ной матери!" Хотела ему уши надрать, да на козлы ушел от меня и так гнал
лошадей что я всю дорогу дрожала от страху.
У Татьяны Марковны вся важность опять сбежала с лица.
- А ведь он чуть-чуть не правду сказал, - начала она, - ведь он у меня
как свой! Наградил бог вас сынком...
- Помилуйте, он мне житья не дает: ни шагу без спора и без ссоры не
ступит...
- Милые бранятся - только тешатся!
- Вот вы его избаловали, Татьяна Марковна, он и забрал себе в голову...
Марья Егоровна замялась и начала топать ботинкой об пол, оглядывать и
обдергивать на себе мантилью. Татьяна Марковна вдруг выпрямилась и опять
напустила на себя важность.
- Что такое? - осведомилась она с притворным равнодушием.
- Жениться вздумал, чуть не убил меня до смерти вчера! Валяется по
ковру, хватает за ноги... Я браниться, а он поцелуями зажимает рот, и
смеется, и плачет.
- В чем же дело? - спросила Бережкова церемонно, едва выслушав эти
подробности.
- Просит, молит поехать к вам, просить руки Марфы Васильевны... -
конфузливо досказала Марья Егоровна.
Татьяна Марковна, с несвойственным ей жеманством, слегка поклонилась.
- Что я ему скажу теперь? - добавила Викентьева.
- Это такое важное дело, Марья Егоровна, - подумавши, с достоинством
сказала Татьяна Марковна, потупив глаза в пол, - что вдруг решить я ничего
не могу. Надо подумать и поговорить тоже с Марфенькой. Хотя девочки мои из
повиновения моего не выходят, но все я принуждать их не могу...
- Марфа Васильевна согласна: она любит Николеньку Марья Егоровна чуть
не погубила дело своего сына.
- А почем он это знает? - вдруг, вспыхнув, сказала Татьяна Марковна. -
Кто ему сказал?
- Кажется, он объяснился с Марфой Васильевной... - пробормотала
сконфуженная барыня.
- За то, что Марфенька отвечала на его объяснение, она сидит теперь
взаперти в своей комнате в одной юбке, без башмаков! - солгала бабушка для
пущей важности. - А чтоб ваш сын не смущал бедную девушку, я не велела
принимать его в дом! - опять солгала она для окончательной важности и с
достоинством поглядела на гостью, откинувшись к спинке дивана.
Та тоже вспыхнула.
- Если б я предвидела, - сказала она глубоко обиженным голосом, - что
он впутает меня в неприятное дело, я бы отвечала вчера ему иначе. Но он так
уверил меня, да и я сама до этой минуты была уверена - в вашем добром
расположении к нему и ко мне! Извините, Татьяна Марковна, и поспешите
освободить из заключения Марфу Васильевну... Виноват во всем мой: он и
должен быть наказан... А теперь прощайте, и опять прошу извинить меня...
Прикажите человеку подавать коляску!..
Она даже потянулась к звонку. Но Татьяна Марковна остановила ее за
руку.
- Коляска ваша отложена, кучера, я думаю, мои люди напоили пьяным, и
вы, милая Марья Егоровна, останетесь у меня и сегодня, и завтра, и целую
неделю...
- Помилуйте, после того, что вы сказали, после гнева вашего на Марфу
Васильевну и на моего Колю? Он действительно заслуживает наказания... Я
понимаю...
У Татьяны Марковны пропала вся важность. Морщины разгладились, и
радость засияла в глазах. Она сбросила на диван шаль и чепчик.
- Мочи нет - жарко! Извините, душечка, скиньте мантилью - вот так, и
шляпку тоже. Видите, какая жара! Ну... мы их накажем вместе, Марья Егоровна:
женим - у меня будет еще внук, а у вас дочь. Обнимите меня, душенька! Ведь я
только старый обычай хотела поддержать. Да, видно, не везде пригожи они, эти
старые обычаи! Вон я хотела остеречь их моралью - и даж нравоучительную
книгу в подмогу взяла: целую неделю читали-читали, и только кончили, а они в
ту же минуту почти все это проделали в саду, что в книге написано!.. Вот вам
и мораль! Какое сватовство и церемония между нами! Обе мы знали, к чему дело
идет, и если б не хотели этого - так не допустили бы их слушать соловья.
- Ах, как вы напугали меня, Татьяна Марковна, не грех ли вам? - сказала
гостья, обнимая старушку.
- Не вас бы следовало, а его напугать! - заметила Татьяна Марковна, -
вы уж не погневайтесь, а я пожурю Николая Андреича. Послушайте, помолчите -
я его постращаю. Каков затейник!
- Как я вам буду благодарна! Ведь я бы не поехала ни за что к вам так
скоро, если б он не напугал меня вчера тем, что уж говорил с Марфой
Васильевной. Я знаю, как она вас любит и слушается, и притом она дитя.
