Главная » Книги

Гончаров Иван Александрович - Обрыв, Страница 9

Гончаров Иван Александрович - Обрыв



v>
  Она беспокойно задумалась и, очевидно, боролась с собой. Ей бы и в голову никогда не пришло устранить от себя управление имением, и не хотела она этого. Она бы не знала, что делать с собой. Она хотела только попугать Райского - и вдруг он принял это серьезно.
  "Пожалуй, чего доброго? от него станется: вон он какой!" - думала она в страхе.
  - Так и быть, - сказала она, - я буду управлять, пока силы есть. А то, пожалуй, дядюшка так управит, что под опеку попадешь! Да чем ты станешь жить? Странный ты человек!
  - Мне с того имения присылают деньги: тысячи две серебром - и довольно. Да я работать стану, - добавил он, - рисовать, писать... Вот собираюсь за границу пожить: для этого то имение заложу или продам...
  - Бог с тобой, что ты, Борюшка! Долго ли этак до сумы дойти! Рисовать, писать, имение продать! Не будешь ли по урокам бегать, школьников учить? Эх, ты! из офицеров вышел, вон теперь в короткохвостом сертучишке ходишь! Вместо того, чтобы четверкой в дормезе прикатить, притащился на перекладной, один, без лакея, чуть не пешком пришел! А еще Райский! Загляни в старый дом, на предков: постыдись хоть их! Срам, Борюшка! То ли бы дело, с этакими эполетами, как у дяди Сергея Ивановича, приехал: с тремя тысячами душ взял бы...
  Райский засмеялся.
  - Что смеешься! Я дело говорю. Какая бы радость бабушке! Тогда бы не стал дарить кружев да серебра: понадобилось бы самому...
  - Ну, а как я не женюсь, и кружев не надо, то решено, что это все Верочке и Марфеньке отдадим... Так или нет?
  - Ты опять свое! - заговорила бабушка.
  - Да, свое, - продолжал Райский, - и если вы не согласитесь, я отдам все в чужие руки: это кончено, даю вам слово...
  - Вот - и слово дал! - беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. - Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! - повторила она, - совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи на милость! Кто ты на сем свете есть? Все люди как люди. А ты - кто! Вон еще и бороду отпустил - сбрей, сбрей, не люблю!
  - Кто я, бабушка? - повторил он вслух, - несчастнейший из смертных!
  Он задумался и прилег головой к подушке дивана.
  - Не говори этого никогда! - боязливо перебила бабушка, - судьба подслушает, да и накажет: будешь в самом деле несчастный! Всегда будь доволен или показывай, что доволен.
  Она даже боязливо оглянулась, как будто судьба стояла у нее за плечами.
  - Несчастный! а чем, позволь спросить? - заговорила она, - здоров, умен, имение есть, слава богу, вон какое! - она показала головой в окна.Чего еще: рожна, что ли, надо?
  Марфенька засмеялась, и Райский с нею.
  - Что это значит, рожон?
  - А то, что человек не чувствует счастья, коли нет рожна,сказала она, глядя на него через очки. - Надо его ударить бревном по голове, тогда он и узнает, что счастье было, и какое оно плохонькое ни есть, а все лучше бревна.
  "Вот что, практическая мудрость!" - подумал он.
  - Бабушка! это жизненная заметка - это правда! вы философ!
  - Вот ты и умный, и ученый, а не знал этого!
  - Помиримтесь? - сказал он, вставши с дивана, - вы согласились опять взять в руки этот клочок...
  - Имение, а не клочок! - перебила она.
  - Согласитесь же отдать всю ветошь и хлам этим милым девочкам .... Я бобыль, мне не надо, а они будут хозяйками. Не хотите, отдадим на школы...
  - Школьникам! Не бывать этому! Чтобы этим озорникам досталось! Сколько они одних яблоков перетаскивают у нас через забор!
  - Берите скорей, бабушка! Ужели вы на старости лет бросите это гнездо?..
  - Ветошь, хлам! Тысяч на десять серебра, белья, хрусталя - ветошь! - твердила бабушка.
  - Бабушка, - просила Марфенька, - мне цветничок и садик, да мою зеленую комнату, да вот эти саксонские чашки с пастушком, да салфетку с Дианой...
  - Замолчишь ли ты, бесстыдница! Скажут, что мы попрошайки, обобрали сироту!
  - Кто скажет? - спросил Райский.
  - Все! Первый Нил Андреич заголосит.
  - Какой Нил Андреич?
  - А помнишь: председатель в палате? Мы с тобой заезжали к нему, когда ты после гимназии приехал сюда, - и не застали. А потом он в деревню уехал; ты его и не видал. Тебе надо съездить к нему: его все уважают и боятся, даром что он в отставке...
  - Черт с ним! Что мне за дело до него! - сказал Райский.
  - Ах, Борис, Борис, - опомнись! - сказала почти набожно бабушка. - Человек почтенный...
  - Чем же он почтенный?
  - Старый, серьезный человек, со звездой!
  Райский засмеялся.
  - Чему смеешься?
  - Что значит "серьезный"? - спросил он.
  - Говорит умно, учит жить, не запоет: ти, ти, ти да та, та, та. Строгий: за дурное осудит! Вот что значит серьезный.
  - Все эти "серьезные" люди - или ослы великие, или лицемеры! - заметил Райский. - "Учит жить": а сам он умеет ли жить?
  - Еще бы не умел! нажил богатство, вышел в люди...
  - Иной думает у нас, что вышел в люди, а в самом-то деле он вышел в свиньи...
  Марфенька засмеялась.
  - Не люблю, не люблю, когда ты так дерзко говоришь! - гневно возразила бабушка. - Ты во что сам вышел, сударь: ни богу свеча, ни черту кочерга! А Нил Андреич все-таки почтенный человек, что ни говори: узнает, что ты так небрежно имением распоряжаешься, - осудит! И меня осудит, если я соглашусь взять: ты сирота...
  - Вы мне когда-то говорили, что он племянницу обобрал, в казне воровал, - и он же осудит...
  - Помолчи, помолчи об этом, - торопливо отозвалась бабушка, - помни правило: "Язык мой - враг мой, прежде ума моего родился!"
  - Разве я маленький, что не вправе отдать кому хочу, еще и родственницам? Мне самому не надо, - продолжал он, - стало быть, отдать им - и разумно и справедливо.
  - А если ты женишься?
  - Я не женюсь.
  - Почем знать? Какая-нибудь встреча... вон здесь есть богатая невеста... Я писала тебе.
  - Мне не надо богатства!
  - Не надо богатства: что городит! Жену ведь надо?
  - И жену не надо.
  - Как не надо? Как же ты проживешь? - спросила она недоверчиво.
  Он засмеялся и ничего не сказал:
  - Пора, Борис Павлович, - сказала она, - вон в виске седина показывается. Хочешь, посватаю? А какая красавица, как воспитана!
  - Нет, бабушка, не хочу!
  - Я не шучу, - заметила она, - у меня давно было в голове.
  - И я не шучу, у меня никогда в голове не было.
  - Ты хоть познакомься!
  - И знакомиться не стану.
  - Женитесь, братец, - вмешалась Марфенька, - я бы стала нянчить детей у вас... я так люблю играть с ними.
  - А ты, Марфенька, думаешь выйти замуж?
  Она покраснела.
  - Скажи мне правду, на ухо, - говорил он.
  - Да... иногда думаю.
  - Когда же иногда?
  - Когда детей вижу: я их больше всего люблю...
  Райский засмеялся, взял ее за обе руки и прямо смотрел ей в глаза. Она покраснела, ворочалась то в одну, то в другую сторону, стараясь не смотреть на него.
  - Ты послушай только: она тебе наговорит! - приговаривала бабушка, вслушавшись и убирая счеты. - Точно дитя: что на уме, то и на языке!
  - Я очень люблю детей, - оправдывалась она, смущенная, - мне завидно глядеть на Надежду Никитишну: у ней семь человек... Куда ни обернись, везде дети. Как это весело! Мне бы хотелось побольше маленьких братьев и сестер или хоть чужих деточек. Я бы и птиц бросила, и цветы, музыку, все бы за ними ходила. Один шалит, его в угол надо поставить, тот просит кашки, этот кричит, третий дерется; тому оспочку надо привить, тому ушки пронимать, а этого надо учить ходить... Что может быть веселее! Дети - такие милые, грациозные от природы, смешные, - добрые, хорошенькие!
  - Есть и безобразные, - сказал Райский, - разве ты и их любила бы?..
  - Есть больные, - строго заметила Марфенька, - а безобразных нет! Ребенок не может быть безобразен. Он еще не испорчен ничем.
  Все это говорила она с жаром, почти страстно, так что ее грациозная грудь волновалась под кисеей, как будто просилась на простор.
  - Какой идеал жены и матери! Милая Марфенька - сестра! Как счастлив будет муж твой!
  Она стыдливо села в угол.
  - Она все с детьми: когда они тут, ее не отгонишь, - заметила бабушка, - поднимут шум, гам, хоть вон беги!
  - А есть у тебя кто-нибудь на примете, - продолжал Райский, - жених какой-нибудь?..
  - Что это ты, мой батюшка, опомнись? Как она без бабушкина спроса будет о замужестве мечтать?
  - Как, и мечтать не может без спроса?
  - Конечно, не может.
  - Ведь это ее дело.
  - Нет, не ее, а пока бабушкино, - заметила Татьяна Марковна.
  - Пока я жива, она из повиновения не выйдет.
  - Зачем это вам, бабушка?
  - Что зачем?
  - Такое повиновение: чтоб Марфенька даже полюбить без вашего позволения не смела?
  - Выйдет замуж, тогда и полюбит.
  - Как "выйдет замуж и полюбит": полюбит и выйдет замуж, хотите вы сказать!
  - Хорошо, хорошо, это у вас там так, - говорила бабушка, замахав рукой, - а мы здесь прежде осмотрим, узнаем, что за человек, пуд соли съедим с ним, тогда и отдаем за него.
  - Так у вас еще не выходят девушки, а отдают их - бабушка! Есть ли смысл в этом...
  - Ты, Борюшка, пожалуйста, не учи их этим своим идеям!.. s178 Вон, покойница мать твоя была такая же... да и сошла прежде времени в могилу!
  Она вздохнула и задумалась.
  "Нет, это все надо переделать! - сказал он про себя... - Не дают свободы - любить. Какая грубость! А ведь добрые, нежные люди! Какой еще туман, какое затмение в их головах!"
  - Марфенька! Я тебя просвещу! - обратился он к ней. - Видите ли, бабушка: этот домик, со всем, что здесь есть, как будто для Марфеньки выстроен, - сказал Райский, - только детские надо надстроить. Люби, Марфенька, не бойся бабушки. А вы, бабушка, мешаете принять подарок!
  - Ну, добро, посмотрим, посмотрим, - сказала она, - если не женишься сам, так как хочешь, на свадьбу подари им кружева, что ли: только чтобы никто не знал, пуще всего Нил Андреич... надо втихомолку...
  - Свободный, разумный и справедливый поступок - втихомолку! Долго ли мы будем жить, как совы, бояться света дневного, слушать совиную мудрость Нилов Андреевичей!..
  - Шш! ш, ш! - зашипела бабушка, - услыхал бы он! Человек он старый, заслуженный, а главное серьезный! Мне не сговорить с тобой - поговори с Титом Никонычем. Он обедать придет, - прибавила Татьяна Марковна.
  "Странный, необыкновенный человек! - думала она. - Все ему нипочем, ничего в грош не ставит! Имение отдает, серьезные люди у него - дураки, себя несчастным называет! Погляжу еще, что будет!"

    III

  Райский взял фуражку и собрался идти в сад. Марфенька вызвалась показать ему все хозяйство: и свой садик, и большой сад, и огород, цветник, беседки.
  - Только в лес боюсь; я не хожу с обрыва, там страшно, глухо! - говорила она. - Верочка приедет, она проводит вас туда.
  Она надела на голову косынку, взяла зонтик и летала по грядам и цветам, как сильф, блестя красками здоровья, веселостью серо-голубых глаз и летним нарядом из прозрачных тканей. Вся она казалась сама какой-то радугой из этих цветов, лучей, тепла и красок весны.
  Борис видел все это у себя в уме и видел себя, задумчивого, тяжелого. Ему казалось, что он портит картину, для которой ему тоже нужно быть молодому, бодрому, живому, с такими же, как у ней, налитыми жизненной влагой глазами, с такой же резвостью движений.
  Ему хотелось бы рисовать ее бескорыстно, как артисту, без себя, вот как бы нарисовал он, например, бабушку. Фантазия услужливо рисовала ее во всей старческой красоте: и выходила живая фигура, которую он наблюдал покойно, объективно.
  А с Марфенькой это не удавалось. И сад, казалось ему, хорош оттого, что она тут. Марфенька реяла около него, осматривала клумбы, поднимала головку то у того, то у другого цветка.
  - Вот этот розан вчера еще почкой был, а теперь посмотрите, как распустился, - говорила она, с торжеством показывая ему цветок.
  - Как ты сама!- сказал он.
  - Ну, уж хороша роза!
  - Ты лучше ее!
  - Понюхайте, как она пахнет!
  Он нюхал цветок и шел за ней.
  - А вот эти маргаритки надо полить и пионы тоже! - говорила она опять, и уже была в другом углу сада, черпала воду из бочки и с грациозным усилием несла лейку, поливала кусты и зорко осматривала, не надо ли полить другие.
  - А в Петербурге еще и сирени не зацвели, - сказал он.
  - Ужели? А у нас уж отцвели, теперь акации начинают цвести.
  - Для меня праздник, когда липы зацветут, - какой запах!
  - Сколько здесь птиц! - сказал он, вслушиваясь в веселое щебетанье на деревьях.
  - У нас и соловьи есть - вон там, в роще! И мои птички все здесь пойманы, - говорила она. - А вот тут в огороде мои грядки: я сама работаю. Подальше - там арбузы, дыни, вот тут цветная капуста, артишоки...
  - Пойдем, Марфенька, к обрыву, на Волгу смотреть.
  - Пойдемте, - только я близко не пойду, боюсь. У меня голова кружится. И не охотница я до этого места! Я недолго с вами пробуду! Бабушка велела об обеде позаботиться. Ведь я хозяйка здесь! У меня ключи от серебра, от кладовой. Я вам велю достать вишневого варенья: это ваше любимое, Василиса сказывала.
  Он улыбкой поблагодарил ее.
  - А что к обеду? - спросила она. - Бабушка намерена угостить вас на славу.
  - Ведь я обедал. Разве к ужину?
  - До ужина еще полдник будет: за чаем простоквашу подают; что лучше вы любите, творог со сливками... или...
  - Да, я люблю творог... - рассеянно отвечал Райский.
  - Или простоквашу?
  - Да, хорошо простоквашу...
  - Что же лучше? - спросила она и, не слыша ответа, обернулась посмотреть, что его занимает. А он пристально следил, как она, переступая через канавку, приподняла край платья и вышитой юбки и как из-под платья вытягивалась кругленькая, точно выточенная, и крепкая небольшая нога, в белом чулке, с коротеньким, будто обрубленным носком, обутая в лакированный башмак, с красной сафьянной отделкой и с пряжкой.
  - Ты любишь щеголять, Марфенька: лакированный башмак! - сказал он.
  Он думал, что она смутится, пойманная врасплох, приготовился наслаждаться ее смущением, смотреть, как она быстро и стыдливо бросит из рук платье и юбку.
  - Это мы с бабушкой на ярмарке купили, - сказала она, приподняв еще немного юбку, чтоб он лучше мог разглядеть башмак. - А у Верочки лиловые, - прибавила она. - Она любит этот цвет. Что же вам к обеду: вы еще не сказали?
  Но он не слушал ее. "Милое дитя! - думал он, - тебе не надо притворяться стыдливой!"
  - Я не хочу есть, Марфенька. Дай руку, пойдем к Волге.
  Он прижал ее руку к груди и чувствовал, как у него бьется сердце, чуя близость... чего? наивного, милого ребенка, доброй сестры, или... молодой, расцветшей красоты? Он боялся, станет ли его на то, чтоб наблюдать ее, как артисту, а не отдаться, по обыкновению, легкому впечатлению?
  У него перед глазами был идеал простой, чистой натуры, и в душе созидался образ какого-то тихого, семейного романа, и в то же время он чувствовал, что роман понемногу захватывал и его самого, что ему хорошо, тепло, что окружающая жизнь как будто втягивает его...
  - Ты поешь, Марфенька? - спросил он.
  - Да...немножко, - застенчиво отвечала она.
  - Что же?
  - Русские романсы; начала итальянскую музыку, да учитель уехал. Я пою: "Una voce poco fa" {"В полуночной тишине" (ит.).}, только трудно очень для меня. А вы поете?
  - Диким голосом, но зато беспрестанно.
  - Что же?
  - Все. - И он запел из "Ломбардов", потом марш из "Семирамиды" и вдруг замолк.
  Он взглядывал близко ей в глаза, жал руку и соразмерял свой шаг с ее шагом.
  "Ничего больше не надо для счастья, - думал он, - умей только остановиться вовремя, не заглядывать вдаль. Так бы сделал другой на моем месте. Здесь все есть для тихого счастья - но... это не мое счастье!" Он вздохнул. "Глаза привыкнут... воображение устанет, - и впечатление износится... иллюзия лопнет, как мыльный пузырь, едва разбудив нервы!.."
  Он выпустил ее руку и задумался.
  - Что ж вы молчите? - спросила она. "Ничего не говорит!" - про себя прибавила потом.
  - Ты любишь читать... читаешь, Марфенька? - спросил он, очнувшись.
  - Да, когда соскучусь, читаю.
  - Что же?
  - Что попадется: Тит Никоныч журналы носит, повести читаю. Иногда у Верочки возьму французскую книгу какую-нибудь. "Елену" недавно читала мисс Еджеворт, еще "Джен Эйр"... Это очень хорошо... Я две ночи не спала: все читала, не могла оторваться.
  - Что тебе больше нравится? Какой род чтения?
  Она подумала немного, очевидно затрудняясь определить род.
  - Да вы смеяться будете, как давеча над гусенком... - сказала она, не решаясь говорить.
  - Нет, нет, Марфенька: смеяться над такой милой, хорошенькой сестрой! Ведь ты хорошенькая?
  - Ну, что за хорошенькая! - небрежно сказала она, - толстая, белая! Вот Верочка так хорошенькая, прелесть!
  - Что же ты любишь читать? Поэзию читаешь: стихи?
  - Да, Жуковского, Пушкина недавно "Мазепу" прочла.
  - Что же, нравится?
  Она отрицательно покачала головой.
  - Отчего?
  - Жалко Марию. Вот "Гулливеровы путешествия" нашла у вас в библиотеке и оставила у себя. Я их раз семь прочла. Забуду немного и опять прочту. Еще "Кота Мура", "Братья Серапионы", "Песочный человек": это больше всего люблю.
  - Какие же тебе книжки еще нравятся? Читала ли ты серьезное что-нибудь?
  - Серьезное? - повторила она, и лицо у ней вдруг серьезно сморщилось немного. - Да, вон у меня из ваших книг остались некоторые, да я их не могу одолеть...
  - Какие же?
  - Шатобриана - "Les Martyrs..." {"Мученики" (фр.).} Это уж очень высоко для меня!
  - Ну, а историю?
  - Леонтий Иванович давал - Мишле, "Precis de l'histoire moderne" {"Очерки истории нового времени" (фр.).}, потом Римскую историю, кажется, Жибона...
  - То есть Гиббона: что же?
  - Я не дочитала... слишком величественно! Это надо только учителям читать, чтоб учить...
  - Ну, романы читаешь?
  - Да... только такие, где кончается свадьбой.
  Он засмеялся, и она за ним.
  - Это глупо? да? - спросила она.
  - Нет, мило. В тебе глупого не может быть.
  - Я всегда прежде посмотрю, - продолжала она смелее, - и если печальный конец в книге - я не стану читать. Вон "Басурмана" начала, да Верочка сказала, что жениха казнили, я и бросила.
  - Стало быть, ты и "Горя от ума" не любишь? Там не свадьбой кончается.
  Она потрясла головой.
  - Софья Павловна гадкая, - заметила она, - а Чацкого жаль: пострадал за то, что умнее всех!
  Он с улыбкой вслушивался в ее литературный лепет и с возрастающим наслаждением вглядывался ей в глаза, в беленькие тесные зубы, когда она смеялась.
  - Мы будем вместе читать, - сказал он, - у тебя сбивчивые понятия, вкус не развит. Хочешь учиться? Будешь понимать, делать верно критическую оценку.
  - Да, только выбирайте книжки, где веселый конец, свадьба...
  - И детки чтоб были? - лукаво спросил он, - чтоб одного "кашкой кормили", другому "оспочку прививали"? Да?
  - Злой, злой! ничего не стану говорить вам... Вы все замечаете, ничего не пропустите...
  - Так ты не выйдешь ни за кого без бабушкина спроса?
  - Не выйду! - сказала она с твердостью, даже немного хвастливо, что она не в состоянии сделать такого дурного поступка.
  - Почему же так?
  - А если он картежник, или пьяница, или дома никогда не сидит, или безбожник какой-нибудь, вон как Марк Иваныч... почем я знаю? А бабушка все узнает...
  - А Марк Иваныч безбожник?
  - Никогда в церковь не ходит.
  - Ну, а если этот безбожник или картежник понравится тебе?..
  - Все равно, я не выйду за него!
  - А если полюбишь ты?..
  - Картежника или такого, который смеется над религией, вон как Марк Иваныч: будто это можно? Я с ним и не заговорю никогда; как же полюблю?
  - Так что бабушка скажет, так тому и быть?
  - Да, она лучше меня знает.
  - А когда же ты сама будешь знать и жить?
  - Когда... буду в зрелых летах, буду своим домом жить, когда у меня будут свои...
  - Дети? - подсказал Райский.
  - Свои коровы, лошади, куры, много людей в доме... Да, и дети... - краснея, добавила она.
  - А до тех пор все бабушка?
  - Да. Она умная, добрая, она все знает. Она лучше всех здесь и в целом свете! - с одушевлением сказала она.
  Он замолчал, припоминал Беловодову, разговор с ней, сходство между той и другой, и разные причины этого сходства, и причины несходства.
  У него рисовались оба образа и просились во что-то: обе готовые, обе прекрасные - каждая своей красотой - обе разливали яркий свет на какую-то картину. Что из этого будет - он не знал, и пока решил написать Марфенькин портрет масляными красками.
  Они подошли к обрыву. Марфенька боязливо заглянула вниз и, вздрогнув, попятилась назад.
  Райский бросил взгляд на Волгу, забыл все и замер неподвижно, воззрясь в ее задумчивое течение, глядя, как она раскидывается по лугам широкими разливами.
  Полноводье еще не сбыло, и река эавладела плоским прибрежьем, а у крутых берегов шумливо и кругами омывала подножия гор. В разных местах, незаметно, будто не двигаясь, плыли суда. Высоко на небе рядами висели облака.
  Марфенька подошла к Райскому и смотрела равнодушно на всю картину, к которой привыкла давно.
  - Вот эти суда посуду везут, - говорила она, - а это расшивы из Астрахани плывут. А вот, видите, как эти домики окружило водой? Там бурлаки живут. А вон, за этими двумя горками, дорога идет к попадье. Там теперь Верочка. Как там хорошо, на берегу! В июле мы будем ездить на остров, чай пить. Там бездна цветов.
  Райский молчал.
  - Там зайцы водятся, только теперь их затопило, бедных! У меня кролики есть, я вам покажу!
  Он продолжал молчать.
  - В конце лета суда с арбузами придут, - продолжала она, - сколько их тут столпится! Мы покупаем только мочить, а к десерту свои есть, крупные, иногда в пуд весом бывают. Прошлый год больше пуда один был, бабушка архиерею отослала.
  Райский все смотрел.
  "Все молчит!" - шепнула Марфенька про себя.
  - Пойдем туда! - вдруг сказал он, показывая на обрыв и взяв ее за руку.
  - Ах, нет, нет, боюсь! - говорила она, дрожа и пятясь.
  - Со мной боишься?
  - Боюсь!
  - Я тебе не дам упасть. Разве ты не веришь, что я сберегу тебя?
  - Верю, да боюсь. Вон Верочка не боится: одна туда ходит, даже в сумерки! Там убийца похоронен, а ей ничего!
  - Ну, если б я сказал тебе: "Закрой глаза, дай руку и иди, куда я поведу тебя", - ты бы дала руку? закрыла бы глаза?
  - Да... дала бы и глаза бы закрыла, только... одним глазом тихонько бы посмотрела...
  - Ну, вот теперь попробуй - закрой глаза, дай руку; ты увидишь, как я тебя сведу осторожно: ты не почувствуешь страха. Давай же, вверься мне, закрой глаза.
  Она закрыла глаза, но так, чтоб можно было видеть, и только он взял ее за руку и провел шаг, она вдруг увидела, что он сделал шаг вниз, а она стоит на краю обрыва, вздрогнула и вырвала у него руку.
  - Ни за что не пойду, ни за что! - с хохотом и визгом говорила она, вырываясь от него. - Пойдемте, пора домой, бабушка ждет! Что же к обеду? - спрашивала она, - любите ли вы макароны? свежие грибы?
  Он ничего не отвечал и любовался ею.
  - Какая ты прелесть! Ты цельная, чистая натура! и как ты верна ей, - сказал он, - ты находка для художника! Сама естественность!
  Он поцеловал у нее руку.
  - Чего-чего не наговорили обо мне! Да куда же вы?
  Ответа не было. Она подошла к обрыву шага на два, робко заглянула туда и видела, как с шумом раздавались кусты врозь и как Райский, точно по крупным уступам лестницы, прыгал по горбам и впадинам оврага.
  - Страсть какая! - с дрожью сказала она и пошла домой.

    IV

  Райский обогнул весь город и из глубины оврага поднялся опять на гору, в противоположном конце от своей усадьбы. С вершины холма он стал спускаться в предместье. Весь город лежал перед ним как на ладони.
  Он с пристрастным чувством, пробужденным старыми, почти детскими воспоминаниями, смотрел на эту кучу разнохарактерных домов, домиков, лачужек, сбившихся в кучу или разбросанных по высотам и по ямам, ползущих по окраинам оврага, спустившихся на дно его, домиков с балконами, с маркизами, с бельведерами, с пристройками, надстройками, с венецианскими окошками или едва заметными щелями вместо окон, с голубями, скворечниками, с пустыми, заросшими травой, дворами. Смотрел на искривленные, бесконечные, идущие между плетнями, переулки, на пустые, без домов, улицы, с громкими надписями: "Московская улица", "Астраханская улица", "Саратовская улица", с базарами, где навалены груды лык, соленой и сушеной рыбы, кадки дегтю и калачи; на зияющие ворота постоялых дворов, с далеко разносящимся запахом навоза, и на бренчащие по улице дрожки.
  Было за полдень давно. Над городом лежало оцепенение покоя, штиль на суше, какой бывает на море, штиль широкой, степной, сельской и городской русской жизни. Это не город, а кладбище, как все эти города.
  Он не то умер, не то уснул или задумался. Растворенные окна зияли, как разверзтые, но не говорящие уста; нет дыхания, не бьется пульс. Куда же убежала жизнь? Где глаза и язык у этого лежащего тела? Все пестро, зелено, и все молчит.
  Райский вошел в переулки и улицы: даже ветер не ходит. Пыль, уже третий день нетронутая, одним узором от проехавших колес лежит по улицам; в тени забора отдыхает козел, да куры, вырыв ямки, уселись в них, а неутомимый петух ищет поживы, проворно раскапывая то одной, то другой ногой кучу пыли. Собаки, свернувшись по три, по четыре, лежат разношерстной кучей на любом дворе, бросаясь, по временам, от праздности, с лаем на редкого прохожего, до которого им никакого дела нет.
  Простор и пустота - как в пустыне. Кое-где высунется из окна голова с седой бородой, в красной рубашке, поглядит, зевая, на обе стороны, плюнет и спрячется.
  В другое окно, с улицы, увидишь храпящего на кожаном диване человека, в халате: подле него на столике лежат "Ведомости", очки и стоит графин квасу.
  Другой сидит по целым часам у ворот, в картузе, и в мирном бездействии смотрит на канаву с крапивой и на забор на противоположной стороне. Давно уж мнет носовой платок в руках - и все не решается высморкаться: лень.
  Там кто-то бездействует у окна, с пенковой трубкой, и когда бы кто ни прошел, всегда сидит он - с довольным, ничего не желающим и нескучающим взглядом.
  В другом месте видел Райский такую же, сидящую у окна, пожилую женщину, весь век проведшую в своем переулке, без суматохи, без страстей и волнений, без ежедневных встреч с бесконечно-разнообразной породой подобных себе, и не ведающую скуки, которую так глубоко и тяжко ведают в больших городах, в центре дел и развлечений.
  Райский, идучи из переулка в переулок, видел кое-где семью за трапезой, а там, в мещанском доме, уж подавали самовар.
  В безлюдной улице за версту слышно, как разговаривают двое, трое между собой. Звонко раздаются голоса в пустоте и шаги по деревянной мостовой.
  Где-то в сарае кучер рубит дрова, тут же поросенок хрюкает в навозе; в низеньком окне, в уровень с землею, отдувается коленкоровая занавеска с бахромой, путаясь в резеде, бархатцах и бальсаминах.
  Там сидит, наклоненняя над шитьем, бодрая, хорошенькая головка и шьет прилежно, несмотря на жар и всех одолевающую дремоту. Она одна бодрствует в доме и, может быть, сторожит знакомые шаги...
  Из отворенных окон одного дома обдало его сотней звонких голосов, которые повторяли азы и делали совершенно лишнею надпись на дверях: "Школа".
  Дальше набрел он на постройку дома, на кучу щепок, стружек, бревен и на кружок расположившихся около огромной деревянной чашки плотников. Большой каравай хлеба, накрошенный в квас лук да кусок красноватой соленой рыбы - был весь обед.
  Мужики сидели смирно и молча, по очереди опускали ложки в чашку и опять клали их, жевали, не торопясь, не смеялись и не болтали за обедом, а прилежно, и будто набожно исполняли трудную работу.
  Райскому хотелось нарисовать эту группу усталых, серьезных, буро-желтых, как у отаитян, лиц, эти черствые, загорелые руки, с негнущимися пальцами, крепко вросшими, будто железными, ногтями, эти широко и мерно растворяющиеся рты и медленно жующие уста, и этот - поглощающий хлеб и кашу - голод.
  Да, голод, а не аппетит: у мужиков не бывает аппетита. Аппетит вырабатывается праздностью, моционом и негой, голод - временем и тяжкой работой.
  "Однако какая широкая картина тишины и сна! - думал он, оглядываясь вокруг, - как могила! Широкая рама для романа!
  Только что я вставлю в эту раму?" Он мысленно снимал рисунок с домов, замечал выглядывавшие физиономии встречных, группировал лица бабушки, дворни.
  Все это пока толпилось около Марфеньки. Она была центром картины. Фигура Беловодовой отступила на второй план и стояла одиноко.
  Он медленно, машинально шел по улицам, мысленно разрабатывая свой новый материал. Все фигуры становились отчетливо у него в голове, всех он видел их там, как живыми.
  "Что, если б на этом сонном, неподвижном фоне да легла бы картина страсти! - мечтал он. - Какая жизнь вдруг хлынула бы в эту раму! Какие краски... Да где взять красок и... страсти тоже?.."
  "Страсть! - повторил он очень страстно. - Ах, если б на меня излился ее жгучий зной, сжег бы, пожрал бы артиста, чтоб я слепо утонул в ней и утопил эти свои параллельные взгляды, это пытливое, двойное зрение! Надо, чтоб я не глазами, на чужой коже, а чтоб собственными нервами, костями и мозгом костей вытерпел огонь страсти, и после - желчью, кровью и потом написал картину ее, эту геенну людской жизни. Страсть Софьи... Нет, нет! - холодно думал он. - Она "выше мира и страстей". Страсть Марфеньки!" - он засмеялся.
  Оба образа побледнели, и он печально опустил голову и равнодушно глядел по сторонам.
  "Да, из них выйдет роман, - думал он, - роман, пожалуй, верный, но вялый, мелкий, - у одной с аристократическими, у другой с мещанскими подробностями. Там широкая картина холодной дремоты в мраморных саркофагах, с золотыми, шитыми на бархате, гербами на гробах; здесь - картина теплого летнего сна, на зелени, среди цветов, под чистым небом, но все сна, непробудного сна!"
  Он пошел поскорее, вспомнив, что у него была цель прогулки, и поглядел вокруг, кого бы спросить, где живет учитель Леонтий Козлов. И никого на улице: ни признака жизни. Наконец он решился войти в один из деревянных домиков.
  На крыльце его обдал такой крепкий запах, что он засовался в затруднении, которую из трех бывших там дверей отворить поскорее. За одной послышалось движение, и он вошел в небольшую переднюю.
  - Кто там? - с изумлением спросила пожилая женщина, которая держала в объятиях самовар и готовилась нести его, по-видимому, ставить.
  - Не можете ли вы мне сказать, где здесь живет учитель Леонтий Козлов? - спросил Райский.
  Она с испугом продолжала глядеть на него во все глаза.
  - Кто там? - послышался голос из другой комнаты, и в то же время зашаркали туфли и показался человек, лет пятидесяти, в пестром халате, с синим платком в руках.
  - Вот учителя какого-то спрашивает! - сказала одурелая баба.
  Господин в халате тоже воззрился с удивлением на Райского.
  - Какого учителя? Здесь не живет учитель... - говорил он, продолжая с изумлением глядеть на посетителя.
  - Извините, я приезжий, только сегодня утром приехал и не знаю никого: я случайно зашел в эту улицу и хотел спросить...
  - Не угодно ли пожаловать в комнату? - ласково пригласил хозяин войти.
  Райский последовал за ним в маленькую залу, где стояли простые, обитые кожей стулья, такое же канапе и ломберный столик под зеркалом.
  - Прошу садиться! - просил он. - Вы какого учителя изволите спрашивать? - продолжал он, когда они сели.
  - Леонтия Козлова.
  - Есть купец Козлов, торгует в рядах... - задумчиво говорил хозяин.
  - Нет, Козлов - учитель древней словесности, - повторил Райский.
  - Словесности... нет, не знаю... Вам бы в гимназии спросить - она там на горе...
  "Это я и сам знаю", - подумал Райский.
  - Извините, - сказал он, - я думал, что всякий его знает, так как он давно в городе.
  - Позвольте... не он ли у председателя учит детей? Так он там и живет: бравый такой из себя...
  - Нет, нет - этот не бравый! - с усмешкой заметил Райский, уходя.
  Вышедши на улицу, он наткнулся на какого-то прохожего и спросил, не знает ли он, где живет учитель Леонтий Козлов.
  Тот подумал немного, оглядел с ног до головы Райского, потом отвернулся в сторону, высморкался в пальцы и сказал, указывая в другую сторону:
  - Это, должно быть, там, на выезде, за мостом: там какой-то учитель живет.
  К счастию Райского, прохожий кантонист вслушался в разговор.
  - Эх, ты: это садовник! - сказал он.
  - Знаю, что садовник, да он учитель, - возразил первый. - К нему господа на выучку ребят присылают...
  - Им не его надо, - возразил писарь, глядя на Райского, - пожалуйте за мной! - прибавил он и проворно пошел вперед.
  Райский следовал за ним из улицы в улицу, и, наконец, вожатый привел его к тому дому, откуда звонко и дружно раздавались азы.
  - Вот школа, вон и учитель сам сидит! - прибавил он, указывая в окно на учителя.
  - Да это совсем не то! - с неудовольствием отозвался Райский, бесясь на себя, что забыл дома спросить адрес Козлова.
  - А то еще на горе есть гимназия... - сказал кантонист.
  - Ну, хорошо, спасибо, я найду сам! - поблагодарил Райский и вошел в школу, полагая, что учитель, верно, знает, где живет Леонтий.
  Он не ошибся: учитель, загнув в книгу палец, вышел с Райским на улицу и указал, как пройти одну улицу, потом завернуть направо, потом налево.
  - Там упретесь в садик, - прибавил он, - тут Козлов и живет.
  "Да, долго еще до прогресса! - думал Райский, слушая раздававшиеся ему вслед детские голоса и проходя в пятый раз по одним и тем же улицам и опять не встречая живой души. - Что за фигуры, что за нравы, какие явления! Все, все годятся в роман: все эти штрихи, оттенки, обстановка - перлы для кисти!
  Каков-то Леонтий: изменился или все тот же ученый, но недогадливый младенец? Он - тоже находка для художника!"
  И вошел в дом.

    V

  Леонтий принадлежал к породе тех, погруженных в книги и ничего, кроме их, не ведающих ученых, живущих прошлою или идеальною жизнию, жизнию цифр, гипотез, теорий и систем, и не замечающих настоящей, кругом текущей жизни. Выводится и, кажется, вывелась теперь эта любопытная порода людей на белом свете. Изида сняла вуаль с лица, и жрецы ее, стыдясь, сбросили парики, мантии, длиннополые сюртуки, надели фраки, пальто и вмешались в толпу.
  Редко где встретишь теперь небритых, нечесаных ученых, с неподвижным и вечно задумчивым взглядом, с одною, вертящеюся около науки речью, с односторонним, ушедшим в науку умом, иногда и здравым смыслом, неловких, стыдливых, убегающих женщин, глубокомысленных, с забавною рассеянностью и с умилительной младенческой простотой, - этих мучеников, рыцарей и жертв науки. И педант науки - теперь стал анахронизмом, потому что ею не удивишь никого.
  Леонтий принадлежал еще к этой породе, с немногими смягчениями, какие сделало время. Он родился в одном городе с Райским, воспитывался в одном университете.
  Глядя на него, еще на ребенка, непременно скажешь, что и ученые, по крайней мере такие, как эта порода, подобно поэтам, тоже - nascuntur {Рождаются (лат.).}. Всегда, бывало, он с растрепанными волосами, с блуждающими где-то глазами, вечно копающийся в книгах или в тетрадях, как будто у него не было детства, не было нерва - шалить, резвиться.
  Потешалась же над ним и молодость. То мазнет его сажей по лицу какой-нибудь шалун, Леонтий не догадается и ходит с пятном целый день, к потехе публики, да еще ему же достанется от надзирателя, зачем испачкался.
  Даст ли ему кто щелчка или дернет за волосы, ущипнет, сморщится, и вместо того, чтоб вскочить, броситься и догнать шалуна, он когда-то соберется обернуться и посмотрит рассеянно во все стороны, а тот уж за версту убежал, а он почесывает больное место, опять задумывается, пока новый щелчок или звонок к обеду не выведут его из созерцания.
  Съедят ли у него из-под рук завтрак или обед, он не станет производить следствия, а возьмет книгу посерьезнее, чтобы заморить аппетит, или уснет, утомленный голодом.
  Промыслить обед, стащить или просто попросить - он был еще менее способен, нежели преследовать похитителей. Зато, если ошибкой, невзначай, сам набредет на съестное, чужое ли, свое ли, - то непременно, бывало, съест.
  Как, однако, ни потешались товарищи над его задумчивостью и рассеянностию, но его теплое сердце, кротость, добродушие и поражавшая даже их, мальчишек в школе, простота, цельность характера, чистого и высокого, - все это приобрело ему ничем не нарушимую симпатию молодой толпы. Он имел причины быть многими недоволен - им никто и никогда.
  Выросши из периода шалостей, товарищи поняли его и окружили уважением и участием, потому что, кроме характера, он был авторитетом и по знаниям. Он походил на немецкого гелертера, знал древние и новые языки, хотя ни на одном не говорил, знал все литературы, был страстный библиофил.

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 476 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа