bsp; Прачка тяжело вздохнула и с покорностью отвечала:
- Олена Петровна, ведь я ей мать. Ну как не пожелать своему детищу счастья?
- Великое счастье - кривляться! - с презрением воскликнула горничная и вслед за тем грубо прибавила постучавшемуся в дверь: - Ну, кого еще несет?
Дверь раскрылась: показалось лоснящееся лицо небольшого мужчины средних лет, опрятно одетого.
- Ах, Семен Семеныч! - передернув плечами, закатив под лоб свои пепельного цвета глаза и заморгав быстро ресницами такого же цвета, нежно воскликнула горничная.
Семен Семеныч был камердинер Калинского. Он с утонченного учтивостью расшаркался с горничной и с прачкой, у которой осведомился о здоровье мужа, на что получил ответ:
- А что ему, батюшка, делается! лежит себе да возится с негодными котами.
- Ваша барыня спит? - спросил, улыбаясь, Семен Семеныч.
- Хороша барыня! - насмешливо отвечала горничная и с любопытством спросила: - А вам на что, Семен Семеныч?
- Вот-с!
И Семен Семеныч показал письмо, лукаво улыбаясь.
- Ну уж... право... вы ведь знаете, как она мне грозила, если я буду с вами знакома.
- Ничего-с! тут вот-с насчет ихней Катеньки сказано-с!
- Ах, боже ты мой, родной, ну как его милость...- завопила прачка.
- Ну что горланишь! - сказала горничная и, закатив глаза, обратилась к Семену Семенычу: - Вы уверены, что из этого письма ничего не выйдет?
- Не извольте сумлеваться: я лукавствовать с вами не стал бы,- отвечал Семен Семеныч и подал горничной небольшой из серой бумаги мешок, сказав нежно: - Не угодно ли полакомиться, Елена Петровна?
- Ах-с, я и так бы... зачем? - жеманясь, проговорила горничная.
Семен Семеныч, вскрыв его, поднес горничной, лукаво глядя на нее, и сказал:
- Отведайте: по вкусу ли?
- Что это, ах... как это можно... какой вы, право! - радостно восклицала горничная, схватив мешок. И, вынув из изюма кольцо с бирюзой, она надела на свой костлявый длинный палец.
- Золото-с, с настоящей бирюзой-с! - проговорил Семен Семеныч.
Дверь в сени с шумом раскрылась: ввалился чрезвычайно высокий мужчина в фризовой шинели и басом прокричал:
- Завтра репетиция "Дочери-преступницы", в одиннадцать ровно!
- Ну что вопишь, словно режут!
- Да ведь надо же, так требуется, Олена-матушка.
- Ну, мужлан!
- Дай водочки!
- Как же! здесь не кабак.
- Ишь, злая!
И подразнив горничную, высокая фигура с шумом скрылась. Затем явился краснощекий молодой человек с приятной улыбкой, одетый очень чисто, с узлом под мышкой. Вежливо раскланявшись с горничной и со всеми в кухне, он скоро пробормотал:
- Насчет-с герцовских платьев!
- Спят, - отвечала горничная.
- Я подожду-с: нужно примерить-с.
- Поздно легла.
- Так позвольте оставить; я зайду через час.
- Хорошо.
Не прошло минуты, как ввалился кучер и медленно произнес:
- Карета приехала, сидят.
- Какая карета! не знаешь, что ли, что наша по утрам не ездит теперь в ваших корзинках? Да покажи записку!- крикнула горничная.
Кучер подал лоскуток бумаги, на котором было написано с десяток фамилий актеров и актрис, которых следовало ему забрать и привезти в театр на пробу.
- Потрудитесь, Семен Семеныч,- передергивая плечами, сказала горничная, подавая камердинеру бумажку.
Семен Семеныч прочел и объявил, что даже фамилия Любской не написана.
- Да я ведь почем знаю? Дали записку сегодня: поезжай! я был вчера здесь, ну и думал, что и сегодня надо.
- То-то вы, простота! а кабы я разбудила!
Раздался колокольчик из комнат, и горничная, распростившись с гостем и взяв от него письмо, пошла на зов. Прачка затянула свою песню: "Устрой мою Катю: я за тебя век буду бога молить" и так далее.
Заклисная сплетня. - Прачка устроивает судьбу своей дочери
Письмо Калинского было содержания очень обыкновенного между провинциальными актрисами. Под видом преданности к Любской он извещал ее, что один господин, прикидывающийся преданным ей, в день именин поднес Ноготковой <браслет>, да еще с надписью, хотя взятой с известного памятника, но всё-таки оскорбительной для нее, если она считает его в числе своих друзей. Надпись следующая:
Завистниц имела,
Соперниц не знала.
