Главная » Книги

Гончаров Иван Александрович - Обрыв, Страница 25

Гончаров Иван Александрович - Обрыв



ной матери!" Хотела ему уши надрать, да на козлы ушел от меня и так гнал лошадей что я всю дорогу дрожала от страху.
  У Татьяны Марковны вся важность опять сбежала с лица.
  - А ведь он чуть-чуть не правду сказал, - начала она, - ведь он у меня как свой! Наградил бог вас сынком...
  - Помилуйте, он мне житья не дает: ни шагу без спора и без ссоры не ступит...
  - Милые бранятся - только тешатся!
  - Вот вы его избаловали, Татьяна Марковна, он и забрал себе в голову...
  Марья Егоровна замялась и начала топать ботинкой об пол, оглядывать и обдергивать на себе мантилью. Татьяна Марковна вдруг выпрямилась и опять напустила на себя важность.
  - Что такое? - осведомилась она с притворным равнодушием.
  - Жениться вздумал, чуть не убил меня до смерти вчера! Валяется по ковру, хватает за ноги... Я браниться, а он поцелуями зажимает рот, и смеется, и плачет.
  - В чем же дело? - спросила Бережкова церемонно, едва выслушав эти подробности.
  - Просит, молит поехать к вам, просить руки Марфы Васильевны... - конфузливо досказала Марья Егоровна.
  Татьяна Марковна, с несвойственным ей жеманством, слегка поклонилась.
  - Что я ему скажу теперь? - добавила Викентьева.
  - Это такое важное дело, Марья Егоровна, - подумавши, с достоинством сказала Татьяна Марковна, потупив глаза в пол, - что вдруг решить я ничего не могу. Надо подумать и поговорить тоже с Марфенькой. Хотя девочки мои из повиновения моего не выходят, но все я принуждать их не могу...
  - Марфа Васильевна согласна: она любит Николеньку Марья Егоровна чуть не погубила дело своего сына.
  - А почем он это знает? - вдруг, вспыхнув, сказала Татьяна Марковна. - Кто ему сказал?
  - Кажется, он объяснился с Марфой Васильевной... - пробормотала сконфуженная барыня.
  - За то, что Марфенька отвечала на его объяснение, она сидит теперь взаперти в своей комнате в одной юбке, без башмаков! - солгала бабушка для пущей важности. - А чтоб ваш сын не смущал бедную девушку, я не велела принимать его в дом! - опять солгала она для окончательной важности и с достоинством поглядела на гостью, откинувшись к спинке дивана.
  Та тоже вспыхнула.
  - Если б я предвидела, - сказала она глубоко обиженным голосом, - что он впутает меня в неприятное дело, я бы отвечала вчера ему иначе. Но он так уверил меня, да и я сама до этой минуты была уверена - в вашем добром расположении к нему и ко мне! Извините, Татьяна Марковна, и поспешите освободить из заключения Марфу Васильевну... Виноват во всем мой: он и должен быть наказан... А теперь прощайте, и опять прошу извинить меня... Прикажите человеку подавать коляску!..
  Она даже потянулась к звонку. Но Татьяна Марковна остановила ее за руку.
  - Коляска ваша отложена, кучера, я думаю, мои люди напоили пьяным, и вы, милая Марья Егоровна, останетесь у меня и сегодня, и завтра, и целую неделю...
  - Помилуйте, после того, что вы сказали, после гнева вашего на Марфу Васильевну и на моего Колю? Он действительно заслуживает наказания... Я понимаю...
  У Татьяны Марковны пропала вся важность. Морщины разгладились, и радость засияла в глазах. Она сбросила на диван шаль и чепчик.
  - Мочи нет - жарко! Извините, душечка, скиньте мантилью - вот так, и шляпку тоже. Видите, какая жара! Ну... мы их накажем вместе, Марья Егоровна: женим - у меня будет еще внук, а у вас дочь. Обнимите меня, душенька! Ведь я только старый обычай хотела поддержать. Да, видно, не везде пригожи они, эти старые обычаи! Вон я хотела остеречь их моралью - и даж нравоучительную книгу в подмогу взяла: целую неделю читали-читали, и только кончили, а они в ту же минуту почти все это проделали в саду, что в книге написано!.. Вот вам и мораль! Какое сватовство и церемония между нами! Обе мы знали, к чему дело идет, и если б не хотели этого - так не допустили бы их слушать соловья.
  - Ах, как вы напугали меня, Татьяна Марковна, не грех ли вам? - сказала гостья, обнимая старушку.
  - Не вас бы следовало, а его напугать! - заметила Татьяна Марковна, - вы уж не погневайтесь, а я пожурю Николая Андреича. Послушайте, помолчите - я его постращаю. Каков затейник!
  - Как я вам буду благодарна! Ведь я бы не поехала ни за что к вам так скоро, если б он не напугал меня вчера тем, что уж говорил с Марфой Васильевной. Я знаю, как она вас любит и слушается, и притом она дитя. Сердце мое чуяло беду. "Что он ей такое наговорил?" - думала я всю ночь - и со страху не спала, не знала, как показаться к вам на глаза. От него не добьешься ничего. Скачет, прыгает, как ртуть, по комнате. Я, признаюсь, и согласилась больше для того, чтоб он отстал, не мучил меня; думаю, после дам ему нагоняй и назад возьму слово. Даже хотела подучить вас отказать, что будто не я, а вы... Не поверите, всю истрепал, измял! крику что у нас было, шуму - ах ты, господи, какое наказание с ним!
  - И я не спала. Моя-то смиренница ночью приползла ко мне, вся дрожит, лепечет: "Что я наделала, бабушка, простите, простите, беда вышла!" Я испугалась, не знала, что и подумать... Насилу она могла пересказать: раз пять принималась, пока кончала.
  - Что же у них было? что ей мой наговорил?
  Татьяна Марковна с усмешкой махнула рукой.
  - Уж и не знаю, кто из них лучше - он или она? Как голуби!
  Татьяна Марковна пересказала сцену, переданную
  Марфенькой с стенографической верностью. И обе засмеялись сквозь слезы.
  - Давно я думаю, что они пара, Марья Егоровна, - говорила Бережкова, - боялась только, что молоды уж очень оба. А как погляжу на них, да подумаю, так вижу, что они никогда старше и не будут.
  - С летами придет и ум, будут заботы - и созреют, - договорила Марьи Егоровна. - Оба они росли у нас на глазах: где им было занимать мудрости,ведь не жили совсем!
  Викентьев пришел, но не в комнату, а в сад, и выжидал; не выглянет ли из окна его мать. Сам он выглядывал из-за кустов. Но в доме - тишина.
  Мать его и бабушка уж ускакали в это время за сто верст вперед. Они слегка и прежде всего порешили вопрос о приданом, потом перешли к участи детей, где и как им жить; служить ли молодому человеку и зимой жить в городе, а летом в деревне - так настаивала Татьяна Марковна и ни за что не соглашалась на предложение Марьи Егоровны - отпустить детей в Москву, в Петербург и даже за границу.
  - Испортить хотите их, - говорила она, - чтоб они нагляделись там "всякого нового распутства", нет, дайте мне прежде умереть. Я не пущу Марфеньку, пока она не приучится быть хозяйкой и матерью!
  И рассуждая так, они дошли чуть не до третьего ребенка, когда вдруг Марья Егоровна увидела, что из-за куста то высунется, то спрячется чья-то голова. Она узнала сына и указала Татьяне Марковне.
  Обе позвали его, и он решился войти, но прежде долго возился в передней, будто чистился, оправлялся.
  - Милости просим, Николай Андреич! - ядовито поздоровалась с ним Татьяна Марковна, а мать смотрела на него иронически.
  Он быстро взглядывал то на ту, то на другую и ерошил голову.
  - Здравствуйте, Татьяна Марковна, - сунулся он поцеловать у ней руку, - я вам привез концерты в билет... - начал он скороговоркой.
  - Что ты мелешь, опомнись... - остановила его мать.
  - Ох, билеты в концерт, благотворительный. Я взял и вам, маменька, и Вере Васильевне, и Марфе Васильевне, и Борису Павлычу... Отличный концерт: первая певица из Москвы...
  - Зачем нам в концерт? - сказала бабушка, глядя на него искоса, - у нас соловьи в роще хорошо поют. Вот ужо пойдем их слушать даром.
  Марья Егоровна закусила от смеха губу. Викентьев сконфузился, потом засмеялся, потом вскочил.
  - Я в канцелярию теперь пойду, - сказал он, но Татьяна Марковна удержала его.
  - Сядьте, Николай Андреич, да послушайте, что я вам скажу - серьезно заговорила она.
  Он видел, что собирается гроза, и начал метаться в беспокойстве, не зная, чем отвратить ее! Он поджимал под себя ноги и клал церемонно шляпу на колени или вдруг вскакивал, подходил к окну и высовывался из него почти до колен.
  - Сиди же смирно, когда Татьяна Марковна с тобою говорить хочет, - сказала мать.
  - Что ваша совесть говорит вам? - начала пилить Бережкова, - как вы оправдали мое доверие? А еще говорите, что любите меня и что я люблю вас как сына! А разве добрые дети так поступают? Я считала вас скромным, послушным, думала, что сбивать с толку бедную девочку не станете, пустяков ей не будете болтать...
  Она остановилась. Он мрачно посмотрел на мать.
  - Что! - сказала она, - поделом тебе!
  - Татьяна Марковна, я не успел нынче позавтракать, нет ли чего? - вдруг попросил он, - я голоден...
  - Видите, какой хитрый! - сказала Бережкова, обращаясь к его матери. - Он знает мою слабость, а мы думали, что он дитя! Не поддели, не удалось, хоть и проситесь в женихи!
  Викентьев обернул шляпу вверх дном и забарабанил по ней пальцами.
  - Не треплите шляпу; она не виновата, а лучше скажите, чего это вы вздумали, что за вас отдадут Марфеньку?
  Вдруг у него краска сбежала с лица - он с горестным изумлением взглянул на Татьяну Марковну, потом на мать.
  - Послушайте, не шутите со мной, - сказал он в тревоге, если это шутка, так она жестока. Шутите вы, Татьяна Марковна или нет?
  - А вы как думаете?
  - Думаю, что шутите: вы добрая, не то что.
  Он поглядел на мать.
  - Каков волчонок, Татьяна Марковна!
  - Нет, не шутя скажу, что не хорошо сделал, батюшка, что заговорил с Марфенькой, а не со мной. Она дитя, как бывают дети, и без моего согласия ничего бы не сказала. Ну, а если б я не согласилась?
  - Так вы согласились! - вдруг вспрыгнув, сказал он.
  - Погоди, погоди - сядь, сядь! - обе закричали на него.
  - С другой бы, может быть, так и надо сделать, а не с ней, - продолжала Татьяна Марковна. - Тебе, сударь, надо было тихонько сказать мне, а я бы сумела, лучше тебя, допытаться у нее, любит она или нет? А ты сам вздумал...
  - Ей-богу, нечаянно... Татьяна Марковна.,.
  - Да не божитесь, даже слушать тошно.
  - Все проклятый соловей наделал...
  - Вот теперь "проклятый", а вчера так не знал цены ему!
  - Я и не думал, и в голову не приходило - ей-богу... Однако позвольте доложить, в свое оправдание, вот что, торопился высказать
  Викентьев, ерошил голову и смело смотрел в глаза им обеим.
  - Вы хотите, чтоб я поступил, как послушный, благонравный мальчик, то есть съездил бы к тебе, маменька, и спросил твоего благословения, потом обратился бы к вам, Татьяна Марковна, и просил бы быть истолковательницей моих чувств, потом через вас получил бы да и при свидетелях выслушал бы признание невесты, с глупой рожей поцеловал бы у ней руку, и оба, не смея взглягуть друг на друга, играли бы комедию, любя с позволения старших... Разве это счастье?
  - А по-твоему, лучше ночью в саду нашептывать девушке... - перебила мать.
  - Лучше, maman, вспомни себя...
  - Каков, ах ты! - обе закричали на него, - откуда это у него берется? Соловей, что ли, сказал тебе?
  - Да, соловей, он пел, а мы росли: он нам все рассказал, и пока мы с Марфой Васильевной будем живы - мы забудем многое, все, но этого соловья, этого вечера, шепота в саду и ее слез никогда не забудем. Это-то счастье и есть, первый и лучший шаг его - и я благодарю бога за него и благодарю вас обеих, тебя, мать, и вас, бабушка, что вы обе благословили нас... Вы это сами думаете, да только так, из упрямства, не хотите сознаться: это нечестно...
  У него даже навернулись слезы.
  - Если б надо было опять начать, я опять вызвал бы Марфеньку в сад... - добавил он.
  Татьяна Марковна в умилении обняла его.
  - Бог тебя простит, добрый, милый внучек! Так, так: ты прав, с тобой, а не с другим, Марфенька только и могла слушать соловья...
  Викентьев бросился на колени.
  - Бабушка, бабушка! - говорил он.
  - Вот уж и бабушка: не рано ли стал величать? Да и к лицу ли тебе жениться? погоди года два, три - созрей.
  - Поумней! - подсказала мать, - перестань повесничать.
  - Если б вы обе не согласились, - сказал он, - я бы...
  - Что?
  - Уехал бы сегодня же отсюда и в гусары пошел бы, и долгов наделал бы, совсем пропал бы!
  - Еще грозит! - сказала Татьяна Марковна, - я вольничать вам не дам, сударь!
  - Отдайте мне только Марфу Васильевну, и я буду тише воды, ниже травы, буду слушаться, даже ничего... не съем без вашего спроса...
  - Полно, так ли?
  - Так, так - ей богу...
  - Еще отстаньте от божбы, а то...
  Он бросился целовать руки Бережковой.
  - А кушать все хочется? - спросила Татьяна Марковпа.
  - Нет, уж мне теперь не до еды!
  - Что ж, уж не отдать ли за него Марфеньку, Марья Егоровна?
  - Не стоит, Татьяна Марковна, да и рано. Пусть бы года два...
  Он налетел на мать и поцелуем залепил ей рот.
  - Видите, какого сорванца вы пускаете в дом! - говорила мать, оттолкнув его прочь.
  - Со мной не смеет, я его уйму - подойди-ка сюда...
  Он подошел к Татьяне Марковне: она его перекрестила и поцеловала в лоб.
  - Ух! - сказал он, садясь, - мучительницы вы обе: зачем так терзали - сил нет!
  - Вперед будь умнее!
  - Где же Марфа Васильевна?.. я побегу...
  Погоди, имей терпение!.. они у меня не такие верченые! - сказала бабушка.
  - Опять терпение!
  - Теперь оно и начинается: полно скакать и бегать, ты не мальчик, да и она не дитя. Ведь сам говоришь, что соловей вам растолковал обоим, что вы "созрели" - ну, так и остепенись!
  Он немного смутился от этого справедливого замечания и скромно остался в гостиной, пока пошли за Марфенькой.
  - Ни за что не пойду! И сохрани господи! - отвечала она и Марине, и Василисе.
  Наконец сама бабушка с Марьей Егоровной отыскали ее за занавесками постели в углу, под образами, и вывели ее оттуда, раскрасневшуюся, не одетую, старающуюся закрыть лицо руками.
  Обе принялись целовать ее и успокоивать. Но она наотрез отказалась идти к обеду и к завтраку, пока все не перебывали у ней в комнате и не поздравили по очереди.
  Точно так же она убегала и от каждого гостя, который приезжал поздравлять, когда весть пронеслась по городу.
  Вера с покойной радостью услыхала, когда бабушка сказала ей об этом:
  - Я давно ждала этого, - сказала она.
  - Теперь, если б бог дал пристроить тебя... - начала было Татьяна Марковна со вздохом, но Вера остановила ее.
  - Бабушка! - сказала она с торопливым трепетом, - ради бога, если любите меня, как я вас люблю... то обратите все попечения на Марфеньку. Обо мне не заботьтесь...
  - Разве я тебя меньше люблю? Может быть, у меня сердце больше болит по тебе...
  - Знаю, и это мучает меня... Бабушка! - почти с отчаянием молила Вера, - вы убьете меня, если у вас сердце будет болеть обо мне...
  - Что ты говоришь, Верочка? Опомнись!..
  - Это убьет меня, я говорю не шутя, бабушка.
  - Да чем, чем, что у тебя на уме, что на сердце? - говорила тоже почти с отчаянием бабушка, - разве не станет разумения моего, или сердца у меия нет, что твое счастье или несчастье... чужое мне?..
  - Бабушка! у меня другое счастье и другое несчастье, нежели у Марфеньки. Вы добры, вы умны, дайте мне свободу...
  - Ты успокой меня: скажи только, что с тобою?..
  - Ничего, бабушках нет, только не старайтесь пристроивать меня...
  - Ты горда, Вера! - с горечью сказала старушка.
  - Да, бабушка, - может быть: что же мне делать?
  - Не бог вложил в тебя эту гордость!
  Вера не отвечала, но страдала невыразимо оттого, что она не могла растолковать себя ей. Она металась в тоске.
  - Открой мне душу, я пойму, может быть, сумею облегчить горе, если есть...
  - Когда оно настанет - и я не справлюсь одна... тогда и приду к вам - и ни к кому больше, да к богу! Не мучьте меня теперь и не мучьтесь сами... Не ходите, не смотрите за мной...
  - Не поздно ли будет тогда, когда горе придет?.. - прошептала бабушка. - Хорошо, - прибавила она вслух, - успокойся, дитя мое! я знаю, что ты не Марфенька, и тревожить тебя не стану.
  Она поцеловала ее со вздохом и ушла скорыми шагами, понурив голову. Это было единственное темное облачко, помрачавшее ее радость, и она усердно молилась, чтобы оно пронеслось, не сгустившись в тучу.
  Вера долго ходила взволнованная по саду и мало-помалу успокоилась. В беседке она увидела Марфеньку и Викентьева и быстро пошла к ним. Она еще не сказала ни слова Марфеньке после новости, которую узнала утром.
  Она подошла к ней, пристально и ласково поглядела ей в глаза, потом долго целовала ей глаза, губы, щеки. Положив ее голову, как ребенка, на руку себе, она любовалась ее чистой, младенческой красотой и крепко сжала в объятиях.
  - Ты должна быть счастлива! - сказала она с блеснувшими вдруг и спрятавшимися слезами.
  - И будет! - подсказал Викентьев.
  - Ты, Верочка, будешь еще счастливее меня! - отвечала Марфенька, краснея. - Посмотри, какая ты красавица, какая умная - мы с тобой - как будто не сестры! здесь нет тебе жениха. Правда, Николай Андреевич?
  Вера молча пожала ей руку.
  - Николай Андреевич, знаете ли, кто она? - спросила Вера, указывая на Марфеньку.
  - Ангел! - отвечал он без запинки, как солдат на перекличке.
  - Ангел! - с улыбкой передразнила она его.
  - Вот она кто! - сказала Вера, указывая на кружившуюся около цветка бабочку, - троньте неосторожно, цвет крыльев пропадет, пожалуй и совсем крыло оборвете. Смотрите же! балуйте, любите, ласкайте ее, но боже сохрани - огорчить! Когда придет охота обрывать крылья, так идите ко мне: я вас тогда!.. - заключила она, ласково погрозив ему.

    ХIХ

  Через неделю после радостного события все в доме пришло в прежний порядок. Мать Викентьева уехала к себе, Викентьев сделался ежедневным гостем и почти членом семьи. И он, и Марфенька не скакали уже. Оба были сдержаннее и только иногда живо спорили, или пели, или читали вдвоем. Но между ними не было мечтательного, поэтического размена чувств, ни оборота тонких, изысканных мыслей, с бесконечными оттенками их, с роскошным узором фантазии - всей этой игрой, этих изящных и неистощимых наслаждений развитых умов.
  Дух анализа тоже не касался их, и пищею обмена их мыслей была прочитанная повесть, доходившие из столицы новости да поверхностные впечатления окружающей природы и быта. Поэзия, чистая, свежая, природная, всем ясная и открытая, билась живым родником - в их здоровье, молодости, открытых, неиспорченных сердцах.
  Их не манила даль к себе; у них не было никакого тумана, никаких гаданий. Перспектива была ясна, проста и обоим им одинаково открыта. Горизонт наблюдений и чувств их был тесен. Марфенька зажимала уши или уходила вон, лишь только Викентьев в объяснениях своих, выйдет из пределов обыкновенных выражений и заговорит о любви к ней языком романа или повести.
  Их сближение было просто и естественно, как указывала натура, сдержанная чистой нравственностью и моралью бабушки. Марфенька до свадьбы не дала ему ни одного поцелуя, никакой почти лишней против прежнего ласки - и на украденный им поцелуй продолжала смотреть как на дерзость и грозила уйти или пожаловаться бабушке.
  Но неумышленно, когда он не делал никаких любовных прелюдий, а просто брал ее за руку, она давала ему руку, брала сама его руку, опиралась ему доверчиво на плечо, позволяла переносить себя через лужи и даже, шаля, ерошила ему волосы или, напротив, возьмет гребенку, щетку, близко подойдет к нему, так что головы их касались, причешет его, сделает пробор и, пожалуй, напомадит голову.
  Но если он возьмет ее в это время за талию или поцелует, она покраснеет, бросит в него гребенку и уйдет прочь. Свадьба была отложена до осени по каким-то хозяйственным соображениям Татьяны Марковны - и в доме постепенно готовили приданое. Из кладовых вынуты были старинные кружева, отобрано было родовое серебро, золото, разделены на две равные половины посуда, белье, меха, разные вещи, жемчуг, брильянты.
  Татьяна Марковна, с аккуратностью жида, пускалась определять золотники, караты, взвешивала жемчуг, призывала ювелиров, золотых и других дел мастеров.
  - Вот, смотри, Верочка, это твое, а то Марфенькино - ни одной нитки жемчугу, ни одного лишнего лота, ни та ни другая не получит. Смотрите обе!
  Но Вера не смотрела. Она отодвигала кучу жемчуга и брильянты, смешивала их с Марфенькиными и объявила, что ей немного надо. Бабушка сердилась и опять принималась разбирать и делить на две половины.
  Райский выписал от опекуна еще свои фамильные брильянты и серебро, доставшееся ему после матери, и подарил их обеим сестрам. Но бабушка погребла их в глубину своих сундуков, до поры до времени:
  - Понадобятся и самому! - говорила она, - вздумаешь жениться.
  Он закрепил и дом с землей и деревней за обеими сестрами, за что обе они опять по-своему благодарили его. Бабушка хмурилась, косилась, ворчала, потом не выдержала и обняла его.
  - Совсем необыкновенный ты, Борюшка, - сказала она - какой-то хороший урод! Бог тебя ведает, кто ты есть! В доме, в девичьей, в кабинете бабушки, даже в гостиной и еще двух комнатах, расставлялись столы с шитьем белья. Готовили парадную постель, кружевные подушки, одеяло. По утрам ходили портнихи, швеи.
  Викентьев выпросился в Москву заказывать гардероб, экипажи - и тут только проговорилось чувство Марфеньки: она залилась обильными слезами, от которых у ней распухли нос и глаза.
  Глядя на нее, заплакал и Викентьев, не от горя, а потому, объяснял он, что не может не заплакать, когда плачут другие, и не смеяться тоже не может, когда смеются около него. Марфенька поглядела на него сквозь слезы и вдруг перестала плакать.
  - Я не пойду за него, бабушка: посмотрите, он и плакать-то не умеет путем! У людей слезы по щекам текут, а у него по носу: вон какая слеза, в горошину, повисла, на самом конце!.,
  Он поспешно утер слезу.
  - У меня, видите, такой желобок есть, прямо к носу... - сказал он и сунулся было поцеловать у невесты руку, но она не дала.
  Через час после его отъезда она по-прежнему уже пела: Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя!
  На двор приводили лошадей, за которыми Викентьев ездил куда-то на завод. Словом, дом кипел веселою деятельностью, которой не замечали только Райский и Вера.
  Райский ничего, впрочем, не замечал, кроме ее. Он старался развлекаться, ездил верхом по полям, делал даже визиты.
  У губернатора встречал несколько советников, какого-нибудь крупного помещика, посланного из Петербурга адъютанта; разговоры шли о том, что делается в петербургском мире, или о деревенском хозяйстве, об откупах. Но все это мало развлекало его.
  Он, между прочим, нехотя, но исполнил просьбу Марка и сказал губернатору, что книги привез он и дал кое-кому из знакомых, а те уж передали в гимназию.
  Книги отобрали и сожгли. Губернатор посоветовал Райскому быть осторожнее, но в Петербург не донес, чтоб "не возбуждать там вопроса"!
  Марк, по-своему, опять ночью, пробрался к нему через сад, чтоб узнать, чем кончилось дело. Он и не думал благодарить за эту услугу Райского, а только сказал, что так и следовало сделать и что он ему Райскому, уже тем одним много сделал чести, что ожидал от него такого простого поступка, потому что поступить иначе значило бы быть "доносчиком и шпионом".
  Леонтья Райский видал редко и в дом к нему избегал ходить. Там, страстными взглядами и с затаенным смехом в неподвижных чертах, встречала его внутренно торжествующая Ульяна Андреевна. А его угрызало воспоминание о том, как он великодушно исполнил свой "долг". Он хмурился и спешил вон.
  Она употребила другой маневр: сказала мужу, что друг его знать ее не хочет, не замечает, как будто она была мебель в доме, пренебрегает ею, что это ей очень обидно и что виноват во всем муж, который не умеет привлечь в дом порядочных людей и заставить уважать жену.
  - Поговори хоть ты, - жаловалась она, - отложи свои книги, займись мною!
  Козлов в тот же вечер буквально исполнил поручение жены, когда Райский остановился у его окна.
  - Зайди, Борис Павлович, ты совсем меня забыл, - сказал он, - вон и жена жалуется...
  - А она на что жалуется? - спросил Райский, входя в комнату.
  - Да думает, что ты пренебрегаешь ею. Я говорю ей, вздор, он не горд совсем, - ведь ты не горд? да? Но он, говорю, поэт, у него свои идеалы - до тебя ли, рыжей, ему? Ты бы ее побаловал, Борис Павлович, зашел бы к ней когда-нибудь без меня, когда я в гимназии.
  Райский, отворотясь от него, смотрел в окно.
  - Или еще лучше, приходи по четвергам да по субботам вечером: в эти дни я в трех домах уроки даю. Почти в полночь прихожу домой. Вот ты и пожертвуй вечер, поволочись немного, пококетничай! Ведь ты любишь болтать с бабами! А она только тобой и бредит...
  Райский стал глядеть в другое окно.
  - Сам я не умею, - продолжал Леонтий, - известно, муж - она любит, я люблю, мы любим... Это спряжение мне и в гимназии надоело. Вся ее любовь - все ее заботы, жизнь - все мое...
  Райский кашлянул. "Хоть бы намекнуть как-нибудь ему!" - подумал он.
  Полно - так ли, Леонтий? - сказал он.
  - А как же?
  - "Вся любовь", говоришь ты?
  - Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не может, а живых людей любит! - добродушно смеясь, заключил Козлов. - Эти женщины, право, одни и те же во все времена, - продолжал он. - Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов, патрициев - всегда хвост целый... Мне - бог с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня есть занятие. Заботлива, верна - и я иногда, признаюсь, - шепотом прибавил он, - изменяю ей, забываю, есть ли она в доме, нет ли.
  - Напрасно! - сказал Райский.
  - Некогда; вот в прошлом месяце попались мне два немецких тома - Фукидид и Тацит. Немцы и того и другого чуть наизнанку не выворотили. Знаешь, и у меня терпения не хватило уследить за мелочью. Я зарылся, - а ей, говорит она, "тошно смотреть на меня"! Вот хоть бы ты зашел. Спасибо, еще француз Шарль не забывает... Болтун веселый - ей и не скучно!
  - Прощай, Леонтий, - сказал Райский. - Напрасно ты пускаешь этого Шарля!
  - А что? не будь его, ведь она бы мне покоя не дала. Отчего не пускать?
  - А чтоб не было "хвоста", как у римских матрон!..
  - К моей Уленьке, как к жене кесаря, не смеет коснуться и подозрение!.. - с юмором заметил Козлов. - Приходи же - я ей скажу...
  - Нет, не говори, да не пускай и Шарля! - сказал Райский, уходя проворно вон.
  К Полине Карповне Райский не показывался, но она показывалась к нему в дом, надоедая то ему - своими пресными нежностями, то бабушке - непрошеными советами насчет свадебных приготовлений и особенно - размышлениями о том, что "брак есть могила любви", что избранные сердца, несмотря на все препятствия, встречаются и вне брака, причем нежно поглядывала на Райского.
  Он раза два еще писал ее портрет и все не кончал, говоря, что не придумал, во что ее одеть и какой цветок нарисовать на груди.
  - Желтая далия мне будет к лицу - я брюнетка! - советовала она.
  - Хорошо, после, после! - отделывался он.
  Тит Никоныч являлся всегда одинакий, вежливый, любезный, подходящий к ручке бабушки и подносящий ей цветок или редкий фрукт. Опенкин, всегда речистый, неугомонный, под конец пьяный, барыни и барышни, являвшиеся теперь потанцевать к невесте, и молодые люди - все это надоедало Райскому и Вере - и оба искали, он - ее, а она - уединения, и были только счастливы, он - с нею, а она - одна, когда ее никто не видит, не замечает, когда она пропадет "как дух" в деревню, с обрыва в рощу или за Волгу, к своей попадье.

    XX

  "Вот страсти хотел, - размышлял Райский, - напрашивался на нее, а не знаю, страсть ли это! Я ощупываю себя: есть ли страсть, как будто хочу узнать, целы ли у меня ребра, или нет ли какого-нибудь вывиха? Вон и сердце не стучит! Видно, я сам не способен испытывать страсть!"
  Между тем Вера не шла у него с ума.
  - Если она не любит меня, как говорит и как видно по всему, то зачем удержала меня? зачем позволила любить? Кокетство, каприз или... Надо бы допытаться... - шептал он.
  Он искал глазами ее в саду и заметил у окна ее комнаты.
  Он подошел к окну.
  - Вера, можно прийти к тебе? - спросил он.
  - Можно, только не надолго.
  - Вот уж и не надолго! Лучше бы не предупреждала, а когда нужно - и прогнала бы, - сказал он, войдя и садясь напротив. - Отчего же не надолго?
  - Оттого, что я скоро уеду на остров. Туда приедет Натали, и Иван Иванович, и Николай Иванович...
  - Это священник?
  - Да, он рыбу ловить собирается, а Иван Иванович зайцев стрелять.
  - Вот и я бы пришел.
  Она молчала.
  - Или не надо?
  - Лучше не надо, а то вы расстроите наш кружок. Священник начнет умные вещи говорить, Натали будет дичиться, а Иван Иванович промолчит все время.
  - Ну, не приду! - сказал он и, положив подбородок на руки, стал смотреть на нее. Она оставалась несколько времени без дела, потом вынула из стола портфель, сняла с шеи маленький ключик и отперла, приготовляясь писать.
  - Что это, не письма ли?
  - Да, две записки, одну в ответ на приглашение Натальи Ивановны. Кучер ждет.
  Она написала несколько слов и запечатала.
  - Послушайте, брат, - закричите кого-нибудь в окно.
  Он исполнил ее желание, Марина пришла и получила приказание отдать записку кучеру Василью. Потом Вера сложила руки.
  - А другую записку? - спросил Райский.
  - Еще успею.
  - А! Значит, секрет!
  - Может быть!
  - Долго ли, Вера, у тебя будут секреты от меня?
  - Если будут, так будут всегда.
  - Если б ты знала меня короче - ты бы их все вверила мне, сколько их ни есть.
  - Зачем?
  - Так нужно - я люблю тебя.
  - А мне не нужно...
  - Но ведь это единственный способ отделаться от меня, если я тебе несносен.
  - Нет, с тех пор как вы несколько изменились, я не хочу отделываться от вас.
  - И даже позволила любить себя...
  - Я пробовала запретить - что же вышло?
  - И ты решилась махнуть рукой?
  - Да, оставить вам на волю, думала, лучше пройдет, нежели когда мешаешь. Кажется, так и вышло... Вы же сами учили, что "противоречия только раздражают страсть..."
  - Какая, однако, ты хитрая! - сказал он, глядя на нее лукаво - А зачем остановила меня, когда я хотел уехать?
  - Не уехали бы: история с чемоданом мне все рассказала.
  - Так ты думаешь, страсть прошла?
  - Никакой страсти не было: самолюбие, воображение. Вы артист, влюбляетесь во всякую красоту...
  - Пожалуй, в красоту более или менее, но ты - красота красот, всяческая красота! Ты - бездна, в которую меня влечет невольно, голова кружится, сердце замирает - хочется счастья - пожалуй, вместе с гибелью. И в гибели есть какое-то обаяние...
  - Это вы уже все говорили - и это нехорошо.
  - Отчего нехорошо?
  - Нехорошо!
  - Да почему?
  - Потому что... преувеличенно... следовательно - ложь.
  - А если правда, если я искренен?
  - Еще хуже.
  - Почему?
  - Потому что безнравственно.
  - Вот тебе раз! Вера!.. Помилуй! ты точно бабушка!
  - Да, на этот раз я на ее стороне.
  - Безнравственно!
  - Безнравственно: вы идете по следам Дон Жуана: но ведь и тот гадок...
  - Говори мне, что я гадок, если я гадок, Вера, а не бросай камень в то, чего не понимаешь. Искренний Дон Жуан чист и прекрасен; он гуманный, тонкий артист, тип chef d'oeuvre {Совершенство (фр.).} между человеками. Таких, конечно, немного. Я уверен, что в байроновском Дон Жуане пропадал художник. Это влечение к всякой видимой красоте, все более к красоте женщины, как лучшего создания природы, обличает высшие человеческие инстинкты, влечение и к другой красоте, невидимой, к идеалам добра, изящества души, к красоте жизни! Наконец под этими нежными инстинктами у тонких натур кроется потребность всеобъемлющей любви! В толпе, в грязи, в тесноте грубеют эти тонкие инстинкты природы... Во мне есть немного этого чистого огня, и если он не остался до конца чистым, то виноваты... многие... и даже сами женщины...
  - Может быть, брат, я не понимаю Дон Жуана; я готова верить вам... Но зачем вы выражаете страсть ко мне, когда знаете, что я не разделяю ее?
  - Нет, не знаю.
  - Ах, вы все еще надеетесь! - сказала она с удивлением.
  - Я тебе сказал, что во мне не может умереть надежда, пока я не узнаю, что ты не свободна, любишь кого-побудь...
  - Хорошо, брат, положим, что я могла бы разделить вашу страсть - тогда что?
  - Как что? Обоюдное счастье!
  - Вы уверены, что могли бы дать его мне?
  - Я - о боже, боже! - с пылающими глазами начал он, - да я всю жизнь отдал бы - мы поехали бы в Италию - ты была бы моей женой...
  Она поглядела на него несколько времени.
  - Сколько раз вы предлагали женщинам такое счастье? - спросила она.
  - Бывали, конечно, встречи, но такого сильного впечатления никогда...
  - Скажите еще, сколько раз говорили вы вот эти самые слова: не каждой ли женщине при каждой встрече?
  - Что ты хочешь сказать этими вопросами, Вера? Может быть, я говорил и многим, но никогда так искренне...
  Она глядела на него, а он на нее.
  - Кто тебя развил так, Вера? - спросил он.
  - Довольно, - перебила она. - Вы высказались в коротких словах. Видите ли, вы дали бы мне счастье на полгода, на год, может быть больше, словом до новой встречи, когда красота, новее и сильнее, поразила бы вас и вы увлеклись бы за нею, а я потом - как себе хочу! Сознайтесь, что так?
  - Почему ты знаешь это? Зачем так судишь меня легко? Откуда у тебя эти мысли, как ты узнала ход страстей?
  - Я хода страстей не знаю, но узнала немного вас - вот и все.
  - Что ж ты узнала и от кого?
  - От вас самих.
  - От меня? Когда?
  - Какая же у вас слабая память! Не вы ли рассказывали, как вас тронула красота Беловодовой и как напрасно вы бились пробудить в ней... луч... или ключ... или... уж не помню, как вы говорили, только очень поэтически.
  - Беловодова! Это - статуя, прекрасная, но холодная и без души. Ее мог бы полюбить разве Пигмалион.
  - А Наташа?
  - Наташа! Разве я тебе говорил о Наташе?
  - Забыли!
  - Наташа была хорошенькая, но бесцветная, робкая натура. Она жила, пока грели лучи солнца, пока любовь обдавала ее теплом, а при первой невзгоде она надломилась и зачахла. Она родилась, чтоб как можно скорее умереть.
  - А о Марфеньке что говорили? Чуть не влюбились!
  - Это все так, легкие впечатления, на один, на два дня... Все равно, как бы я любовался картиной... Разве это преступление - почувствовать прелесть красоты, как теплоты солнечных лучей, подчиниться на неделю-другую впечатлению, не давая ему серьезного хода?..
  - А самое сильное впечатление на полгода? Так?
  - Нет, не так. Если б, например, ты разделила мою страсть, мое впечатление упрочилось бы навсегда, мы бы женились... Стало быть - на всю жизнь. Идеал полного счастья у меня неразлучен с идеалом семьи...
  - Послушайте, брат. Вспомните самое сильное из ваших прежних впечатлений и представьте, что та женщина, которая его на вас сделала, была бы теперь вашей женой...
  - Кто тебя развивает, ты вот что скажи? А ты все уклоняешься от ответа!
  - Да вы сами. Я все из ваших разговоров почерпаю.
  - Ты прелесть, Вера, ты наслаждение! у тебя столько же красоты в уме, сколько в глазах! Ты вся - поэзия, грация, тончайшее произведение природы! - Ты и идея красоты, и воплощение идеи - и не умирать от любви к тебе? Да разве я дерево! Вон Тушин, и тот тает...
  Она сделала движение.
  - Оставим это. Ты меня не любишь, еще немного времени, впечатление мое побледнеет, я уеду, и ты никогда не услышишь обо мне. Дай мне руку, скажи дружески, кто учил тебя, Вера, - кто этот цивилизатор? Не тот ли, что письма пишет на синей бумаге?.. - Может быть - и он. Прощайте, брат, вы кстати напомнили. Мне надо писать...
  - И вот счастье где: и "возможно" и "близко", а не дается! - говорил он.
  - Вы можете быть по-своему счастливы и без меня, с другой...
  - С кем, скажи! Где они, эти женщины!..
  - А те, кто отдает внаймы сердце на месяц, на полгода, на год, - а не со мной! - прибавила она.
  - И ты не веришь мне, и ты не понимаешь! Кто же поверит и поймет?
  Он задумался, а она взяла бумагу, опять написала карандашом несколько слов и свернула записку.
  - Не позвать ли Марину? - спросил он.
  - Нет, не надо.
  Она спрятала записку за платье на грудь, взяла зонтик, кивнула ему и ушла.
  Райский, не сказавши никому ни слова в доме, ушел после обеда на Волгу, подумывая незаметно пробраться на остров, и высматривал место поудобнее, чтобы переправиться через рукав Волги. Переправы тут не было, и он глядел вокруг, не увидит ли какого-нибудь рыбака.
  Он прошел берегом с полверсты и, наконец, набрел на мальчишек, которые в полусгнившей, наполненной до половины водой лодке удили рыбу. Они за гривенник с радостью взялись перевезти его и сбегали в хижину отца за веслами.
  - Куда везти? - спросили они.
  - Все равно, причаливайте, где хотите.
  - Вон там можно выйти, - указывал один.
  - Вон-вось где: тут барин с барыней недавно вылазили..
  - Какой барин?
  - Кто их знает! С горы какие-то!

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 533 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа