яв ее за обе руки. - Я виноват перед тобой: я артист, у меня
впечатлительная натура, и я, может быть, слишком живо поддался впечатлению,
выразил свое участие - конечно, потому, что я не совсем тебе чужой. Будь я
посторонний тебе, разумеется, я бы воздержался. Я бросился немного слепо,
обжегся - ну, и не беда! Ты мне дала хороший урок. Помиримся же: скажи мне
свои желания, я исполню их свято... и будем друзьями! Право, я не заслуживаю
этих упреков, всей этой грозы... Может быть, ты и не совсем поняла меня...
Она подала ему руку.
- И я вышла из себя по-пустому. Я вижу, что вы очень умны, во-первых, -
сказала она, - во-вторых, кажется, добры и справедливы: это доказывает
теперешнее ваше сознание... Посмотрим. - будете ли вы великодушны со мной...
- Буду, буду, твори свою волю надо мной и увидишь... - опять с
увлечением заговорил он.
Она тихо отняла руку, которую было положила на его руку.
- Нет, - сказала она полусерьезно, - по этому восторженному языку я
вижу, что мы от дружбы далеко.
- Ах, эти женщины с своей дружбой! - с досадой отозвался Райский, -
точно кулич в именины подносят!
- Вот и эта досада не обещает хорошего!
Она было встала.
- Нет, нет, не уходи: мне так хорошо с тобой! - говорил он, удерживая
ее, - мы еще не объяснились. Скажи, что тебе не нравится, что нравится, - я
все сделаю, чтоб заслужить твою дружбу...
- Я вам в самом начале сказала, как заслужить ее: помните? Не наблюдать
за мной, оставить в покое, даже не замечать меня - и я тогда сама приду в
вашу комнату, назначим часы проводить вместе, читать, гулять... Однако вы
ничего не сделали...
- Ты требуешь, Вера, чтоб я был к тебе совершенно равнодушен?
- Да.
- Не замечал твоей красоты, смотрел бы на тебя, как на бабушку...
- Да.
- А ты по какому праву требуешь этого?
- По праву свободы!
- Но если б я поклонялся молча, издали, ты бы не замечала и не знала
этого... ты запретить этого не можешь. Что тебе за дело?
- Стыдитесь, cousin! Времена Вертеров и Шарлотт прошли. Разве это
возможно? Притом я замечу страстные взгляды, любовное шпионство - мне опять
надоест, будет противно...
- Ты вовсе не кокетка: хоть бы ты подала надежду, сказала бы, что
упорная страсть может растопить лед, и со временем взаимность прокрадется в
сердце...
Он произносил эти слова медленно, ожидая, не вырвется ли у ней
какой-нибудь знак отдаленной надежды, хоть неизвестности, чего-нибудь...
- Это правда, - сказала она, - я ненавижу кокетство и не понимаю, как
не скучно привлекать эти поклонения, когда не намерена и не можешь отвечать
на вызванное чувство?..
- А ты... не можешь?
- Не могу.
- Почему ты знаешь: может быть, придет время...
- Не ждите, cousin, не придет.
"Что это они - как будто сговорились с Беловодовой: наладили одно и то
же! - подумал он.
- Ты не свободна, любишь? - с испугом спросил он
Она нахмурилась и стала упорно смотреть на Волгу.
- Ну, если б и любила: что же, грех, нельзя, стыдно... вы не позволите,
братец? - с насмешкой сказала она.
- Я!
- "Рыцарь свободы!" - еще насмешливее повторила она.
- Не смейся, Вера: да, я ее достойный рыцарь! Не позволить любить! Я
тебе именно и несу проповедь этой свободы! Люби открыто, всенародно, не
прячься: не бойся ни бабушки, никого! Старый мир разлагается, зазеленели
новые всходы жизни - жизнь зовет к себе, открывает всем свои объятия.
Видишь: ты молода, отсюда никуда носа не показывала, а тебя уже обвеял дух
свободы, у тебя уж явилось сознание своих прав, здоавые идеи. Если заря
свободы восходит для всех: ужели одна женщина останется рабой? Ты любишь?
Говори смело... Страсть - это счастье. Дай хоть позавидовать тебе!
- Зачем я буду рассказывать, люблю я или нет? До этого никому нет дела.
Я знаю, что я свободна и никто не вправе требовать отчета от меня...
- А бабушка? Ты ее не боишься? Вон Марфенька...
- Я никого не боюсь, - сказала она тихо, - и бабушка знает это и
уважает мою свободу. Последуйте и вы ее примеру... Вот мое желание! Только
это я и хотела сказать.
Она встала со скамьи.
- Да, Вера, теперь я несколько вижу и понимаю тебя и обещаю: вот моя
рука, - сказал он, - что отныне ты не услышишь и не заметишь меня в доме:
буду "умник", - прибавил он, - буду "справедлив", буду "уважать твою
свободу", и как рыцарь буду "великодушен", буду просто - велик! Я - grand
coeur {Великодушен! (фр.).}!
Оба засмеялись.
- Ну, слава богу, - сказала она, подавая ему руку, которую он жадно
прижал к губам.
Она взяла руку назад.
- Посмотрим, - прибавила она. - А впрочем, если нет... Ну, да ничего,
посмотрим...
- Нет, доскажи уж, что начала, не то я стану ломать голову!
- Если я не буду чувствовать себя свободной здесь, то как я ни люблю
этот уголок (она с любовью бросила взгляд вокруг себя), то тогда... уеду
отсюда! - решительно заключила она.
- Куда? - спросил он, испугавшись.
- Божий мир велик. До свидания, cousin!
Она пошла. Он глядел ей вслед; она неслышными шагами неслась по траве,
почти не касаясь ее, только линия плеч и стана, с каждым шагом ее, делала
волнующееся движение; локти плотно прижаты к талии, голова мелькала между
цветов, кустов, наконец явление мелькнуло еще за решеткою сада и исчезло в
дверях старого дома.
"Прошу покорно! - с изумлением говорил про себя Райский, провожая ее
глазами, - а я собирался развивать ее, тревожить ее ум и сердце новыми
идеями о независимости, о любви, о другой, неведомой ей жизни... А она уж
эмансипирована! Да кто же это?.."
- Каково отделала! А вот я бабушке скажу! - закричал он, грозя ей
вслед, потом сам засмеялся и пошел к себе.
На другой день Райский чувствовал себя веселым и свободным от всякой
злобы, от всяких претензий на взаимность Веры, даже на нашел в себе никаких
следов зародыша любви.
"Так, впечатление: как всегда у меня! Вот теперь и прошло!" - думал он.
Он смеялся над своим увлечением, грозившим ему, по-видимому, серьезной
страстью, упрекал себя в настойчивом преследовании Веры и стыдился, что даже
посторонний свидетель, Марк, заметил облака на его лице, нервную
раздражительность в словах и движениях, до того очевидную, что мог
предсказать ему страсть.
"Ошибется же он, когда увидит меня теперь, - думал он, - вот будет
хорошо, если он заранее рассчитает на триста рублей этого глупейшего пари и
сделает издержку!"
Ему страх как захотелось увидеть Веру опять наедине, единственно затем,
чтоб только "великодушно" сознаться, как он был глуп, неверен своим
принципам, чтоб изгладить первое, невыгодное впечатление и занять по праву
место друга - покорить ее гордый умишко, выиграть доверие.
Но при этом все ему хотелось вдруг принести ей множество каких-нибудь
неудобоисполнимых жертв, сделаться ей необходимым, стать исповедником ее
мыслей, желаний, совести, показать ей свою силу, душу, ум.
Он забывал только, что вся ее просьба к нему была - ничего этого не
делать, не показывать и что ей ничего от него не нужно. А ему все казалось,
что если б она узнала его, то сама избрала бы его в руководители, не только
ума и совести, но даже сердца.
На другой, на третий день его - хотя и не раздражительно, как недавно
еще, но все-таки занимала новая, неожиданная, поразительная Вера, его
дальняя сестра и будущий друг.
На него пахнуло и новое, свежее, почти никогда не испытанное им, как
казалось ему, чувство - дружбы к женщине: он вкусил этого, по его выражению,
"именинного кулича", помимо ее красоты, помимо всяких чувственных движений
грубой натуры и всякого любовного сентиментализма.
Это бодрое, трезвое и умное чувство: в таком взаимном сближении - ни
он, ни она ничего не теряют и оба выигрывают, изучая, дополняя друг друга,
любя тонкою, умною, полною взаимного уважения и доверия привязанностию.
"Вот и прекрасно, - думал он, - умница она, что пересадила мое
впечатление на прочную почву. Только за этим, чтоб сказать это ей все,
успокоить ее - и хотел бы я ее видеть теперь!"
Но он не смел сделать ни шагу, даже добросовестно отворачивался от ее
окна, прятался в простенок, когда она проходила мимо его окон, молча, с
дружеской улыбкой пожал ей, одинаково, как и Марфеньке, руку, когда они обе
пришли к чаю, не пошевельнулся и не повернул головы, когда Вера взяла зонтик
и скрылась тотчас после чаю в сад, и целый день не знал, где она и что
делает.
Но все еще он не завоевал себе того спокойствия, какое налагала на него
Вера: ему бы надо уйти на целый день, поехать с визитами, уехать гостить на
неделю за Волгу, на охоту, и забыть о ней. А ему не хочется никуда: он целый
день сидит у себя, чтоб не встретить ее, но ему приятно знать, что она тут
же в доме. А надо добиться, чтоб ему это было все равно. Но и то хорошо, и
то уже победа, что он чувствовал себя покойнее. Он уже на пути к новому
чувству, хотя новая Вера не выходила у него из головы, но это новое чувство
тихо и нежно волновало и покоило его, не терзая, как страсть, дурными
мыслями и чувствами.
Когда она обращала к нему простой вопрос, он, едва взглянув на нее,
дружески отвечал ей и затем продолжал свой разговор с Марфенькой, с бабушкой
или молчал, рисовал, писал заметки в роман.
"Да ведь это лучше всякий страсти! - приходило ему в голову, - это
доверие, эти тихие отношения, это заглядыванье не в глаза красавицы, а в
глубину умной, нравственной девической души!"
Он ждал только одного от нее: когда она сбросит свою сдержанность,
откроется перед ним доверчиво вся, как она есть, и также забудет, что он
тут, что он мешал ей еще недавно жить, был бельмом на глазу.
Райский дня три нянчился с этим "новым чувством",и бабушка не
нарадовалась, глядя на него.
- Ну, просветлело ясное солнышко! - сказала она, - можно и с визитами
съездить в город.
- Бог с вами, бабушка: мне не до того! - ласково говорил он.
- Ну, поедем посмотреть, как яровое выходит.
- Нет, нет, - твердил он и даже поцеловал у ней руку.
- Ты что-то ластишься ко мне: не к деньгам ли подбираешься, чтоб
Маркушке дать? Не дам!
Он засмеялся и ушел от нее - думать о Вере, с которой он все еще не
нашел случая объясниться "о новом чувстве" и о том, сколько оно счастья и
радости приносит ему.
Случай представлялся ему много раз, когда она была одна: но он боялся
шевельнуться, почти не дышал, когда завидит ее, чтоб не испугать ее
рождающегося доверия к искренности его перемены и не испортить себе этот
новый рай.
Наконец, на четвертый или пятый день после разговора с ней, он встал
часов в пять утра. Солнце еще было на дальнем горизонте, из сада несло
здоровою свежестью, цветы разливали сильный запах,роса блистала на траве.
Он наскоро оделся и пошел в сад, прошел две-три аллеи и - вдруг
наткнулся на Веру. Он задрожал от нечаянности и испуга.
- Не нарочно, ей богу, не нарочно! - закричал он в страхе, и оба
засмеялись.
Она сорвала цветок и бросила в него, потом ласково подала ему руку и
поцеловала его в голову, в ответ на его поцелуй руки.
- Не нарочно, Вера, - твердил он, - ты видишь, да?
- Вижу, - отвечала она и опять засмеялась, вспомнив его испуг. - Вы
милый, добрый...
- Великодушный... - подсказал он.
- До великодушия еще не дошло, посмотрим, - сказала она, взяв его под
руку. - Пойдемте гулять: какое утро! Сегодня будет очень жарко.
Он был на седьмом небе.
- Да, да, славное утро! - подтвердил он, думая, что сказать еще, но
так, чтоб как-нибудь нечаянно не заговорить о ней, о ее красоте - и не
находил ничего, а его так и подмывало опять заиграть на любимой струне.
- Я вчера письмо получил из Петербурга... - сказал он, не зная, что
сказать.
- От кого? - спросила она машинально.
- От художников; а вот от Аянова все нет: не отвечает. Не знаю, что
кузина Беловодова: где проводит лето, как...
- Она...очень хороша? - опросила Вера.
- Да... правильные черты лица, свежесть, много блеску... - говорил он
монотонно и, взглянув сбоку на Веру, страстно вздрогнул. Красота Беловодовой
погасла в его памяти Еще не получили ли чего-нибудь: кажется, Савелий
посылку с почты привез? - спросила она.
- Да, новые книги получил из Петербурга... Маколея, том "Memoires"
{"Мемуары" (фр.).} Гизо...
Она молча слушала
- Не хочешь ли почитать?
- После пришлите Маколея.
"Пришлите", - подумал он, - отчего - не "принесите"?"
Они шли молча.
- А Гизо? - спросил он.
- Гизо не надо, скучно.
- Ты почем знаешь?
- Я читала его "Историю цивилизации"...
- И тебе показалось скучно! Где ты брала?
Они шли дальше.
- Чье это на вас пальто: это не ваше? - вдруг спросила она с
удивлением, вглядываясь в пальто.
- Ах, это Марка...
- Зачем оно у вас: разве он здесь? - спрашивала она в тревоге.
- Нет, нет, - смеясь, отвечал он, - чего ты испугалась? Весь дом боится
его, как огня.
Он рассказал ей, как досталось ему пальто. Она слегка выслушала. Потом
они молча обошли главные дорожки сада: она - глядя в землю, он - по
сторонам.Но у него, против воли, обнаруживалось нетерпение. Ему все хотелось
высказаться.
- Мне кажется, у вас есть что-то на уме, - сказала она, - да вы не
хотите сказать...
- Хотеть-то я хочу, да боюсь опять грозы,
- А разве опять о "красоте" что-нибудь?
- Нет, нет, напротив - я хотел сказать, как меня мучает эта глупая
претензия на поклонение - стыд: у меня седые волосы!
- Как я рада, если б это была правда!
- А ты еще сомневаешься! Это вспышка, мгновенное впечатление: ты меня
образумила. Какая, однако, ты... Но об этом после. Я хочу сказать, что
именно я чувствую к тебе, и, кажется, на этот раз не ошибаюсь. Ты мне
отворила какую-то особую дверь в свое сердце - и я вижу бездну счастья в
твоей дружбе. Она может окрасить всю мою бесцветную жизнь в такие кроткие и
нежные тоны... Я даже, кажется, уверую в то, чего не бывает и во что все
перестали верить - в дружбу между мужчиной и женщиной. Ты веришь, что такая
дружба возможна, Вера?
- Почему - нет, если бы такие два друга решились быть взаимно
справедливы?..
- То есть - как?
- То есть уважать свободу друг друга, не стеснять взаимно один другого:
только это редко, я думаю, можно исполнить. С чьей-нибудь стороны замешается
корысть... кто-нибудь да покажет когти... А вы сами способны ли на такую
дружбу?
- А вот увидишь: ты повелевай и посмотри, какого раба приобретешь в
своем друге...
- Вот и нет справедливости: ни раба, ни повелителя не нужно . Дружба
любит равенство.
- Браво, Вера! Откуда у тебя эта мудрость?
- Какое смешное слово!
- Ну, такт?
- Дух божий веет не на одних финских болотах: повеял и на наш уголок.
- Ну, так мне теперь предстоит задача - не замечать твоей красоты, а
напирать больше на дружбу? - смеясь, сказал он, - так и быть, постараюсь...
- Да, какое бы это было счастье, - заговорила она вкрадчиво, - жить, не
стесняя воли другого, не следя за другим, не допытываясь, что у него на
сердце, отчего он весел, отчего печален, задумчив? быть с ним всегда
одинаково, дорожить его покоем, даже уважать его тайны...
"Она диктует мне программу, как вести себя с ней!" - подумал он.
- То есть не видать друг друга, не знать, не слыхать о существовании
... - сказал он, - это какая-то новая, неслыханная дружба: такой нет, Вера,
- это ты выдумала!
Он взглянул на нее, она отвечала ему странным взглядом, "русалочным",
по его выражению: глаза будто стеклянные, ничего не выражающие. В них
блеснул какой-то торопливый свет и исчез.
"Странно, как мне знаком этот прозрачный взгляд! - думал он, - таков
бывает у всех женщин, когда они обманывают! Она меня усыпляет... Что бы это
значило? Уж в самом деле не любит ли она? У ней только и речи, чтоб "не
стеснять воли". Да нет... кого здесь?.."
- О чем вы задумались? - спросила она.
- Ничего, ничего, продолжай!
- Я кончила.
- Хорошо, Вера, буду работать над собой, и если мне не удастся
достигнуть того, чтоб не замечать тебя, забыть, что ты живешъ в доме, так я
буду притворяться...
- Зачем притворяться: вы только откажитесь искренно, не на словах со
мной, а в душе перед самим собой, от меня.
- Безжалостная!
- Убедите себя, что мой покой, мои досуги, моя комната, моя...
"красота" и любовь... если она есть или будет... - это все мое, и что
посягнуть на то или другое - значит...
Она остановилась.
- Посягнуть на чужую собственность или личность...
- О, о, о - вот как: то есть украсть или прибить. Ай да Вера! Да откуда
у тебя такие ультраюридические понятия? Ну, а на дружбу такого строгого
клейма ты не положишь? Я могу посягнуть на нее, да, это мое? Постараюсь! дай
мне недели две срока, это будет опыт: если я одолею его, я приду к тебе, как
брат, друг, и будем жить по твоей программе. Если же... ну, если это любовь,
- я тогда уеду!
Что-то опять блеснуло в ее глазах. Он взглянул, но поздно: она опустила
взгляд, и когда подняла, в нем ничего не было.
- Экая сверкающая ночь! - шепнул он.
- Аминь! - сказала она, подавая ему руку. - Пойдемте к бабушке, пить
чай. Вот она открыла окно, сейчас позовет...
- Одно слово, Вера: скажи, отчего ты такая?
- Какая?
- Мудрая, сосредоточенная, решительная...
- Еще, еще прибавьте! - сказала она с дрожащим от улыбки подбородком. -
Что значит мудрость?
- Мудрость... это совокупность истин, добытых умом, наблюдением и
опытом и приложимых к жизни... - определил Райский, - это гармония идей с
жизнью!
- Опыта у меня не было почти никакого, - сказала ома задумчиво, - и
добыть этих идей и истин мне неоткуда...
- Ну, так у тебя зоркий от природы глаз и мыслящий ум...
- Что ж, это позволительно иметь или, может быть, стыдно девице,
неприлично?..
- Откуда эти здравые идеи, этот выработанный язык? - говорил, слушая
ее, Райский.
- Вы дивитесь, что на вашу бедную сестру брызнула капля деревенской
мудрости! Вам бы хотелось видеть дурочку на моем месте - да? Вам досадно?..
- Ах, нет - я упиваюсь тобой. Ты сердишься, запрещаешь заикаться о
красоте, но хочешь знать, как я разумею и отчего так высоко ставлю ее?
Красота - и цель, и двигатель искусства, а я художник: дай же высказать раз
навсегда...
- Говорите, - сказала она.
- В женской высокой, чистой красоте, - начал он с жаром, обрадовавшись,
что она развязала ему язык, - есть непременно ум, в твоей, например. Глупая
красота - не красота. Вглядись в тупую красавицу, всмотрись глубоко в каждую
черту лица, в улыбку ее, взгляд - красота ее мало-помалу превратится в
поразительное безобразие. Воображение может на минуту увлечься, но ум и
чувство не удовлетворятся такой красотой: ее место в гареме. Красота,
исполненная ума, - необычайная сила, она движет миром, она делает историю,
строит судьбы; она, явно или тайно, присутствует в каждом событии. Красота и
грация - это своего рода воплощение ума. От этого дура никогда не может быть
красавицей, а дурная собой, но умная женщина часто блестит красотой.
Красота, про которую я говорю, не материя: она не палит только зноем
страстных желаний: она прежде всего будит в человеке человека, шевелит
мысль, поднимает дух, оплодотворяет творческую силу гения, если сама стоит
на высоте своего достоинства, не тратит лучи свои на мелочь, не грязнит
чистоту...
Он остановился задумчиво.
- Все это не ново: но истина должна повторяться. Да, красота - это
всеобщее счастье! - тихо, как в бреду, говорил он,это тоже мудрость, но
созданная не людьми. Люди только ловят ее признаки, силятся творить в
искусстве ее образы, и все стремятся, одни сознательно, другие слепо и
грубо, к красоте, к красоте... к красоте! Она и здесь - и там! - прибавил
он, глядя на небо, - и как мужчина может унизить, исказить ум, упасть до
грубости, до лжи, до растления, так и женщина может извратить красоту и
обратить ее, как модную тряпку, на наряд, и затаскать ее... Или, употребив
мудро, - быть солнцем той сферы, где поставлена, влить массу добра... Это
женская мудрость! Ты поймешь, Вера, что я хочу сказать, ты женщииа!.. И...
ужель твоя женская рука поднимется казнить за это поклонение и человека, и
артиста!..
- Ваш гимн красоте очень красноречив, cousin, - сказала Вера, выслушав
с улыбкой, - запишите его и отошлите Беловодовой. Вы говорите, что она "выше
мира". Может быть, в ее красоте есть мудрость. В моей нет. Если мудрость
состоит, по вашим словам, в том, чтоб с этими правилами и истинами проходить
жизнь, то я...
- Что?
- Не мудрая дева! Нет - у меня нет этого елея! - произнесла она.
Что-то похожее на грусть блеснуло в глазах, которые в одно мгновенье
поднялись к небу и быстро потупились. Она вздрогнула и ушла торопливо домой.
- Если не мудрая, так мудреная! На нее откуда-то повеяло другим, не
здешним духом!.. Да откуда же: узнаю ли я? Непроницаема, как ночь! Ужель ее
молодая жизнь успела уже омрачиться?.. - в страхе говорил Райский, провожая
ее глазами.
Райский считал себя не новейшим, то есть не молодым, но отнюдь не
отсталым человеком. Он открыто заявлял, что, веря в прогресс, даже досадуя
на его "черепаший" шаг, сам он не спешил укладывать себя всего в
какое-нибудь, едва обозначившееся десятилетие, дешево отрекаясь и от
завещанных историею, добытых наукой, и еще более от выработанных собственной
жизнию убеждений, наблюдений и опытов, ввиду едва занявшейся зари
quasi-новых {Мнимо новых (лат.).} идей, более или менее блестящих или
остроумных гипотез, на которые бросается жадная юность.
Он ссылался на свои лета, говоря, что для него наступила пора выжидания
и осторожности: там, где не увлекала его фантазия, он терпеливо шел за
веком.
Его занимал общий ход и развитие идей, победы науки, но он выжидал
результатов, не делая pas de geants, не спеша креститься в новую веру,
предлагающую всевозможные умозрения и часто невозможные опыты.
Он приветствовал смелые шаги искусства, рукоплескал новым откровениям и
открытиям, видоизменяющим, но не ломающим жизнь, праздновал естественное, но
не насильственное рождение новых ее требований, как праздновал весну с новой
зеленью, не провожая бесплодной и неблагодарной враждой отходящего порядка и
отливающих начал, веря в их историческую неизбежность и неопровержимую,
преемственную связь с "новой весенней зеленью", как бы она нова и
ярко-зелена ни была.
От этого, бросая в горячем споре бомбу в лагерь неуступчивой старины, в
деспотизм своеволия, жадность плантаторов, отыскивая в людях людей,
исповедуя и проповедуя человечность, он добродушно и снисходительно воевал с
бабушкой, видя, что под старыми, заученными правилами таился здравый смысл и
житейская мудрость и лежали семена тех начал, что безусловно присвоивала
себе новая жизнь, но что было только завалено уродливыми формами и наростами
в старой.
Открытие в Вере смелости ума, свободы духа, жажды чего-то нового -
сначала изумило, потом ослепило двойной силой красоты - внешней и
внутренней, а наконец отчасти напугало его, после отречения ее от
"мудрости".
- Не мудрая дева! - сказала она и вздрогнула.
"Мудреная", - решил он и задумался над этим.
Да, это не простодушный ребенок, как Марфенька, и не "барышня" . Ей
тесно и неловко в этой устаревшей, искусственной форме, в которую так долго
отливался склад ума, нравы, образование и все воспитание девушки до
замужества.
Она чувствовала условную ложь этой формы и отделалась от нее, добиваясь
правды. В ней много именно того, чего он напрасно искал в Наташе, в
Беловодовой: спирта, задатков самобытности, своеобразия ума, характера -
всех тех сил, из которых должна сложиться самостоятельная, настоящая женщина
и дать направление своей и чужой жизни, многим жизням, осветить и согреть
целый круг, куда поставит ее судьба.
Она пока младенец, но с титанической силой: надо только, чтоб сила эта
правильно развилась и разумно направилась.
Он положил бы всю свою силу, чтобы помочь ей найти искомое, бросил бы
семена своих знаний, опытов и наблюдений на такую благодарную и богатую
почву: это не мираж, опять это подвиг очеловечивания, долг, к которому мы
все призваны и без которого немыслим никакой прогресс.
Но какие капитальные препятствия встретились ему? Одно - она
отталкивает его, прячется, уходит в свои права, за свою девическую стену,
стало быть... не хочет. А между тем она не довольна своим положением, рвется
из него, стало быть, нуждается в другом воздухе, другой пище, других людях.
Кто же ей даст новую пищу и воздух? Где люди?
Он по родству - близкое ей лицо: он один и случайно, и по праву может и
должен быть для нее этим авторитетом. И бабушка писала, что назначает ему
эту роль.
Вера умна, но он опытнее ее и знает жизнь. Он может остеречь ее от
грубых ошибок, научить распознавать ложь и истину, он будет работать, как
мыслитель и как художник; этой жажде свободы даст пищу: идеи добра, правды,
и как художник вызовет в ней внутреннюю красоту на свет! Он угадал бы ее
судьбу, ее урок жизни и...и...вместе бы исполнил его! Вот чего ему все
хочется: "вместе"! От этого желания он не может отделаться, стало быть, не
может действовать бескорыстно: и это есть второе препятствие.
Третье препятствие еще, правда, в тумане, гадательное, но есть уже в
виду, и оно самое капитальное: это - пока подозрение, что кто-нибудь уже
предупредил его, кому-нибудь она вверила угадывать свою судьбу, исполнять
урок жизни "вместе".
"Вот что скверно: это хуже всего!" - говорил он и решал, что ему даже,
не дожидаясь объяснения и подтверждения догадки об этом третьем препятствии,
о "двойнике", следует бежать без оглядки, а не набиваться ей на дружбу.
Простительно какому-нибудь Викентьеву напустить на себя обман, а ему
ли, прожженному опытами, не знать, что все любовные мечты, слезы, все нежные
чувства - суть только цветы, под которыми прячутся нимфа и сатир?..
Последствия всего этого известны, все это исчезает, не оставляя по себе
следа, если нимфа и сатир не превращаются в людей, то есть в мужа и жену,
или в друзей на всю жизнь.
"Нимфа моя не хочет избрать меня сатиром, - заключил он со вздохом, -
следовательно, нет надежды и на метаморфозу в мужа и жену, на счастье, на
долгий путь! А с красотой ее я справлюсь: мне она все равно, что ничего..."
Утром он чувствовал себя всегда бодрее и мужественнее для всякой
борьбы: утро приносит с собою силу, целый запас надежд, мыслей и намерений
на весь день: человек упорнее налегает на труд, мужественнее несет тяжесть
жизни.
И Райский развлекался от мысли о Вере, с утра его манили в разные
стороны летучие мысли, свежесть утра, встречи в домашнем гнезде, новые лица,
поле, газета, новая книга или глава из собственного романа. Вечером только
начинает все прожитое днем сжиматься в один узел, и у кого сознательно, и у
кого бессознательно, подводится итог "злобе дня".
Вот тут Райский поверял себя, что улетало из накопившегося в день
запаса мыслей, желаний, ощущений, встреч и лиц. Оказывалось, что улетало все
- и с ним оставалась только Вера. Он с досадой вертелся в постели и засыпал
- все с одной мыслью и просыпался с нею же.
"Нужна деятельность", - решил он, - и за неимением "дела" бросался в
"миражи": ездил с бабушкой на сенокос, в овсы, ходил по полям, посещал с
Марфенъкой деревню, вникал в нужды мужиков, и развлекался также: был за
Волгой, в Колчине, у матери Викентьева, ездил с Марком удить рыбу, оба
поругались опять и надоели один другому, ходил на охоту - и в самом деле
развлекся.
"Вот и хорошо: поработаю еще над собой и исполню данное Вере обещание",
- думал он и не видал ее дня по три. Ей носили кофе в ее комнату; он иногда
не обедал дома, и все шло как нельзя лучше. Он даже заметил где-то в слободе
хорошенькую женскую головку и мимоездом однажды поклонился ей, она
засмеялась и спряталась. Он узнал, что она дочь какого-то смотрителя, он и
не добирался - смотрителя чего, так как у нас смотрителей множество.
Он заметил только, что этот смотритель не смотрел за своей дочерью,
потому что головка, как он увидел потом, улыбалась и другим прохожим.
Он послал ей рукой поцелуй и получил в ответ милый поклон.
Раза два он уже подъезжал верхом к ее окну и заговорил с ней, доложив
ей, как она хороша, как он по уши влюблен в нее.
- Да вы все вре-те! - протяжно говорила она, - так я вам и поверила!
Мужчины известно - подлецы!
- Будто все?
- Известное дело - мужчины! Сколько у меня перебывало - знаю я их! Не
надуете! Проваливайте!
Долго развлекала его эта, опытом добытая, "мудрость" мещанки.
Чтобы уже довершить над собой победу, о которой он, надо правду
сказать, хлопотал из всех сил, не спрашивая себя только, что кроется под
этим рвением: искреннее ли намерение оставить Веру в покое и уехать, или
угодить ей, принести "жертву", быть "великодушным", - он обещал бабушке
поехать к ней с визитами и даже согласился появиться среди ее городских
гостей, которые приедут в воскресенье "на пирог".
В воскресенье он застал много народу в парадной гостиной Татьяны
Марковны. Все сияло там. Чехлы с мебели, обитой малиновым штофом, были
сняты; фамильным портретам Яков протер мокрой тряпкой глаза - и они смотрели
острее, нежели в будни. Полы натерли воском
Яков был в черном фраке и белом галстухе, а Егорка, Петрушка и новый,
только что из деревни взятый в лакеи Степка, не умевший стоять прямо на
ногах, одеты были в старые, не по росту каждому, ливрейные фраки, от которых
несло затхлостью кладовой. Ровно в полдень в зале и гостиной накурили
шипучим куревом, с запахом какого-то сладкого соуса.
Сама Бережкова, в шелковом платье, в чепце на затылке и в шали, сидела
на диване. Около нее, полукружием в креслах, по порядку сидели гости.
На первом месте Нил Андреевич Тычков, во фраке, со звездой, важный
старик, с сросшимися бровями, с большим расплывшимся лицом, с подбородком,
глубоко уходившим в галстух, с величавой благосклонностью в речи, с чувством
достоинства в каждом движении.
Потом неизменно скромный и вежливый Тит Никоныч, тоже во фраке, со
взглядом обожания к бабушке, с улыбкой ко всем; священник, в шелковой рясе и
с вышитым широким поясом, советники палаты, гарнизонный полковник, толстый,
коротенький, с налившимся кровно лицом и глазами, так что, глядя на него,
делалось "за человека страшно"; две-три барыни из города, несколько
шепчущихся в углу молодых чиновников и несколько неподросших девиц, знакомых
Марфеньки, робко смотрящих, крепко жмущих друг у друга красные, вспотевшие
от робости руки и беспрестанно краснеющих.
Наконец какой-то ближайший к городу помещик, с тремя
сыновьями-подростками, приехавший с визитами в город. Эти сыновья - гордость
и счастье отца - напоминали собой негодовалых собак крупной породы, у
которых уж лапы и голова выросли, а тело еще не сложилось, уши болтаются на
лбу и хвостишко не дорос до полу. Скачут они везде без толку и сами не
сладят с длинными, не по росту, безобразными лапами; не узнают своих от
чужих, лают на родного отца и готовы сжевать брошенную мочалку или ухо
родного брата, если попадется в зубы.
Отец всем вместе и каждому порознь из гостей рекомендовал этих
четырнадцатилетних чад, млея от будущих своих надежд, рассказывал
подробности о их рождении и воспитании, какие у кого способности, про
остроту, проказы и просил проэкзаменовать их, поговорить с ними
по-французски.
Их, как малолетних, усадили было в укромный уголок, и они, с юными и
глупыми физиономиями, смотрели полуразиня рот на всех, как молодые
желтоносые воронята, которые, сидя в гнезде, беспрестанно раскрывают рты, в
ожидании корма.
Ноги не умещались под стулом, а хватали на середину комнаты, путались
между собой и мешали ходить. Им велено быть скромными, говорить тихо, а из
утробы четырнадцатилетнего птенца, вместо шепота, раздавался громовый бас;
велел отец сидеть чинно, держать ручки на брюшке, а на этих, еще тоненьких,
"ручках" уж отросли громадные, угловатые кулаки.
Не знали, бедные, куда деться, как сжаться, краснели, пыхтели и потели,
пока Татьяна Марковна, частию из жалости, частию оттого, что от них в
комнате было и тесно, и душно, и "пахло севрюгой", как тихонько выразилась
она Марфеньке, не выпустила их в сад, где они, почувствовав себя на свободе,
начали бегать и скакать - только прутья от кустов полетели в стороны, в
ожидании, пока позовут завтракать.
Райский вошел в гостиную после всех, когда уже скушали пирог и
приступили к какому-то соусу. Он почувствовал себя в том положении, в каком
чувствует себя приезжий актер, первый раз являясь на провинциальную сцену,
предшествуемый толками и слухами. Все вдруг смолкло и перестало жевать, и
все устремило внимание на него.
- Внук мой, от племянницы моей, покойной Сонечки! - сказала Татьяна
Марковна, рекомендуя его, хотя все очень хорошо знали, кто он такой.
Кое-кто привстал и поклонился, Нил Андреич благосклонно смотрел,
ожидая, что он подойдет к нему, барыни жеманно начали передергиваться и
мельком взглядывать в зеркало.
Молодые чиновники в углу, завтракавшие стоя, с тарелками в руках,
переступили с ноги на ногу; девицы неистово покраснели и стиснули друг
другу, как в большой опасности, руки; четырнадцатилетние птенцы,
присмиревшие в ожидании корма, вдруг вытянули от стены до окон и быстро с
шумом повезли назад свои скороспелые ноги и выронили из рук картузы.
Райский сделал всем полупоклон и сел подле бабушки, прямо на диван.
Общее движение.
- Эк, плюхнул куда! - шепнул один молодой чиновник другому, - а его
превосходительство глядит на него...
- Вот Нил Андреич, - сказала бабушка, - давно желал тебя видеть... он -
его превосходительство - не забудь, - шепнула она.
- Кто эта барынька: какие славные зубы и пышная грудь? - тихо спросил
Райский бабушку.
- Стыд, стыд, Борис Павлыч: горю! - шептала она. - Вот, Нил Андреич, -
сказала она, - Борюшка давно желал представиться вам...
Райский открыл было рот, чтоб возразить, но Татьяна Марковна наступила
ему на ногу.
- Что же не удостоили посетить старика: я добрым людям рад! - произнес
добродушно Нил Андреич. - Да ведь с нами скучно, не любят нас нынешние: так
ли? Вы ведь из новых? Скажите-ка правду.
- Я не разделяю людей ни на новых, ни на старых, - сказал Райский,
принимаясь за пирог.
- А ты погоди есть, поговори с ним, - шептала бабушка.
- Я буду и есть, и говорить, - отвечал вслух Райский.
Бабушка сконфузилась и сердито отвернула плечо.
- Не мешайте ему, матушка, - сказал Нил Андреич, - на здоровье, народ
молодой! Так как же вы понимаете и принимаете людей, батюшка? - обратился он
к Райскому, - это любопытно!
- А смотря по тому, какое они впечатление на меня делают, так и
принимаю!
- Похвально! Люблю за правду! Ну, как вы, например, меня понимаете?
- Я вас боюсь.
Ныл Андреич с удовольствием засмеялся.
- Чего же, скажите? Я позволяю говорить откровенно! - сказал он.
- Чего боюсь? вот видите...
- "ваше превосходительство", - подсказала бабушка, но Райский не
слушал.
- Вы, говорят, журите всех: кому-то голову намылили, что у обедни не
был, бабушка сказывала...
Татьяна Марковна так и не вспомнилась. Она даже сняла чепец и положила
подле себя: ей вдруг стало жарко.
- Что ты, что ты, Борис Павлыч, - на меня!.. - останавливала она.
- Не мешайте, не мешайте, матушка! Слава богу, что вы сказали про меня:
я люблю, когда обо мне правду говорят! - вмешался Нил Андреич.
Но бабушка была уж сама не своя: она не рада была, что затеяла позвать
гостей.
- Точно, журю: помнишь? - сказал он, обратясь к дверям, где толпились
чиновники.
- Точно так, ваше превосходительство! - проворно отвечал один, выставив
ногу вперед и заложив руки назад, - меня однажды...
- А за что?
- Был одет пестро...
- Да, в воскресенье пожаловал ко мне от обедни: за это спасибо - да уж
одолжил! Вместо фрака, какой-то сюртучок на отлете.
- Не этакий ли, что на мне? - спросил Райский.
- Да, почти: панталоны клетчатые, жилет полосатый - шут шутом!
- А тебя журил? - обратился он к другому.
- Был грех, ваше превосходительство, - говорил тот, скромно склоняя и
гладя рукой голову.
- А за что?
- За папеньку тогда...
- Да, вздумал отца корить: у старика слабость - пьет. А он его
усовещивать, отца-то! Деньги у него отобрал! Вот и пожурил: и что ж,
спросите их: благодарны мне же!
Чиновники, при этой похвале, от удовольствия переступили с ноги на ногу
и облизали языком губы.
- Я спрашиваю вас: к добру или к худу! А послушаешь:
"Все старое нехорошо, и сами старики глупы, пора их долой!" - продолжал
Тычков, - дай волю, они бы и того... готовы нас всех заживо похоронить, а
сами сели бы на наше место, - вот ведь к чему все клонится! Как это
по-французски есть и поговорка такая, Наталья Ивановна? - обратился он к
одной барыне.
- Ote-toi de la pour que je m'y mette {Уходи отсюда, я стану на твое
место (фр.).}... - сказала она.
- Ну да, вот чего им хочется, этим умникам в кургузых одеяниях! А как
эти одеяния называются по-французски, Наталья Ивановна? - спросила он,
обратясь опять к барыне и поглядывая на жакетку Райского.
- Я не знаю! - сказала она с притворной скромностью.
- Ой, знаешь, матушка! - лукаво заметил Ныл Андреич, погрозя пальцем, -
только при всех стыдишься сказать. За это хвалю!
- Так изволите видеть: лишь замечу в молодом человеке этакую прыть, -
продолжал он, обращаясь к Райскому, - дескать, я сам умен, никого и знать не
хочу - и пожурю, и пожурю, не прогневайтесь!
- Точно не к добро это все новое ведет, - сказал помещик, вот хоть бы
венгерцы и поляки бунтуют: отчего это? Все вот от этих новых правил!
- Вы думаете? - спросил Райский
- Да-с, я так полагаю: желал бы знать ваше мнение... - сказал помещик,
подсаживаясь поближе к Райскому, - мы век свой в деревне ничего не знаем,
поэтому и лестно послушать просвещенного человека... Райский с иронией
поклонился слегка.
- А то прочитаешь в газетах, например, вот хоть бы вчера читал я, что
шведский король поселил город Христианию; и не знаешь, что этому за причина?
- А вам это интересно знать?
- Зачем же пишут об этом, если королю не было особой причины посетить
Христианию?..
- Не было ли там большого пожара: этого не пишут? - спросил Райский.
Помещик, Иван Петрович, сделал большие глаза.
- Нет, о пожаре не пишут, а сказано только, что "его величество посетил
народное собрание".
Тит Никоныч и советник палаты переглянулись и усмехнулись. После этого
замолчали.
<