е мужчин. Любская слабо вскрикнула, захлопнула дверь и страшно побледнела.
- Кто там? - вскочив с места, спросил Мечиславский.
- Калинский и...
- Я уйду, примите их.
- Нет! пусть они вернутся домой, я их не приглашала. Я даже им запретила посещать мой дом.
Лицо Любской дышало гневом, и когда горничная вошла в комнату, нарочно распахнув дверь за собой, и громко произнесла: "Гости-с!", Любская с минуту не знала, что делать и что отвечать. Мечиславский привстал; но она, удержав его за руку, гордо сказала горничной:
- Проси! - и, обратись к Мечиславскому, прибавила задыхающимся голосом: - Вы увидите, как я их приму.
Калинский вошел первый, раскланявшись с Любской, взял за руку Дашкевича, стоявшего позади его, и сказал с любезнейшею улыбкой:
- Я взял всю ответственность на себя. Мы не могли удержать нашего восторга к вашей игре и поспешили изъявить вам свою глубочайшую благодарность.
Любская выслушивала их стоя; глаза ее искрились, и насмешливо-презрительная улыбка дрожала на ее губах.
Калинский тотчас же обратился к Мечиславскому, пожал ему с чувством руку и продолжал:
- Вы гордость нашей сцены, мы оценим вполне ваш талант.
- Вы прекрасно играли сегодня! - крутя усы, прибавил Дашкевич, обращаясь к Любской, которая, измерив его глазами, отвернула голову, так что Дашкевич закашлялся.
Несмотря на то что Любская не приглашала их сесть и сама стояла, Калинский продолжал говорить, поминутно рассыпаясь в похвалах то Любской, то Мечиславскому, а Дашкевич расхаживал по комнате.
В эту минуту горничная внесла поднос с чаем и лукаво глядела на Любскую, которая от негодования медленно опустилась на свое место; гости с развязностью последовали ее примеру, с чашками чаю в руках.
- Не угодно ли сухариков? а сливочек? - лепетала горничная, закатывая свои пепельные глаза и как бы стараясь любезностью загладить холодность своей госпожи.
- Вы знаете, что я исполнил ваше приказание,- вполголоса сказал Калинский, придвигаясь к Любской.
- Благодарю вас! Вы сделали доброе дело, определив эту девочку,- громко отвечала Любская.
- Я рад, что угодил вам, зато подвергся гневу одной дамы,- лукаво улыбаясь, уже громче произнес Калинский.
- Да, она очень сердится на вас! Впрочем, ей поделом.
Дашкевич не докончил и запил свою фразу чаем, от которого поперхнулся, причем облился, вскочил и стал отираться платком. И всё это произошло от одного взгляда Любской, брошенного на него.
Мечиславский задыхался; его глаза горели гневом и медленно переходили от Калинского к Дашкевичу.
Любская, заметив это, подвинулась к нему ближе и сказала ласковым голосом:
- Я вам и не досказала всего анекдота.
- Мы, кажется, вам помешали своим приходом,- заметил Калинский.
Любская ничего не отвечала и начала говорить, как бы оканчивая начатый прежде рассказ.
Калинский встал и, кланяясь, с особенным ударением произнес:
- Мы боимся узнать, может быть, лишнее.
- О нет! у актрис не может быть тайн. Мне кажется, все знают, что они даже думают.
- Впрочем, в сию минуту я точно знаю, что вы думаете,- смеясь, сказал Калинский.
- Что ж! ничего нет проще, как угадать мои мысли, потому что я даже не стараюсь их скрывать.
Дашкевич, поклонясь, вышел в залу. Калинский, пожав руку Любской, прошептал нежно: "Жестокая!" - и, отвесив поклон, вышел из комнаты.
Любская схватила себя за голову и, сжимая ее, простонала:
- Боже мой, боже мой!
Мечиславский кинулся запереть дверь, чтоб уходящие не слышали рыданий Любской, которыми разразилась она.
- Я не смел; но один ваш одобрительный взгляд, и я бы вытолкал их из вашего дома!
- Нет! я ни за что не останусь здесь! - говорила Любская, сдерживая свои рыдания.
- Вам надо ехать, и как можно скорее! - заходив по комнате, отчаянным голосом сказал Мечиславский.
Любская вытерла слезы и, с участием посмотрев на Мечиславского, умоляющим голосом сказала:
- Помогите мне всё устроить. Я продам всё, заплачу долги и навсегда оставлю этот город. Я посвящу себя одной сцене. Я буду покойна, никого не стану принимать.
- С богом! - решительно произнес Мечиславский и быстро вышел из комнаты.
Он шел долго и всё прямо, не обращая внимания ни на что. Он вышел за город и остановился тогда только, как ноги его стали вязнуть в грязи; ветер крутил воротник его шинели; мелкий снег порошил в воздухе. Мечиславский долго стоял на одном месте, как бы соображая, где он. То было поле за городом. Он так устал, что, возвращаясь, должен был присесть у заставы на камень и просидел на нем до рассвета. Медленными шагами побрел он домой.
В то время Остроухое уже проснулся, но еще не мог успокоиться, взволнованный своими грезами. При шорохе дверей он поспешно закутал голову в дырявое одеяло, из-под которого мог делать свои наблюдения. Он ждал встретить Мечиславского с сияющим лицом и чуть не вскрикнул, увидав своего друга с бледным, даже посинелым лицом; волоса его на висках смокли, сапоги и шинель были в грязи. Остроухов онемел и не знал, что ему делать. Мечиславский, только что сбросив с себя шинель, кинулся на диван не раздеваясь. Остроухов откинул одеяло и сел на кровать. Он долго глядел на своего друга, который в свою очередь притаился спящим, чтоб не отвечать на вопросы. Остроухов опять лег; и так два друга пролежали молча до самого утра, и когда свет осветил их утомленные лица, они пугливо переглянулись и, как бы сговорясь, повернулись друг к другу спиной.
Театральный балок и его последствия
Горничная Любской сдержала слово не служить более у такой актрисы, которая принимает Мечиславского. В двенадцать часов на дворе стояли ломовые роспуски, на которые Сидоровна с извозчиком усердно таскала тяжелые сундуки, комоды и перины. Фигура горничной была замечательна в этот день, потому что даже ее пепельное лицо слегка подернулось краской; она отрывисто дышала и поминутно передергивала плечами, командуя Сидоровной и извозчиком и перебраниваясь с кухаркой, еще накануне задушевной своей приятельницей.
Для людей этого класса ничего нет оскорбительнее, как их выезд из дому без брани и шуму. Горничной не удалось покричать с своей барыней, потому что Любская предупредила ее и утром сама вынесла ей паспорт и деньги, сказав при свидетелях, чтоб она сейчас же оставила ее дом.
С секунду горничная стояла, как пораженная громом, закатив под лоб свои пепельные глаза, и, с плачем кинувшись за удалявшейся Любской, закричала:
- Что, я воровка, что ли... что вы меня гоните??
- Ты мне более не нужна! - покойно отвечала Любская.
- Я сама хотела вас оставить,- фыркая и вытирая слезы, сказала горничная и с наивностью прибавила: - Извольте осмотреть мои комоды: чего доброго, что пропадет - скажете: я взяла; так чтоб знали уж, кто из гостей...
Любская приказала кухарке осмотреть сундуки и захлопнула за собой дверь, не желая дослушивать речь горничной. Горничная подняла спор с кухаркой; шум был страшный, так что прачка и Куприяныч выскочили из своего подвала и очень удивились ломовому извозчику, приведенному Сидоровной.
Когда всё было уложено на роспуски, горничная, с зеркалом под мышкой, явилась на дворе и крикнула извозчику, чтоб он ехал, бросая прощальные выходки кухарке, которая, высунувшись из форточки, тем же отвечала ей.
- Прощайте, Олена Петровна; небось немало вывозите доброго-то! даром что жаловались на госпожу-то! - заметил насмешливо Куприяныч.
- Прощай, Кирилловна,- протягивая свои пепельные и дрожащие губы к прачке, сказала горничная и, презрительно посмотрев на Куприяныча, прибавила: - Хоть бы ты ему язык-то привязала.
- Ну а тебе так уж подлинно следует привязать его! - грубо отвечал Куприяныч, причем у него запрыгала серьга в ухе - всегдашний признак его гнева.
Горничная плюнула и, как рыцарь, стала в оборонительное положение, защитив свое лицо зеркалом. Прачка удержала поднятую руку своего мужа, чем воспользовалась горничная и шмыгнула под ворота. Прощальные приветствия были не очень лестны для отбывшей: каждый произнес недоброе слово. Даже флегматическая Сидоровна, стоя на дворе и вытаскивая занозу из своей ладони, которая уподоблялась в крепости спине черепахи, бормотала:
- Хоть бы спасибо сказала за труды, экая злущая!
Прачка с мужем, узнав подробно историю отбытия горничной, удалились в подвал, продолжая честить Елену Петровну. Жизнь супругов со дня определения Кати текла ровнее; прачка не ожесточалась против котов своего мужа и даже иногда кормила серого, вспоминая, что Катя любила и ласкала его. Раздражительность прачки уменьшилась, когда Катя была наконец пристроена, за что прачка день и ночь благословляла Любскую.
Несмотря на эти благословения, над головою Любской и Мечиславского сбиралась гроза. На другое утро после визита Калинского и Дашкевича не только за кулисами и между театралами, но и по всему городу ходила нелепая история о Любской и Мечиславском. Все о них толковали в театре, даже портные и ламповщики. Но эта история была только прелюдией к грозе: против них готовился умысел, в главе которого находились Дашкевич и Ноготкова. По этому-то случаю последняя давала у себя бал, на который были приглашены все молоденькие актрисы. Квартира Ноготковой преобразилась для этого дня. Из залы была вынесена лишняя мебель ради простора для танцев; спальня уничтожена и обращена в игорную комнату, где расставляли ломберные столы. Оркестр музыки был составлен из музыкантов театра, которые не имели права выходить из отведенной им крошечной комнаты. В назначенный час, именно в десять, еще никто не являлся из дам. Съезжались одни театралы и кандидаты в них. Ноготкова, отягченная браслетами, кольцами, с развязностью принимала гостей.
Наконец стали появляться дамы, наряженные в пух, хотя каждая утром говорила на репетиции, что ни за что не оденется по-бальному, а поедет в темном шелковом платье. Но вышло иначе: никто не явился в темном, а все в креповых платьях, в цветах; каждая, одевшись, сидела дома, выжидая, но ни одной не удалось приехать позже других, потому что и другие приняли те же меры.
Хозяйка принимала дам очень сухо, выговаривая, что они так поздно приехали.
- Да, несчастная, с чего она взяла, что мне весело ехать к ней.
- Да, страсти!
- Да, счастливая!
- Вот еще!
Такие восклицания сыпались в кругу здоровавшихся актрис.
Начались танцы, так серьезно, как будто наложен был штраф на всех, кто улыбнется или заговорит.
Ноготкова хлопотала, чтоб подавали угощение. Лакеи были в белых перчатках и галстухах, в чулках и лакированных башмаках. Они, равно как и столовое серебро и другие украшения, не принадлежали Ноготковой, а были присланы каким-то богатым театралом. Ни один актер не был приглашен, исключая режиссера; но и тот, как можно было заметить по таинственным разговорам с хозяйкой, удостоился такой чести по особенным причинам.
Актриса, по фамилии Дубровина, явилась в первом часу, в сопровождении своего поклонника, и своим появлением произвела большое волнение в зале: все актрисы досадовали, зачем им не пришло в голову так же поздно явиться. Театралы в свою очередь перешептывались между собой.
Но какая нужда до толков: Дубровина торжествовала, что перехитрила своих подруг, которых утром уверяла, что ни за какие блага не поедет к Ноготковой.
Когда волнение, произведенное приездом Дубровиной, поутихло, в зале настала прежняя тишина. Дамы сидели, как наряженные куклы, не считая приличным делать своим кавалерам вопросы, даже и отвечая отрывисто, как будто сердясь. Не посвященные в тайны театралы и влюбленные дрожали, не смея говорить с предметом своего сердца, а заслуженные театралы также не пускались в любезности, опасаясь рассердить героиню своего сердца. Следовательно, всё было принужденно и скучно.
Позже всех явился Калинский; надо было удивляться его находчивости: он не только поговорил со всеми дамами, но даже некоторых из них заставил говорить, а не произносить одни бессмысленные восклицания, которые сделались в их кругу многозначительны до такой степени, что без них не раскрывала рта актриса.
Калинский, дружески пожимая руки мужчинам, достиг до гостиной, где втроем совещались режиссер, Дашкевич и Ноготкова. Завидев Калинского, Ноготкова не без волнения сказала:
- Завтра всё готово!
Калинский пожал руку Ноготковой, любезно погрозил ей пальцем и, обращаясь к Дашкевичу, сказал:
- Вот изобретательная женщина. Я уверен, что наказание будет ужасно.- И Калинский пожал руку Дашкевичу, проговорив протяжно: - Bonsoir. {Добрый вечер (франц.)}
Режиссер низко и почтительно поклонился Калинскому, который и ему сказал какое-то приветствие, на что еще ниже поклонился режиссер. Они толковали между собой долго и много. Дашкевич в волнении крутил усы, режиссер с неимоверною покорностью всё твердил:
- Я готов-с, я на всё готов-с.
Один Калинский наружно сохранял спокойствие и небрежно слушал Ноготкову, любуясь своими руками, украшенными колечками.
За ужином Калинский и другие мужчины много шумели, дамы по-прежнему молчали, ничего не ели и по временам перебрасывались шариками из хлеба. Режиссер ел страшно, как будто его несколько дней томили голодом.
Дашкевич провозгласил тост за неразрывность дружбы всех находящихся за столом, Калинский же - за здоровье хозяйки и всех прекрасных ее подруг. То была великая минута: безмолвные поклонники устремляли взоры на владычиц сердец своих и залпом выпивали вино.
Прощаясь с гостями, Ноготкова благодарила мужчин за посещение и повторяла всем: "Так завтра", а дамам, небрежно кивая головой, ласково говорила: "Вам ложу оставят".
Когда дамы разъехались, Ноготкова с некоторыми оставшимися гостями удалилась в комнату, где играли в карты, и стук ими по столу сменил музыку в квартире. Дашкевич играл в доле с хозяйкой дома, которая осталась в таком выигрыше, что покрылись все расходы бала.
На другое утро кандидаты в театралы поднесли ей дорогую серебряную вазу.
Вечером почти все лица, присутствовавшие на балу, были в театре; актрисы сидели в ложах, а театралы в креслах. Не было только Калинского. Ноготкова играла в тот день вместе с Любской. Мечиславский был болен; но режиссер принудил его играть. Пьеса была нелюбима публикой, роль у Любской была маленькая. Сцены с Мечиславским шли очень дурно, потому что он поминутно кашлял; его совсем не было слышно: так тихо он говорил. Когда занавес опустился, стали страшно вызывать Ноготкову; раздались аплодисменты. Потом закричали Любскую и Мечиславского. Режиссер долго не выпускал их, чему все дивились. Дело в том, что он приказал заставить все кулисы и потом уже пошел в уборную, крича: "Госпожа Любская на сцену!"
- Я уж раздета! - отвечала Любская, удивляясь, что ее вызывают.
- Идите, а не то штраф!
Любская накинула шаль и кинулась из уборной. Хриплые голоса слышались в партере, крича: "Любскую и Мечиславского". Они взялись за руки и вышли из боковой кулисы на сцену, но лишь только они появились, послышались свистки и даже кто-то закричал: "Вон!" Занавес, как нарочно, не опускался. Любская, сначала с силою сжав руку Мечиславскому, бросила ее и кинулась со сцены, но кулисы все были заставлены; она металась по сцене под страшное шиканье, смех публики и слабые рукоплескания тех, кто не был посвящен в заговор и еще оставался в театре. Мечиславский с силою толкнул одну кулису и дал укрыться Любской. Сопровождаемая смехом Орлеанской и Ноготковой, Любская как безумная кинулась в уборную. Там она предалась такому отчаянию, что сбежались многие фигурантки; с ужасом смотрели они на Любскую, которая рыдала и ломала руки. Мечиславский, бледный как мертвец, стоял возле несчастной и, когда она пришла в себя, увез ее домой.
И сам он едва возвратился домой: так в голове его всё перемешалось, ноги подкашивались; он едва мог добраться до дивана и упал на него без чувств. Остроухов в испуге подошел к нему и с ужасом отскочил: Мечиславский лежал недвижен и бледен как мертвый. Остроухов думал было привести его в чувство, лил ему воду на голову, давал нюхать уксусу и наконец кинулся за доктором; он бегал по городу от одного к другому и, подхватив какого-то доктора, только что возвращавшегося домой, повез к себе. Ровно через два часа подали помощь Мечиславскому, который лежал всё в том же положении. Доктор покачал головой, пощупал пульс и спросил Остроухова:
- Вы его брат?
- Нет!
- И не родственник?
- Нет.
- Так я вам должен сказать, что он очень труден! - И преспокойно уселся писать рецепт.
Остроухов остолбенел и, взглянув на бледное и исхудалое лицо Мечиславского, в отчаянии схватил себя за голову и заходил по комнате.
- Извольте рецепт: через два часа по ложке, мушку на левый бок.
- Пропишите ему самое дорогое лекарство,- всё, что нужно; не жалейте денег! - давая деньги доктору, в волнении говорил Остроухов.
- Будьте покойны и надейтесь на бога! - произнес доктор и вышел из комнаты, но тотчас опять заглянул, сказав: - Завтра понаведаюсь.
Остроухов послал хозяйку квартиры, у которой нанимали они комнату, в аптеку, а сам сел возле Мечиславского и не сводил с бледного лица его своих глаз, поминутно застилавшихся слезами. Он так сидел долго; наконец голова его повисла, и он задремал. Мрачность комнаты придала двум фигурам страшный, страдальческий колорит. Вошла хозяйка с лекарствами и нарушила тишину. Остроухов стал их распечатывать. Тогда только Мечиславский тяжело вздохнул и, открыв глаза, слабо закашлялся.
- Не хочешь ли ты чего-нибудь? - спросил Остроухов, подойдя к больному.
- Я... нет... мне ничего не хочется! - грустно, тихим голосом отвечал Мечиславский и вдруг закашлялся сильно, жалуясь на боль в боку, так что Остроухов поддерживал его голову.- Сходи, пожалуйста, завтра... к содержателю театра и попроси... дать мне вперед жалованье! - задыхаясь, проговорил с большим трудом Мечиславский.
- На что тебе? - с удивлением спросил Остроухов.
- Мне надо; пожалуйста! Я хочу, чтоб она дня не оставалась здесь...
Остроухов подумал, что больной начал бредить, и поднес ему лекарства.
- Разве я болен? - весь дрожа и приподнимаясь, с испугом спросил Мечиславский и, в изнеможении упав на подушки, он жалобно простонал: - Если он узнает... он не даст мне денег; ты скрой от него, скажи, что у меня даже кашель прошел.
- Успокойся, Федя: я уж знаю, что сказать,- растроганным голосом отвечал Остроухов.
- Не говори... не говори ему, для чего мне надо эти деньги.
Мечиславский замотал головой.
Остроухов подал ему ложку с лекарством и сказал;
- Выпей-ка: скорее выздоровеешь.
Больной дрожащей рукой схватил ложку и с жадностью проглотил ее. Силясь улыбнуться, он произнес:
- Я выздоровею?
Остроухов кивнул головой.
- Так дай мне еще! дай!
- Довольно!
- Когда же мне еще принять?
- Через два часа.
- Через два! - повторил с досадой больной и потребовал часы к себе, но закашлялся и долго лежал, ничего не говоря.
Остроухов, по болезни не присутствовавший в тот вечер в театре, не мог понять причины такого состояния своего друга. Правда, он кашлял и жаловался на боль в боку после своей ночной прогулки за город; но отчего болезнь вдруг так усилилась? и на что ему деньги, к которым он так был равнодушен прежде?
Всю ночь больной тревожился, поминутно будил дремавшего Остроухова, чтоб не пропустить часу, когда надо пить лекарство.
- Ты спишь? - спрашивал больной.
- Нет! а что? - отвечал с раскрытыми глазами Остроухов.
- Не пора ли лекарство?
- Ты недавно принимал.
- Как это можно! уж я лежу, лежу, - и, изменив голос, он продолжал: - Знаешь ли что: мне кажется, я здоров, а только устал. Я завтра сам пойду просить о деньгах... Пусть меня заставляют играть всякий день и что хотят... Да, я всё, всё буду играть... "О чем шумите вы..." - как бы пробуя свой голос, произнес Мечиславский, но закашлялся; после этого он потребовал роль, и, как ни уговаривал его Остроухов успокоиться, больной принялся читать ее; но ему всё казалось темно, ослабевшая рука с ролью падала, глаза сами собой закрывались, и Мечиславский тяжело вздыхал при каждой попытке читать роль.
Рано утром Мечиславский разбудил Остроухова, посылая его скорее к содержателю театра. Остроухов заикнулся было, что еще очень рано; но больной страшно рассердился и так горько заплакал, жалуясь, что никто его не любит и что одна лень его друга придумывает такие отговорки. Остроухов стал одеваться, чтоб утешить больного, который следил за каждым его движением и торопил его. Когда Остроухов вышел из комнаты, больной свободнее вздохнул и закрыл глаза; он так лежал довольно долго; стук в двери заставил его пугливо приподнять голову, и он слабым голосом спросил:
- Кто там?
- Я... доктор! - высунув голову, отвечал вчерашний доктор.
- А, пожалуйста, войдите! - И лицо больного просияло.
Доктор вошел, потер руки и потом уже подошел к кровати, на которую переложили больного. Он пощупал пульс, сделал гримасу и спросил:
- Вы принимали лекарство?
- О, как же!
- Ну, где вы чувствуете сильнее всего боль?
- Я?.. голова! и здесь!
И больной указал на левый бок.
Доктор сел писать рецепт, а Мечиславский стал разглядывать его лицо, которое не отличалось большой нежностью. Больной несколько раз раскрывал рот, чтоб говорить, но не мог - от боли или страха; наконец он тихо прошептал:
- Доктор, доктор!
- Что вам угодно? - спросил доктор, не отнимая глаз от рецепта.
Больной молчал.
- Верно, чего-нибудь кисленького, пить или кушать?.. Нельзя, нельзя!
- О нет... я хочу знать только, опасно я болен... или только так...
Доктор подошел к кровати больного, который продолжал с большой расстановкой:
- Я еще не стар...
- Вы женаты?
Мечиславский покачал головой.
- У вас есть мать, отец, дети?
- Нет! но я...
Доктор задумался и в умоляющих глазах больного, устремленных на него, казалось, искал чего-то.
- Вы, верно, сильно простудились? - спросил доктор.
Больной кивнул головой.
- Еще не огорчились ли вы чем?
Мечиславский сжал губы и простонал.
- Успокойтесь, берегите себя, забудьте всё и будьте только покойны.
- Я буду покоен, только скажите мне, скоро ли я встану? - в отчаянии лепетал больной.
Доктор взял его за пульс и сверял с часами. Мечиславский приподнял голову, прильнул запекшимися губами к руке доктора и раздирающим голосом сказал:
- Спасите, спасите меня!
Голова его упала на подушки, и он слабо заплакал. Доктор разорвал рецепт и стал писать другой, потирая себе лоб. Больной продолжал всхлипывать. Когда он замолк, доктор подошел к кровати, покачал головой и на цыпочках вышел из комнаты.
В это утро содержатель театра находился в сильном волнении: в городе ходили слухи о появлении новой труппы, которая намеревалась дать несколько представлений во время съездов на ярмарку. Богачей бывает в это время много, театры в большой моде - и вдруг, может быть, новая труппа отобьет у него всех любителей театра, а покровительство их давало ему средства иметь постоянный театр, не разъезжая по ярмаркам, как делывал он прежде, с небольшим числом актеров.
Жизнь содержателя театра немногосложна. Он был дворовый человек одного богатейшего и предоброго помещика, имевшего свой театр. По смерти труппа его попала в распоряжение Карпу Семенычу. Карп Семеныч - так звали содержателя труппы - был смышленее всех, несмотря на то что ровно не имел никакого дарования; он подбил некоторых актрис и актеров, захватил тайком костюмы и отправился на ближайшую ярмарку; здесь он дал несколько представлений в сарае, собрал много денег, из которых очень мало уделил актерам, хотя обещал делить с ними барыши поровну. Вышел спор, и труппа разделилась на две. Долго воевали между собой обе труппы, встречаясь в разных городах; наконец Карп Семеныч решился на страшную попытку, он собрал огромную труппу, дал представление в одном городе, где был его соперник, уничтожил своего врага и приобрел славу. Он тут только догадался, что гораздо выгоднее избрать город и иметь постоянный театр. Жребий пал на город NNN, в котором было много любителей театра. Они пожертвовали на сооружение здания и давали большие капиталы на обзаведение и содержание актеров. Через десять лет театр мог существовать своими доходами, и содержатель его имел уже значительный капитал.
Наружность Карпа Семеныча, казалось, не могла бы внушить доверия, каким он пользовался в жизни. Его рост был небольшой, узкие плечи, острый живот, лицо широкое, пухлое и лоснящееся. Маленькие карие глаза бегло копошились; нос широкий, даже несколько приплюснутый. Рот Карпа Семеныча был ужасный; жирная нижняя губа висела на двойном подбородке. К довершению красоты огромную его голову прикрывал чуть не детский черный парик, отчего его лоб был безобразно велик, а его жирный затылок двумя складками свешивался с галстуха, застегнутого стальной пряжкой.
- Что делать, что делать! - повторял содержатель театра, остановись против режиссера, который жался в углу, согнув спину, словно отягченный горестью своего хозяина.- И ты еще вздумал затевать ссоры? да я тебя...
- Я тут ни в чем не виноват-с. Если вам угодно принять мой совет...
- Ну что, говори, хитрец! Я ведь знаю тебя: ты горазд выдумать!.. Ну, говори, что придумал?
- Да выписать-с бы какую-нибудь столичную знаменитость.
Карп Семеныч ударил усердно себя в лоб, сказав:
- Ах я тетерев! - и, обратись к режиссеру, повелительно крикнул: - Строчи!
Режиссер исполнял и должность секретаря у своего хозяина, который владел очень дурно пером; зато слог его был превосходен. Вот образчики писем, какие он сочинял к столичным актерам:
"Достопочтеннейший и добродетельнейший
Я не в состоянии описать всех тех мук и страданий, какие я ощущаю в сию минуту. Труппа Антипова близко города нашего! Это известие чуть меня не отправило в царство Плутоново. Что мне делать несчастному?!
...Остается одно спасение: это просить вас приехать на это время в город. Всё, всё, что вы ни захотите, я на всё согласен.
Поспешите ответом, мой благодетель и спаситель, и проч."
достопочтенный и несравненный
Простите великодушно, что я до сих пор не отвечал вам на ваше предложение: тяжкая и продолжительная болезнь тому причиной. Смею умолять вас о драгоценнейшем вашем посещении на мой театр. Вы доставите мне счастье, а публике - восторг и блаженство. До кондиций со мной и не говорите. Я сам весь ваш, не говоря уже о пустом металле. Доставьте счастье тому, кто привык вас почитать и удивляться вашим высоким достоинствам и прославлять бесценное имя ваше.
Квартирку я вам приготовил... понравятся ли она только вам? При ней вы можете иметь прекрасный стол за сходную цену; хозяйка квартиры услужлива; хозяин же смирен... Они будут угождать вам; я их просил об этом чрезвычайно. Итак, спешите, спешите; всё в вашем распоряжении, даже мои разнородцы (так называл содержатель театра актеров) будут вам подвластны: журите их как вздумается... Здесь сходят с ума при одном вашем имени, и я одного только и жажду, чтоб вы прибыли к нам как можно скорее, потому что всюду только и слышишь: "Давай нам несравненного Григория Сидорыча!" Я не знаю, как и воздать благодарность за высокое блаженство, которое мне предстоит, узреть такого знаменитого и беспримерного гостя.
С чувством невыразимого высокопочитания и благодарности
почитатель до могилы такого гения и проч."
Остроухов прекратил диктовку, войдя с поклоном в комнату. Карп Семеныч встретил его такого рода приветствием:
- А что тебе нужно, гуляка?
- Я пришел просить вас не о себе! - грубо отвечал Остроухов, но тотчас спохватился и кротче прибавил:- Мечиславский просит...
- Верно, денег? - подхватил содержатель театра.
- Да-с, Карп Семеныч!
- На что ему деньги? а? чтоб гулять с тобой? а?
- Да он болен!.. то есть не так здоров...
Остроухов совершенно потерялся; ему казалось странным: прежде слова содержателя театра, всегда равно грубые, не бесили его, а теперь он должен делать усилие, чтоб не отвечать ему такими же грубостями.
- На-ткось! что я дурак, что стану деньги больным раздавать!
- Он умирает! сжальтесь! - задыхаясь, произнес Остроухов.
- Ха-ха-ха! вот славно - человек умирает, а ему дай вперед денег... ха-ха-ха!.. да вы оба с ума спятили.
Остроухов, весь задрожав, пошел к двери, потом приостановился и произнес нетвердым голосом:
- Если он умрет, я возьму на себя его долг.
Содержатель топнул ногой и отвечал:
- Ах вы голяки, туда же! да я и тебе-то гроша не дам.
Остроухов низко поклонился и сказал с нежностью:
- Карп Семеныч, сжальтесь!
Содержатель театра закинул свою жирную голову назад и презрительно глядел на Остроухова, который потупил глаза и раболепно продолжал:
- Вы добрый человек... Карп Семеныч...
- Да, когда вам нужно, у вас Карп Семеныч делается только тогда добр,- произнес как бы про себя режиссер, но так удачно, что содержатель театра услышал. Он грозно нахмурил брови и решительно произнес:
- У меня нет жалости к таким, как ты.
Остроухов вспыхнул; глаза его засверкали, перебегая от широкого лоснящегося лица содержателя театра к злобному зеленому и испитому лицу режиссера, как бы избирая жертву. Но вдруг, махнув рукой, он кинулся из комнаты. Оставшиеся в ней свободно вздохнули, и содержатель театра нетвердым голосом сказал:
- Он, кажется, совсем рехнулся: его нельзя пускать! - И, обратясь к режиссеру, с сердцем крикнул: - Ну, строчи!
Выйдя на улицу, Остроухов не знал, что ему делать, как и где достать денег, чтоб утешить больного. Он вспомнил о Любской и пошел к ней.
Любская была больна и не вставала с постели. Она рассказала Остроухову подробно всё, как было накануне, и показала письмо от Калинского, в котором он спешил ее уведомить о гнусном заговоре, умолял ее не огорчаться и уверял, что готовит ей триумф.
Случайно или нет, письмо опоздало, и Любская прочла его только по возвращении из театра.
Остроухов, казалось, был подавлен всеми этими происшествиями. Он с ужасом сказал:
- Кажется, все сговорились его убить!
- Что такое? - тревожно спросила Любская.
- Мечиславский болен! - отвечал Остроухов.
- Я думаю, если бы кто был на моем месте, так понял бы...
Любская зарыдала.
- Не плачь! ты лучше скажи мне откровенно: принимаешь ты участье в Мечиславском?
Любская пугливо глядела на Остроухова.
- Говори!
- Я... я уважаю...
- Хочешь ли ты сделать что-нибудь для него?
Любская помертвела и воскликнула, дрожа:
- Чего он хочет от меня?
Остроухое строго взглянул на Любскую, которая потупила глаза.
- Не знаю, что вправе требовать он от тебя...
- Он не имеет права, клянусь! Если вы знаете всё...
Любская замолчала и глядела на Остроухова, который горько усмехнулся и сказал:
- Я ровно ничего не знаю и спрашиваю только небольшого одолжения; если не хочешь сделать для него, так хоть для меня!
- Скажите, я всё готова сделать,- нетерпеливо отвечала Любская.
Остроухов медленно начал:
- Он вчера заболел, и опасно...
- Я сама чуть не умерла от стыда.
- Я призвал доктора, целую ночь не спал, и ему пришла блажь к деньгам: раным-ранешенько послал меня к Карпу Семенычу. Ну он, разумеется, не дал!.. Так я боюсь прийти с пустыми руками: опять станет...
- Так нужны деньги? - поспешно вскакивая с постели, сказала Любская и кинулась к туалету, из ящика которого достала портфель, и в отчаяния воскликнула: - Боже мой, у меня только пятьдесят рублей!
Остроухов тяжело вздохнул.
Любская смотрела на него вопросительно; с минуту они оставались так; но вдруг Любская радостно вскрикнула: "ах!" - и стала шарить в ящиках. Собрав из них несколько футляров с вещами, она подала их Остроухову, говоря:
- Вот, заложите, продайте, делайте всё, что знаете, только исполните его желание. Завтра я постараюсь достать еще денег.
- У кого? - печально спросил Остроухов, разглядывая браслеты и серьги.
Любская не отвечала: она как бы приискивала в голове человека, к кому бы могла прибегнуть, и наконец произнесла:
- У Калинского!
- Глупенькая! это слишком дорого будет тебе стоить. Нет, лучше пусть поплачет он; ты не знаешь, что каждое одолжение твое есть шаг... Нет, он еще сильнее огорчится, если узнает. Не надо; я вывернусь!
- Вот еще шаль! возьмите и ее...
- Спасибо.
И он вышел.
Остроухов избегал чуть не весь город с вещами Любской и выручил за них пустую сумму. Первым словом больного при входе Остроухова был вопрос о деньгах.
Остроухов кивнул головой.
- Дай, дай мне их сюда!
И больной протянул свои дрожащие руки. Остроухов подал ему двести рублей и сказал:
- На днях обещался еще дать.
- Боже мой, мне нужно еще, и скорее! - жалобно перебил его больной.
- Да на что тебе?
- Я... я снесу ей... они хотят ее погубить... Дай мне сюда весь мой гардероб... Где мои часы...
Глаза у больного засверкали, щеки запылали.
- Ляг, ляг, Федя: я тебе всё подам! - пугливо кидаясь к постели, говорил Остроухов. Он передал больному весь гардероб его. Мечиславский кашлял и не мог говорить, а только жестами показывал, какое платье он хочет.
- Дай мне ножик.
- На что тебе, Федя?
- Дай! боже мой! не расскажешь ему?
- Что ты хочешь делать?
- Я... я хочу спороть галун...
Остроухов нерешительно подал ножницы: больной схватил их и занялся отпарыванием галуна от камзола. Казалось, слабость исчезла; он бодро сидел и всё что-то бормотал тихо. Остроухов побежал за доктором. Тогда больной вдруг вскочил с постели и стал шарить у себя в комоде; он связал узел, положил в него часы, деньги, отпоротые галуны, пуговицы и, заслышав шум за дверью, как вор, пугливо кинулся на кровать с узлом, который спрятал под одеяло, и притворился спящим.
Доктор велел скорее класть ему льду на голову, поставить на затылок мушку. В продолжение этого времени больной то смеялся, то плакал, болтая несвязные фразы. К вечеру он как бы успокоился и лежал смирно.
Остроухов весь погрузился в разгадку, что за тайна была между Любской и Мечиславским, который никогда в не заикался ему, что знавал ее прежде. Вдруг Остроухова озарила мысль: раз они порядком развеселились, и Мечиславский рассказал ему историю, вспоминая которую Остроухов пришел теперь к некоторым темным догадкам.
И мы, оставив ненадолго нить романа, перенесемся в прошедшее и прослушаем рассказ Мечиславского, сохраненный памятью Остроухова.
"...Ты помнишь,- говорил Мечиславский Остроухову,- когда я расстался с тобой, не поехав на ярмарку города К***, я сошелся довольно близко с одним богатым купцом, который, во что бы то ни стало, пожелал свезти меня в Петербург, уверяя, что у меня огромный талант, для развития которого мне необходимо видеть столичных артистов. Я не соглашался, потому что не люблю никем одолжаться; тогда он употребил хитрость. Раз, когда мы порядочно покутили, он посадил меня в свой экипаж, и я очнулся, когда уже воротиться было поздно. Приехав в Петербург, я поселился у добрейшей немки, которая пускала жильцов в свою квартиру. Я уходил со двора рано утром, а возвращался ночью. Дела у меня было много. Надо было еще скупить разного старого хлама из костюмов, по поручению Однодушенкова, содержателя труппы в К***, увидеть разные пьесы, списать их. К тому ж бильярд, столичные развлечения, обеды с моим покровителем... Одним словом, я по горло был занят. Раз я возвращался домой очень поздно. Это была вербная неделя. Как теперь помню, ровно в два часа ночи иду я по своему коридору, чтоб войти к себе в комнату, как вдруг слышу смех, такой звучный, такой веселый; я остановился. Кто-то напевал - тра-ла, тра-ла. Я вспомнил, что у меня есть соседи, и заглянул в щелку их двери, неплотно притворенной. Я увидел комнату такую же, как моя, с такою же меблировкой. Один угол отгорож