Любская в волнении едва могла дочитать письмо. В ее голове быстро пронеслись слова и взгляды актрис за кулисами, которых она не брала на себя труда объяснить. А поспешность, с которою Дашкевич оставил ее вчера утром, не дав положительного ответа, куда он так торопится, подтверждала слова Калинского. В глазах потемнело у Любской, и она, как статуя, оставалась в неподвижности. Ничего не может быть ужаснее в жизни женщины, как узнать о торжестве своей соперницы, сознать его, и, к довершению всех мучений, перед множеством людей, которые, как докучливые комары в летний жаркий день, кусают вас со всех сторон своими ядовитыми насмешками, и нет средств укрыться от них: они найдут место пропустить свое жало.
Недоумение Любской недолго продолжалось. Она поспешно оделась и явилась на репетицию. Это присутствие духа и смелость явиться в такую минуту за кулисы доказывали, каким характером обладала Любская. Она знала обычай Ноготковой на другой день именин являться на репетицию, даже если она не участвовала в ней, во всем, что было подарено ей, а в случае и куплено самою, но выдано за подарки. И не ошиблась: она застала Ноготкову разряженную как куклу; толпа актрис и актеров разглядывала ее наряд и хором хвалила всё. Несмотря на быстрый переход от утреннего света к темноте сцены, Любская тотчас же заметила массивный браслет на руке своей соперницы, которая с убийственною улыбкою поправила его.
Как ни считала себя Любская выше мира, в котором находилась, однако колени у ней задрожали, когда она увидела браслет, переходящий из рук в руки актеров и актрис. Последние восклицали:
- Да, счастливая!.. Да, весело!.. Да, девицы!..
- Не правда ли, хорошенькая вещица? - спросил ее актер с бесчисленными бородавками на лице.
Любская выхватила у него браслет и готова была бросить его в темный оркестр; но восклицания присутствующих образумили ее; дрожа всем телом и силясь улыбнуться, она осталась с поднятой рукой, как бы любуясь браслетом издали, и потом молча вручила его актеру с бесчисленными бородавками, который спросил:
- Ну что, хорош?
Любская молча кивнула ему головой.
- Надпись есть.
И актер с бесчисленными бородавками громко и торжественно прочел:
Завистниц имела,
Соперниц не знала.
А. Д.
Любская почувствовала в эту минуту прикосновение чьей-то руки: то был Остроухов, приближения которого она не заметила. Остроухов тихо шепнул ей:
- Иди отсюда: ты не вынесешь этой пытки.
Любская кинулась в темную кулису и, прислонясь к ней, тихо зарыдала.
- Тише, ради бога, тише: ты им подашь еще более поводу тешиться над собою.
Любская пугливо огляделась и дрожащим от гнева голосом спросила:
- Все знают?
- К несчастью, ты узнала последняя.
- Как?! - с ужасом и негодованием воскликнула Любская.- Неужели всё было ложь?
- Как видишь,- грустно отвечал Остроухов.
- Вы знали прежде?
- Да.
- Зачем же мне ничего не говорили?
- Ты так гордо держишь себя с нами, то есть с Федей.
- Он здесь? Боже, где он? - пугливо воскликнула Любская.
- Его здесь нет: он что-то болен.
Любская свободно вздохнула.
Парусинные кулисы, где говорила Любская с Остроуховым, заколыхались слегка. Остроухов приложил палец к губам, переменил разговор и тихо шепнул Любской:
- Смейся!
Любская засмеялась.
- Громче! - шепнул Остроухов и стал болтать равный вздор.
Смех Любской привлек многих актрис и актеров к кулисе. Любская с Остроуховым смеялись на всю сцепу, так что режиссер закричал:
- Говорю вам: штраф! тише! тише!
Уходя с пробы, Остроухов пожал Любской руку и с гордостью сказал:
- Если ты будешь так продолжать, вспомни меня - ты сделаешься замечательной актрисой.
Эта похвала вызвала слезы, которые изобильно текли по щекам Любской; выражение ее лица и всей фигуры было так убито, что Остроухов, сажая ее в карету, строго сказал:
- Неужели ты не имеешь гордости и приходишь в отчаяние от таких вещей, на которые должно отвечать смехом, как ты и сделала. Знаешь ли, что веселость твоя лучшее и самое верное мщение?.. Будь весела, поезжай куда-нибудь, где бы тебя могли видеть веселой,- одним словом, сделайся актрисой сегодня не за кулисами, не на сцене, освещенной лампами, а при дневном свете.
- Мне скучно! мне тяжело! - проговорила Любская, закрывая лицо руками.
- Вздор! ты должна быть сегодня веселой!
И, захлопнув дверцы, Остроухов велел кучеру ехать в модный магазин на главной улице города, сказав Любской:
- Ради бога, купи к завтраму себе какую-нибудь обновку. Проба в двенадцать часов.
Любская, поплакав в карете, скоро перестала, как бы вспомнив советы Остроухова. Она купила себе новую шляпку и возвратилась домой.
Но на лестнице она была испугана прачкой, которая, упав ей в ноги, загородила дорогу и завыла.
- Что такое? что? - пугливо спросила Любская.
- Сделайте милость, матушка! заставьте богу...
- Да скажи, что тебе? - нетерпеливо воскликнула Любская.
- Съезди ты, мать родная, благодетельница, к его милости!
- К кому?
- К Лиодору Алексеичу Калинскому; его милость намеднись пообещал определить мою Катю, а сегодня понесла ему белье: я, говорит, не могу; госпожа Ноготкова сама изволила заезжать ко мне и просить о своей какой-то родственнице. Ведь она человек богатый; а я, я-то где возьму деньги учить мою Катю?
И прачка завыла.
Слезы действовали неприятно на Любскую; она с жаром просила прачку перестать.
- Сами знаете, девочка умная: за что пропадет! А где мне взять? шутка ли - сколько корзин должна перегладить, перестирать! ну где мне и прожить-то долго...
Прачка готовилась еще пуще завыть.
- Не плачь, пожалуйста: я сейчас же поеду сама к нему, - сказала Любская и стала защищаться от прачки, которая, вознося ее доброту, ловила у ней руку, чтобы поцеловать...
Калинский тотчас же был уведомлен о предстоящем ему визите чрез своего камердинера, который находился у Куприяныча в гостях, когда прачка вбежала домой с сияющим лицом.
В ожидании Любской Калинский изыскивал себе эффектную позу. Сначала сел в кресле с книгой и приказывал собаке положить голову ему на колено. Наконец предпочел сесть у письменного стола, разбросав по нем бумаги и книги, и углубился в занятия, как только заслышал звонок в передней.
Камердинер, с шумом раскрыв дверь, возвестил прибытие Любской. Калинский с минуту оставался как бы пораженным, потом радостно кинулся к ней и, усаживая ее на диван, воскликнул:
- Боже! чему я обязан счастьем видеть вас у себя?
- Я думаю, очень обыкновенному случаю для вас: я, как и другие, приехала к вам с просьбой,- отвечала Любская.
- Приказывайте! - наклонив почтительно голову отвечал Калинский.
- Я прошу вас определить очень хорошенькую девочку.
Калинский задумался.
- Я вас умоляю,- не без кокетства произнесла Любская: она жаждала случая хоть чем-нибудь отмстить своей сопернице.
- О! для вас я готов изменить своему слову! - восторженно воскликнул Калинский.
- Поверьте, что совесть ваша будет вознаграждена: вы сделаете истинно доброе дело.
- Я забуду всё, чтоб угодить вам. Это цель моей жизни...
Калинский остановился, заметив легкое содрогание Любской, которая гордо взглянула на него; с минуту они пытливо глядели друг на друга.
- Вы сердитесь на меня? - спросил Калинский.
- Кто? я? за что? вы опять заговорили по-старому? - покойно отвечала Любская.
- Нет!
- За письмо?..
Любская засмеялась.
- Как вы веселы! - с удивлением заметил Калинский.
- Отчего же мне скучать?.. Я окружена людьми, которые заботятся обо мне, исполняют мои...
- О, я вижу, вы по-прежнему меня не понимаете и всё толкуете в дурную сторону...
- Мое мнение изменится, если вы исполните мою просьбу.
- Для этого я готов принести всё в жертву!
Любская встала.
- Вы бежите,- с грустью заметил Калинский.
- Вы, кажется, были заняты: я боюсь...
- Как вы злы! неужели вы не знаете, что вас видеть для меня...
- А много говорит ваш попугай? - перебила его Любская.
- Он забавен, а главное - ужасно привязан ко мне; впрочем, я любим всеми, кроме...
- Вы, как Робинзон, окружены зверьми,- сказала Любская, указывая на собаку.
- Да, это верное животное и очень привязанное ко мне.
- Зачем же она на веревке? - спросила Любская.
Калинский смешался, но тотчас же отвечал с приятной улыбкой:
- Она ревнива ко мне.
Любская улыбнулась, попросила, чтоб отвязали собаку, и сказала:
- Я вас уверяю, она ничего не сделает, по крайней мере мне.
Не скоро удалось Калинскому освободить свою собаку: она не давалась ему, и когда наконец ошейник был снят, кинулась под диван и заворчала.
Любская кусала губы от смеху, потому что Калинский весь побагровел, нежными словами выманивая собаку, которая рычала всё сильнее; попугаи присоединился к ней своим криком.
- Они сегодня меня бесят! впрочем, это понятно: они никогда не видали у меня в кабинете дамы.
- И потому их ревность не имеет границ, - перебила Любская и, еще раз повторив просьбу свою, раскланялась и вышла.
Экипаж ее не успел еще отъехать от крыльца, как по всей квартире Калинского раздался вой собаки и крики попугая.
Калинский сердито кричал своему камердинеру, тащившему собаку за шиворот из-под дивана:
- Скажи собачнику, что гроша не дам, если не приучит ее лежать на подушке без привязи и не отвадит лазать под диван.
И он принялся наказывать вызолоченной палочкой своего попугая.
По возвращении домой душевное напряжение Любской разрешилось отчаянием, которое не было тихо и безвыходно: нет! рыдания ее были гневны; краска на лице, взгляды и движения доказывали, что для ее горя есть еще облегчение; известно, что ничего нет страшнее тихой скорби.
Любская написала к Дашкевичу письмо и приказала отдать, когда он приедет, а сама заперлась в спальне.
В то самое время, когда для Любской всё окружающее казалось печальным и мрачным, прачка находилась наверху блаженства: Семен Семеныч явился к ней с извещением, чтоб она везла Катю в ученье. Прачка бросила недоглаженную юбку, ахала, смеялась, кидалась во все углы, собирая узелок для своей дочери, и поминутно восклицала:
- Господи! господи! чем я ей заслужу?
Или:
- Вот и моя Катя будет в карете ездить и шелковые платья носить!!
- Я приду домой завтра? - приставала Катя к матери с вопросами.
- Глупенькая, скорее надень чистые чулки да пойдем проститься к верхней барыне.
- Я надену и новый платочек?
- Да, да! Куприяныч! попотчуй водочкой-то Семена Семеныча!
И прачка сунула в руку камердинеру красную бумажку.
Он с любезностью поклонился.
- Ну, прощайте,- сказала прачка.
- С богом-с,- отвечал Семен Семеныч.
Прачка уже взялась за ручку двери, как остановилась и воскликнула:
- Что это, я, кажись, от радости рехнулась! Катя, простись с отцом да помолись богу!
И прачка усердно стала молиться. Катя последовала примеру матери.
- Ну, прощайся! - сказала прачка, толкнув Катю к Куприянычу.
Катя нехотя подошла к нему и тихо сказала:
- Прощайте!
- С богом, прощай! - отвечал равнодушно Куприяныч и в первый раз поцеловал Катю в лоб.
- Перекрести! - заметила прачка своему мужу.
Он перекрестил.
Прачка сняла с шеи маленький серебряный образок и, благословив дочь, схватила ее за голову, прильнула к ней губами и заплакала. Катя, не понимая, впрочем, о чем плачет мать, тоже заплакала, и рыдания наполнили подвал.
- Полноте-с, о чем тут плакать, сами изволили желать! - заметил Семен Семеныч.
Куприяныч ничего не говорил. Он пожимал только плечами и насмешливо глядел на свою жену.
Прачка ничего не слушала; она дрожащими руками крестила свою дочь, целовала ее голову, даже руки и длинные косы, и, прижав девочку к своей высохшей груди, твердила:
- Катя, не забудь свою мать, не забудь ее!
Семен Семеныч, видя, что слезам прачки не будет конца, сказал:
- Что это-с вы ребенка-то пугаете: ведь они заробеют!
- Ах, батюшка, будет ли она счастлива! - воскликнула прачка и рыданием заглушила свои слова.
- Ну ведь у ней опухнут и покраснеют глаза; скажут еще, что болезнь какая,- нетерпеливо отвечал Семен Семеныч на вопрос прачки о судьбе дочери.
Прачка прекратила свои рыдания, перекрестив и поцеловав в последний раз дочь, вытерла ей слезы, пугливо поглядела ей в лицо и нетвердым голосом сказала:
- Ну, пойдем!
И прачка печально вывела за руку свою дочь из подвала.
В кухне Любской был большой беспорядок. На плите кипел бульон; недоглаженное платье было забыто горничной, которая, важно облокотясь на доску, кричала страшно. Перед ней стояла маленькая женщина в шелковом салопе и в шляпке с помятыми цветами. То была горничная Ноготковой. Денщик с нафабренными усами, с гордой осанкой, стоял в шинели, навьюченный чубуками, фуражкой, саблей и сюртуком.
