Главная » Книги

Некрасов Николай Алексеевич - Мертвое озеро (Часть первая), Страница 9

Некрасов Николай Алексеевич - Мертвое озеро (Часть первая)


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25

оли нужна на сцену вещь какая... А здесь каждая норовит унизить остальных своим нарядом и уж ни за что румян не даст другой, не то что вещь какую. А как начнется у них вражда, так просто пропадай! Вот, например, Орлеанская пользуется почетом здесь, а она просто злодейка. Если счесть, что она на своем веку наделала, так не поверишь. Я уж не говорю о домашней жизни: закрывай глаза, что там делается! А вот у ней была смазливая сестра, поступила на театр. В нее был влюблен до безумия один учитель; хорошо! дело было слажено, учителю дала слово девушка, что за него выйдет замуж. Но после нескольких дебютов, в которых она была принята чересчур уж хорошо, что и губит молодых актрис, Орлеанская взбаламутила смазливую девушку, стала ее целовать, звать к себе жить и доказывать, что она не должна выходить замуж за какого-нибудь учителя, что с ее лицом она может и богатой быть и за князя выйти, и тот, говорит, в тебя влюблен и этот.... Приходи, говорит, ко мне. Девушка, по незнанию жизни, и отказала учителю. Боже ты мой! он свету невзвидел, чуть у нас руки не целовал, чтоб мы поговорили да урезонили ее. Вот я ее и стал усовещевать: она, знаешь, и подалась. Учитель под собой ног не слышит от радости, стал сочинять ей романс, что она чудное созданье, да не успел окончить его, как смазливая девушка снова подняла нос, нарядилась в бархатную кацавейку с золотыми кистями, которыми за версту отгоняла от себя порядочных людей, поигрывая ими. Орлеанская как коршун сторожит ее и кричит на всю сцену, что она скоро породнится с богатым барином. Учителя не только не пускали в дом, так даже около ходить. Бывало, уведешь его от сраму, а то Орлеанская вышлет своего повара гнать его. Смазливая девушка в коляске с Орлеанской стала разъезжать, ролей учить не хочет, готовясь уж в княгини. Учитель стал заговариваться, и его, бедного, засадили в комнату: он так и зачах; умирая, просил ее приехать проститься, да Орлеанская не пустила... она бы не прочь.
   Остроухов не замечал, что его рассказ об учителе производит сильное впечатление на Мечиславского, который наконец тревожно спросил:
   - Что же, она вышла замуж?
   Остроухов горько улыбнулся.
   - Как же, как же, но только не за князя, а за актера.
   - Как?
   - Да так; известно, сулил ей только, а приехал дядя его да прямо к ней. Вы, говорит, думаете, он богат, да я, говорит, всё ему даю, а вот узнал, что он стал шалить, так и гроша не дам. А племянничек уверил ее, что у него горы золотые. Девушка в слезы,- говорит, меня обманули. А дядя в ответ: зачем верили! И увез своего племянника. Она осталась без коляски, да еще должна была кое-какие долги заплатить. Орлеанская сухая вышла из воды, заперла несчастной двери своего дома да еще за кулисами да в уборной честила ее. В то время здесь один актер собирал труппу для себя, чтоб ехать на ярмарку, нужна была ему красивенькая актриса, он женился и уехал. Однако расчел плохо: она, тово уж, знаешь, покашливала от всех этих историй, да еще в дороге простудилась, и последовала за учителем.
   Остроухов прошелся по комнате, как бы припоминая что-то, и, подойдя к окну, предложил рюмку Мечиславскому, сидевшему повеся голову; тот отказался. Остроухов выпил один. Кряхтя и потирая руки, он начал ходить по комнате скорыми шагами, бормоча под нос.
   - Если тебе было так хорошо в кочующей труппе, скажи на милость, зачем же ты ее оставил? - вдруг спросил Мечиславский.
   Остроухов, остановясь против Мечиславского, горестно покачал головой и еще печальнее произнес:
   - Мне всё опротивело, и я метался как потерянный.
   - А меня винишь, что я опустился.
   - Я... я дело другое. Ты вот, может быть, мухи не обидел, а я... я низкий человек! - с силою воскликнул Остроухов, и глаза его дико засверкали.
   - Что ты, полно! - пугливо произнес Мечиславский.
   - Так не сравнивай себя со мной!.. Я... я лучше всех знаю, чего заслуживаю. Разве бы я мог дойти до такого состояния...
   И он закрыл лицо руками.
   - Ну что ты пустяки говоришь! С тех пор как я тебя знаю, небось, что ты дурного сделал?
   - Совесть, совесть; надо спросить ее! Я вот уж несколько лет задобриваю ее; но она, она, верно, слишком была возмущена, что покою нет.
   - Да что ты такое сделал? - с любопытством спросил Мечиславский.
   - Я... ничего ровно для многих людей, но... слушай... Я никому еще не повторял этой истории. Ты, может быть, не так строго меня осудишь... Я хотел жениться, тому лет двенадцать,- она была актриса, хорошенькая, молоденькая, и была не прочь выйти за меня. Мне кажется, она любила меня... да! надо любить, чтоб отказаться от богатства. Но она, как и я, много уже видела горя в жизни, и потому мы были оба раздражительны и необузданны в своем гневе. Между нами были частые вспышки, и надо тебе заметить, что в такие минуты были мы оба страшны: мы чувствовали страшную ненависть друг к другу; как так и она были готовы на всё, чтоб досадить и уязвить другого. Раз обманутый в любви, я был подозрителен и ревнив. В одну из наших ссор недобрые люди воспользовались, чтоб расстроить нашу свадьбу. Они так возбудили мою ревность, что я забыл себя. К тому ж, когда мне передавали сплетни, я выпил много вина и как помешанный кинулся в театр, где она играла, чтоб удостовериться в своих подозрениях. И спрятавшись за кулису, я следил за ней; мне только казалось, может быть, что ее выразительные глаза устремлены всё на одно кресло, где сидел мой богатый соперник, преследовавший ее своею любовью. Но она всё отвергла из любви ко мне. Я, однако ж, не верил ей в эту минуту, и чем более следил за ней, тем более ревность моя разгоралась. И когда занавес стали опускать, мне показалось, что она сделала ему знак. Занавес не успел стукнуться об пол, как я... неистово кинулся к ней... и...
   Голос у Остроухова замер; он глухо продолжал:
   - Раздался всеобщий крик. Она, как бы не веря сама себе, дико глядела на всех и вдруг с ужасом кинулась от меня бежать. Я не мог сдвинуться с места, я не смел поднять глаз. Меня вывели из этого положения актеры, присутствовавшие тут - одни с одобрением, другие с негодованием. Я кинулся к ней. Вбегая на лестницу, я споткнулся обо что-то: то она лежала без чувств, в костюме, с открытой головой; как она была на сцене, так в сильный мороз и прибежала, бедняжка, домой... Я плакал, рвал на себе волосы, да этим не помог. Она лежала без чувств и, когда открыла глаза, то, завидя меня, вздрогнула и снова закрыла их. Всю ночь я простоял на коленях у ее постели, спрятав голову от стыда и угрызения совести. К утру щеки ее стали пылать, всё лицо передергивалось, и разразилась она бредом, и таким страшным, таким страшным! Она то плакала истерически, зачем я ее ударил, то пряталась от меня, крича, что я хочу повторить опять то же; одним словом, пытка была для меня так сильна, что она-то меня и довела до несчастной моей слабости. Она была молода, и силы взяли верх над болезнью. Первый раз, придя в память, она ничего не помнила и ласково глядела на меня. Но припомнив, что было до болезни, она прогнала меня с отвращением. С этой минуты я махнул рукой на всё и дошел до того, что меня за два дня до представления запирали в бутафорскую, чтоб я прошел роль. С тех пор голос у меня стал пропадать; я постарел, обрюзг и занял роли комические. Женщин я боялся, да, признаться, и всех людей. Но потом память моя стала свыкаться с моим проступком, да и слабеть от излишнего пристрастья к вину. Я сделался опасно болен. В продолжение всей болезни, без моего ведома, за мной ходила одна из наших актрис. Жалость ко мне... нет, она любила меня... заставила это сделать. Она была не в первой молодости, много испытала неудач в жизни и ко мне, верно, привязалась, как к человеку потерянному. Я был тронут ее заботами обо мне. Но и тут мне была неудача: такой ревнивой женщины я не видывал,- впрочем, может быть, потому, что она любила меня. Но я сам себе казался так ничтожен, что даже не хотел верить, чтоб кто-нибудь мог питать ко мне порядочное чувство. Она ссорилась со мной, когда я пил лишнее. Мне стали скучны ее слезы. Я убегал ее - она пуще меня ревновала. По правде сказать, я особенно ни за кем не ухаживал, а разве под веселый час побалагуришь. Нет, не верит. Ну, чем образумишь, коли что вобьет себе в голову женщина? Поехала наша труппа на ярмарку. Была зима, и суровая. Восемь повозок тащилось по степям, с кулисами и гардеробами. У меня была особая кибитка, и всё она устроила, чтоб я не ехал вместе с быстроглазой актрисой, к которой она меня ревновала,- а быстроглазая, как назло, всё вертится перед нами, как, бывало, остановимся на станции. Проехали мы с полдороги - ну, просто мука: замучила меня ревностью. Я крупно поговорил с ней утром, а к вечеру остановились пить чай на постоялом дворе. Она удивила меня: перестала коситься, стала поить чаем и сама ну подливать мне рому в чашку. Было холодно, и я погрелся. Сели мы в кибитку последние; наши уехали вперед. Она меня крепко поцеловала, как часто делывала. Я, покалякав с ней, завернулся с головой в шубу да и заснул. Я проснулся: кругом было тихо, снег валил страшный, ямщик пел, лошади едва тащили кибитку. Мне как-то просторно показалось около. Я рукой ищу ее, где она... Мороз пробежал по коже. Я крикнул ямщику: "Стой". Кибитка стала "Где хозяйка?" - крикнул я ямщику. "Не могу знать", -удивлением отвечал ямщик и, не доверяя мне, пошарил рукой в снегу, который завалил пустое место. Я с ужасом всплеснул руками и тут догадался, что значило и подливанье рому и последние ласки. Я велел догонять наши кибитки, всё еще питая надежду, не пошутила ли она. Но ее там не было. Мы все вернулись на постоялый двор, ища по дороге ее: может быть, думали, не выпала ли как, хотя дорога была гладка как зеркало. Часа два я бегал по большой дороге, крича ее; но ответа не было. Кибитка поехала. Я остался на постоялом дворе и два дня ждал ее: думаю, может вернется. Но потом приехал за мной содержатель театра. Мы с ним с горя выпили чайку с ромом. Я очнулся, когда уж мы прибыли на место.
   Остроухов горько усмехнулся и сказал:
   - Ну, что скажешь ты теперь обо мне?
   И, не получив ответа от своего друга, он лег ничком на кровать. Тишина настала в комнате.
   Вдруг послышались всхлипывания.
   Мечиславский вздрогнул и подошел к своему другу, стал его уговаривать; но тот продолжал плакать, повторяя:
   - Федя, тяжело! я погибший человек.
   Голос его совершенно ослаб, всхлипывания стали тише и тише, наконец затихли. Мечиславский с грустью глядел на своего друга, и слезы блистали в его глазах.
  

Глава XIX

Перед спектаклем

  
   На другой день Остроухов проснулся довольно рано. Он смутно помнил прошедший день. Он чувствовал тяжесть во всем теле, голова была особенно тяжела; но это не помешало ему погрузиться в раздумье об Мечиславском, который после бессонной ночи только что заснул. Его сон был тревожен, судя по краске на его бледных щеках, нахмуренным бровям, сжатым судорожно губам и по отрывистому дыханию.
   Остроухов, сидя на своей кровати и оглядывая свою комнату, в первый раз был поражен ее неопрятностью и даже нищетой. В эту минуту он походил на человека, который вдруг открывает в женщине, виденной им ежедневно в продолжение нескольких лет, особенную черту, прежде не замеченную. Так точно и Остроухов сидел долго в каком-то удивлении. В то утро солнце бросало яркий свет сквозь тусклые и запыленные стекла и, играя пыльным лучом, падало прямо на лицо спящего Мечиславского. Остроухов соскочил с кровати и, взяв шерстяное одеяло с постели, долго возился, чтоб занавесить им окно. Но так как оно было дыряво, то лучи пробивались и, словно назло Остроухову, пятнами освещали его друга. Усевшись на кровать, Остроухов рассуждал сам с собой, глядя на спящего: "И сон-то твой лишен приятности: солнце режет тебе глаза, если вздумает осветить нашу каморку. Разве так надо ему жить? Надо, чтоб его окружала роскошь, чтоб он мог весь погружаться в искусство. Я дело другое - на сцене я разыгрываю людей ничтожных, шутов или погибших; публика аплодирует мне за верное изображение их, не зная того, что, сойдя со сцены, я сниму только лохмотья или шапку паяса, смою белилы, а возвращусь домой всё таким же погибшим человеком. Он же занимает роли людей чистых, с гордой душой, не знающих других страданий, кроме страданий своего сердца. Он должен весь быть совершенство и нежность, пред ним все преклоняются, он герой на сцене. И, сойдя с нее, он возвращается в ту же комнату, как и я! Глуп был я, когда, зная всё, обвинял его в бесталанности. К тому ж его любовь... да, он любит, и так любить только могут люди, для которых любовь делается жизнью; отними ее - и жизнь погибла. Боже, за что он погибнет! что я могу сделать для тебя?" - И старый актер со слезами глядел на спящего, лицо которого выражало страдание. Слабый крик вырвался из груди Мечиславского, и он застонал.
   - Федя, Федя! пора на пробу,- сказал нетвердым голосом Остроухов, наклоняясь к лицу спящего, на лбу которого выступил пот крупными каплями.
   Мечиславский открыл глаза и, с удивлением посмотрев на Остроухова, пугливо спросил:
   - Что тебе надо? что случилось?
   - Да ничего: ты что-то во сне стонал.
   - А, спасибо!.. Мне снилось страшное.
   Мечиславский вытер пот со лба.
   - Ну, вставай; напьемся чайку, да и на пробу.
   - Да что-то рано! - отвечал Мечиславский, потягиваясь, и, увидав занавешенное окно, в недоумении спросил: - Это что?
   Остроухов сконфузился и после минуты молчанья отвечал:
   - Да солнце бутыль очень нагревает, а...
   - Ты как нежная мать о ней хлопочешь! - сказал Мечиславский.
   Остроухов обиделся и с упреком посмотрел на своего друга.
   За чаем Остроухов рассказал ссору Любской с Дашкевичем и причину ее.
   Надо было видеть волнение, с каким слушал его Мечиславский; он, не подымая глаз, едва только мог сказать:
   - Я думаю, она очень огорчена.
   - О нет! ведь она только назло Ноготковой показывала вид, будто интересуется им!
   - Неужели! - радостно вскрикнул Мечиславский и, потупив глаза, стал пить свой чай, обжигая им рот.
   Остроухов иронически глядел на своего друга. Покончив чай, они отправились на пробу.
   Мечиславский сделался необыкновенно весел, репетировал свою роль с одушевлением, примерил платье к вечеру, чего с ним прежде никогда не случалось, и, возвратясь домой, стал фехтовать на рапире.
   Остроухов зубрил свою роль и сердился на своего друга, что он мешает ему учить ее.
   Пообедав, он лег отдыхать перед спектаклем, а Мечиславский, расхаживая по комнате, проходил вполголоса свою роль наизусть, потом стал собирать узлы. Он выдвинул из-под кровати плетенную из белых прутьев корзину, положил туда белье, свой маленький туалет, роль Остроухова, парик со стола и лег на диван.
   Проснувшись, Остроухов потянулся и, зевая переливами, сказал:
   - Федя, смерть испить хочется: нет ли у нас кваску?
   - Есть бутылка, да я думал взять ее в театр.
   Остроухов выпил чуть не всю бутылку, от удовольствия крякнул и стал одеваться. Одевшись, он велел захватить Мечиславскому его вещи и вышел из комнаты.
   Перейдем теперь к Любской. Как актеры молодые и старые, так и актрисы перед спектаклем отдыхают, иные и спят, для приобретения сил к вечеру. Любская лежала на диване; горничная собирала узел. Это не то что актер, платье которого большею частью остается в уборной. Нет, актрисе иногда надо до десяти платьев везти с собою; а сколько белья, шпилек, булавок, белил, румян! да и не перечтешь всего! Горничная, собрав узел, оставила одну Любскую, которая, кажется, только того и ждала, потому что тотчас же, уткнувшись в подушку, стала плакать. Она не заметила прихода Остроухова, который почти всегда приходил к ней не с главного хода. Он постоял с минуту, кашлянул тихо. Любская вздрогнула и подняла голову.
   - Что это, матушка моя, еще не наплакалась?.. Ну, полно глазки-то тереть, есть о чем, небось золотце потеряла!
   - Да я совсем не о том плачу: я не дура,- обидчиво отвечала Любская.
   - О чем же?
   - О том... о том, что я была слепа, что я поверила ничтожному человеку.
   И она опять заплакала.
   - Эх, зато зорче будешь! а оно тебе не мешает.
   - Что еще вы знаете! - в отчаянии воскликнула Любская.
   - Полно! Я пришел к тебе по одному важному дельцу.
   - Что вам угодно?
   - А вот что...
   Остроухов замялся.
   Любская нетерпеливо глядела на него.
   - Видишь ли, вот вы... вы ничего не видите... Ты ведь женщина порядочная; иначе я не стал бы и говорить с тобой.
   - Да что же? скажи скорее.
   - То... что вот вы все без исключения плачете о пустяках и не видите истинно плачевного. Небось вы сейчас подметите, кто об вас страдает в партере, и не замечаете, что творится возле вас на сцене.
   Любская с удивлением произнесла:
   - Я ничего не замечала, право.
   - Тем хуже: человек гибнет, а ты даже не удостоила обратить...
   - Кто? что такое? что вы говорите? - поспешно перебила Любская.
   Остроухов отвечал:
   - Тебе не нравится: оно, конечно, актер... фи! - презрительным голосом сказал Остроухов.
   Любская пугливо посмотрела на Остроухова; лицо ее как бы вдруг озарилось какою-то мыслию, от которой оно вспыхнуло, но тотчас же покрылось бледностью. Тихо и невнятно она произнесла:
   - Неужели Мечиславский?
   Остроухов произнес выразительно:
   - Ага!
   Любская как бы в негодовании заходила по комнате, судорожно ломая руки.
   Остроухов нахмурил брови и гордо сказал:
   - Я вижу, вы оскорбились: оно, разумеется, он...
   Любская зарыдала.
   Остроухов замолчал и, махнув рукой, сказал:
   - И дернуло меня впутаться в такое дело! Ну, перестань, я так... ну, полно!
   Любская рыдала как безумная.
   - Карета приехала! - сказала вошедшая горничная.
   Остроухов схватился за голову и с негодованием воскликнул:
   - Ах я старая башка! что я наделал! и забыл, что ведь она должна сегодня такую большую роль играть! - и, обратись к Любской, которая платком душила свои рыдания, прибавил: - Я дурак, я вовсе не думал, что говорил. Прости, ну, прости!
   И он с искренностью протянул руку. Любская подала ему свою.
   - Ну, вот люблю, не злущая,- тихо произнес он и, сказав: "Прощай", ушел в большом волнении.
   В шестом часу сцена еще была темна и пуста; изредка проходила актриса с громадными узлами в уборную, и за ней кучер проносил огромную корзину с платьями. Зато уборные были ярко освещены. Говор, смех, толкотня представляли странную противоположность с пустынной сценой. Большею частью в провинциальных театрах уборные бывают общие, для двух-трех одна. И только привилегированные актрисы получают особую уборную. Иногда ее украшают роскошно, и тогда с завистью подходят и заглядывают в нее прочие актрисы, а хористки даже понижают голос, проходя мимо такой уборной.
   Но мы обратимся к общей уборной. Это была большая комната без окон, а с узкими отверстиями, чуть не у потолка, в виде окон. Посредине трюмо, освещенное двумя лампами, прибитыми высоко к стене. Сбоку зеркало и ломберный стол, тоже с двумя лампами по бокам. На противоположной стороне диван и стол; двери огорожены ширмами, которые служат и вешалкой для платьев.
   Некоторые актеры и актрисы бродили уже около уборных, подсматривая, где пьют чай.
   ...Орлеанская явилась первая в уборную с родственницей своего мужа, которую она называла Саша.
   Лицо Саши ясно доказывало трудность исполнять подобную роль у взыскательной актрисы, какою слыла Орлеанская. Тучное ее тело было облечено в широкий и чрезвычайно нескладный капот. Волосы были в папильотках, что делало ее сердитое и еще не совсем разгулявшееся после сна лицо не очень привлекательным.
   Поджав ноги, она сидела на диване за чаем и допивала шестую чашку, с шумом прихлебывая.
   Напротив нее сидела Деризубова и вторила ей, держа блюдечко пятью пальцами. Саша разбирала узел, выставляя на стол белилы, румяны и разные принадлежности туалета. Вдруг она вскрикнула и с ужасом глядела на пустую коробочку, где лежали только две булавки.
   - Что, забыла? - крикнула Орлеанская.
   Саша замялась.
   - Ну, так! вот корми, одевай, трудись для них, а они сидят себе сложа руки и ничего не помнят.
   Орлеанская на этот раз была несправедлива перед своей родственницей. На руках ее лежал весь дом и дюжина детей, которых Орлеанская и не видала никогда, потому что, любя тишину, не допускала детей за три комнаты до своей.
   - Я сейчас займу у кого-нибудь,- робко проговорила Саша.
   - Не нужно-с, вы бы еще пошли хныкать да канючить по чужим уборным, когда у меня всё есть.
   - Ты слышала об Любской? - сказала Деризубова.
   - Да, да, ха-ха!
   Орлеанская громко засмеялась; в то время из рук Саши выпала баночка, за что Орлеанская страшно раскричалась и опять заключила фразой:
   - Вот корми ее, обувай.
   На глазах Саши блеснули слезы, которые она пугливо скрыла, уткнувшись в картонку лицом, будто бы ища чего-то.
   Прибытие Любской отвлекло от Саши внимание Орлеанской. Любская поклонилась со всеми, и с Сашей даже, но только одна Саша отвечала ей на поклон как следует. Орлеанская презрительно кивнула головой; Деризубова произнесла выразительно:
   - Здравствуйте.
   И она стала перешептываться с Орлеанской, которая с наглостью залилась смехом на всю уборную.
   Горничная Любской, разбирая ее узлы и картоны, гордо смотрела на Сашу, разглаживавшую косу, привязанную к спинке стула, стоявшего у трюмо.
   Перешептывание Орлеанской и Деризубовой было прервано стуком в дверь уборной.
   - Кого несет? - закричала грубо Орлеанская.
   - Я, маменька, это я, голубушка, моя герцогиня! - выглядывая из-за ширм, сказал актер с бесчисленными бородавками на лице.
   - А, Ляпушкин! - произнесла покровительственным тоном Орлеанская, у которой актер с раболепством поцеловал руку, за что получил щелчок той же самой рукой.
   - Ах ты повеса! - крикнула Деризубова и, вскочив с своего места, прижала Ляпушкина в угол стены и тут начала его бить, приговаривая: - Вот тебе, вот тебе, не повесничай!
   - Матушка, родная, не буду, дай перевести дух! - пищал жалобно Ляпушкин, страшно гримасничая.
   Орлеанская хохотала во всё горло. Саша и горничная улыбались; одна Любская морщилась: видно было, что на нее нехорошо действовала эта сцена.
   - Ай да Матрена! поделом ему! - вытирая слезы, сказала Орлеанская.
   - Уф, устала! - сказала Деризубова, махая руками, как извозчики в мороз на улице, и прибавила: - Налей-ка мне чашечку.
   - И мне тоже, маменька! - заметил Ляпушкин.
   - Который раз пьешь сегодня? - спросила Орлеанская.
   - Ей-ей, еще первый, маменька. Ну, кто у нас добрее вас? Вы не то что другие; вы сами всех угощаете.
   Ляпушкин подмигнул на Любскую, сидящую у зеркала с полотенцем в руке. К счастию, что половина лица ее была уже забелена, и потому не так заметно было вспыхнувшее на нем негодование.
   - Пей, на...- сказала Орлеанская, сунув небрежно стакан чаю в руки Ляпушкина, который нежным голосом сказал:
   - Я возьму сухарик?
   И взял пять целых.
   Орлеанская села у трюмо и тоже стала белиться и румяниться. Саша стояла перед ней, подавая ей то одну баночку, то другую.
   Деризубова с Ляпушкиным, опустошив весь чайник, сахар и сухари, скрылись незаметно из уборной.
   Орлеанская, по мере окончания туалета, ворчала всё сильнее и сильнее на Сашу,- зачем крепко косу ей привязала, не так пукли взбила,- и заставляла ее перечесывать голову, аккомпанируя любимой фразой:
   - Ну за что вас кормить, одевать!
   Любская представляла совершенный контраст: она одевалась, не произнося слова, как будто ей было тяжело говорить, и только жестами или глазами указывала на вещь, какая ей была нужна. Зато ее горничная была полна негодования, и по морганию ее пепельных ресниц и фырканью можно было заключить, что она горела желанием сгрубить Орлеанской. Но представился случай, и горничная обнаружила совершенно противное. Орлеанская так рассердилась на Сашу, что оттолкнула ее от себя и, обращаясь к горничной Любской, ласково сказала:
   - Милая, пришпиль мне мантию. Она ничего не умеет сделать.
   - Извольте-с! - с услужливостью отвечала горничная и стала ей прикалывать мантию; Саша тем временем плакала.
   Орлеанская грозно говорила:
   - Плачь, плачь! - и истинно герцогской поступью вышла из уборной, прибавив: - Извольте взять питье и зеркало.
   Колокольчик пронзительно прозвонил у дверей уборной, и Орлеанская поспешила выйти. Любская с участием заметила плачущей, что не следует ей огорчаться, потому что Орлеанская постоянно воевала в уборной. Саша, казалось, утешилась этим доводом и, взяв графин с питьем, булавок, зеркало, румян, последовала за Орлеанской.
   Горничная разразилась негодованием на Орлеанскую, доказывая, что она за пятьдесят рублей не стала бы одевать такую капризную. Прозвонили второй раз в колокольчик. Любская сказала своей горничной:
   - Скорее, скорее!
   В уборной Ноготковой Ляпушкин и Деризубова упивались чаем и пожирали сухари. Ноготкова, мурлыча под нос свою роль, проводила тушью брови и сказала:
   - Ну, скорее, мне пора одеваться!
   Ляпушкин, чуть не захлебываясь, допил стакан чаю и, вытирая губы руками, подошел к Ноготковой и сказал:
   - Красавица моя, маменька золотая!
   - Ты его хорошенько! - заметила Деризубова.
   Ляпушкин, гримасничая, на цыпочках вышел из уборной. Прозвенел пронзительно колокольчик у двери уборной, и голос режиссера раздался: "На сцену, на сцену!"
   - Я не одета еще! - закричала Ноготкова.
   Деризубова крикнула тоже:
   - Слышишь, она не одета.
   - А, мое почтение-с, Дарья Петровна,- входя в уборную, сказал режиссер и прибавил: - Да вы успеете: вам во втором акте выходить.
   - Ах да! - произнесла Ноготкова и опять занялась своими бровями.
   Мечиславскому прикалывал портной банты на башмаки, а Остроухов румянил его.
   - Довольно! - заметил Мечиславский.
   - Как довольно? в последнем акте больше эффекту произведешь, как сотрешь румяны.
   Прозвонил тот же колокольчик, и тот же голос прокричал: "На сцену, господа, на сцену!"
   В уборной всё засуетилось: кто бросил последний взгляд в зеркало, кто торопился надеть шляпу, кто натягивал перчатки.
  

Глава XX

Торжество Любской и Мечиславского

  
   За четверть часа до поднятия занавеса сцена была освещена и наполнена народом, все участвующие в пьесе и не участвующие ходили по сцене, кричали, смеялись и очень часто ссорились. В этот вечер давали трагедию с бесчисленным множеством действующих лиц и актов. Режиссер страшно суетился по сцене, расставляя воинов и придворных дам. Орлеанская величественно и тяжеловесно расхаживала по сцене с ролью, а за ней следовала Саша, придерживая ее шлейф. По временам Орлеанская понюхивала табак, брала зеркало из рук своего пажа, долго глядела на свой нос и подбеливала его. Молоденькие актрисы, танцовщицы, как мухи на сахар, слетались со всех сторон к кружку занавеси, чтоб посмотреть в партер, и друг перед другом хвастали.
   - Место! место!! - повелительно прокричал режиссер и, заглянув за занавес, три раза ударил ногой об пол.
   Музыка заиграла, и со сцены разбежались все, исключая тех актрис и актеров, кому следовало остаться.
   Орлеанская усаживалась на стул. Саша расправляла ей шлейф.
   - Пора... место, господа! - кричал режиссер Орлеанскому, который с жаром рассказывал другому актеру, как он сшиб в среднюю лузу желтого.
   Режиссер, кинувшись за кулисы, отчаянным голосом закричал: "Место!", и с последним аккордом музыки занавес медленно взвился.
   В пьесе всех холодно принимали, исключая Мечиславского и Любской. Первый играл с таким одушевлением, что все за кулисами выразительно переглядывались. В этот вечер его фигура как-то была хороша. Он не горбился, не приседал, держался прямо и гордо глядел на всех. Грустное состояние духа шло очень к роли Любской, и рукоплескания не умолкали, когда они были на сцене. Орлеанская бесилась и, стоя на сцене, чуть не вслух бранила публику. Ноготкова тоже страшно злилась.
   В последнем акте обыкновенно два любящие сердца, скрывавшие свою любовь, наконец открывают ее друг другу. Мечиславский так разыграл эту сцену, что рукоплескания несколько секунд потрясали театр и "браво" раздавалось на разные голоса. Любская, в объятиях своего возлюбленного, рыдала непритворно, тронутая игрой Мечиславского, который в восторге осыпал поцелуями ее голову. Любская первая опомнилась и шепнула Мечиславскому:
   - Вам начинать; пора, пора!
   Мечиславский едва мог опомниться; он не находил нити своей роли, не слыхал суфлера, который чуть не вылез из своей будки, подсказывая ему. Поза, лицо так шли к роли любовника, обезумевшего от счастия, что публика приняла молчание Мечиславского за рассчитанное и осыпала его аплодисментами.
   ...С начала сцены Остроухов, стоя у парусинной двери, смотрел в щель и, как будто его слышал Мечиславский, бормотал одобрительно: "Хорошо, живее, ниже возьми, не хватит голосу окончить монолог. Браво!" Наконец он смолк и, прильнув головой к парусине, отрывисто дышал; губы его судорожно дрожали, и по морщинистым щекам текли ручьями слезы...
   Не дали опустить занавеса, как публика стала вызывать Мечиславского и Любскую; режиссер, как бы не слышав, выпустил одного Мечиславского. Публика требовала Любскую. Режиссер опять хотел выпустить одного Мечиславского, который, к удивлению всех, назвал режиссера интриганом и не хотел идти без Любской. Нечего было делать: уже начавшая раздеваться Любская вышла с Мечиславским. Вызов повторился. Любская, раскланиваясь с публикой, сказала тихо Мечиславскому:
   - Приходите пить чай.
   И они разбежались по своим уборным. Любская разделась очень скоро, под страшные крики Орлеанской и слезы Саши. Ноготкова не раздевалась, а рвала от злости платье и, топая ногами, кричала на режиссера, зачем он ей не дал роль Любской.
   - Да вы ведь сами не хотели ее взять, помилуйте!
   - Так не сметь повторять эту пьесу: я больна, слышите, я больна! Слава богу, что Карп Семеныч болен (так звали содержателя театра), а то вам бы досталось.
   Режиссер махнул рукой и вышел от Ноготковой, ворча себе под нос.
   - Велика штука Карп Семеныч! мне стоит открыть все его штуки Калинскому, так ему достанется.
   Мечиславский чувствовал себя как-то странно; он как бы всё смутно понимал, шум и крики публики гудели еще в его ушах; ему хотелось смеяться; в то же время он чувствовал, что слезы дрожат на его ресницах. Пот катил градом с его лица; ему было душно, а от внутренней лихорадки руки и ноги его дрожали.
   В уборной набралось множество народу, в том числе и Калинский, который благодарил Мечиславского от лица всех любителей театра. Мечиславскому пожимали руки, осыпали его похвалами. Многие делали ему предложение идти в кофейную театра, чтоб там покончить торжество, но Мечиславский от всего отказался.
   - Оно и лучше; ты, брат, устал, дома выпьем чайку да покалякаем,- заметил Остроухов.
   - Я... мне нужно зайти, ты захвати мой узел,- не очень свободно отвечал Мечиславский.
   - А ты куда? - с удивлением спросил Остроухов, на что не получил ответа от своего друга; но он недолго мучился разгадкой, следя за Мечиславским, который тщательно смыл белилы и румяны с своего лица, долго повязывал галстух перед зеркалом, пробирал пробор с десять минут, и все-таки пробрал криво, потому что гребенка как-то подпрыгивала на его голове. И когда он поспешно выбежал из уборной от докучливых поклонников чужой славы, Остроухов улыбнулся и, надевая тубу, сказал:
   - Значит, у ней есть сердце.
   Когда Остроухов вернулся домой, ему как-то не захотелось пить одному чай; клокотавший самовар сердил его,- он закрыл его крышкой. Курить ему также не нравилось. Тускло горевшая свеча бесила его, и он раздваивал светильню, чтоб она ярче горела.
   Он улегся было на свою кровать, но тотчас же вскочил и стал прохаживаться по комнате. Его страшно тревожила мысль: отчего он, не менее владевший талантом, не имел в своей жизни такого торжества? И он, как бы желая испытать свои силы, драпируясь в свой изодранный халат, с жаром и жестикуляцией прошел некоторые сцены из роли Мечиславского. В одном монологе он вдруг остановился и, с грустью покачав головой, тихо побрел до своей кровати и лег, уткнув голову в подушку. Мрачные мысли толпились в его уме. Счастливый его друг не выходил у него из головы; ему казалось, что он видит его сияющего от блаженства. Он вспомнил свою молодость, и ему казалось, что он не потерял еще способности страстно любить. И, постепенно впадая в дремоту, он погрузился в сладкие грезы: ему живо чудилось, что он молод, лежит в душистой траве, в саду; воздух чист и ароматен; ветерок нежно ласкает его лицо, на котором и следов нет морщин. Кругом гигантские деревья, с необыкновенно широкими листьями, с пестрой зеленью, тихо склоняясь по прихоти ветра, нежно что-то шептали. Повсюду, куда он ни посмотрит, везде являлись огромные влажные цветы и как бы томились своим благоуханием и красотой. Какие-то странные птицы, с золотыми перышками и все искрясь, порхают над его головой, нежно и сладко напевая. По траве прыгают и порхают какие-то блестящие мухи с огненными крылышками. Львы и другие красивые звери дружно играют между собой. Всё так радостно вкруг его. Вдруг всё засуетилось: птицы радостнее запели, звери заржали, и в каком-то голубоватом облаке явилась перед ним женщина. Он вглядывается и от радости задыхается: это его бывшая невеста - так же молода, так же хороша. К ней ласкаются страшные звери, у которых сделались вдруг человеческие лица.
   Он кидается к женщине; но она ловко взлетает на дерево и манит его к себе, качаясь на ветке, окруженная птицами, которые, щебеча, порхают вкруг нее. Он хочет влезть на дерево; но по мере того как он поднимается, дерево растет всё выше и выше, сад исчезает под его ногами, облака копошатся внизу; он едва различает воздушный образ своей невесты, как вдруг его кто-то берет за руку, и он быстро полетел в густые облака, которые становятся всё прозрачнее; наконец он ясно видит огромную залу и посреди возвышение; множество людей, богато одетых, при появлении его раболепно преклоняют колени; он смело идет к возвышению, на котором сидит опять его невеста, держа лавровый венок, он становится на колени и преклоняет голову. Надев его, он с ужасом глядит кругом: богатая зала исчезла и превратилась в сцену, вместо невесты его перед ним Орлеанская в костюме герцогини,- она злобно улыбается. Вокруг разряженные дамы, в которых он узнает актрис, в народе - фигурантов; все смеются и шепчутся. Он хочет бежать из залы - ему заслоняют дорогу; однако он после борьбы проталкивается, бежит по какой-то длинной сцене; за ним гонятся все с криками и смехом. Хохот Орлеанской покрывает всё... Вот он достигает дверей; но у них открывается люк, и он, желая перескочить, падает в него...
  

Глава XXI

Вечер у Любской

  
   Любская возвратилась домой усталая и в тревожном состоянии духа. Она отдала горничной приказание подать чаю, когда приедет Мсчиславский. Это привело в негодование Елену Петровну; она зафыркала и кричала в кухне, что дня не останется жить, потому что Любская стала принимать Мечиславского. И когда тихо позвонили у двери, горничная не двигалась с места, бормоча презрительно:
   - Померзни, померзни.
   Заслышав звонок, Любская пришла в сильное волненье, лицо ее побледнело; глаза устремились к двери; но дверь, как бы томя ее, не раскрывалась, потому что горничная хотела поморозить Мечиславского, а он не решался звонить еще раз и терпеливо ждал. Кухарка, сжалясь, впустила его; тогда горничная, выхватив у ней из рук свечку, крикнула:
   - Не в свое дело не суйся!
   - Дома?.. - робко спросил Мечиславский, снимая свою шинель.
   - Идите.
   И горничная грубо раскрыла дверь в темную комнату и, не посветив гостю, заперла ее за ним, а сама с сердцем толкнула ногою его шинель, оставленную на стуле.
   Любская вышла к нему со свечой в руке, которая дрожала, обличая волнение Любской.
   Они молча раскланялись. Любская пригласила гостя идти за ней. Они вошли в небольшую комнату, убранную очень просто; указав на стул гостю, Любская села на диван. Как хозяйка дома, так и гость равно находились в затруднительном положении, судя по их взглядам и краске, которая на мгновение покрыла их щеки, чтоб потом сильнее выказать их бледность. Любская первая прервала молчание, однако не словом, а звоном колокольчика, стоявшего на столе; на зов явилась горничная.
   - Подай чаю!
   Горничная, кинув презрительный взгляд на гостя, важно вышла.
   Любская наконец сказала:
   - Вы открыли нашу тайну.
   - Как? кому? - пугливо воскликнул Мечиславский, взглянув ей в лицо в первый раз с той поры, как пришел.
   - Он знает всё,- с упреком отвечала Любская.
   - Клянусь вам, я никому не заикался! - смело возразил Мечиславский.
   Шумно появилась горничная с подносом и, небрежно поставив его на стол, гордо удалилась. Чай был без сахару, совсем холодный; горничная рассчитала рассердить Любскую и уже причитывала в своей голове грубые ответы; но напрасно: ни Любская, ни гость не дотронулись до чаю. Они снова молчали и видимо тяготились этим оба.
   - Вы слышали, как кричала Орлеанская, что публика глупа, потому только, что не аплодировала ей? - спросила Любская.
   - Да она, кажется, на всех сердится,- отвечал гость.
   - Но вы сегодня играли удивительно: я бы вас не узнала по голосу, так он был силен и в то же время мягок. Вам надо обратить внимание на себя: вы будете хорошим актером. Будьте развязны, как сегодня. Я в первый раз еще видела актера, который, казалось, не говорил заученные слова, но как будто сам их изобретал, смотря по своему положению... Знаете ли... что ваша игра сделала на меня такое впечатление, что я решилась ехать отсюда?
   Последние слова Любская произнесла тихо.
   Мечиславский вздрогнул и с ужасом глядел на Любскую, которая, потупив глаза, продолжала:
   - Я хочу учиться, я хочу сама быть чем-нибудь. На провинциальном театре я далеко не пойду. К тому ж разного рода притеснения выводят меня из всякого терпения... Впрочем, я хотела бы знать ваше мнение: как вы думаете?
   Любская нетерпеливо глядела на Мечиславского, но он, уткнув глаза в фуражку, ничего не отвечал; она продолжала:
   - Сплетни мне надоели.
   - Они везде одинаковы! - глухим голосом произнес Мечиславский.
   - О нет! здесь они страшны! Мне противно входить в театр... Нет, я не могу, я не останусь здесь! - с горячностью и сквозь слезы говорила Любская.
   Слова ее были прерваны страшным звоном в колокольчик.
   - Кто бы это? - пугливо проговорила Любская и, заслышав шум в передней, кинулась к двери, ведущей в темную залу. Зала тускло осветилась при появлении горничной со свечой в руках; за ней шли дво

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 375 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа