- Геша не будет так дерзка, чтобы произносить приговор о том, чего она
сама еще хорошо не знает.
Глава шестая. МОЛОДОЙ ПЕРЕСАДОК
Большой монастырский колокол гудел и заливался, призывая сестер
безмятежного пристанища к вечерней молитве и долгому, праздничному
всенощному бдению. По длинным дощатым мосткам, перекрещивавшим во всех
направлениях монастырский двор и таким образом поддерживавшим при всякой
погоде удобное сообщение между кельями и церковью, потянулись сестры. Много
их было под началом матери Агнии. Лиза села у окна в теткиной спальне и
глядела на проходившие мимо ее черные фигуры. Шли тихим, солидным шагом
пожилые монахини в таких шапках и таких же вуалях, как носила мать Агния и
мать Манефа; прошли три еще более суровые фигуры в длинных мантиях, далеко
волокшихся сзади длинными шлейфами; шли так же чинно и потупив глаза в землю
молодые послушницы в черных остроконечных шапочках. Между последними было
много очень, очень молодых существ, в которых молодая жизнь жадно глядела
сквозь опущенные глазки. Новы были впечатления, толпившиеся в головках Лизы
и Женни, стоявшей тут же за креслом подруги и вместе с нею находившейся под
странным влиянием монастырской суеты. Веселый звон колоколов, розовое
вечернее небо, свежий воздух, пропитанный ароматом цветов, окружающих каждую
келью, и эти черные фигуры, то согбенные и закутанные в черные покрывала, то
молодые и стройные, с миловидными личиками и потупленными глазами: все это
было ново для наших героинь, и все это располагало их к задумчивости и
молчанию.
Наконец кончился третий трезвон; две молоденькие послушницы с большими
книгами под руками шибко пробежали к церкви, а за дверью матери Агнии
чистый, молодой контральт произнес нараспев:
- Господи Иисусе Христе сыне Божий, помилуй нас.
- Аминь, - отвечала мать Агния, оканчивавшая прикалывание своего
вуаля.
В дверь вошла молодая, очаровательно милая монахиня и, быстро подойдя к
игуменье, поцеловала ее руку.
- Здравствуй, Феоктиста! Посмотри-ка, аккуратно ли я закололась сзади.
- Хорошо везде, матушка, - отвечала миловидная черница, внимательно
осматривая игуменью.
- Все готово?
- Уже начал положили.
- Ну, пойдем, - давай мантию.
Сестра Феоктиста сняла со стены мантию и накинула ее на плечи игуменьи.
Мать Агния была сурово-величественна в этой длинной мантии. Даже самое лицо
ее как-то преобразилось: ничего на нем не было теперь, кроме сухости и
равнодушия ко всему окружающему миру.
- Ну, до свидания, дети, - сказала она, подавая руки оставшимся у
окна девушкам.
- А мы разве не пойдем в церковь? - спросила Лиза.
- Как хотите. Вы устали, служба сегодня долгая будет, оставайтесь
дома.
- Лучше пойдем и мы, постоим сколько нам захочется.
- Ну хорошо. Позовите Марину и поправьтесь тут, а я сейчас пришлю за
вами сестру Феоктисту; она вас проводит в церковь.
По мосткам опустелого двора шла строгою поступью мать Агния, а за нею,
держась несколько сзади ее левого плеча и потупив в землю прелестные голубые
глазки, брела сестра Феоктиста.
- Ах, какая хорошенькая! - сказала Лиза вслед прошедшим монахиням.
- Чудо что такое! - подтвердила Гловацкая.
- Это вы про сестру Феоктисту изволите говорить, барышня? - вмешалась
весноватая белица, камер-юнгфера матери Агнии.
- Вот про эту монахиню, - ответила Гловацкая.
- Это она и есть сестра Феоктиста-с.
- Прехорошенькая.
- Это, барышня, в миру красоту-то наблюдают; а здесь все равны, что
Феоктиста, что другая какая.
- Давно она в монастыре?
- Третий год, матушка; третий год, овдовемши, как в монастырь пошла.
Она ведь еще в малом постриге.
- Что же она тут при тетушке? - спросила Лиза.
- Так, тетенька любят, чтобы она при них находилась. Адъютантом своим
называют ее.
- Разве она с тетушкой живет?
- Нет, у нее есть своя полкелья, а только когда в церковь или когда у
тетеньки гости бывают, так уж сестра Феоктиста при них.
- Зачем же это?
- Так... Тетеньке так угодно.
- Она знакома была тетушке прежде, что ль?
- Не могу вам про это доложить, - да нет, вряд, чтобы была знакома.
Она ведь из простых, из города Брянскова, из купецкой семьи. Да простые
такие купцы-то, не то чтобы как вон наши губернские или московские. Совсем
из простого звания.
- Господи Иисусе Христе сыне Божий, помилуй нас! - раздалось опять за
дверью. Весноватая белица твердо возгласила: ``Аминь``, - и на пороге
показалась сестра Феоктиста.
- Спаси вас Господи и помилуй, - проговорила она, подходя к девушкам
и смиренно поддерживая одною рукою полу ряски, а другою собирая длинные
шелковые четки с крестом и изящными волокнистыми кистями.
- Здравствуйте, здравствуйте, - приветливо отвечали в один голос обе
девушки.
Феоктиста добродушно поцеловала обеих и опять поклонилась.
- Вот вы уже пришли; а мы еще не готовы совсем, - извините нас,
пожалуйста.
Сестра Феоктиста ласково улыбнулась и сказала:
- Ничего-с: я посижу, подожду, - и она села на кончике дивана.
- Много мирских в церкви? - спросила сестру Феоктисту продолжавшая
торчать здесь белица.
- Много. Яблоку упасть негде. Очень тесно в храме.
- Пошлите, пожалуйста, нашу няню, - попросила Лиза белицу, после чего
та тотчас же вышла, а вслед за тем появилась Марина Абрамовна. Старуха,
растопырив руки, несла в них только что выправленные утюгом белые платьица
барышень и другие принадлежности их туалета.
- Одевайтесь, матушки, а то к шапочному разбору придете, - говорила
Марина Абрамовна, кладя на стол принесенные вещи. Девушки стали одеваться,
няня помогала то той, то другой.
- Дайте я вам помогу, - сказала сестра Феоктиста, положив в угол
дивана свои четки.
Девушки вежливо отклоняли ее услужливость.
- Нет, что ж такое, я помогу. Разве это трудно?
И сестра Феоктиста, встряхнув белую крахмальную юбку, набросила ее на
Гловацкую.
- Благодарю вас, душка моя, - отвечала, закрасневшись, девушка и,
обернувшись, поцеловала два раза молодую монахиню.
А монахиня опять заворочалась в накрахмаленных вещах и одевала Женни в
то же самое время, как Абрамовна снаряжала Лизу.
- Как нынче манишки-то стали шить! Совсем как мужчинская рубашка, -
говорила сестра Феоктиста, оправляя надетую на Женни манишку.
- Вам нравится этот фасон?
- Нет, я так говорю; легче как будто, а то, бывало, у нас все шнурки
да шнурочки.
- Вы давно в монастыре?
- Давно. Уж и не помню когда, - отвечала, смеясь, Феоктиста. - Три
года уж.
- И не скучно вам?
- О чем скучать-то? Спаси Господи и помилуй!
Сестра Феоктиста глубоко вздохнула и в середине двух юниц отправилась в
церковь. В церкви была страшная давка и духота. Сестра Феоктиста насилу
провела Лизу с Женей вперед к решетке, окружающей амвон, и отошла к
особенному возвышению, на котором неподвижно стояла строгая игуменья. Воздух
в церкви все более и более сгущался от запаха жарко горящих в огромном
количестве восковых свеч, ладана и дыхания плотной толпы молящегося народа.
Перед началом стихир мать Агния незаметно кивнула пальцем сестре Феоктисте.
Та подошла к ней, сделала поясной поклон и подставила ухо, а потом опять
поклонилась тем же поясным поклоном и стала тихонько пробираться к нашим
героиням.
- Мать игуменья беспокоятся за вас, - шепнула она девушкам. - Они
велели мне проводить вас домой; вы устали, вас Бог простит; вам отдохнуть
нужно.
- Пойдемте, - так же шепотом отвечали обе девушки и стали пробираться
вслед за Феоктистою к выходу. На дворе стояли густые сумерки.
- Чаю напьетесь? - спросила сестра Феоктиста, входя на крыльцо кельи.
- По правде сказать, так всего более спать хочется, - отвечала Лиза.
- Ну так Христос с вами, спите. Прощайте, Господь с вами.
- А нет, зайдите, зайдите, - заговорили девушки.
- Раздуйте самоварчик, - сказала, входя, сестра Феоктиста. - Ну, так
спать? - добавила она, обратясь к девицам.
- Лежать, сестра Феоктиста, - отвечала Лиза.
- Ну, ложитесь, покатайтесь, поваляйтесь, расправьте косточки, а я вам
душепарочки волью.
- Милая! какая вы милая! - сказала Лиза и крепко, взасос,
по-институтски, поцеловала монахиню.
- Чем так вам мила стала? Голуби вы мои! Раздевайтесь-ка, да на
постельку.
Истомленные дорогою девушки начали спешно разоблачаться.
- Где же лечь? - спросила Лиза.
- На постель, на постель, мой ангел, тетушка так сказала, - отвечала
сестра Феоктиста.
- Валимся! - проговорила Лиза и, забросив за уши свои кудри, упала на
мягкую теткину постель. За нею с краю легла тихо Гловацкая.
- Ну и отлично. Теперь я подам чайку.
- Зачем же вы сами, сестра Феоктиста?
- Да что ж за беда. Я и сама напьюсь с вами.
Чаек подали, и девушки, облокотясь на подушечки, стали пить. Сестра
Феоктиста уселась в ногах, на кровати. Девушки, утомленные шестидневной
дорогой, очень рады были мягкой постельке и не хотели чаю. Сестра Феоктиста
налила им по второй чашке, но эти чашки стояли нетронутые и стыли на
столике.
- Кушайте!
- Не хочется, - отвечали обе девушки.
- Ну, почивайте. Всенощная еще не скоро кончится. Часа полтора еще
пройдет, почивайте, а я пойду.
- Нет, посидите с нами, вы ведь тоже устали, там духота такая в
церкви.
- Сестра Феоктиста! Как вы думаете, можно покурить потихоньку?
- Ох, не знаю, право.
- Ведь никто не взойдет?
- Не знаю.
Лиза спрыгнула с кровати, зажгла папироску и села у печки.
- Не тянет что-то.
- Труба, верно, закрыта от грома. Я открою сейчас, - и Феоктиста
открыла трубу.
Женни тоже покурила, и обе девушки снова улеглись.
- Душно, точно, голова так и кружится, да это ничего, Господь
подкрепляет, я привыкла уж, - говорила Феоктиста, продолжая прерванный
разговор о церковной духоте.
- Как вы успели привыкнуть так скоро? - спросила, внимательно глядя
на сестру Феоктисту, Лиза.
- М-м... так. Привыкла, потому что здесь ведь хорошо.
- Чем же хорошо?
- Тихо так, хорошо.
Вышла пауза.
- И вы никогда не скучаете? - спросила Женни.
- Чего скучать, надо Богу молиться, а не скучать.
- Иногда против воли скучается.
Сестра Феоктиста вздохнула.
- Молитвой надо ограждать себя, - проговорила она тихо.
- А если нельзя молиться? - спросила быстро Лиза.
- Отчего нельзя?
- Если не спокоен, расстроен, взволнован.
- Тут-то и молиться.
- Вы это на себе испытали когда-нибудь?
- Как же. Искушения тоже бывают большие и в монастыре.
- Интриги?
- Как изволите?
- Интриги, говорю, есть? Сплетни, ссоры, клеветы, - пояснила Лиза.
- А! Ну все надо перенесть: на то покаяние, на то монастырь.
- А есть это все?
- Как вам сказать? - отвечала Феоктиста с самым простодушным
выражением на своем добром, хорошеньком личике. - Бывает, враг смущает
человека, все по слабости по нашей. Тут ведь не то, чтоб как со злости
говорится что или делается.
- А все враг смущает?
- Все по слабости нашей.
- Вы зачем пошли в монастырь-то?
- Как изволите? - переспросила сестра Феоктиста. Лиза повторила свой
вопрос.
- Так, пошла да и только.
- Дурно вам было дома, что ль?
- М-м... так. Муж помер, дитя померло, тятенька помер, я и пошла.
- Разве никого больше не оставалось у вас, и состояния никакого не
было?
- Нет, видите, - повернувшись лицом к Лизе и взяв ее за колено,
начала сестра Феоктиста: - я ведь вот церковная, ну, понимаете,
православная, то есть по нашему, по русскому закону крещена, ну только
тятенька мой жили в нужде большой. Городок наш маленький, а тятенька, на
волю откупимшись, тут домик в долг тоже купили, хотели трактирчик открыть,
так как они были поваром, ну не пошло. Только приказные судейские когда
придут, да и то все в долг больше, а помещики все на почтовую станцию
заезжали. Так, бывало, и плиты по неделе целой не разводим. Ну я уж была на
возрасте, шестнадцатый годок мне шел; матери не было, братец в лакейской
должности где-то в Петербурге, у важного лица, говорят, служит, только отцу
они не помогали. Известно, в этакой столице, самим им что, я думаю, нужно, в
большом-то доме!
Феоктиста вздохнула и, помолчав, продолжала:
- Женихов у нас мало, да и то все глядят на богатеньких, а мы же опять
и в мещанство-то только приписались, да и бедность. Очень тятенька покойник
обо мне печалился. Ну, а тут, так через улицу от нас, купцы жили, - тоже
недавно они в силу пошли, из мещан, а только уж богатые были; всем
торговали: солью, хлебом, железом, всяким, всяким товаром. У нас ведь, по
нашему маленькому месту, нет этих магазинов, а все вместе всем торгуют.
Только были эти купцы староверы... не нашего, значит, закона, попов к себе
не принимают, а все без попов. Ну, как там, Бог сам знает, как это
сделалось, только этот купеческий сын Естифей Ефимыч вздумал ко мне
присвататься. Из себя был какой ведь молодец; всякая бы, то есть всякая,
всякая у нас, в городе-то, за него пошла; ну, а он ко мне сватался. В
доме-то что у них из-за этого было, страсти Божьи, как, бывало, расскажут.
Мать у него была почтенная старуха, древняя такая и строгая. Я-то тогда
девчонка была, ничего этого не понимала. Уж не знаю, как там покойничек
Естифей-то Ефимыч все это с маменькой своей уладил, только так о спажинках
прислали к тятеньке сватов.
- Ну?
- Ну и выдали меня замуж, в церкви так в нашей венчали, по-нашему. А
тут я годочек всего один с мужем-то пожила, да и овдовела, дитя родилось, да
и умерло, все, как говорила вам, - тятенька тоже померли еще прежде.
- А вы в монастырь и пошли?
- Да и пошла вот.
- А с мужем вы счастливы были?
- Известно как замужем. Сама хорошо себя ведешь, так и тебе хорошо. Я
уж мужа почитала, и он меня жалел. Только свекровь очень уж строгая была.
Страсть какие они были суровые.
- Обижала она вас?
- Нет, обиды чтоб так не было, а все, разумеется, за веру мою да за
бедность сердились, все мужа, бывало, упрекают, что взял неровню; ну, а мне
мужа жаль, я, бывало, и заплачу. Вот из чего было, все из моей дурости. -
Жарко каково! - проговорила Феоктиста, откинув с плеча креповое покрывало.
- Снимите шапку.
- И то.
Феоктиста сняла бархатную шапку, и золотисто-русая коса, вырвавшись
из-под сдерживавшей ее шапки, рассыпалась по черной ряске.
- Господи! какое великолепие! - вскрикнула Лиза.
- Что это вы?
- Смотри, смотри, Женни, какие волосы!
- Что вы, что вы это, - закрасневшись, лепетала сестра Феоктиста и
протянула руку к только что снятой шапке; но Лиза схватила ее за руки и,
любуясь монахиней, несколько раз крепко ее поцеловала. Женни тоже не
отказалась от этого удовольствия и, перегнув к себе стройный стан Феоктисты,
обе девушки с восторгом целовали ее своими свежими устами.
- Что это вы? - опять пролепетала монахиня.
- Какая вы красавица, сестра Феоктиста!
- Спаси Господи и помилуй; что это вам вздумалось! Искушение с вами, с
мирскими, право.
Сестра Феоктиста набожно перекрестилась и добавила:
- Ну, так вот я уж вам доскажу. Вышедши замуж-то, я затяжелела; ну,
брюхом-то мне то того, то другого смерть вот как хочется. А великий пост
был: у нас в доме, как вот словно в монастыре, опричь грибов ничего не
варили, да и то по середам и по пятницам без масла. Маменька строго это
соблюдала. А мне то это икры захочется, то рыбы соленой, да так захочется,
что вот просто душенька моя выходит. Я, бывало, это Естифею Ефимычу ночью
скажу, а он днем припасет, пронесет мне в кармане, а как спать ляжем с ним,
я пологом задернусь на кровати, да и ем. Грех это так есть-то, Богу
помолимшись, ну а я уж никак стерпеть не могла. Брюхом это часто у женщин
бывает. Ну и наказал же меня Господь за мои за эти за глупости! Ох-хо-хо!
Феоктиста утерла слезы, наполнившие длинные ресницы ее больших голубых
глаз, и продолжала:
- В самый в страстной вторник задумалось мне про селянку с рыбой. Вот
умираю, хочу селянку с севрюжинкой, да и только. Пришел муж из лавки, легли
спать, я ему это и сказываю по свое про хотенье-то. ``Что ты, говорит, дура,
какие дни! Люди теперь хлеба мало вкушают, а ты что задумала? Молись,
говорит, больше, все пройдет``. А я вместо молитвы-то целовать его да
упрашивать: ``Голубчик, говорю, сокол мой ясный, Естифей Ефимыч! уважь ты
меня раз, я тебя сто раз уважу``. Пристаю к нему: ``Ручки, ножки, говорю,
тебе перецелую; только уважь, покорми ты меня селяночкой``. Знала я, что как
пристанешь к нему с лаской, беспременно он тебе сделает. Смотрю, точно уж,
говорит: ``Только как, говорит, пронести? Пронести никак нельзя``. Это и
правда. Рыбу там или икру можно как в кармане пронесть, а селянку жидкую
никак нельзя. Так я это в горе и заснула. Утром, гляжу, муж толк меня под
бок: ``Прибежи, говорит, часов в двенадцать в лавку``. Я догадалась,
опять-таки его расцеловала. Ох, Боже, Боже мой, Боже мой! великая я грешница
перед тобою!.. Жду не дождусь. Только пробило одиннадцать часов, я и стала
надевать шубейку, чтоб к мужу-то идти, да только что хотела поставить ногу
на порог, а в двери наш молодец из лавки, как есть полотно бледный. ``Что
ты, что ты, Герасим? - спрашиваем его с маменькой, а он и слова не
выговорит. - Что, мол, пожар, что ли?`` В окно так-то смотрим, а он глядел,
глядел на нас, да разом как крикнет: ``Хозяин, говорит, Естифей Ефимыч
потонули``. - ``Как потонул? где?`` - ``К городничему, говорит, за реку
чего-то пошли, сказали, что коли Федосья Ивановна, - это я-то, - придет,
чтоб его в чуланчике подождали, а тут, слышим, кричат на берегу: обломился,
обломился, потонул. Побегли, - ничего уж не видно, только дыра во льду и
водой сравнялась, а приступить нельзя, весь лед иструх``. Ничего тут уж я и
не помню. Побегли к городничему, и городничий сам пришел. Он, говорит, у
меня не был, а был у повара, севрюги кусок принес, просил селянку сварить``.
Это в трактир-то на станцию ему нельзя было идти, далеко, да и боязно,
встретишь кого из своих, он, мой голубчик, и пошел мне селяночку-то эту
проклятую готовить к городническому повару, да торопился, на мост-то далеко,
он льдом хотел, грех и случился. Во всем я передо всеми повинилась. Что тут
только мне было! Боже мой, Господи! Хуже меня по целому городу человека не
ставили. И точно, что стоило. А уж свекровь, бывало, как начнет: силы
небесные, что только она говорила! И змея-то я, и блудница вавилонская,
седящая при водах на звере червленне, - чего только не говорила она с горя.
Разумеется, мать, больно ей было, один сын только, и того лишилась. И не
знаю я, как уж это все я только пережила! А только мне даже лучше было, что
меня ругала маменька. А тут уж без покойника я родила девочку, -
хорошенькая такая была, да через две недели померла. Как я ни старалась
маменьке угождать, все уж не могла ей угодить: противна я ей уж очень стала.
Как я ей в глаза, она сейчас: ``иди, иди, еретица проклятая!`` Гонит меня.
Думала в тятенькин домик перейти, что он мне оставил, маменька еще пуще
осерчала: ``развратничать, говорит, захотела, полюбовников на свободе
собирать хочется``. Я и стала проситься в монастырь, да вот и живу.
- А домик ваш?
- Так свекровь его взяла, а мне тут полкельи поставила.
- И ничего вам не дают?
- Нет, на что же мне, я работаю. Мне разве много нужно?
- Зачем же вы ей отдали?
- Да пусть. На что мне. Так оставила ей.
- И тут вам, говорите, хорошо?
- Хорошо, молюсь да работаю, что ж мне. Конечно, иной раз...
- Что, скучно?
- Нет, спаси Господи и помилуй! А все вот за эту... за красоту-то, что
вы говорите. Не то, так то выдумают.
- Что ж, кому мешает ваша красота?
- Да так, неш это по злобе! Так враг-то смущает. Он ведь в мире так не
смущает, а здесь, где блюдутся, он тут и вередует.
- Вам жаль вашего мужа?
- Очень жаль! Ах, как жаль. И где он, где его тело-то понесли быстрые
воды весенние. Молюсь я, молюсь за него, а все не смолить мне моего греха.
- Вы его любили?
- Как же не любить мужа!
- А дитя тоже жаль?
- Не знаю уж, как и сказать, кого больше жаль! Дитя жаль, да все не
так, все усну, так забуду, а мужа и во сне-то не забуду. И во сне он меня
мучит. Молюсь, молюсь Создателю: ``Господи, успокой ты его, отжени от меня
грех мой``. А только усну, только заведу глаза, а он надо мною стоит. Вот
совсем стоит. Чувствую, холодный такой, мокрый весь, синий, как известно,
утопленник, а потом будто белеет; лицо опять человеческое становится,
глазами смотрит все на меня и совсем как живой, совсем живой. Просто вот
берет меня за плечи, целует, ``Феня, говорит, моя, друг мой!``
...Сестра Феоктиста остановилась, долго смотрела молча в одну точку
темной стены и потом неожиданно, дернув на себе ряску, тревожно проговорила:
- Кудри его черные вот так по лицу по моему... Ах ты Господи! Боже
мой! Когда ж эти сны кончатся? Когда ты успокоишь и его душеньку и меня,
грешницу нераскаянную.
Тихо, без всякого движения сидела на постели монахиня, устремив полные
благоговейных слез глаза на озаренное лампадой распятие, молча смотрели на
нее девушки. Всенощная кончилась, под окном послышались шаги и голос
игуменьи, возвращавшейся с матерью Манефой. Сестра Феоктиста быстро встала,
надела свою шапку с покрывалом и, поцеловав обеих девиц, быстро скользнула в
двери игуменьиной кельи.
Глава седьмая. В НОЧНОЙ ТИШИНЕ
Глубоко запал в молодые сердца наших героинь простодушный рассказ
сестры Феоктисты. Ни слова им не хотелось говорить, и ни слова они не
сказали по ее уходе. Мать Агния тихо вошла в комнату, где спали маленькие
девочки, тихонько приотворила дверь в свою спальню и, видя, что там только
горят лампады и ничего не слышно, заключила, что гости ее уснули, и,
затворив опять дверь, позвала белицу.
- Умыться и раздеться, - сказала она вошедшей девушке.
- Там приготовлено-с.
- Перенести сюда, да тише, не разбуди детей.
В спальню вошла белица и тихонько понесла оттуда умывальный прибор.
- Пили чай? - спросила игуменья вполголоса.
- Кушали, матушка.
- Давно легли?
- Давно-с, только они не спали, должно быть.
- Отчего?
- Сестра Феоктиста все у них там сидела на кровати, только вот сейчас
выскочила.
- Спасибо ей.
- Все разговаривали с нею.
- Молодые люди, поговорить хотят.
- Да-с, все про мужа говорили.
- Про какого мужа?
- Про Феоктистинова.
- Что ж они говорили?
- Все Феоктиста рассказывала, как жила у своих в миру.
- Ну?
- А они, барышни, все слушали. Все про сны какие-то сказывала им, что
мужа видит.
- Это ты слышала?
- Как же-с!
- Сходи-ко к ней, чтоб завтра, как встанет... пораньше б встала и
пришла ко мне.
- Слушаю-с!
- Давай умываться!
Послышались плески воды.
- Лихаревская Аннушка заходила отдохнуть, - говорила, подавая
умыться, белица.
- Ну и что ж?
- Барыня-то ихняя вернулась.
- Вернулась?
- Вернулась, говорит, и прямо мужу в ноги.
- Ну?
- Простил-с, говорит, во всем.
- Дурак! - как бы про себя заметила мать Агния и, сев на стул, начала
тщательно вытираться полотенцем.
- А у матери Варсонофьи опять баталия была с этой с новой белицей, что
из дворянок, вот что мать-то отдала.
- За что это?
- Все дворянством своим кичится, стало быть. У вас, говорит, все
необразование, кляузы, говорит, наушничество. Такая ядовитая девушка, Бог с
ней совсем.
- Верно, досадили ей.
- Не знаю-с.
- Варсонофия-то сама хороша. Вели-ка завтра этой белице за часами у
ранней на поклоны стать. Скажи, что я приказала без рассуждений.
- Слушаю-с.
- Давай чистить зубы.
Белица опять взошла на цыпочках в спальню и опять вышла.
- Что это у тебя в той руке? - спросила игуменья.
- Сор какой-то... бумажку у печки какую-то подняла.
- Покажи.
Белица подала окурочек тоненькой папироски, засунутый девушками в
печку.
- Откуда это?
- Барышни, верно, курили.
- Не забудь, чтоб рано была у меня Феоктиста.
- Слушаю-с.
Игуменья положила окурочек папиросы в карман своей ряски.
- А Никита был здесь?
- Как же-с.
- Я его и видеть не успела. А ты сказала казначее, чтоб отправила
Татьяне на почту, что я приказала?
- Виновата, запомнила-с, завтра скажу. Плохо ей, Татьяне-то бедной.
Мужа-то ее теперь в пожарную команду перевели; все одна, недостатки,
говорит, страшные терпит.
- Бедная женщина.
- Да-с. На вас, говорит, только и надеется. Грех, говорит, будет
барышне: я им всей душой служила, а они и забыли. Таково-то, говорит,
господское сердце.
- Врешь.
- Право, Никитушка сказывал, что очень обижается.
- Врешь, говорю тебе. - К брату давно поехали дать знать, что барышни
прибыли?
- Перед вторым звоном Борис поехал.
- Отчего так долго собирался?
- Седло, говорит, никуда не годится, никакой, говорит, сбруи нет. Под
бабьим начальством жить - лучше, говорит, камни ворочать. На весь житный
двор зевал.
- Его уж давно пора со двора долой. А гусар не был? - совсем понизив
полос, спросила игуменья.
- Нет-с, нынче не было его. Я все смотрела, как народ проходил и
выходил, а только его не было: врать не хочу.
- То-то. Если ты только врешь на нее...
- Вот убей меня Бог на сем месте!
- Ну, уж половину соврала. Я с ней говорила и из глаз ее вижу, что она
ничего не знает и в помышлении не имеет.
- Да ведь я и не докладала, что она чем-нибудь тут причинна, а я
только...
- Врешь, докладывала.
- Нет, матушка, верно говорю: не докладывала я ничего о ней, а только
докладала точно, что он это, как взойдет в храм Божий, так уставит в нее
свои бельмы поганые и так и не сводит.
- Глядеть никому нельзя запретить, а если другое что...
- Нет, другого прочего до сих пор точно, что уж не замечала, так не
замечала, и греха брать на себя не хочу.
- А что Дорофея?
- Трезвонит-с.
- Г-м! Усмирилась?
- Нет-с. И ни вот капельной капельки.
- Все свое.
- Умру, говорит, а правду буду говорить. Мне, говорит, сработать на
себя ничего некогда, пусть казначею за покупками посылают. На то она,
говорит, казначея, на то есть лошади, а я не кульер какой-нибудь, чтоб
летать. Нравная женщина!
- Я ее успокою.
- Владыке, говорит, буду жаловаться. Хочет в другой монастырь
проситься.
- Что-о! в другой монастырь?
- Да-с. Так рассуждала.
- В другой монастырь! А! ну посмотрим, как ее переведут в другой
монастырь. Разуй меня и иди спать, - добавила игуменья.
Лиза повернулась на кровати и шепнула:
- Вон оно мещанство-то!
- Да, - также шепотом отвечала Женни, и девушки, завернувшись в
одеяло, обнялись друг с другом. А мать Агния тихо вошла, перекрестила их,
поцеловала в головы, потом тихо перешла за перегородку, упала на колени и
начала читать положенную монастырским уставом полунощницу.
Глава восьмая. РОДНЫЕ ЛИПЫ
Село Мерево отстоит сорок верст от губернского города и семь от
уездного, в котором отец Гловацкой служит смотрителем уездного училища. Село
Мерево стоит на самой почтовой дороге. В нем около двухсот крестьянских
дворов, каменная церковь и два помещичьи дома. Один из господских домов,
построенный на крутом, обрывистом берегу реки, принадлежит вдове камергера
Мерева, а другой, утопающий в зелени сада, разросшегося на роскошной почве
лугового берега реки Рыбницы, кавалерийскому полковнику и местному уездному
предводителю дворянства, Егору Николаевичу Бахареву. Деревня вытянута по обе
стороны реки, и как раз против сада Бахаревых, доходящего до самого берега,
через реку есть мост.
Был девятый час вечера. Если б я был поэт, да еще хороший поэт, я бы
непременно описал вам, каков был в этот вечер воздух и как хорошо было в
такое время сидеть на лавочке под высоким частоколом бахаревского сада,
глядя на зеркальную поверхность тихой реки и запоздалых овец, с блеянием
перебегавших по опустевшему мосту. Кругом тихо-тихо, и все надвигается
сгущающийся сумрак, а между тем как-то все видишь: только все предметы
принимают какие-то гигантские размеры, какие-то фантастические образы.
Верстовой столб представляется великаном и совсем как будто идет, как будто
вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит горою, и запоздалая овца,
торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо и так
звонко стучит своими копытками, что никак не хочется верить, будто есть
люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же самое
чувствовать, сидя вечером на каменном порожке инвалидного дома, что
чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река,
покрывающаяся туманной дымкой, и колеблющаяся возле ваших ног луговая
травка, и коростель, дерущий свое горло на противоположном косогоре, говорят
вам: ``Мы все одно, мы все природа, будем тихи теперь, теперь такая пора
тихая``. В деревнях мало таких индифферентных людей, и то всего чаще это
бывают или барышни, или барыни. Деревенский человек, как бы ни мала была
степень его созерцательности, как бы ни велики были гнетущие его нужды и
заботы, всегда чуток к тому, что происходит в природе. Никогда он утром не
примет к сердцу известного вопроса так, как примет его в густые сумерки или
в палящий полдень.
Итак, под высоким частоколом бахаревского сада, над самою рекою, была
прилажена длинная дощатая скамейка, на которой теперь сидит целое общество.
Егор Николаевич Бахарев, высокий, плотный мужчина с огромнейшими седыми
усищами, толстым славянским носом, детски веселыми и детски простодушными
голубыми глазами. На левой щеке у него широкий белый шрам от сабельного
удара. Одет он в голубую гусарскую венгерку с довольно полинялыми шнурами и
в форменной военной фуражке. Он курит огромную немецкую трубку, выпуская
из-под своих седых прокопченных усищ целые облака дыма, который по тихому
ветерку прямо ползет на лицо сидящих возле Бахарева дам и от которого дамы,
ничего не говоря, бесцеремонно отмахиваются платками. В голенях у него сидит
старая легавая сука, Сумбека, стоившая будто бы когда-то тысячу рублей,
которую Егору Николаевичу несколько раз за нее даже и давали, но ни разу не
дали. - Бахарев сидит вторым от края; справа от него помещаются четыре
женщины и в конце их одна стоящая фигура мужеского рода; а слева сидит очень
высокий и очень тонкий человек, одетый совершенно так, как одеваются
польские ксендзы: длинный черный сюртук до пят, черный двубортный жилет и
черные панталоны, заправленные в голенища козловых сапожек, а по жилету
часовой шнурок, сплетенный из русых женских волос. Он уже совсем сед, гладко
выбрит и коротко стрижется. В живых черных глазах этого лица видно много
уцелевшего огня и нежности, а характерные заломы в углах тонких губ говорят
о силе воли и сдержанности. Это смотритель уездного училища, Петр Лукич
Гловацкий. Возле Гловацкого, заложив за спину руки, стоит вольнонаемный
конторщик, мещанин Наркиз Феодоров Перепелицын. Ему лет под пятьдесят, он
полон, приземист, с совершенно красным лицом и синебагровым носом, вводящим
всех в заблуждение насчет его склонности к спиртным напиткам, которых
Перепелицын не пил отроду. Он в синем сюртуке, белом жилете и штанах
бланжевого трико. Слева стоит законная супруга предводителя, приобретенная
посредством ночного похищения, Ольга Сергеевна, в белом чепце очень старого
и очень своеобычного фасона, в марселиновом темненьком платье без кринолина
и в большом красном французском платке, в который она беспрестанно самым
тщательным образом закутывала с головы до ног свою сухощавую фигурку. Рядом
с матерью сидит старшая дочь хозяев, Зинаида Егоровна, второй год вышедшая
замуж за помещика Шатохина, очень недурная собою особа с бледно-сахарным
лицом и капризною верхнею губкою; потом матушка попадья, очень полная
женщина в очень узком темненьком платье, и ее дочь, очень тоненькая,
миловидная девушка в очень широком платье, и, наконец, Соня Бахарева. Она
несколько похожа на сестру Зину и несколько напоминает Лизу, но все-таки она
более сестра Зины, чем Лизы. У нее очень хорошие каштановые волосы и
очаровательный свеженький ротик. Вообще, это барышня, каких много: существо
мелочно самолюбивое, тирански жестокое и сентиментально мечтательное. Такое
существо, которое пока растет, так ничего в нем нет, а вырастет, станет ни
швец, ни жнец, ни в дуду игрец. Против Сони и дочери священника сидит на
зеленой муравке человек лет двадцати восьми или тридцати; на нем парусинное
пальто, такие же панталоны и пикейный жилет с турецкими букетами, а на
голове ветхая студенческая фуражка с голубым околышем и просаленным дном.
Это кандидат юридических наук Юстин Феликсович Помада. Наружность кандидата
весьма симпатична, но очень непрезентабельна: он невысок ростом, сутул, с
широкою впалой грудью, огромными красными руками и большою головою с
волосами самого неопределенного цвета. Эта голова составляет самую резкую
особенность всей фигуры Юстина Помады: она у него постоянно как будто падает
и в этом падении тянет его то в ту, то в другую сторону, без всякого на то
соизволения ее владельца.
Все это общество, сидя против меревского моста, ожидало наших героинь,
и некоторые из его членов уже начинали терять терпение.
- Верно, не приедут сегодня, - заметила матушка попадья, опасаясь,
чтобы батрачка без нее не поставила квасить неочередный кубан.
- Очень может быть, - поддержала ее Ольга Сергеевна, по мнению
которой ни один разумный человек вечером не должен был оставаться над водою.
- Вовсе этого не может быть, - возразил Бахарев. - Сестра пишет, что
они выедут тотчас после обеда; значит, уж если считать самое позднее, так
это будет часа в четыре, в пять. Тут около пятидесяти верст; ну, пять часов
проедут и будут.
- А может быть, раздумали, - слабо возразила Ольга Сергеевна.
- Не может этого быть, потому что это было бы глупо, а Агния дурить не
охотница.
- В дороге что-нибудь могло случиться скорее, - проговорил сквозь
зубы Гловацкий.
- Это так; это могло случиться: лошади и экипаж сделали большую
дорогу, а у Никиты Пустосвята ветер в башке ходит, - не осмотрел, наверное.
- Верхового не послать ли-с навстречу? - предложил Перепелицын.
- Ну... подождем часочек еще: если не будет их, тогда нужно будет
послать.
- Чем посылать, так лучше ж самим ехать, - опять процедил Гловацкий.
- И то правда. Только если мы с Петром Лукичом уедем, так ты, Нарциз,
смотри! Не моргай тут... действуй. Чтоб все, как говорил... понимаешь:
хлопс-хлопс, и готово.
- Понимаю-с.
- То-то, а то ведь там небось в носки жарят.
- Как можно-с?
- Ну да, толкуй: можно-с... Эх, Зина, Алексея-то твоего нет!
- Да, нет, - простонала Зина.
- Чудак, право, какой! Семейная, можно сказать, радость, а он
запропастился.
Зина глубоко вздохнула, склонила набок головку и, скручивая пальчиками
кисточку своей мантилии, печально обиженным тоном снова простонала:
- Я уж к этому давно привыкла.
- Давно-о? - спросил старик.
- Да. Это всегда так. Стоит мне пожелать чего-нибудь от мужа, и этого
ни за что не будет.
- Что ты вздор-то говоришь, матушка! Алексей мужик добрый, честный, а
ты ему жена, а не метресса какая-нибудь, что он тебе на зло все будет
делать.
- Какой ты странный, Егор Николаевич, - томно вмешалась Ольга
Сергеевна. - Уж, верно, женщина имеет причины так говорить, когда говорит.
- Нет, это еще не верно.
- Неужто же женщина, любящее, преданное, самоотверженное существо,
станет лгать, выдумывать, клеветать на человека, с которым она соединена
неразрывными узами! Странны ваши суждения о дочери, Егор Николаевич.
- А ваши еще страннее и еще вреднее. Дуйте, дуйте ей, сударыня, в
уши-то, что она несчастная, ну и в самом деле увидите несчастную. Москва
ведь от грошовой свечи сгорела. Вы вот сегодня все выболтали уж, так и
беретесь снова за старую песню.
- Я не болтаю, как вы выражаетесь, и не дую никому в уши, а я...
Но в это время за горою послышались ритмические удары копыт скачущей
лошади, и вслед за тем показался знакомый всадник, несущийся во весь опор к
спуску.
- Костик! - вскрикнул Бахарев, быстро поднимаясь в тревоге со
скамейки.
- Он-с, - так же тревожно отвечал конторщик.
Все встали с своих мест и торопливо пошли к мосту. Между тем форейтор
Костик, проскакав половину моста, заметил господ и, подняв фуражку, кричал:
- Едут! едут!
- Едут? Где едут? - спрашивал Бахарев, теряясь от волнения.
- Сейчас едут, за меревскими овинами уж.
- А! за овинами... Боже мой!.. Смотри, Нарциз... ах Боже... - и
старик побежал рысью по мосту вдогонку за Гловацким, который уже шагал на
той стороне реки, наискось по направлению к довольно крутому
спиралеобразному спуску.
Дамы шли тоже так торопливо, что Ольга Сергеевна, несколько раз
споткнувшись на подол своего длинного платья, наконец приостановилась и,
обратясь к младшей дочери, сказала:
- Мне неловко совсем идти с Матузалевной, понеси ее, пожалуйста,
Сонечка. Да нет, ты ее задушишь; ты все это к