевич со товарищи взял при Екатерине поставку соли из крымских озер и через сильного человека добился от казны многомиллионных задатков "во ограждение от падежа волов". Волы остались живы, а соль была не доставлена. И мещанину Федору Паскевичу со товарищи угрожали взыскания и, стало быть, либо нищета, либо посылка на каторгу. Тут-то он и вознесся. В Петербурге он выказал такое ласкательство, такое придворное проникновение и быстроту денежного действия, что и ему и товарищам его простили и недоставленную соль и миллионы. И вся Полтава праздновала победу Паскевича, потому что это был подлинно Полтавский бой: почти все обыватели Полтавы участвовали в соляной поставке. И в скором времени у старого украинского мещанина появился предок Цалый Пасько, старый польский шляхтич, и Федор Паскевич через посредство все того же наружного оказательства и придворных проникновении поместил своих сыновей в Пажеский корпус. Мальчиком Иван Федорович служил камер-пажом при Екатерине. Он стал придворным офицером. Как новый человек с простым чутьем, он понял, что высший секрет придворных успехов вовсе не в тонкости и лести, а в грубости. Она называлась прямотой и откровенностью, и такой человек становился нужным двору, всегда втайне
[225]
неуверенному в том, что творится за окном, - и легковерному. Под командой Паскевича служил великий князь Николай, и Паскевич выговаривал ему, покрывая его вины перед Александром, подозрительным, придирчивым и не терпевшим брата. Так он умел отличиться и приобрести заслуги заранее.
Он сопровождал великого князя Мишеля в путешествии и кричал на него. Он был человек отличной военной удачи, с грубым голосом и повелительными, короткими жестами.
Он был вовсе не бездарен как военный человек. В нем была та личная наблюдательность, та военная память, которая нужна полководцу. В молодости, в 1812 году, он взобрался первым на стену крепости и был ранен. Когда французы стреляли в лоб, он подумал: как было бы хорошо, если бы сзади и с боков палила в них русская артиллерия. И эта память ему пригодилась: он стал выдвигать на первое место артиллерию. Он был и неглуп по-своему - он понимал, как люди смотрят на него, и знал императора лучше, чем сам император. И он знал, что такое деньги, умел их употреблять с выгодой.
И вот все знали о нем: он выскочка, бездарен и дурак. Дураком его трактовали ближайшие люди уже через день по отъезде от него.
В петровское время умный князь Куракин сказал бы о нем: "Превеликий нежелатель добра никому". В Елизаветино время о нем сказал бы Бестужев-Рюмин: "Человек припадочный (случайный) и скоропостижный". А Суворов скрепил бы петушиным криком: "Человек предательный! Человек недальний!" Ермолов же звал его Ванькой и графом Ерихонским.
Никто не принимал его всерьез. Только у купцов висели его портреты, купцы его любили за то, что он был на портрете кудрявый, толстый и моложавый.
Есть люди, достигающие высоких степеней или имеющие их, которых называют за глаза Ванькой. Так, великого князя Михаила звали "рыжим Мишкой", когда ему было сорок лет. Ведь при всей великой ненависти Паскевич ни за что не мог бы назвать Ермолова, всенародно униженного, Алешкой. А его походя так звали, и он знал об этом. И сколько бы побед он ни одержал, он знал, что скажут: "Когда удача! Что за удачливый человек!"
А у Ермолова не было ни одной победы, и он был великий полководец.
И Паскевич знал еще больше: знал, что они правы.
Самая наружность лишила его места среди великих
[226]
полководцев. Небольшой, розовый, колбаской нос, заботливо отпущенные лихие усы и баки и выпуклые глаза. Он был из посредственного теста, ему не хватало лишних черт, которые создают героев.
Как человек новой знатности и придворный, он говорил почти всегда по-французски. Русская же речь его была отрывиста и похожа на ругань.
С ужасом иногда он чувствовал, что действительно удачлив, что в его славу полководца замешался все тот же Цалый Пасько, которого никогда не бывало.
Елиза довершила дело. Она была московская барыня и понимала его совершенно. Щурила на него глаза и цедила сквозь зубы: "Вам следовало бы, друг мой, поменьше спать после обеда".
И вот, когда он уяснил себе, как понимает его Елиза, он стал бояться ее как огня и стал тем, чем был: превеликим нежелателем добра никому.