Сердце мое чуяло беду. "Что он ей такое наговорил?" - думала я всю ночь - и
со страху не спала, не знала, как показаться к вам на глаза. От него не
добьешься ничего. Скачет, прыгает, как ртуть, по комнате. Я, признаюсь, и
согласилась больше для того, чтоб он отстал, не мучил меня; думаю, после дам
ему нагоняй и назад возьму слово. Даже хотела подучить вас отказать, что
будто не я, а вы... Не поверите, всю истрепал, измял! крику что у нас было,
шуму - ах ты, господи, какое наказание с ним!
- И я не спала. Моя-то смиренница ночью приползла ко мне, вся дрожит,
лепечет: "Что я наделала, бабушка, простите, простите, беда вышла!" Я
испугалась, не знала, что и подумать... Насилу она могла пересказать: раз
пять принималась, пока кончала.
- Что же у них было? что ей мой наговорил?
Татьяна Марковна с усмешкой махнула рукой.
- Уж и не знаю, кто из них лучше - он или она? Как голуби!
Татьяна Марковна пересказала сцену, переданную
Марфенькой с стенографической верностью. И обе засмеялись сквозь слезы.
- Давно я думаю, что они пара, Марья Егоровна, - говорила Бережкова, -
боялась только, что молоды уж очень оба. А как погляжу на них, да подумаю,
так вижу, что они никогда старше и не будут.
- С летами придет и ум, будут заботы - и созреют, - договорила Марьи
Егоровна. - Оба они росли у нас на глазах: где им было занимать
мудрости,ведь не жили совсем!
Викентьев пришел, но не в комнату, а в сад, и выжидал; не выглянет ли
из окна его мать. Сам он выглядывал из-за кустов. Но в доме - тишина.
Мать его и бабушка уж ускакали в это время за сто верст вперед. Они
слегка и прежде всего порешили вопрос о приданом, потом перешли к участи
детей, где и как им жить; служить ли молодому человеку и зимой жить в
городе, а летом в деревне - так настаивала Татьяна Марковна и ни за что не
соглашалась на предложение Марьи Егоровны - отпустить детей в Москву, в
Петербург и даже за границу.
- Испортить хотите их, - говорила она, - чтоб они нагляделись там
"всякого нового распутства", нет, дайте мне прежде умереть. Я не пущу
Марфеньку, пока она не приучится быть хозяйкой и матерью!
И рассуждая так, они дошли чуть не до третьего ребенка, когда вдруг
Марья Егоровна увидела, что из-за куста то высунется, то спрячется чья-то
голова. Она узнала сына и указала Татьяне Марковне.
Обе позвали его, и он решился войти, но прежде долго возился в
передней, будто чистился, оправлялся.
- Милости просим, Николай Андреич! - ядовито поздоровалась с ним
Татьяна Марковна, а мать смотрела на него иронически.
Он быстро взглядывал то на ту, то на другую и ерошил голову.
- Здравствуйте, Татьяна Марковна, - сунулся он поцеловать у ней руку, -
я вам привез концерты в билет... - начал он скороговоркой.
- Что ты мелешь, опомнись... - остановила его мать.
- Ох, билеты в концерт, благотворительный. Я взял и вам, маменька, и
Вере Васильевне, и Марфе Васильевне, и Борису Павлычу... Отличный концерт:
первая певица из Москвы...
- Зачем нам в концерт? - сказала бабушка, глядя на него искоса, - у нас
соловьи в роще хорошо поют. Вот ужо пойдем их слушать даром.
Марья Егоровна закусила от смеха губу. Викентьев сконфузился, потом
засмеялся, потом вскочил.
- Я в канцелярию теперь пойду, - сказал он, но Татьяна Марковна
удержала его.
- Сядьте, Николай Андреич, да послушайте, что я вам скажу - серьезно
заговорила она.
Он видел, что собирается гроза, и начал метаться в беспокойстве, не
зная, чем отвратить ее! Он поджимал под себя ноги и клал церемонно шляпу на
колени или вдруг вскакивал, подходил к окну и высовывался из него почти до
колен.
- Сиди же смирно, когда Татьяна Марковна с тобою говорить хочет, -
сказала мать.
- Что ваша совесть говорит вам? - начала пилить Бережкова, - как вы
оправдали мое доверие? А еще говорите, что любите меня и что я люблю вас как
сына! А разве добрые дети так поступают? Я считала вас скромным, послушным,
думала, что сбивать с толку бедную девочку не станете, пустяков ей не будете
болтать...
Она остановилась. Он мрачно посмотрел на мать.
- Что! - сказала она, - поделом тебе!
- Татьяна Марковна, я не успел нынче позавтракать, нет ли чего? - вдруг
попросил он, - я голоден...
- Видите, какой хитрый! - сказала Бережкова, обращаясь к его матери. -
Он знает мою слабость, а мы думали, что он дитя! Не поддели, не удалось,
хоть и проситесь в женихи!
Викентьев обернул шляпу вверх дном и забарабанил по ней пальцами.
- Не треплите шляпу; она не виновата, а лучше скажите, чего это вы
вздумали, что за вас отдадут Марфеньку?
Вдруг у него краска сбежала с лица - он с горестным изумлением взглянул
на Татьяну Марковну, потом на мать.
- Послушайте, не шутите со мной, - сказал он в тревоге, если это шутка,
так она жестока. Шутите вы, Татьяна Марковна или нет?
- А вы как думаете?
- Думаю, что шутите: вы добрая, не то что.
Он поглядел на мать.
- Каков волчонок, Татьяна Марковна!
- Нет, не шутя скажу, что не хорошо сделал, батюшка, что заговорил с
Марфенькой, а не со мной. Она дитя, как бывают дети, и без моего согласия
ничего бы не сказала. Ну, а если б я не согласилась?
- Так вы согласились! - вдруг вспрыгнув, сказал он.
- Погоди, погоди - сядь, сядь! - обе закричали на него.
- С другой бы, может быть, так и надо сделать, а не с ней, - продолжала
Татьяна Марковна. - Тебе, сударь, надо было тихонько сказать мне, а я бы
сумела, лучше тебя, допытаться у нее, любит она или нет? А ты сам вздумал...
- Ей-богу, нечаянно... Татьяна Марковна.,.
- Да не божитесь, даже слушать тошно.
- Все проклятый соловей наделал...
- Вот теперь "проклятый", а вчера так не знал цены ему!
- Я и не думал, и в голову не приходило - ей-богу... Однако позвольте
доложить, в свое оправдание, вот что, торопился высказать
Викентьев, ерошил голову и смело смотрел в глаза им обеим.
- Вы хотите, чтоб я поступил, как послушный, благонравный мальчик, то
есть съездил бы к тебе, маменька, и спросил твоего благословения, потом
обратился бы к вам, Татьяна Марковна, и просил бы быть истолковательницей
моих чувств, потом через вас получил бы да и при свидетелях выслушал бы
признание невесты, с глупой рожей поцеловал бы у ней руку, и оба, не смея
взглягуть друг на друга, играли бы комедию, любя с позволения старших...
Разве это счастье?
- А по-твоему, лучше ночью в саду нашептывать девушке... - перебила
мать.
- Лучше, maman, вспомни себя...
- Каков, ах ты! - обе закричали на него, - откуда это у него берется?
Соловей, что ли, сказал тебе?
- Да, соловей, он пел, а мы росли: он нам все рассказал, и пока мы с
Марфой Васильевной будем живы - мы забудем многое, все, но этого соловья,
этого вечера, шепота в саду и ее слез никогда не забудем. Это-то счастье и
есть, первый и лучший шаг его - и я благодарю бога за него и благодарю вас
обеих, тебя, мать, и вас, бабушка, что вы обе благословили нас... Вы это
сами думаете, да только так, из упрямства, не хотите сознаться: это
нечестно...
У него даже навернулись слезы.
- Если б надо было опять начать, я опять вызвал бы Марфеньку в сад... -
добавил он.
Татьяна Марковна в умилении обняла его.
- Бог тебя простит, добрый, милый внучек! Так, так: ты прав, с тобой, а
не с другим, Марфенька только и могла слушать соловья...
Викентьев бросился на колени.
- Бабушка, бабушка! - говорил он.
- Вот уж и бабушка: не рано ли стал величать? Да и к лицу ли тебе
жениться? погоди года два, три - созрей.
- Поумней! - подсказала мать, - перестань повесничать.
- Если б вы обе не согласились, - сказал он, - я бы...
- Что?
- Уехал бы сегодня же отсюда и в гусары пошел бы, и долгов наделал бы,
совсем пропал бы!
- Еще грозит! - сказала Татьяна Марковна, - я вольничать вам не дам,
сударь!
- Отдайте мне только Марфу Васильевну, и я буду тише воды, ниже травы,
буду слушаться, даже ничего... не съем без вашего спроса...
- Полно, так ли?
- Так, так - ей богу...
- Еще отстаньте от божбы, а то...
Он бросился целовать руки Бережковой.
- А кушать все хочется? - спросила Татьяна Марковпа.
- Нет, уж мне теперь не до еды!
- Что ж, уж не отдать ли за него Марфеньку, Марья Егоровна?
- Не стоит, Татьяна Марковна, да и рано. Пусть бы года два...
Он налетел на мать и поцелуем залепил ей рот.
- Видите, какого сорванца вы пускаете в дом! - говорила мать, оттолкнув
его прочь.
- Со мной не смеет, я его уйму - подойди-ка сюда...
Он подошел к Татьяне Марковне: она его перекрестила и поцеловала в лоб.
- Ух! - сказал он, садясь, - мучительницы вы обе: зачем так терзали -
сил нет!
- Вперед будь умнее!
- Где же Марфа Васильевна?.. я побегу...
Погоди, имей терпение!.. они у меня не такие верченые! - сказала
бабушка.
- Опять терпение!
- Теперь оно и начинается: полно скакать и бегать, ты не мальчик, да и
она не дитя. Ведь сам говоришь, что соловей вам растолковал обоим, что вы
"созрели" - ну, так и остепенись!
Он немного смутился от этого справедливого замечания и скромно остался
в гостиной, пока пошли за Марфенькой.
- Ни за что не пойду! И сохрани господи! - отвечала она и Марине, и
Василисе.
Наконец сама бабушка с Марьей Егоровной отыскали ее за занавесками
постели в углу, под образами, и вывели ее оттуда, раскрасневшуюся, не
одетую, старающуюся закрыть лицо руками.
Обе принялись целовать ее и успокоивать. Но она наотрез отказалась идти
к обеду и к завтраку, пока все не перебывали у ней в комнате и не поздравили
по очереди.
Точно так же она убегала и от каждого гостя, который приезжал
поздравлять, когда весть пронеслась по городу.
Вера с покойной радостью услыхала, когда бабушка сказала ей об этом:
- Я давно ждала этого, - сказала она.
- Теперь, если б бог дал пристроить тебя... - начала было Татьяна
Марковна со вздохом, но Вера остановила ее.
- Бабушка! - сказала она с торопливым трепетом, - ради бога, если
любите меня, как я вас люблю... то обратите все попечения на Марфеньку. Обо
мне не заботьтесь...
- Разве я тебя меньше люблю? Может быть, у меня сердце больше болит по
тебе...
- Знаю, и это мучает меня... Бабушка! - почти с отчаянием молила Вера,
- вы убьете меня, если у вас сердце будет болеть обо мне...
- Что ты говоришь, Верочка? Опомнись!..
- Это убьет меня, я говорю не шутя, бабушка.
- Да чем, чем, что у тебя на уме, что на сердце? - говорила тоже почти
с отчаянием бабушка, - разве не станет разумения моего, или сердца у меия
нет, что твое счастье или несчастье... чужое мне?..
- Бабушка! у меня другое счастье и другое несчастье, нежели у
Марфеньки. Вы добры, вы умны, дайте мне свободу...
- Ты успокой меня: скажи только, что с тобою?..
- Ничего, бабушках нет, только не старайтесь пристроивать меня...
- Ты горда, Вера! - с горечью сказала старушка.
- Да, бабушка, - может быть: что же мне делать?
- Не бог вложил в тебя эту гордость!
Вера не отвечала, но страдала невыразимо оттого, что она не могла
растолковать себя ей. Она металась в тоске.
- Открой мне душу, я пойму, может быть, сумею облегчить горе, если
есть...
- Когда оно настанет - и я не справлюсь одна... тогда и приду к вам - и
ни к кому больше, да к богу! Не мучьте меня теперь и не мучьтесь сами... Не
ходите, не смотрите за мной...
- Не поздно ли будет тогда, когда горе придет?.. - прошептала бабушка.
- Хорошо, - прибавила она вслух, - успокойся, дитя мое! я знаю, что ты не
Марфенька, и тревожить тебя не стану.
Она поцеловала ее со вздохом и ушла скорыми шагами, понурив голову. Это
было единственное темное облачко, помрачавшее ее радость, и она усердно
молилась, чтобы оно пронеслось, не сгустившись в тучу.
Вера долго ходила взволнованная по саду и мало-помалу успокоилась. В
беседке она увидела Марфеньку и Викентьева и быстро пошла к ним. Она еще не
сказала ни слова Марфеньке после новости, которую узнала утром.
Она подошла к ней, пристально и ласково поглядела ей в глаза, потом
долго целовала ей глаза, губы, щеки. Положив ее голову, как ребенка, на руку
себе, она любовалась ее чистой, младенческой красотой и крепко сжала в
объятиях.
- Ты должна быть счастлива! - сказала она с блеснувшими вдруг и
спрятавшимися слезами.
- И будет! - подсказал Викентьев.
- Ты, Верочка, будешь еще счастливее меня! - отвечала Марфенька,
краснея. - Посмотри, какая ты красавица, какая умная - мы с тобой - как
будто не сестры! здесь нет тебе жениха. Правда, Николай Андреевич?
Вера молча пожала ей руку.
- Николай Андреевич, знаете ли, кто она? - спросила Вера, указывая на
Марфеньку.
- Ангел! - отвечал он без запинки, как солдат на перекличке.
- Ангел! - с улыбкой передразнила она его.
- Вот она кто! - сказала Вера, указывая на кружившуюся около цветка
бабочку, - троньте неосторожно, цвет крыльев пропадет, пожалуй и совсем
крыло оборвете. Смотрите же! балуйте, любите, ласкайте ее, но боже сохрани -
огорчить! Когда придет охота обрывать крылья, так идите ко мне: я вас
тогда!.. - заключила она, ласково погрозив ему.
Через неделю после радостного события все в доме пришло в прежний
порядок. Мать Викентьева уехала к себе, Викентьев сделался ежедневным гостем
и почти членом семьи. И он, и Марфенька не скакали уже. Оба были сдержаннее
и только иногда живо спорили, или пели, или читали вдвоем. Но между ними не
было мечтательного, поэтического размена чувств, ни оборота тонких,
изысканных мыслей, с бесконечными оттенками их, с роскошным узором фантазии
- всей этой игрой, этих изящных и неистощимых наслаждений развитых умов.
Дух анализа тоже не касался их, и пищею обмена их мыслей была
прочитанная повесть, доходившие из столицы новости да поверхностные
впечатления окружающей природы и быта. Поэзия, чистая, свежая, природная,
всем ясная и открытая, билась живым родником - в их здоровье, молодости,
открытых, неиспорченных сердцах.
