stify"> Иван Иванович долго смотрел. Райский ждал с нетерпенисм.
- Кто это? - флегматически спросил Аянов.
Райский остолбенел.
- Ты не узнал Софью? - спросил он, едва приходя в себя от изумления.
- Как, Софья Николаевна? Может ли быть? - говорил Аянов, глядя во все
широкие глаза на портрет. - Ведь у тебя был другой: тот, кажется, лучше: где
он?
Райский с досадой, почти с презрением, махнул рукой.
- Все тот же! - заметил он, - я только переделал. Как ты не видишь, -
напустился он на Аянова, - что тот был без жизни, без огня, сонный, вялый, а
этот!..
- Воля твоя, тот был больше похож! - упрямо возражал Аянов, - а этот...
она тут как будто пьяна.
- Сам ты пьян! Поди прочь!
- Я ведь не знаю толку, - равнодушно отозвался Аянов. s139
Райский, не отвечая ему, сердито подмалевывал волосы, бархат на
портрете.
Чрез четверть часа пришел Кирилов. Это был маленький, сухощавый
человечек, весь спрятавшийся в бакенбарды, усы и бороду. Тела почти совсем
было не видно, только впалые глаза неестественно блестели да нос вдруг
резким горбом выходил из чащи, а концом опять упирался в волосы, за которыми
не видать было ни щек, ни подбородка, ни губ. Шея крылась тоже под бородой,
а все остальное туловище, точно в мешок, было завернуто в широкое, складками
висевшее пальто, из-под которого выглядывали полы другого пальто или
сюртука, покрытые пятнами масляных красок. На ногах была какая-то мягко
шаркавшая при походке обувь, шляпа истертая, с лоском, с покривившимся
боком.
Глядя на эти задумчивые, сосредоточенные и горячие взгляды, на это, как
будто уснувшее, под непроницаемым покровом волос, суровое, неподвижное лицо,
особенно когда он, с палитрой пред мольбертом, в своей темной артистической
келье, вонзит дикий и острый, как гвоздь, взгляд в лик изображаемого им
святого, не подумаешь, что это вольный, как птица, художник мира, ищущий
светлых сторон жизни, а примешь его самого за мученика, за монаха искусства,
возненавидевшего радости и понявшего только скорби. Таков он, кажется, и
был.
Он молча, медленно и глубоко погрузился в портрет. Райский с
беспокойством следил за выражением его лица. Кирилов в первое мгновение с
изумлением остановил глаза на лице портрета и долго покоил, казалось,
одобрительный взгляд на глазах; морщины у него разгладились. Он как будто
видел приятный сон. Потом вдруг точно проснулся; не радостное, а печальное
изумление медленно разлилось по лицу, лоб наморщился. Он отвернулся, положил
шляпу на стол, достал папироску и стал закуривать.
- Что же вы? - спросил Райский.
- За этим-то вы меня звали? - спросил Кирилов.
- Прощайте: я пойду домой...
- Постойте, скажите что-нибудь.
- Что говорить: пустое!
- Ну, да, у вас чуть из облаков спустишься - так пустое! - возразил
обиженный Райский. - Ах вы, мертвецы! Вы прежде во мне признавали дарование,
Семен Семеныч...
- Что вам повторять? я уж говорил! - Он вздохнул. - Если будете этим
путем идти, тратить себя на модные вывески...
- Модные вывески! Знаете ли вы, кто это?
- Кто? - повторил Кирилов, бегло взглянув на портрет. - Какая-нибудь
актриса...
- Что вы, точно оба с ума сошли! Тот видит пьяную женщину, этот
актрису! Что с вами толковать!
Райский стал закрывать портрет.
- Повезу его к ней: сам оригинал оценит лучше. Семен Семеныч! от вас я
надеялся хоть приветливого слова: вы, бывало, во всяком моем труде находили
что-нибудь, хоть искру жизни...
- И здесь искра есть! - сказал Кирилов, указывая на глаза, на губы, на
высокий белый лоб. - Это превосходно, это... Я не знаю подлинника, а вижу,
что здесь есть правда. Это стоит высокой картины и высокого сюжета. А вы
дали эти глаза, эту страсть, теплоту какой-нибудь вертушке, кукле, кокетке!
- Нет, Семен Семеныч, выше этого сюжета не может выбрать живописец. Это
не вертушка, не кокетка: она достойна была бы вашей кисти: это идеал строгой
чистоты, гордости; это богиня, хоть олимпийская... но она в вашем роде, то
есть - не от мира сего!
- Это бы лицо да с молитвенным, напряженным взглядом, без этого
страстного вожделения!.. Послушайте, Борис Павлыч, переделайте портрет в
картину; бросьте ваш свет, глупости, волокитства... завесьте окна да
закупорьтесь месяца на три, на четыре...
- Зачем?
- Сделайте молящуюся фигуру! - сморщившись, говорил Кирилов, так что и
нос ушел у него в бороду и все лицо казалось щеткой. - Долой этот бархат,
шелк! поставьте ее на колени, просто на камне, набросьте ей на плечи грубую
мантию, сложите руки на груди... Вот здесь, здесь, - он пальцем чертил около
щек, - меньше свету, долой это мясо, смягчите глаза, накройте немного
веки...и тогда сами станете на колени и будете молиться...
- Нет, Семен Семеныч, я не хочу в монастырь; я хочу жизни, света и
радости. Я без людей никуда, ни шагу; я поклоняюсь красоте, люблю ее, - он
нежно взглянул на портрет, - телом и душой, и признаюсь... - он комически
вздохнул, - больше телом...
Кирилов махнул рукой и начал ходить по комнате.
- В вас погибает талант; вы не выбьетесь, не выйдете на широкую дорогу.
У вас недостает упорства, есть страстность, да страсти, терпенья нет! Вот и
тут, смотрите, руки только что намечены, и неверно, плача несоразмерны, а вы
уж завертываете, бежите показывать, хвастаться.
- Не в мазанье дело, Семен Семеныч! - возразил Райский. - Сами ж вы
сказали, что в глазах, в лице есть правда; и я чувствую, что поймал тайну.
Что ж за дело до волос, до рук?..
- Полноте, полноте лукавить! - перебил Кирилов, - не умеете делать рук,
а поучиться - терпенья нет! Ведь если вытянуть эту руку, она будет короче
другой; уродец, в сущности, ваша красавица! Вы все шутите, а ни жизнью, ни
искусством шутить нельзя. То и другое строго: оттого немного на свете и
людей, и художников...
Он вздохнул, и лицо глубже ушло в волосы.
- Что ж, по-вашему, спрятаться от жизни, от людей, нахмуриться, не
улыбнуться никогда и...
- Да, не погневайтесь! - перебил Кирилов. - Если хотите в искусстве
чего-нибудь прочнее сладеньких улыбок да пухлых плеч или почище задних
дворов и пьяного мужичья, так бросьте красавиц и пирушки, а будьте трезвы,
работайте до тумана, до обморока в голове; надо падать и вставать, умирать с
отчаяния и опять понемногу оживать, вскакивать ночью...
- Я делаю это... почти... - сказал Райский, - вскакиваю с постели,
иногда плачу, дохожу до безумия...
- Все вы сумасшедшие, как погляжу! - равнодушно заметил Аянов.
- Да, вскакиваете, чтоб мазнуть вашу вот эту "правду",он указал на
открытое плечо Софьи. - Нет, вы встаньте ночью, да эту же фигуру начертите
раз десять, пока будет верно. Вот вам задача на две недели: я приду и
посмотрю. А теперь прощайте.
- Постойте, учитель, постойте! - останавливал Райский.
- Пустите! Нет у вас уважения к искусству, - говорил Кирилов, - нет
уважения к самому себе. Общество художников - это орден братства, все равно
что масонский орден: он рассеян по всему миру, и все идут к одной цели.
Художники - сродни "каменщикам". Вспомните Хирама и его тайну. Да, вот что!
Нельзя наслаждаться жизнию, шалить, ездить в гости, танцевать и, между
прочим, сочинять, рисовать, чертить и ваять. Нет, - горячо и почти грубо
напал он на Райского, - бросьте эти конфекты и подите в монахи, как вы сами
удачно выразились, и отдайте искусству все, молитесь и поститесь, будьте
мудры и, вместе, просты, как змеи и голуби, и что бы ни делалось около вас,
куда бы ни увлекала жизнь, в какую бы яму ни падали, помните и исповедуйте
одно учение, чувствуйте одно чувство, испытываите одну страсть - к
искусству! Пусть вас клянут, презирают во имя его - идите: тогда только
призвание и служение совершатся, и тогда будет "многа ваша мзда", то есть
бессмертие. А вам недостает мужества, силы нет, и недостает еще бедности.
Отдайте ваше имение нищим и идите вслед за спасительным светом творчества.
Где вам! вы - барин, вы родились не в яслях искусства, а в шелку, в бархате.
А искусство не любит бар... оно тоже избирает "судоходных"... Закройте эту
бесстыдницу или переделайте ее в блудницу у ног Христа. Прощайте. Через две
недели зайду посмотреть.
Он бросил папироску в песочницу, схватил шляпу и исчез прежде, нежели
Райский успел остановить его.
- Каков! - сказал Аянов. - Чудак! Он, в самом деле, не в монахи ли
собирается? Шляпа продавлена, весь в масляных пятнах, нищ, ободран. Сущий
мученик! Не пьет ли он?
- Кроме воды, ничего.
- Ну, так удавится или с ума сойдет.
Райский глубоко вздохнул.
- Да, - сказал он, - это один из последних могикан: истинный, цельный,
но не нужный более художник. Искусство сходит с этих высоких ступеней в
людскую толпу, то есть в жизнь. Так и надо! Что он проповедует: это изувер!
Однако, продолжая сравнение Кирилова, он мысленно сравнил себя с тем
юношей, которому неудобно было войти в царствие небесное. Он задумчиво ходил
взад и вперед по комнате.
Уныние поглотило его: у него на сердце стояли слезы. Он в эту минуту
непритворно готов был бросить все, уйти в пустыню, надеть изношенное платье,
есть одно блюдо, как Кирилов, завеситься от жизни, как Софья, и мазать,
мазать до упаду, переделать Софью в блудницу.
Он даже быстро схватил новый натянутый холст, поставил на мольберт и
начал мелом крупно чертить молящуюся фигуру. Он вытянул у ней руку и
задорно, с яростью, выделывал пальцы; сотрет, опять начертит, опять сотрет -
все не выходить
Его стало грызть нетерпение, которое, при первою неудачном чертеже,
перешло в озлобление. Он стер, опять начал чертить медленно, проводя густые,
яркие черты, как будто хотел продавать холст. Уже то отчаяние, о котором
говорил Кирилов, начало сменять озлобление.
Он положил мел, отер пальцы о волосы и подошел к портрету Софьи.
"Переделать портрет, - думал он. - Прав ли Кирилов? Вся цель моя,
задача, идея - красота! Я охвачен ею и хочу воплотить этот, овладевший мною,
сияющий образ: если я поймал эту "правду" красоты - чего еще? Нет, Кирилов
ищет красоту в небе, он аскет: я - на земле... Покажу портрет Софье: что она
скажет? А потом уже переделаю... только не в блудницу!"
Он засмеялся, подумав, что сказала бы Софья, если б узнала эту мысль
Кирилова? Он мало-помалу успокоился, любуясь "правдой" на портрете, и
возвратился к прежним, вольным мечтам, вольному искусству и вольному труду.
Тщательно оберегая портрет, он повез его к Софье.
Райский верил и не верил, что увидит ее и как и что будет говорить.
"Как тут закипает! - думал он, трогая себя за грудь. - О! быть буре, и
дай бог бурю! Сегодня решительный день, сегодня тайна должна выйти наружу, и
я узнаю... любит ли она, или нет? Если да, жизнь моя... наша должна
измениться, я не еду... или, нет, мы едем туда, к бабушке, в уголок, оба..."
Он развернул портрет, поставил его в гостиной на кресло и тихо пошел по
анфиладе к комнатам Софьи. Ему сказали внизу, что она была одна: тетки
уехали к обедне.
Он, держась за сердце, как будто унимая, чтоб оно не билось, шел на
цыпочках. Ему все снились разбросанные цветы, поднятый занавес, дерзкие
лучи, играющие на хрустале. Он тихо подкрался и увидел Софью.
Она сидит, опершись локтями на стол, положив лицо в ладони, и мечтает,
дремлет или... плачет. Она в неглиже, не затянута в латы негнущегося платья,
без кружев, без браслет, даже не причесана; волосы небрежно, кучей лежат в
сетке; блуза стелется по плечам и падает широкими складками у ног. На ковре
лежат две атласные туфли: ноги просто в чулках покоятся на бархатной
скамеечке.
Он никогда не видал ее такою. Она не замечает его, а он боится дохнуть.
- Кузина, Sophie! - назвал он ее чуть-чуть слышно.
Она вздрогнула, немного отшатнулась от стола и с удивлением глядела на
Райского. У нее в глазах стояли вопросы: как он? откуда взялся? зачем тут?
- Sophie! - повторил он.
Она встала и выпрямилась во весь рост.
- Что с вами, cousin? - опросила она коротко.
- Виноват, кузина, - уже без восторга сказал он, - я вас застал
нечаянно... в таком поэтическом беспорядке.
Она оглянулась около себя и вдруг будто спохватилась и позвонила.
- Pardon, cousin, я оденусь! - сухо сказала она и ушла с девушкой в
спальню.
Он слышал, что она сделала выговор Паше, зачем ей не доложили о приезде
Райского.
"Что же это такое? - думал Райский, глядя на привезенный им портрет, -
она опять не похожа, она все такая же!.. Да нет, она не обманет меня: это
спокойствие и холод, которым она сейчас вооружилась передо мной, не прежний
холод - о нет! это натяжка, принуждение. Там что-то прячется, под этим
льдом, - посмотрим!"
Наконец она вышла, причесанная, одетая, в шумящем платье.
Она, не глядя на него, стала у зеркала и надевала браслет.
- Я привез ваш портрет, кузина.
- Где? Покажите, - сказала она и пошла за ним в гостиную.
- Вы польстили мне, cousin: я не такая, - говорила она, вглядываясь в
портрет.
- Ах, нет, я далек от истины! - сказал он с непритворным унынием, видя
перед собой подлинник. - Красота, какая это сила! Ах, если б мне этакую!
- Что ж бы вы сделали?
- Что бы я сделал? - повторил он, глядя на нее пристально и лукаво. -
Сделал бы кого-нибудь очень счастливым...
- И наделали бы тысячу несчастных - да? Стали бы пробовать свою силу
над всеми, и не было бы пощады никому...
- А! - поймал ее Райский, - не из сострадания ли вы так неприступны?..
Вы боитесь бросить лишний взгляд, зная, что это никому не пройдет даром.
Новая изящная черта! Самоуверенность вам к лицу. Эта гордость лучше родовой
спеси: красота - это сила, и гордость тут имеет смысл.
Он обрадовался,что открыл, как казалось ему, почему она так упорно
кроется от него, почему так вдруг изменила мечтательную позу и ушла опять в
свои окопы.
- Не будьте, однако, слишком сострадательны: кто откажется от
страданий, чтоб подойти к вам, говорить с вами? Кто не поползет на коленях
вслед за вами на край света, не только для торжества, для счастья и победы -
просто для одной слабой надежды на победу...
- Полноте, cousin, вы опять за свое! - сказала она, но не совсем
равнодушным тоном. Она как будто сомневалась, так ли она сильна, так ли все
поползли бы за ней, как этот восторженный, горячий, сумасбродный артист?
И этот тонкий оттенок сомнения не ускользнул от Райского.
Он прозревал в ее взгляды, слова, ловил, иногда бессознательно, все
лучи и тени, мелькавшие в ней, не только проникал смыслом, но как будто чуял
нервами, что произошло, даже что должно было произойти в ней.
- Вы сами видите это, - продолжал он, - что за один ласковый взгляд,
без особенного значения, за одно слово, без обещаний награды, все бегут,
суетятся, ловят ваше внимание.
- Будто бы?
- А вы не заметили? Полноте!
- Право, нет.
- Право, заметили и втихомолку торжествуете, да еще издеваетесь надо
мной, заставляя высказывать вас же самих. Вы знаете, что я говорю правду, и
в словах моих видите свой образ и любуетесь им.
- Пока еще я видела его в портрете, и то преувеличенно, а на словах вы
только бранитесь.
- Нет, портрет - это слабая, бледная копия; верен только один луч ваших
глаз, ваша улыбка, и то не всегда: вы редко так смотрите и улыбаетесь, как
будто боитесь. Но иногда это мелькнет; однажды мелькнуло, и я поймал, и
только намекнул на правду, и уж смотрите, что вышло. Ах, как вы были хороши
тогда!
- Когда это?
- Вот тут, когда я говорил вам... еще, помните, ваш папа привел этого
Милари...
Она молчала.
- Милари? - повторил он.
- Помню, - сухо сказала она.
- Что, он часто бывает у вас? - спросил Райский, заметив и эту сухость
тона.
- Да... иногда. Он очень хорошо поет, - прибавила она и села на диван,
спиной к свету.
- Когда он будет у вас, я бы заехал... дайте мне знать.
- Здесь свежо! - заметила она, делая движение плечами, - надо велеть
затопить камин...
- Я пришел проститься с вами; я еду - вы знаете? - спросил он вдруг,
взглянув на нее.
Она ничего.
- Куда? - спросила только.
- В деревню, к бабушке... Вам не жаль, не скучно будет без меня?
Она думала и, казалось, решала эти вопросы про себя.
- Видите, кузина, для меня и то уж счастье, что тут есть какое-то
колебание, что у вас не вырвалось ни да, ни нет. Внезапное да - значило бы
обман, любезность или уж такое счастье, какого я не заслужил; а от нет было
бы мне больно. Но вы не знаете сами, жаль вам или нет: это уж много от вас,
это половина победы...
- А вы надеетесь на полную? - спросила она с улыбкой.
- Плохой солдат, который не надеется быть генералом, сказал бы я, но не
скажу: это было бы слишком... невозможно.
Он глядел на нее и хотел бы, дам бы бог знает что, даже втайне ждал,
чтоб она спросила "почему?", но она не спросила, и он подавил вздох.
- Невозможно, - повторил он, - и в доказательство, что у меня нет таких
колоссальных надежд, я пришел проститься с вами, может быть, надолго.
- Мне жаль вас, cousin, - вдруг сказала она тихо, мягко и почти с
чувством.
Он обернулся к ней так живо, как человек, у которого болели зубы и
вдруг прошла боль.
- Жаль! - повторил он, - правда ли это?
- Совершенно. Вы знаете, я никогда не лгу.
Он взял ее ладонь и с упоением целовал. Она не отнимала руки.
- Вот, вот, за это право целовать так вашу руку чего бы не сделали все
эти, которые толпятся около вас!
- Стало быть, вы счастливы: вы пользуетесь этим правом свободно...
- Да, как cousin! Но чего бы не сделал я, - говорил он, глядя на нее
почти пьяными глазами, - чтоб целовать эту ладонь иначе... вот так...
Он хотел опять целовать, она отняла руку.
- Не смею сомневаться, что вам немного... жаль меня, - продолжал он, -
но как бы хотелось знать, отчего? Зачем бы вы желали иногда видеть меня?
- Чтоб слышать вас. Вы много, конечно, преувеличиваете, но иногда
объясняете верно там, где я понимаю, но не могу сама сказать, не умею...
- А, сознались наконец! Так вот зачем я вам нужен: вы заглядываете в
меня, как в арабский словарь... Незавидная роль! - прибавил он со вздохом.
- Но вы сами, cousin, сейчас сказали, что не надеетесь быть генералом и
что всякий, просто за внимание мое, готов бы... поползти куда-то... Я не
требую этого, но если вы мне дадите немного...
- Дружбы? - спросил Райский.
- Да.
- Ну, так, я знал. Ох, эта дружба!
- Нет, cousin, я вижу, что вы не отказались от "генеральского чина".
- Нет, нет, кузина, я не надеюсь и оттого, повторяю, еду. Но вы сказали
мне, что вам скучно без меня, что меня вам будет недоставать, и я, как
утопающий, хватаюсь за соломинку.
- И не напрасно хватаетесь. Я предлагаю вам не безделицу: дружбу. Коли
для одного ласкового взгляда или слова можно ползти такую даль, на край
света, то для дружбы, которой я никому легко не даю...
- Дружба хороша, кузина, когда она - шаг к любви, или иначе, - она
просто нелепость, даже иногда оскорбление.
- Как это?
- Так. Вы мне дадите право входить без доклада к себе, и то не всегда:
вот сегодня рассердились, будете гонять меня по городу с поручениями - это
привилегия кузеней, даже советоваться со мншй, если у меня есть вкус, как
одеться; удостоите искреннего отзыва о ваших родных, знакомых и, наконец,
дойдет до оскорбления... до того, что поверите мне сердечный секрет, когда
влюбитесь...
У Софьи в лице показалось принуждение; она даже притворно зевнула в
сторону. Он заметил.
- Не влюбились ли вы уже? - вдруг спросил он.
- А что?
- Что значит это смущение?
- Смущение? Я смутилась? - говорила она и поглядела в зеркало. - Я не
смутилась, а вспомнила только, что мы условились не говорить о любви. Прошу
вас, cousin, - вдруг серьезно прибавила она, - помнить уговор. Не будем,
пожалуйста, говорить об этом.
Он удивился этой просьбе и задумался. Она и прежде просила, но шутя, с
улыбкой. Самолюбие шепнуло было ему, что он постучался в ее сердце недаром,
что оно отзывается, что смущение и внезапная, неловкая просьба не говорить о
любви - естъ боязнь, осторожность.
Потом он отбросил эту мысль и сам покраснел от сознания, что он фат, и
искал других причин, а сердце ноет, мучится, терзается, глаза впиваются в
нее с вопросами, слова кипят на языке и не сходят. Его уже гложет ревность.
"Что ж это? Ужели я, не шутя, влюблен? - думал он. - Нет, нет! И что
мне за дело? ведь я не для себя хлопотал, а для нее же... для развития...
"для общества". Еще последнее усилие!.."
- Последний вопрос, кузина, - сказал он вслух, - если б... - И
задумался: вопрос был решителен, - если б я не принял дружбы, которую вы
подносите мне, как похвальный лист за благонравие, а задался бы задачей
"быть генералом": что бы вы сказали? мог ли бы, могу ли?.. - "Она не
кокетка, она скажет истину!" - подумал он.
- Поддержали бы вы эту надежду, кузина?
Он дрожа выговаривал последние слова и боялся взглянуть на нее. Она
засмеялась.
- У вас нет никаких надежд, cousin, - произнесла она равнодушно.
Он сделал нетерпеливое движение, как будто сомнение в этом было
невозможно.
- Нет, и не может быть! - повторила она решительно. - Вы все
преувеличиваете: простая любезность вам кажется каким-то entrainement
{Увлечением (фр.).}, в обыкновенном внимании вы видите страсть и сами в
каком-то бреду. Вы выходите из роли кузена и друга - позвольте напомнить
вам.
- Так вы смешиваете меня с светскими любезниками, волокитами?
- Fi, quelles expressions {Фи, что за выражения (фр.).}!
- Да, вот с этими, что порхают по гостиным, по ложам, с псевдонежными
взглядами, страстно-почтительными фразами и заученным остроумием. Нет,
кузина, если я говорю о себе, то говорю, что во мне есть; язык мой верно
переводит голос сердца. Вот год я у вас: ухожу и уношу мысленно вас с собой,
и что чувствую, то сумею выразить.
- Зачем мне это? - вдруг спросила она.
Он замолчал, озадаченный этим "зачем". Тут был весь ответ на его вопрос
о надеждах на "генеральство". И довольно бы, не спрашивать бы ему дальше, а
он спрашивал!
- Вы... не любите меня, кузина? - спросил он тихо и вкрадчиво.
- Очень! - весело отвечала она.
- Не шутите, ради бога! - раздражительно сказал он.
- Даю вам слово, что не шучу.
"Спросить, влюблены ли вы в меня - глупо, так глупо, - думал он, - что
лучше уеду, ничего не узнав, а ни за что не спрошу... Вот, поди ж ты: "выше
мира и страстей", а хитрит, вертится и ускользает, как любая кокетка! Но я
узнаю! брякну неожиданно, что у меня бродит в душе..."
Во время этого мысленного монолога она с лукавой улыбкой смотрела на
него и, кажется, не чужда была удовольствия помучить его и помучила бы, если
б... он не "брякнул" неожиданным вопросом.
- Вы влюблены в этого итальянца, в графа Милари - да? - спросил он и
погрузил в нее взгляд и чувствовал сам, что бледнеет, что одним мигом как
будто взвалил тысячи пуд себе на плечи.
Улыбка, дружеский тон, свободная поза - все исчезло в ней от его
вопроса. Перед ним голодная, суровая, чужая женщина. Она была так близка к
нему, а теперь казалась где-то далеко, на высоте, не родня и не друг ему.
"Должно быть, это правда: я угадал!" - подумал он и разбирал, отчего
угадал он, что подало повод ему к догадке? Он видел один раз Милари у ней, а
только когда заговорил о нем - у ней пробежала какая-то тень по лицу, да
пересела она спиной к свету.
"Боже мой! зачем я все вижу и знаю, где другие слепы и счастливы? Зачем
для меня довольно шороха, ветерка, самого молчания, чтоб знать? Проклятое
чутье! Вот теперь яд прососался в сердце, а из каких благ?"
Она молчала.
- Вы обиделись, кузина?
Она молчала.
- Скажите: да?
- Вы сами знаете, что может произвести подобная догадка.
- Я знаю больше, кузина: я знаю и причину, почему вы обиделись.
- Позвольте узнать.
- Потому, что это правда.
Она сделала движение и поглядела на него с изумлением, как будто
говоря: "Вы еще настаиваете!"
- И этот взгляд не ваш, кузина, а заимствованный!
- Я притворяюсь! Вы приписываете сеое много чести, мсье Райский!
Он засмеялся, потом вздохнул.
- Если это неправда, то... что обидного в моей догадке? - сказал он, -
а если правда, то опять-таки... что обидного в этой правде? Подумайте над
этой дилеммой, кузина, и покайтесь, что вы напрасно хотели подавить
достоинством вашего бедного cousin!
Она слегка пожала плечами.
- Да, это так, и все, что вы делаете в эту минуту, выражает не
оскорбление, а досаду, что у вас похитили тайну... И самое оскорбление это -
только маска.
- Какая тайна? Что вы! - говорила она, возвышая голос и делая большие
глаза. - Вы употребляете во зло права кузена - вот в чем и вся тайна. А я
неосторожна тем, что принимаю вас во всякое время, без тетушек и папа...
- Кузина, бросьте этот тон! - начал он дружески, горячо и искренно, так
что она почти смягчилась и мало-помалу приняла прежнюю, свободную,
доверчивую позу, как будто видела, что тайна ее попала не в дурные руки,
если только тут была тайна.
- Вот что значит Олимп! - продолжал он. - Будь вы просто женщина, не
богиня, вы бы поняли мое положение, взглянули бы в мое сердце и поступили бы
не сурово, а с пощадой, даже если б я был вам совсем чужой. А я вам близок.
Вы говорите, что любите меня дружески, скучаете, не видя меня... Но женщина
бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с тем, кого любит,
и безжалостна ко всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься
пощады, нежели у женщины, когда ей нужно закрыть свою любовь и тайну.
- К чему вы это мне говорите? Со мной это вовсе не у места! А я еще
просила вас оставить разговор о любви, в страстях...
- Знаю, кузина, знаю и причину: я касаюсь вашей раны. Но ужели мое
дружеское прикосновение так грубо?.. Ужели я не стою доверенности?..
- Какой доверенности? Какие тайны? Ради бога, cousin... - говорила она,
глядя в беспокойстве по сторонам, как будто хотела уйти, заткнуть уши, не
слышать, не знать.
- Пустъ я смешон с своими надеждами на "генеральство", - продолжал он,
не слушая ее, горячо и нежно, - но, однако ж, чего-нибудь да стою я в ваших
глазах - не правда ли? Скажу больше: около вас, во всей вашей жизни, никогда
не было и нет, может быть, и не будет человека ближе к вам. И вы сами давеча
сказали то же, хотя не так ясно. У вас не было человека настоящего, живого,
который бы так коротко знал людей и сердце и объявлял бы вам вас самих. Вы
во мне читаете свои мысли, поверяете чувства. Я - не тетушка, не папа, не
предок ваш, не муж: никто из них не знал жизни: все они на ходулях, все
замкнулись в кружок старых, скудных понятий, условного воспитания, так
называемого "тона", и нищенски пробавляются ими. Я живой, свежий человек; я
приношу к вам сюда незнакомые здесь понятия и чувства; я новость для вас; я
занимаю... виноват... занимал вас... Правда ли это, кузина?
Она молчала.
- Теперь, конечно, другое дело: теперь вы рады, что я еду, - продолжал
он, - все прочие могут остаться; вам нужно, чтоб я один уехал...
- Почему?
- Потому, что один я лишний в эту минуту, один я прочел вашу тайну в
зародыше. Но... если вы мне вверите ее, тогда я, после него, буду дороже для
вас всех...
Она сделала движение, встала, прошлась по комнате, оглядывая стены,
портреты, глядя далеко в анфиладу комнат и как будто не видя выхода из этого
положения, и с нетерпением села в кресло. - Но... - начал он опять нежным,
дружеским голосом, - я вас люблю, кузина (она выпрямилась), всячески люблю,
и больше всего люблю за эту поразительную красоту; вы владеете мной невольно
и бессознательно. Вы можете сделать из меня все - вы это знаете...
- Послушайте... Вы хотите уверить меня, что у вас... что-то вроде
страсти, - сказала она, делая как будто уступку ему, чтоб отвлечь,
затушевать его настойчивый анализ, - смотрите, не лжете ли вы... положим -
невольно? - прибавила она, видя, что он собирается разразиться каким-нибудь
монологом. - Месяц, два тому назад ничего не было, были какие-то порывы - и
вдруг так скоро... вы видите, что это ненатурально, ни ваши восторги, ни
мучения: извините, cousin, я им не верю, и оттого у меня нет и пощады,
которой вы добиваетесь. Воля ваша, а мне придется разжаловать вас из
кузеней: вы самый беспокойный cousin и друг...
- Для страсти не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно
мгновение. Но я и не уверяю вас в страсти, - уныло прибавил он, - а что я
взволнован теперь - так я не лгу. Не говорю опять, что я умру с отчаяния,
что это вопрос моей жизни, - нет; вы мне ничего не дали, и нечего вам отнять
у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе... Это ощущение: оно,
конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление, за недостатком пищи, не
упрочилось - и слава богу!
Он вздохнул.
- Чего же вы хотите? - спросила она.
- Меня оскорбляет ваш ужас, что я заглянул к вам в сердце...
- Там ничего нет, - монотонно сказала она.
- Есть, есть, и мне тяжело, что я не выиграл даже этого доверия. Вы
боитесь, что я не сумею обойтись с вашей тайной. Мне больно, что вас пугает
и стыдит мой взгляд... кузина, кузина! А ведь это мое дело, мои заслуга,
ведь я виноват... что вывел вас из темноты и слепоты, что этот Милари...
Она слушала довольно спокойно, но при последнем слове быстро встала.
- Если вы, cousin, дорожите немного моей дружбой, - заговорила она, и
голос у ней даже немного изменился, как будто дрожал, - и если вам
что-нибудь значит быть здесь... видеть меня... то... не произносите имени!
"Да, это правда, я попал: она любит его!" - решил Райский,. и ему стало
уже легче, боль замирала от безнадежности, оттого, что вопрос был решен и
тайна объяснилась. Он уже стал смотреть на Софью, на Милэри, даже на самого
себя со стороны, объективно.
- Не бойтесь, кузина, ради бога, не бойтесь, - говорил он. - Хороша
дружба! Бояться, как шпиона, стыдиться...
- Мне бояться и стыдиться некого и нечего!
- Как нечего, а света, а их! - указал он на портреты предков. - Вон как
они вытаращили глаза! Но разве я - они? Разве я - свет?
- И правду сказать, есть чего бояться предков! - заметила совершенно
свободно и покойно Софья, - если только они слышат и видят вас! Чего не было
сегодня! И упреки, и declaration {Признание (фр).}, и ревность... Я думала,
что это возможно только на сцене... Ах, cousin, с веселым вздохом заключила
она, впадая в свой слегка насмешливый и покойный тон.
В самом деле, ей нечего было ужасаться и стыдиться: граф Милари был у
ней раз шесть, всегда при других, пел, слушал ее игру, и разговор никогда не
выходил из пределов обыкновенной учтивости, едва заметного благоухания
тонкой и покорной лести.
Другая бы сама бойко произносила имя красавца Милари, тщеславилась бы
его вниманием, немного бы пококетничала с ним, а Софья запретила даже
называть его имя и не знала, как зажать рот Райскому, когда он так невпопад
догадался о "тайне".
Никакой тайны нет, и если она приняла эту догадку неравнодушно, так,
вероятно, затем, чтоб истребить и в нем даже тень подозрения.
Она влюблепа - какая нелепость, боже сохрани! Этому никто и не поверит.
Она, по-прежнему, смело подняла голову и покойно глядела на него.
- Прощайте, кузина! - сказал он вяло.
- Разве вы не у нас сегодня? - отвечала она ласково.Когда вы едете?
"Лесть, хитрость: золотит пилюлю!" - думал Райский.
- Зачем я вам? - отвечал он вопросом.
- Вижу, что дружба моя для вас - ничто! - сказала она.
- Ах, неправда, кузина! Какая дружба: вы боитесь меня!
- Слава богу, мне еще нечего бояться.
- Еще нечего? А если будет что-нибудь, удостоите ли вы меня вашего
доверия?
- Но вы говорите, что это оскорбительно: после этого и боялась бы...
- Не бойтесь! Я сказал, что надежды могли бы разыграться от взаимности,
а ее ведь... нет? - робко спросил он и пытливо взглянул на нее, чувствуя,
что, при всей безнадежности, надежда еще не совсем испарилась из него, и тут
же мысленно назвал себя дураком.
Она медленно и отрицательно покачала головой.
- И... быть не может? - все еще пытливо спрашивал он.
Она засмеялась.
- Вы неисправимы, cousin, - сказала она. - Всякую другую вы поневоле
заставите кокетничать с вами. Но я не хочу и прямо скажу вам: нет.
- Следовательно, вам и бояться нечего ввериться мне!в унынием договорил
он.
- Parole d'honneur {Честное слово (фр.).}, мне нечего вверять
- Ах, есть, кузина!
- Что же такое хотите вы, чтоб я вверила вам, dites positivement
{Скажите определеннее (фр.).}.
- Хорошо: скажите, чувствуете ли вы какую-нибудь перемену с тех пор,
как этот Милари...
Она сделала движение, и лицо опять менялось у нее из дружеского на
принужденное и холодное.
- Нет, нет, pardon - я не назову его... с тех пор, хочу я сказать, как
он появился, стал ездить в дом...
- Послушайте, coisin... - начала она и остановилась на минуту,
затрудняясь, по-видимому, продолжать, - положим, если б... enfin si c'etait
vгаi {Словом, если б это была правда (фр.).} - это быть не может, -
скороговоркой, будто в скобках, прибавила она, - но что... вам... за дело
после того; как...
Он вспыхнул:
- Что за дело! - вдруг горячо перебил он, делая большие глаза. - Что за
дело, кузина? Вы снизойдете до какого нибудь parvenu, до какого-то Милари,
итальянца, вы, Пахотина, блеск, гордость, перл нашего общества! Вы... вы! -
с изумлением, почти с ужасом повторял он.
А она с изумлением смотрела на него, как он весь внезапно вспыхнул,
какие яростные взгляды метал на нее.
- Но он, во-первых, граф... а не parvenue {Выскочка (фр.).}... -
сказала она.
- Купленный или украденный титул! - возражал он в пылу. - Это один из
тех пройдох, что, по словам Лермонтова, приезжают сюда "на ловлю счастья и
чинов", втираются в большие дома, ищут протекции женщин, протираются в
службу и потом делаются гран-сеньорами. Берегитесь, кузина, мой долг оберечь
вас! Я вам родственник!
Все это он говорил чуть не с пеной у рта.
- Никто ничего подобного не заметил за ним! - с возрастающим изумлением
говорила она, - и если папа и mes tantes {Тетушки (фр.).} принимают его...
- Папа и mes tantes! - с пренебрежением повторил он, - много знают они:
послушайте их!
- Кого же слушать: вас?
- Она улыбнулась.
- Да, кузина, и я вам говорю: остерегайтесь! Это опасные выходцы: может
быть, под этой интересной бледностью, мягкими кошачьими манерами кроется
бесстыдство, алчность и бог знает что! Он компрометирует вас...
- Но он везде принят, он очень скромен, деликатен, прекрасно
воспитан...
- Все это вы видите в своем воображении, кузина,поверьте!
- Но вы его не знаете, cousin! - возражала она с полуулыбкой, начиная
наслаждаться его внезапной раздражительностью.
- Довольно мне одной минуты было, чтоб разглядеть, что это один из тех
chevaliers industrie {Рыцарей наживы, проходимцев. (фр.).}, которые сотнями
бегут с голода из Италии, чтобы поживиться.
- Он артист, - защищала она, - и если он не на сцене, так лютому, что
он граф и богат... c'est un homme distingue {Это благовоспитанный человек
(фр.).}.
- А! вы защищаете его - поздравляю! Так вот на кого упали лучи с высоты
Олимпа! Кузина! кузина! на ком вы удостоили остановить взоры! Опомнитесь,
ради бога! Вам ли, с вашими высокими понятиями, снизойти до какого-то
безвестного выходца, может быть самозванца-графа...
Она уже окончательно развеселилась и, казалось, забыла свой страх и
осторожность.
- А Ельнин? - вдруг спросила она.
- Что Ельнин? - спросил и он, внезапно остановленный ею. - Ельнин -
Ельнин... - замялся он, - это детская шалость, институтское обожание. А
здесь страсть, горячая, опасная!
- Что же: вы бредили страстью для меня - ну, вот я страстно влюблена, -
смеялась она. - Разве мне не все равно идти туда (она показала на улицу),
что с Ельниным, что с графом? Ведь там я должна "увидеть счастье, упиться
им"!
Райский стиснул зубы, сел на кресло и злобно молчал. Она продолжала
наслаждаться его положением.
- Уф! - говорил он, мучаясь, волнуясь, не оттого, что его поймали и
уличили в противоречии самому себе, не оттого, что у него ускользала
красавица Софья, а от подозрения только, что счастье быть любимым выпало
другому. Не будь другого, он бы покойно покорился своей судьбе.
А она смотрела на него с торжеством, так ясно, покойно. Она была права,
а он запутался.
- Что же, cousin, чему я должна верить: им ли? - она указала на
предков, - или, бросив все, не слушая никого, вмешаться в толпу и жить
"новою жизнью"?
- И тут вы остались верны себе! - возразил он вдруг с радостью,
хватаясь за соломинку, - завет предков висит над вами: ваш выбор пал
все-таки на графа! Ха-ха-ха! - судорожно засмеялся он. - А остановили ли бы
вы внимание на нем, если б он был. не граф? Делайте, как хотите! - с досадой
махнул он рукой.Ведь... "что мне за дело?" - возразил он ее словами. - Я
вижу, что он, этот homme distingue, изящным разговором, полным ума, новизны,
какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и... и... да, да?
Он принужденно засмеялся.
- Что ж, прекрасно! Италия, небо, солнце и любовь... - говорил он,
качая, в волнении, ногой.
- Да, помните, в вашей программе было и это, - заметила она, - вы
посылали меня в чужие края, даже в чухонскую деревню, и там, "наедине с
природой"... По вашим словам, я должна быть теперь счастлива? - дразнила она
его. - Ах, cousin! - прибавила она и засмеялась, потом вдруг сдержала смех.
Он исподлобья смотрел на нее. Она опять становилась задумчива и
холодна; опять осторожность начала брать верх.
- Успокойтесь: ничего этого нет, - сказала она кротко, - и мне остается
только поблагодарить вас за этот новый урок, за предостережение . Но я в
затруднении теперь, чему следовать: тогда вы толкали туда, на улицу -
теперь... боитесь за меня. Что же мне, бедной, делать?.. - с комическим
послушанием спросила она.
Оба молчали.
- Я возьму портрет с собой, - вдруг сказал он.
- Зачем? Вы говорили, что готовите мне подарок.
- Нет, я переделаю: я сделаю из него... грешницу...
Она опять засмеялась.
- Делайте, что хотите, cousin, бог с вами!
- И с вами тоже!.. Но...кузина...
Он остановился: у него вдруг отошло от сердца. Он засмеялся добродушно,
не то над ней, не то над собой.
- Но... но... ужель мы так расстанемся: холодно, с досадой, не
друзьями?.. - вдруг прорвалось у него, и досада миновала. Он, встав,
прот