Сидоровна, вся в лохмотьях, с веревкой в руке, жалась в углу у дров, только что ею принесенных.
Разговор был горячий между горничными и денщиком. Они не скоро заметили приход прачки, ее дочери и Семеныча. Елена Петровна встретила последнего радостным восклицанием; но камердинер не заметил ее и прямо адресовался с вопросом к денщику:
- Переезжаете?
- Да, мы любим по-походному: сегодня здесь, а завтра там.
И он указал на горничную Ноготковой, которая отвечала:
- Да я не то что Олена Петровна: я воли вам не дам-с.
- Ну так мы приступом возьмем.
Смех раздался в кухне.
- Прощайте, Олена Петровна, - начала прачка, толкая Катю, которая протянула губы к горничной.
- Это куда разрядилась? - спросила горничная Любской.
- Учиться,- с гордостью отвечала Катя.
- А глаза что красны: мать, что ли, била?
- Ах, Олена Петровна! когда же я ее била? - обидчиво заметила прачка.
- Мы пришли проститься с вашей барыней.
- Некогда - плачет! - отрывисто отвечала горничная и подмигнула денщику, который самодовольно закрутил усы.
Семен Семеныч лукаво улыбнулся и шепнул горничной Ноготковой:
- Чай, и ваша скоро заплачет?
- Наша не из таких: она плакать не станет, а глаза выцарапает.
И она обратилась к Олене Петровне и озабоченно продолжала:
- Так розовое наденут? Ну и наша розовое, только с иголочки. Прощай, Оля! Заходи кофейку испить.
Горничные дружно поцеловались и расстались.
- Важнеющая особа! - заметил денщик, провожая глазами горничную Ноготковой.
- Да, только язык-то длинен! - с сердцем заметила Олена Петровна.
Прачка обратилась к ней с вопросом:
- Нельзя ли доложить?
- Отвяжись ты от меня! - грубо закричала Олена Петровна. И, закатив глаза под лоб, она обратилась к денщику и нежно сказала: - Прошу лихом не вспоминать нас. Заверните когда-нибудь вечерком.
Денщик гордо раскланялся и ушел.
Сидоровна и ему отвесила всегдашний раболепный поклон, на который обыкновенно никто из приходящих и уходящих не отвечал ей.
Через полчаса Катя сидела на скамейке в спальне у Любской, которая переплетала густые косы будущей актрисы.
В кухне Сидоровна раскладывала на столе карты на будущую участь Кати. Прачка, пригорюнясь, то радостно улыбалась, то тяжело вздыхала, наблюдая предсказание засаленных карт Сидоровны, которая вечно носила их за пазухой.
Куприяныч один был равнодушен к будущности Кати. Он бегал со щипцами по комнате, бросался на пол, ловя желто-серого кота, который в зубах держал мышонка. Наконец Куприянычу удалось поймать за хвост серого кота и выхватить из его зубов жертву. Он кинул мышонка к черному коту и напряженно следил за движениями своего любимца, который, царапнув лапкой мышонка и понюхав его, медленно отошел.
В то время воротилась прачка с грустным лицом; Катю же повезла сама Любская. Куприяныч начал доказывать жене, как полезно и необходимо иметь кошек в доме, и, показывая мышонка, лежавшего, поджавши лапки, сказал:
- Небось всё перегрыз бы, ведь мог попортить дорогую рубашку аль платье какое. А вот мой чернушка его цап-царап.
Прачка так была, огорчена разлукой с дочерью, что только махнула рукой. Муж стал приводить в порядок свою постель, готовясь улечься.
Завидя смятое платье Кати, прачка снова заплакала, но скоро с сердцем вытерла слезы своей сухой рукой и занялась глаженьем.
Общая квартира Мечиславского и Остроухова состояла из двух комнат. Первая темная комната была обращена в сени и прихожую, а светлая - в спальню, кабинет и приемную.
Светлая комната была замечательна простенками необыкновенной ширины, как будто располагались строить замок, а не двухэтажный дом. Окна широкие, но низенькие, бросали зеленоватый свет на все предметы,- может быть, потому, что вместо штор и ширм их украшали огромные зеленые бутыли с желудочной водкой, славившейся своей целебностью; автор ее был сам Остроухов.
В громадном простенке стоял большой стол с откидными полами; на нем красовался зеленоватый маленький самовар с чайником на макушке. На круглом ржавом подносе, с маленькой решеточкой кругом, стояли два стакана; один в бисерном чехле.
Напротив стола, у стены, находился массивный турецкий диван, обтянутый тиком, во многих местах разодранным, откуда виднелась другая материя, а местами и третья, так что диван напоминал возвышения, образующиеся наносами, по которым можно вычислить столетия. За диваном, в углу у печки, стоял маленький простого дерева комод с рассохшимися ящиками и тут же маленький туалетный ящик с зеркалом.
По другой стене тянулась длинная кровать с коротенькой периной и небольшими кожаными подушками, напоминавшая детей, выросших из своего платья. Под кроватью валялись сандалии дружно с туфлями, вышитыми шерстью. Возле кровати - ломберный раскинутый стол, на нем запыленные роли, парики, бритвы,- всё пересыпано нюхательным табаком и пылью.
Остроухов даже не имел и зеркала, а какой-то кривой кусочек, обделанный в пеструю бумажку.
Противоположная стена от двери до окна была завешана разного рода платьями: тут висел французский кафтан с блестками, греческая рубашка, испанский плащ рядом с засаленным халатом, шубой и другими платьями.
Когда Остроухов возвратился с пробы, посадив Любскую в карету, он застал Мечиславского, лежащего на диване с ролью в руке. По нахмуренным бровям и взглядам исподлобья можно было догадаться, что Остроухов чем-то недоволен. Его умное лицо, разрисованное морщинами, имело обычное выражение утомления и грусти. То и другое в настоящую минуту выражалось еще резче. Но Мечиславский не обратил внимания на своего друга: он слишком был погружен... только не в чтение роли. Бледное лицо его по временам вспыхивало; глаза то блистали гневом, то увлажались слезами.
Выпив обыкновенную порцию желудочной, Остроухов бросился на свою кровать и, заложив руки за голову, начал поглядывать на Мечиславского. Наконец он окликнул его после долгого молчания:
- Федя, а Федя!
Мечиславский так вздрогнул, что роль выпала у него из рук.
- Ну что, брат, чего испугался? кажется, осторожно окликнул! - недовольным голосом заметил Остроухов.
Мечиславский немного смешался и неохотно спросил:
- Да что тебе нужно?
- Затвердил ли ты роль? ведь завтра играть ее,- с упреком отвечал Остроухов.
Мечиславский пугливо посмотрел на своего товарища и покачал головой.
- Нехорошо, братец! что нехорошо, так нехорошо! На меня нечего смотреть, что я своей роли не знаю; память стала слаба,- коли и запнусь, гримасой поправлю, да со старика и публика не взыщет: она ко мне привыкла... Ну а ты? твое дело другое! ну, как запнешься в сцене, где слова должны кипеть? Придется смотреть на свою возлюбленную и в то же время ухо подставлять к суфлеру - не годится! Да и ее можешь сбить.
Мечиславский, как пристыженный школьник, громко стал читать свою роль.
- Ведь, право, ты какой! например, завтра в одной сцене надо драться, а ты небось хоть бы чубуком попробовал!
- Да отвяжись! завтра на репетиции могу научиться.
- Ну, так! на последней-то? оно так! с тобой и станут возиться! Ну-ка, валяй!
И Остроухов быстро вскочил с кровати, сбросил сюртук и, засучив рукава рубахи, вооружился рапирой, стоявшей в углу у печки с чубуками и кочергой. Нападая на Мечиславского, он закричал:
- Защищайся, злодей!
Мечиславский оттолкнул рукой рапиру от своей груди и с досадою оказал:
- Да полно!
Остроухов пожал плечами и, став посреди комнаты, принялся фехтовать один. Морщины на лице его разгладились, утомленные глаза вспыхнули огнем, словно в пылу действительной драки; через минуту он вдруг остановился, весь вздрогнув, лицо его побледнело, глаза с ужасом устремились к полу, будто в самом деле перед ним лежал убитый им человек; отбросив рапиру, он тихо опустился на колени и, щупая с содроганием пол, отчаянным голосом произнес:
- Он мертв!
Мечиславский с жадностью следил за Остроуховым, который с одушевлением разыграл всю сцену из роли своего друга.
Окончив сцену, Остроухов отер рукавом рубашки пот с лица и хриплым голосом сказал:
- Устарел: голосу не хватает выдержать всю сцену! Разве подкрепиться?
И он подкрепился.
Мечиславский стал читать свою роль с жестами, выходами и уходами. Остроухов, лежа на своей кровати, закинув руки за голову, делал Мечиславскому замечания, заставлял его повторять раза по два некоторые монологи и наконец довел своего друга до изнеможения. Мечиславский бросил на половине свою роль.
- Ну что, осовел? ведь я игрывал эту роль, как был молод. Правда, тому давно-давно! когда я был молод.
Остроухов тяжело вздохнул.
- Право, Федя, я как погляжу на молодых людей, так нынче... право, жаль: ну точно мокрые курицы ходят. Например я скажу про себя: как был молод - веришь ли? - так всё и кипело... И чего я не видал на свете!
- И что же вышло из этого? - спросил насмешливо Мечиславский.
Остроухое на минуту задумался и вдруг, вскочив с кровати и комически раскланиваясь, произнес с приятной и скромной улыбкой:
- Ваш покорнейший слуга.
Мечиславский отвечал улыбкой на выходку своего товарища, который, кряхтя, улегся опять на свое место и, рассуждая сам с собой, продолжал:
- Ну, пусть я имею слабость; но ведь я всё-таки имею, как и другие люди, сердце, совесть, честь! Не верят, думают, уж я совсем пропал.
- Мало ли что о нас другие думают! - заметил Мечиславский.
- Оно резонно, да обидно, когда через какую-нибудь свою слабость, которая, кроме меня (Остроухов с жаром ударил себя в грудь и продолжал), никому вреда не приносит... а тут всякий смотрит на тебя с презрением.
- Ты что-то сегодня в дурном расположении,- сказал Мечиславский.
- И не думал, а так, к слову пришлось. Ты меня знаешь: я ведь не охотник хныкать да людей винить, в чем сам виноват.
- А если они виноваты, так что тогда?
- А зачем сам так слаб, что позволяешь себя обижать, а? Ну, про себя я не говорю: я стар; а ты?
- Ну а ты?
- Я другое дело: ты вот был богат.
- Да сплыл!
- А я так и не сплывал; и где взять мне было амбиции на всё, что я пережил, чему подвергался? Небось ты вот актер, а что видел, где был? А я-то, братец, разве только у самоедов не увеселял. Вот оно какая штука! Ты думаешь, чай, я вот так и сделался актером? Как же! Я в оркестре в барабан колотил, потом выучился на флейте, потом сделался суфлером. Да и дебют-то мой был курьезный. Я выступил на сцену в первый раз в медвежьей шкуре. И наконец-то сделался актером. Уф! страшно вспомнить!.. Выходя в чужой шкуре, мне казалось всё нипочем, а как пришлось в своей, так ноги не держат, в горле так странно! словно бутылку масла выпил. К тому ж замешалась любовишка: и за нее, бывало, боишься, и за себя,- ну, право, чуть не умер. И как чудно я сделался актером! оно, право, подивишься случаю. Сначала я и не думал, что у меня есть талант, хоть часто, когда сидишь, бывало, в суфлерской будке и подсказываешь роль, так вот и казалось, что сам бы лучше сыграл. Ну, вот раз приехала наша труппа в один город, наняла сараи и стала их превращать в театр. Всё было уже готово; вот я раз вышел с пробы,- у самых сеней меня останавливает женщина чисто одетая и в шляпке, но мне совершенно незнакомая и очень красивая. "Не надо ли вам актрисы?" - спросила она меня, ну в точь как мужики, бывало, спрашивали, когда устроивали сарай: "Не надо ль плотника?" Я, признаюсь, улыбнулся такому странному вопросу моей незнакомки; она гордо сказала:
- Я дам денег тому, кто похлопочет, чтоб меня приняли актрисой.
Я поглядел на нее еще пристальнее и окончательно убедился, что она очень хороша собой. Я было спросил ее, кто она, что она, да получил ответ:
- А на что вам? ведь оттого я не сделаюсь лучше? Скажите мне, хотите ли вы учить меня и выпустить на сцену? Если так, то я с завтрашнего же дня начну.
- Извольте, я дам вам роль, и когда выучите, приходите сюда и спросите меня; я пройду с вами.
- Да я читать не умею! - печально отвечала незнакомка.
- Как же вы хотите быть актрисой? - с упреком воскликнул я.
- Очень просто: у меня память очень хорошая; почитайте мне роль, а там я понемногу стану учиться читать.
Мне всё это показалось так странным, что я из любопытства одного согласился, не думая, что от этого вся моя будущность зависит. Незнакомка правду сказала: бывало, два раза прочтем роль, она уж запомнит. Таланту было бездна. В разговоре ничего не понимает, а начнет читать роль свою, ну просто не наслушаешься. Подымет ли руку, повернет ли голову - просто статуя. Я учил ее тихонько от всех и сам учился и, когда всё было готово, предложил содержателю театра дать некоторые сцены из "Отелло". Содержатель театра был грубый человек, но - спасибо - уступчивый и сговорчивый. Ему сначала не понравилось, что я хочу оставить суфлерство: я отлично умел подсказывать актерам, которые, бывало, едва на ногах стоят. Но я кое-как всё уладил, насулил содержателю, что заслужу ему. "Ну, говорит,- так и быть, пошел на сцену. А ошикают тебя да твою ученицу, так я тебе задам". Однако дело обошлось как нельзя лучше: хоть мы дурно играли, но намазанная моя рожа, глаза страшные да красота моей ученицы всё выкупили, и уж нас вызывали, вызывали! У меня роли Десдемоны и Отелло так перепутались в голове, что я едва мог находиться, что мне говорить. Наши дебюты произвели шум в городе, и театр ломился от зрителей. Содержатель театра бегал как потерянный от радости и поминутно вешался мне на шею, говоря, что я его первейший друг. Я переменил совершенно обращение с ним, да и со всеми; оно, знаешь, как увидишь, что нужен человеку, от которого зависишь, так спокойнее станешь; да и голова-то как-то задергивается сама кверху.
- Ну, она выучилась читать, была хорошая актриса? - спросил Мечиславский.
- Такая вышла актриса, что и я-то через нее понял многое. Раз играли мы вместе, и она так побледнела и так у ней глаза засверкали, что я задрожал как лист перед ней, а ведь знал, что только по роли.
Мечиславский перебил его опять вопросом:
- Она добрая была до тебя?
- Известно как: пока не стала ездить в карете; впрочем, не жди хорошего от женщины, если в ней сильны гнев да ненависть: тут...
И Остроухов махнул рукой.
На лице Мечиславского, казалось, блеснуло удовольствие. Он спросил:
- Так она тебя не любила?
- Да еще неизвестно, могла ли она кого любить. Я такой своенравной женщины не видывал; много она испортила у меня крови, побился я с год с ней, а потом и бросил всё.
- Что же, она жаловалась на тебя, как ты ее бросил?
- Экой ты простофиля! - с сердцем сказал Остроухов.- Я бросил всё: это значит, я образумился и не поскакал за нею, когда она отправилась на другой театр. Да я-то сам глуп был; а всё молодость! эх, сгубил я себя ни за грош! - печально воскликнул Остроухов и повернулся навзничь, что было в нем признаком дурного состояния духа.
Мечиславский окликнул его; Остроухов быстро перевернулся, вытянувшись в доску, потом опять лег навзничь с такою же ловкостью и повторил эту штуку до трех раз.
Мечиславский с упреком сказал ему:
- Ну что ты кривляешься, как мальчишка!
- Не кривляюсь, братец, а припоминаю то, что мне доставляло громкие рукоплескания.
- И охота была брать такие роли?
- Чудак ты! Оно известно: теперь я обегу такую роль. А на ярмарках, знаешь, как сбор лучше, так и нам лучше,- тут лишь бы шла публика, готов невесть что сыграть. О костюмах нечего и говорить: нужен французский кафтан, наряжают в испанский плащ. Раз я какого-то английского герцога отхватал в костюме из "Отелло", и ничего: аплодировали, даже никто не рассмеялся. Ну уж декораций и не спрашивай: нужна пещера, ставят избу. Раз я играл очень серьезную роль; после трагического монолога мне надо бежать, я ткнулся в дверь - она не подается, я в другую - она только нарисована. Я стал, не знаю, что делать. Актриса должна по роли говорить: "Боже, он ушел!", а я и не думал уходить,- публика смеется. Я подумал-подумал, да скок в окно. Забили в ладоши, вызвали меня; я повторил выходку - еще стали вызывать; и если бы я хотел тешиться, меня бы раз двадцать вызвали, так что из трагедии кровавой вышла комическая сцена. И содержатель театра придумал, чтоб на другой день в одной маленькой пьесе все действующие лица входили и уходили не через дверь, а через окно... А на вашем театре всё как следует: и провалиться хорошо, и дверей много, зато какие вещи делаются: ведь актеры-то друг друга за полушку продадут. Поди, послушай-ка актеров, как они честят своего брата какому-нибудь богачу, любителю театра; а всё из страха, чтоб он не вздумал угостить тоже и другого. У нас, напротив, одного позвал, валят все остальные с ним: "Угощай, коли любишь искусство!" Бывало, как выезжать из города, и пойдешь отыскивать, кто заложил платье,- уж знали кутил,- выкупишь, заплатишь. А здесь умирай хоть с голоду, поди попроси побогаче актеров да актрис, ну-ка попробуй... Да и сами-то актрисы не так были далеки от товарищей, и угостят так, без видов всяких. Может быть, потому, что меньше баловства им, да и самих-то было две-три, да и обчелся. Понадобится старуха, так актеры занимали роли. Бывало, одна другой всё отдаст, к