Их не манила даль к себе; у них не было никакого тумана, никаких
гаданий. Перспектива была ясна, проста и обоим им одинаково открыта.
Горизонт наблюдений и чувств их был тесен. Марфенька зажимала уши или
уходила вон, лишь только Викентьев в объяснениях своих, выйдет из пределов
обыкновенных выражений и заговорит о любви к ней языком романа или повести.
Их сближение было просто и естественно, как указывала натура,
сдержанная чистой нравственностью и моралью бабушки. Марфенька до свадьбы не
дала ему ни одного поцелуя, никакой почти лишней против прежнего ласки - и
на украденный им поцелуй продолжала смотреть как на дерзость и грозила уйти
или пожаловаться бабушке.
Но неумышленно, когда он не делал никаких любовных прелюдий, а просто
брал ее за руку, она давала ему руку, брала сама его руку, опиралась ему
доверчиво на плечо, позволяла переносить себя через лужи и даже, шаля,
ерошила ему волосы или, напротив, возьмет гребенку, щетку, близко подойдет к
нему, так что головы их касались, причешет его, сделает пробор и, пожалуй,
напомадит голову.
Но если он возьмет ее в это время за талию или поцелует, она
покраснеет, бросит в него гребенку и уйдет прочь. Свадьба была отложена до
осени по каким-то хозяйственным соображениям Татьяны Марковны - и в доме
постепенно готовили приданое. Из кладовых вынуты были старинные кружева,
отобрано было родовое серебро, золото, разделены на две равные половины
посуда, белье, меха, разные вещи, жемчуг, брильянты.
Татьяна Марковна, с аккуратностью жида, пускалась определять золотники,
караты, взвешивала жемчуг, призывала ювелиров, золотых и других дел
мастеров.
- Вот, смотри, Верочка, это твое, а то Марфенькино - ни одной нитки
жемчугу, ни одного лишнего лота, ни та ни другая не получит. Смотрите обе!
Но Вера не смотрела. Она отодвигала кучу жемчуга и брильянты, смешивала
их с Марфенькиными и объявила, что ей немного надо. Бабушка сердилась и
опять принималась разбирать и делить на две половины.
Райский выписал от опекуна еще свои фамильные брильянты и серебро,
доставшееся ему после матери, и подарил их обеим сестрам. Но бабушка
погребла их в глубину своих сундуков, до поры до времени:
- Понадобятся и самому! - говорила она, - вздумаешь жениться.
Он закрепил и дом с землей и деревней за обеими сестрами, за что обе
они опять по-своему благодарили его. Бабушка хмурилась, косилась, ворчала,
потом не выдержала и обняла его.
- Совсем необыкновенный ты, Борюшка, - сказала она - какой-то хороший
урод! Бог тебя ведает, кто ты есть! В доме, в девичьей, в кабинете бабушки,
даже в гостиной и еще двух комнатах, расставлялись столы с шитьем белья.
Готовили парадную постель, кружевные подушки, одеяло. По утрам ходили
портнихи, швеи.
Викентьев выпросился в Москву заказывать гардероб, экипажи - и тут
только проговорилось чувство Марфеньки: она залилась обильными слезами, от
которых у ней распухли нос и глаза.
Глядя на нее, заплакал и Викентьев, не от горя, а потому, объяснял он,
что не может не заплакать, когда плачут другие, и не смеяться тоже не может,
когда смеются около него. Марфенька поглядела на него сквозь слезы и вдруг
перестала плакать.
- Я не пойду за него, бабушка: посмотрите, он и плакать-то не умеет
путем! У людей слезы по щекам текут, а у него по носу: вон какая слеза, в
горошину, повисла, на самом конце!.,
Он поспешно утер слезу.
- У меня, видите, такой желобок есть, прямо к носу... - сказал он и
сунулся было поцеловать у невесты руку, но она не дала.
Через час после его отъезда она по-прежнему уже пела: Ненаглядный ты
мой, как люблю я тебя!
На двор приводили лошадей, за которыми Викентьев ездил куда-то на
завод. Словом, дом кипел веселою деятельностью, которой не замечали только
Райский и Вера.
Райский ничего, впрочем, не замечал, кроме ее. Он старался
развлекаться, ездил верхом по полям, делал даже визиты.
У губернатора встречал несколько советников, какого-нибудь крупного
помещика, посланного из Петербурга адъютанта; разговоры шли о том, что
делается в петербургском мире, или о деревенском хозяйстве, об откупах. Но
все это мало развлекало его.
Он, между прочим, нехотя, но исполнил просьбу Марка и сказал
губернатору, что книги привез он и дал кое-кому из знакомых, а те уж
передали в гимназию.
Книги отобрали и сожгли. Губернатор посоветовал Райскому быть
осторожнее, но в Петербург не донес, чтоб "не возбуждать там вопроса"!
Марк, по-своему, опять ночью, пробрался к нему через сад, чтоб узнать,
чем кончилось дело. Он и не думал благодарить за эту услугу Райского, а
только сказал, что так и следовало сделать и что он ему Райскому, уже тем
одним много сделал чести, что ожидал от него такого простого поступка,
потому что поступить иначе значило бы быть "доносчиком и шпионом".
Леонтья Райский видал редко и в дом к нему избегал ходить. Там,
страстными взглядами и с затаенным смехом в неподвижных чертах, встречала
его внутренно торжествующая Ульяна Андреевна. А его угрызало воспоминание о
том, как он великодушно исполнил свой "долг". Он хмурился и спешил вон.
Она употребила другой маневр: сказала мужу, что друг его знать ее не
хочет, не замечает, как будто она была мебель в доме, пренебрегает ею, что
это ей очень обидно и что виноват во всем муж, который не умеет привлечь в
дом порядочных людей и заставить уважать жену.
- Поговори хоть ты, - жаловалась она, - отложи свои книги, займись
мною!
Козлов в тот же вечер буквально исполнил поручение жены, когда Райский
остановился у его окна.
- Зайди, Борис Павлович, ты совсем меня забыл, - сказал он, - вон и
жена жалуется...
- А она на что жалуется? - спросил Райский, входя в комнату.
- Да думает, что ты пренебрегаешь ею. Я говорю ей, вздор, он не горд
совсем, - ведь ты не горд? да? Но он, говорю, поэт, у него свои идеалы - до
тебя ли, рыжей, ему? Ты бы ее побаловал, Борис Павлович, зашел бы к ней
когда-нибудь без меня, когда я в гимназии.
Райский, отворотясь от него, смотрел в окно.
- Или еще лучше, приходи по четвергам да по субботам вечером: в эти дни
я в трех домах уроки даю. Почти в полночь прихожу домой. Вот ты и пожертвуй
вечер, поволочись немного, пококетничай! Ведь ты любишь болтать с бабами! А
она только тобой и бредит...
Райский стал глядеть в другое окно.
- Сам я не умею, - продолжал Леонтий, - известно, муж - она любит, я
люблю, мы любим... Это спряжение мне и в гимназии надоело. Вся ее любовь -
все ее заботы, жизнь - все мое...
Райский кашлянул. "Хоть бы намекнуть как-нибудь ему!" - подумал он.
Полно - так ли, Леонтий? - сказал он.
- А как же?
- "Вся любовь", говоришь ты?
- Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их
терпеть не может, а живых людей любит! - добродушно смеясь, заключил Козлов.
- Эти женщины, право, одни и те же во все времена, - продолжал он. - Вон у
римских матрон, даже у жен кесарей, консулов, патрициев - всегда хвост
целый... Мне - бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня есть
занятие. Заботлива, верна - и я иногда, признаюсь, - шепотом прибавил он, -
изменяю ей, забываю, есть ли она в доме, нет ли.
- Напрасно! - сказал Райский.
- Некогда; вот в прошлом месяце попались мне два немецких тома -
Фукидид и Тацит. Немцы и того и другого чуть наизнанку не выворотили.
Знаешь, и у меня терпения не хватило уследить за мелочью. Я зарылся, - а ей,
говорит она, "тошно смотреть на меня"! Вот хоть бы ты зашел. Спасибо, еще
француз Шарль не забывает... Болтун веселый - ей и не скучно!
- Прощай, Леонтий, - сказал Райский. - Напрасно ты пускаешь этого
Шарля!
- А что? не будь его, ведь она бы мне покоя не дала. Отчего не пускать?
- А чтоб не было "хвоста", как у римских матрон!..
- К моей Уленьке, как к жене кесаря, не смеет коснуться и подозрение!..
- с юмором заметил Козлов. - Приходи же - я ей скажу...
- Нет, не говори, да не пускай и Шарля! - сказал Райский, уходя
проворно вон.
К Полине Карповне Райский не показывался, но она показывалась к нему в
дом, надоедая то ему - своими пресными нежностями, то бабушке - непрошеными
советами насчет свадебных приготовлений и особенно - размышлениями о том,
что "брак есть могила любви", что избранные сердца, несмотря на все
препятствия, встречаются и вне брака, причем нежно поглядывала на Райского.
Он раза два еще писал ее портрет и все не кончал, говоря, что не
придумал, во что ее одеть и какой цветок нарисовать на груди.
- Желтая далия мне будет к лицу - я брюнетка! - советовала она.
- Хорошо, после, после! - отделывался он.
Тит Никоныч являлся всегда одинакий, вежливый, любезный, подходящий к
ручке бабушки и подносящий ей цветок или редкий фрукт. Опенкин, всегда
речистый, неугомонный, под конец пьяный, барыни и барышни, являвшиеся теперь
потанцевать к невесте, и молодые люди - все это надоедало Райскому и Вере -
и оба искали, он - ее, а она - уединения, и были только счастливы, он - с
нею, а она - одна, когда ее никто не видит, не замечает, когда она пропадет
"как дух" в деревню, с обрыва в рощу или за Волгу, к своей попадье.
"Вот страсти хотел, - размышлял Райский, - напрашивался на нее, а не
знаю, страсть ли это! Я ощупываю себя: есть ли страсть, как будто хочу
узнать, целы ли у меня ребра, или нет ли какого-нибудь вывиха? Вон и сердце
не стучит! Видно, я сам не способен испытывать страсть!"
Между тем Вера не шла у него с ума.
- Если она не любит меня, как говорит и как видно по всему, то зачем
удержала меня? зачем позволила любить? Кокетство, каприз или... Надо бы
допытаться... - шептал он.
Он искал глазами ее в саду и заметил у окна ее комнаты.
Он подошел к окну.
- Вера, можно прийти к тебе? - спросил он.
- Можно, только не надолго.
- Вот уж и не надолго! Лучше бы не предупреждала, а когда нужно - и
прогнала бы, - сказал он, войдя и садясь напротив. - Отчего же не надолго?
- Оттого, что я скоро уеду на остров. Туда приедет Натали, и Иван
Иванович, и Николай Иванович...
- Это священник?
- Да, он рыбу ловить собирается, а Иван Иванович зайцев стрелять.
- Вот и я бы пришел.
Она молчала.
- Или не надо?
- Лучше не надо, а то вы расстроите наш кружок. Священник начнет умные
вещи говорить, Натали будет дичиться, а Иван Иванович промолчит все время.
- Ну, не приду! - сказал он и, положив подбородок на руки, стал
смотреть на нее. Она оставалась несколько времени без дела, потом вынула из
стола портфель, сняла с шеи маленький ключик и отперла, приготовляясь
писать.
- Что это, не письма ли?
- Да, две записки, одну в ответ на приглашение Натальи Ивановны. Кучер
ждет.
Она написала несколько слов и запечатала.
- Послушайте, брат, - закричите кого-нибудь в окно.
Он исполнил ее желание, Марина пришла и получила приказание отдать
записку кучеру Василью. Потом Вера сложила руки.
- А другую записку? - спросил Райский.
- Еще успею.
- А! Значит, секрет!
- Может быть!
- Долго ли, Вера, у тебя будут секреты от меня?
- Если будут, так будут всегда.
- Если б ты знала меня короче - ты бы их все вверила мне, сколько их ни
есть.
- Зачем?
- Так нужно - я люблю тебя.
- А мне не нужно...
- Но ведь это единственный способ отделаться от меня, если я тебе
несносен.
- Нет, с тех пор как вы несколько изменились, я не хочу отделываться от
вас.
- И даже позволила любить себя...
- Я пробовала запретить - что же вышло?
- И ты решилась махнуть рукой?
- Да, оставить вам на волю, думала, лучше пройдет, нежели когда
мешаешь. Кажется, так и вышло... Вы же сами учили, что "противоречия только
раздражают страсть..."
- Какая, однако, ты хитрая! - сказал он, глядя на нее лукаво - А зачем
остановила меня, когда я хотел уехать?
- Не уехали бы: история с чемоданом мне все рассказала.
- Так ты думаешь, страсть прошла?
- Никакой страсти не было: самолюбие, воображение. Вы артист,
влюбляетесь во всякую красоту...
- Пожалуй, в красоту более или менее, но ты - красота красот, всяческая
красота! Ты - бездна, в которую меня влечет невольно, голова кружится,
сердце замирает - хочется счастья - пожалуй, вместе с гибелью. И в гибели
есть какое-то обаяние...
- Это вы уже все говорили - и это нехорошо.
- Отчего нехорошо?
- Нехорошо!
- Да почему?
- Потому что... преувеличенно... следовательно - ложь.
- А если правда, если я искренен?
- Еще хуже.
- Почему?
- Потому что безнравственно.
- Вот тебе раз! Вера!.. Помилуй! ты точно бабушка!
- Да, на этот раз я на ее стороне.
- Безнравственно!
- Безнравственно: вы идете по следам Дон Жуана: но ведь и тот гадок...
- Говори мне, что я гадок, если я гадок, Вера, а не бросай камень в то,
чего не понимаешь. Искренний Дон Жуан чист и прекрасен; он гуманный, тонкий
артист, тип chef d'oeuvre {Совершенство (фр.).} между человеками. Таких,
конечно, немного. Я уверен, что в байроновском Дон Жуане пропадал художник.
Это влечение к всякой видимой красоте, все более к красоте женщины, как
лучшего создания природы, обличает высшие человеческие инстинкты, влечение и
к другой красоте, невидимой, к идеалам добра, изящества души, к красоте
жизни! Наконец под этими нежными инстинктами у тонких натур кроется
потребность всеобъемлющей любви! В толпе, в грязи, в тесноте грубеют эти
тонкие инстинкты природы... Во мне есть немного этого чистого огня, и если
он не остался до конца чистым, то виноваты... многие... и даже сами
женщины...
- Может быть, брат, я не понимаю Дон Жуана; я готова верить вам... Но
зачем вы выражаете страсть ко мне, когда знаете, что я не разделяю ее?
- Нет, не знаю.
- Ах, вы все еще надеетесь! - сказала она с удивлением.
- Я тебе сказал, что во мне не может умереть надежда, пока я не узнаю,
что ты не свободна, любишь кого-побудь...
- Хорошо, брат, положим, что я могла бы разделить вашу страсть - тогда
что?
- Как что? Обоюдное счастье!
- Вы уверены, что могли бы дать его мне?
- Я - о боже, боже! - с пылающими глазами начал он, - да я всю жизнь
отдал бы - мы поехали бы в Италию - ты была бы моей женой...
Она поглядела на него несколько времени.
- Сколько раз вы предлагали женщинам такое счастье? - спросила она.
- Бывали, конечно, встречи, но такого сильного впечатления никогда...
- Скажите еще, сколько раз говорили вы вот эти самые слова: не каждой
ли женщине при каждой встрече?
- Что ты хочешь сказать этими вопросами, Вера? Может быть, я говорил и
многим, но никогда так искренне...
Она глядела на него, а он на нее.
- Кто тебя развил так, Вера? - спросил он.
- Довольно, - перебила она. - Вы высказались в коротких словах. Видите
ли, вы дали бы мне счастье на полгода, на год, может быть больше, словом до
новой встречи, когда красота, новее и сильнее, поразила бы вас и вы
увлеклись бы за нею, а я потом - как себе хочу! Сознайтесь, что так?
- Почему ты знаешь это? Зачем так судишь меня легко? Откуда у тебя эти
мысли, как ты узнала ход страстей?
- Я хода страстей не знаю, но узнала немного вас - вот и все.
- Что ж ты узнала и от кого?
- От вас самих.
- От меня? Когда?
- Какая же у вас слабая память! Не вы ли рассказывали, как вас тронула
красота Беловодовой и как напрасно вы бились пробудить в ней... луч... или
ключ... или... уж не помню, как вы говорили, только очень поэтически.
- Беловодова! Это - статуя, прекрасная, но холодная и без души. Ее мог
бы полюбить разве Пигмалион.
- А Наташа?
- Наташа! Разве я тебе говорил о Наташе?
- Забыли!
- Наташа была хорошенькая, но бесцветная, робкая натура. Она жила, пока
грели лучи солнца, пока любовь обдавала ее теплом, а при первой невзгоде она
надломилась и зачахла. Она родилась, чтоб как можно скорее умереть.
- А о Марфеньке что говорили? Чуть не влюбились!
- Это все так, легкие впечатления, на один, на два дня... Все равно,
как бы я любовался картиной... Разве это преступление - почувствовать
прелесть красоты, как теплоты солнечных лучей, подчиниться на неделю-другую
впечатлению, не давая ему серьезного хода?..
- А самое сильное впечатление на полгода? Так?
- Нет, не так. Если б, например, ты разделила мою страсть, мое
впечатление упрочилось бы навсегда, мы бы женились... Стало быть - на всю
жизнь. Идеал полного счастья у меня неразлучен с идеалом семьи...
- Послушайте, брат. Вспомните самое сильное из ваших прежних
впечатлений и представьте, что та женщина, которая его на вас сделала, была
бы теперь вашей женой...
- Кто тебя развивает, ты вот что скажи? А ты все уклоняешься от ответа!
- Да вы сами. Я все из ваших разговоров почерпаю.
- Ты прелесть, Вера, ты наслаждение! у тебя столько же красоты в уме,
сколько в глазах! Ты вся - поэзия, грация, тончайшее произведение природы! -
Ты и идея красоты, и воплощение идеи - и не умирать от любви к тебе? Да
разве я дерево! Вон Тушин, и тот тает...
Она сделала движение.
- Оставим это. Ты меня не любишь, еще немного времени, впечатление мое
побледнеет, я уеду, и ты никогда не услышишь обо мне. Дай мне руку, скажи
дружески, кто учил тебя, Вера, - кто этот цивилизатор? Не тот ли, что письма
пишет на синей бумаге?.. - Может быть - и он. Прощайте, брат, вы кстати
напомнили. Мне надо писать...
- И вот счастье где: и "возможно" и "близко", а не дается! - говорил
он.
- Вы можете быть по-своему счастливы и без меня, с другой...
- С кем, скажи! Где они, эти женщины!..
- А те, кто отдает внаймы сердце на месяц, на полгода, на год, - а не
со мной! - прибавила она.
- И ты не веришь мне, и ты не понимаешь! Кто же поверит и поймет?
Он задумался, а она взяла бумагу, опять написала карандашом несколько
слов и свернула записку.
- Не позвать ли Марину? - спросил он.
- Нет, не надо.
Она спрятала записку за платье на грудь, взяла зонтик, кивнула ему и
ушла.
Райский, не сказавши никому ни слова в доме, ушел после обеда на Волгу,
подумывая незаметно пробраться на остров, и высматривал место поудобнее,
чтобы переправиться через рукав Волги. Переправы тут не было, и он глядел
вокруг, не увидит ли какого-нибудь рыбака.
Он прошел берегом с полверсты и, наконец, набрел на мальчишек, которые
в полусгнившей, наполненной до половины водой лодке удили рыбу. Они за
гривенник с радостью взялись перевезти его и сбегали в хижину отца за
веслами.
- Куда везти? - спросили они.
- Все равно, причаливайте, где хотите.
- Вон там можно выйти, - указывал один.
- Вон-вось где: тут барин с барыней недавно вылазили..
- Какой барин?
- Кто их знает! С горы какие-то!