Главная » Книги

Достоевский Федор Михайлович - Подросток, Страница 22

Достоевский Федор Михайлович - Подросток


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28

ними, но посмотрел на меня и остался.
  - Ах как скверно! - проговорил он, закрывая глаза своими тоненькими пальчиками.
  - Скверно очень-с, - прошептал на этот раз уже с разозленным видом рябой. Между тем Ламберт возвратился почти совсем бледный и что-то, оживленно жестикулируя, начал шептать рябому. Тот между тем приказал лакею поскорей подавать кофе; он слушал брезгливо; ему, видимо, хотелось поскорее уйти. И однако, вся история была простым лишь школьничеством. Тришатов с чашкою кофе перешел с своего места ко мне и сел со мною рядом.
  - Я его очень люблю, - начал он мне с таким откровенным видом, как будто всегда со мной об этом говорил.
  - Вы не поверите, как Андреев несчастен. Он проел и пропил приданое своей сестры, да и все у них проел и пропил в тот год, как служил, и я вижу, что он теперь мучается. А что он не моется - это он с отчаяния. И у него ужасно странные мысли: он вам вдруг говорит, что и подлец, и честный - это все одно и нет разницы; и что не надо ничего делать, ни доброго, ни дурного, или все равно - можно делать и доброе, и дурное, а что лучше всего лежать, не снимая платья по месяцу, пить, да есть, да спать - и только. Но поверьте, что это он - только так. И знаете, я даже думаю, он это теперь потому накуролесил, что захотел совсем покончить с Ламбертом. Он еще вчера говорил. Верите ли, он иногда ночью или когда один долго сидит, то начинает плакать, и знаете, когда он плачет, то как-то особенно, как никто не плачет: он заревет, ужасно заревет, и это, знаете, еще жальче... И к тому же такой большой и сильный и вдруг - так совсем заревет. Какой бедный, не правда ли? Я его хочу спасти, а сам я - такой скверный, потерянный мальчишка, вы не поверите! Пустите вы меня к себе, Долгорукий, если я к вам когда приду?
  - О, приходите, я вас даже люблю.
  - За что же? Ну, спасибо. Послушайте, выпьемте еще бокал. Впрочем, что ж я? вы лучше не пейте. Это он вам правду сказал, что вам нельзя больше пить, - мигнул он мне вдруг значительно, - а я все-таки выпью. Мне уж теперь ничего, а я, верите ли, ни в чем себя удержать не могу. Вот скажите мне, что мне уж больше не обедать по ресторанам, и я на все готов, чтобы только обедать. О, мы искренно хотим быть честными, уверяю вас, но только мы все откладываем. А годы идут - и все лучшие годы! А он, я ужасно боюсь, - повесится. Пойдет и никому не скажет. Он такой. Нынче все вешаются; почем знать - может, много таких, как мы? Я, например, никак не могу жить без лишних денег. Мне лишние гораздо важнее, чем необходимые. Послушайте, любите вы музыку? я ужасно люблю. Я вам сыграю что-нибудь; когда к вам приду. Я очень хорошо играю на фортепьяно и очень долго учился. Я серьезно учился. Если б я сочинял оперу, то, знаете, я бы взял сюжет из "Фауста". Я очень люблю эту тему. Я все создаю сцену в соборе, так, в голове только, воображаю. Готический собор, внутренность, хоры, гимны, входит Гретхен, и знаете - хоры средневековые, чтоб так и слышался пятнадцатый век. Гретхен в тоске, сначала речитатив, тихий, но ужасный, мучительный, а хоры гремят мрачно, строго, безучастно: Dies irae, dies illa! И вдруг - голос дьявола, песня дьявола. Он невидим, одна лишь песня, рядом с гимнами, вместе с гимнами, почти совпадает сними, а между тем совсем другое - как-нибудь так это сделать. Песня длинная, неустанная, это - тенор, непременно тенор. Начинает тихо, нежно: "Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?" Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; поты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная и, наконец, отчаяние: "Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!" Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики - знаете, когда судорога от слез в груди, - а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше - и вдруг обрывается почти криком: "Конец всему, проклята!" Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки - и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полу речитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха - у Страделлы есть несколько таких нот - и с последней нотой обморок! Смятение. Ее подымают, несут - и тут вдруг громовый хор. Это - как бы удар голосов, хор вдохновенный, победоносный, подавляющий, что-нибудь вроде нашего "Дори-но-си-ма чин-ми", - так, чтоб все потряслось на основаниях, - и все переходит в восторженный, ликующий всеобщий возглас: "Hossanna!" как бы крик всей вселенной, а ее несут, несут, и вот тут опустить занавес! Нет, знаете, если б я мог, я бы что-нибудь сделал! Только я ничего уж теперь не могу, а только все мечтаю. Я все мечтаю, все мечтаю; вся моя жизнь обратилась в одну мечту, я и ночью мечтаю. Ах, Долгорукий, читали вы Диккенса "Лавку древностей"?
  - Читал; что же?
  - Помните вы... Постойте, я еще бокал выпью, - помните вы там одно место в конце, когда они - сумасшедший этот старик и эта прелестная тринадцатилетняя девочка, внучка его, после фантастического их бегства и странствий, приютились наконец где-то на краю Англии, близ какого-то готического средневекового собора, и эта девочка какую-то тут должность получила, собор посетителям показывала... И вот раз закатывается солнце, и этот ребенок на паперти собора, вся облитая последними лучами, стоит и смотрит на закат с тихим задумчивым созерцанием в детской душе, удивленной душе, как будто перед какой-то загадкой, потому что и то, и другое, ведь как загадка - солнце, как мысль божия, а собор, как мысль человеческая... не правда ли? Ох, я не умею это выразить, но только бог такие первые мысли от детей любит... А тут, подле нее, на ступеньках, сумасшедший этот старик, дед, глядит на нее остановившимся взглядом... Знаете, тут нет ничего такого, в этой картинке у Диккенса, совершенно ничего, но этого вы ввек не забудете, и это осталось во всей Европе - отчего? Вот прекрасное! Тут невинность! Э! не знаю, что тут, только хорошо. Я все в гимназии романы читал. Знаете, у меня сестра в деревне, только годом старше меня... О, теперь там уже все продано и уже нет деревни! Мы сидели с ней на террасе, под нашими старыми липами, и читали этот роман, и солнце тоже закатывалось, и вдруг мы перестали читать и сказали друг другу, что и мы будем также добрыми, что и мы будем прекрасными, - я тогда в университет готовился и... Ах, Долгорукий, знаете, у каждого есть свои воспоминания!..
  И вдруг он склонил свою хорошенькую головку мне на плечо и - заплакал. Мне стало очень, очень его жалко. Правда, он выпил много вина, но он так искренно и так братски со мной говорил и с таким чувством... Вдруг, в это мгновение, с улицы раздался крик и сильные удары пальцами к нам в окно (тут окна цельные, большие и в первом нижнем этаже, так что можно стучать пальцами с улицы). Это был выведенный Андреев.
  - Ohй, Lambert! Oщ est Lambert? As-tu vu Lambert? - раздался дикий крик его с улицы.
  - Ах, да он ведь здесь! Так он не ушел? - воскликнул, срываясь с места, мой мальчик.
  - Счет! - проскрежетал Ламберт прислуге. У него даже руки тряслись от злобы, когда он стал рассчитываться, но рябой не позволил ему за себя заплатить.
  - Почему же? Ведь я вас приглашал, вы приняли приглашение?
  - Нет, уж позвольте, - вынул свой портмоне рябой и, рассчитав свою долю, уплатил особо.
  - Вы меня обижаете, Семен Сидорыч!
  - Так уж я хочу-с, - отрезал Семен Сидорович и, взяв шляпу, не простившись ни с кем, пошел один из залы. Ламберт бросил деньги слуге и торопливо выбежал вслед за ним, даже позабыв в своем смущении обо мне. Мы с Тришатовым вышли после всех. Андреев как верста стоял у подъезда и ждал Тришатова.
  - Негодяй! - не утерпел было Ламберт.
  - Но-но! - рыкнул на него Андреев и одним взмахом руки сбил с него круглую шляпу, которая покатилась по тротуару. Ламберт унизительно бросился поднимать ее.
  - Vingt cinq roubles! - указал Андреев Тришатову на кредитку, которую еще давеча сорвал с Ламберта.
  - Полно, - крикнул ему Тришатов. - Чего ты все буянишь... И за что ты содрал с него двадцать пять? С него только семь следовало.
  - За что содрал? Он обещал обедать отдельно, с афинскими женщинами, а вместо женщин подал рябого, и, кроме того, я не доел и промерз на морозе непременно на восемнадцать рублей. Семь рублей за ним оставалось - вот тебе ровно и двадцать пять.
  - Убир-райтесь к черту оба! - завопил Ламберт, - я вас прогоняю обоих, и я вас в бараний рог...
  - Ламберт, я вас прогоняю, и я вас в бараний рог! - крикнул Андреев. - Adieu, mon prince, не пейте больше вина! Петя, марш! Ohй, Lambert! Oщ est Lambert? As-tu vu Lambert? - рявкнул он в последний раз, удаляясь огромными шагами.
  - Так я приду к вам, можно? - пролепетал мне наскоро Тришатов, спеша за своим другом. Мы остались одни с Ламбертом.
  - Ну... пойдем! - выговорил он, как бы с трудом переводя дыхание и как бы даже ошалев.
  - Куда я пойду? Никуда я с тобой не пойду! - поспешил я крикнуть с вызовом.
  - Как не пойдешь? - пугливо встрепенулся он, очнувшись разом. - Да я только и ждал, что мы одни останемся!
  - Да куда идти-то? - Признаюсь, у меня тоже капельку звенело в голове от трех бокалов и двух рюмок хересу.
  - Сюда, вот сюда, видишь?
  - Да тут свежие устрицы, видишь, написано. Тут так скверно пахнет...
  - Это потому, что ты после обеда, а это - милютинская лавка; мы устриц есть не будем, а я тебе дам шампанского...
  - Не хочу! Ты меня опоить хочешь.
  - Это тебе они сказали; они над тобой смеялись. Ты веришь мерзавцам!
  - Нет, Тришатов - не мерзавец. А я и сам умею быть осторожным - вот что!
  - Что, у тебя есть свой характер?
  - Да, у меня есть характер, побольше, чем у тебя, потому что ты в рабстве у первого встречного. Ты нас осрамил, ты у поляков, как лакей, прощения просил. Знать, тебя часто били в трактирах?
  - Да ведь нам надо же говорить, духгак! - вскричал он с тем презрительным нетерпением, которое чуть не говорило: "И ты туда же?" - Да ты боишься, что ли? Друг ты мне или нет?
  - Я - тебе не друг, а ты - мошенник. Пойдем, чтоб только доказать тебе, что я тебя не боюсь. Ах, как скверно пахнет, сыром пахнет! Экая гадость!

    Глава шестая

    I.

  Я еще раз прошу вспомнить, что у меня несколько звенело в голове; если б не это, я бы говорил и поступал иначе. В этой лавке, в задней комнате, действительно можно было есть устрицы, и мы уселись за накрытый скверной, грязной скатертью столик. Ламберт приказал подать шампанского; бокал с холодным золотого цвета вином очутился предо мною и соблазнительно глядел на меня; но мне было досадно.
  - Видишь, Ламберт, мне, главное, обидно, что ты думаешь, что можешь мне и теперь повелевать, как у Тушара, тогда как ты у всех здешних сам в рабстве.
  - Духгак! Э, чокнемся!
  - Ты даже и притворяться не удостоиваешь передо мной; хоть бы скрывал, что хочешь меня опоить.
  - Ты врешь, и ты пьян. Надо еще пить, и будешь веселее. Бери же бокал, бери же!
  - Да что за "бери же"? Я уйду, вот и кончено.
  И я действительно было привстал. Он ужасно рассердился:
  - Это тебе Тришатов нашептал на меня: я видел - вы там шептались. Ты - духгак после этого. Альфонсина так даже гнушается, что он к ней подходит близко... Он мерзкий. Это я тебе расскажу, какой он.
  - Ты это уж говорил. У тебя все - одна Альфонсина; ты ужасно узок.
  - Узок? - не понимал он, - они теперь перешли к рябому. Вот что! Вот почему я их прогнал. Они бесчестные. Этот рябой злодей и их развратит. А я требовал, чтобы они всегда вели себя благородно.
  Я сел, как-то машинально взял бокал и отпил глоток.
  - Я несравненно выше тебя, по образованию, - сказал я. Но он уж слишком был рад, что я сел, и тотчас подлил мне еще вина.
  - А ведь ты их боишься? - продолжал я дразнить его (и уж наверно был тогда гаже его самого). - Андреев сбил с тебя шляпу, а ты ему двадцать пять рублей за то дал.
  - Я дал, но он мне заплатит. Они бунтуются, но я их сверну...
  - Тебя очень волнует рябой. А знаешь, мне кажется, что я только один у тебя теперь и остался. Все твои надежды только во мне одном теперь заключаются, - а?
  - Да, Аркашка, это - так: ты один мне друг и остался; вот это хорошо ты сказал! - хлопнул он меня по плечу.
  Что было делать с таким грубым человеком; он был совершенно неразвит и насмешку принял за похвалу.
  - Ты бы мог меня избавить от худых вещей, если б был добрый товарищ, Аркадий, - продолжал он, ласково смотря на меня.
  - Чем бы я мог тебя избавить?
  - Сам знаешь - чем. Ты без меня как духгак и наверно будешь глуп, а я бы тебе дал тридцать тысяч, и мы бы взяли пополам, и ты сам знаешь - как. Ну кто ты такой, посмотри: у тебя ничего нет - ни имени, ни фамилии, а тут сразу куш; а имея такие деньги, можешь знаешь как начать карьеру!
  Я просто удивился на такой прием. Я решительно предполагал, что он будет хитрить, а он со мной так прямо, так по-мальчишнически прямо начал. Я решился слушать его из широкости и... из ужасного любопытства.
  - Видишь, Ламберт: ты не поймешь этого, но я соглашаюсь слушать тебя, потому что я широк, - твердо заявил я и опять хлебнул из бокала. Ламберт тотчас подлил.
  - Вот что, Аркадий: если бы мне осмелился такой, как Бьоринг, наговорить ругательств и ударить при даме, которую я обожаю, то я б и не знаю что сделал! А ты стерпел, и я гнушаюсь тобой: ты - тряпка!
  - Как ты смеешь сказать, что меня ударил Бьоринг! - вскричал я, краснея, - это я его скорее ударил, а не он меня.
  - Нет, это он тебя ударил, а не ты его.
  - Врешь, еще я ему ногу отдавил!
  - Но он тебя отбил рукой и велел лакеям тащить... а она сидела и глядела из кареты и смеялась на тебя, - она знает, что у тебя нет отца и что тебя можно обидеть.
  - Я не знаю, Ламберт, между нами мальчишнический разговор, которого я стыжусь. Ты это чтоб раздразнить меня, и так грубо и открыто, как с шестнадцатилетним каким-то. Ты сговорился с Анной Андреевной! - вскричал я, дрожа от злости и машинально все хлебая вино.
  - Анна Андреевна - шельма! Она надует и тебя, и меня, и весь свет! Я тебя ждал, потому что ты лучше можешь докончить с той.
  - С какою той?
  - С madame Ахмаковой. Я все знаю. Ты мне сам сказал, что она того письма, которое у тебя, боится...
  - Какое письмо... врешь ты... Ты видел ее? - бормотал я в смущении.
  - Я ее видел. Она хороша собой. Trиs belle; и у тебя вкус.
  - Знаю, что ты видел; только ты с нею не смел говорить, и я хочу, чтобы и об ней ты не смел говорить.
  - Ты еще маленький, а она над тобою смеется - вот что! У нас была одна такая добродетель в Москве: ух как нос подымала! а затрепетала, когда пригрозили, что все расскажем, и тотчас послушалась; а мы взяли и то и другое: и деньги и то - понимаешь что? Теперь она опять в свете недоступная - фу ты, черт, как высоко летает, и карета какая, а коли б ты видел, в каком это было чулане! Ты еще не жил; если б ты знал, каких чуланов они не побоятся...
  - Я это думал, - пробормотал я неудержимо.
  - Они развращены до конца ногтей; ты не знаешь, на что они способны! Альфонсина жила в одном таком доме, так она гнушалась.
  - Я об этом думал, - подтвердил я опять.
  - А тебя бьют, а ты жалеешь...
  - Ламберт, ты - мерзавец, ты - проклятый! - вскричал я, вдруг как-то сообразив и затрепетав. - Я видел все это во сне, ты стоял и Анна Андреевна... О, ты - проклятый! Неужели ты думал, что я - такой подлец? Я ведь и видел потому во сне, что так и знал, что ты это скажешь. И наконец, все это не может быть так просто, чтоб ты мне про все это так прямо и просто говорил!
  - Ишь рассердился! Те-те-те! - протянул Ламберт, смеясь и торжествуя. - Ну, брат Аркашка, теперь я все узнал, что мне надо. Для того-то и ждал тебя. Слушай, ты, стало быть, ее любишь, а Бьорингу отмстить хочешь - вот что мне надо было узнать. Я все время это так и подозревал, когда тебя здесь ждал. Ceci posй, cela change la question. И тем лучше, потому что она сама тебя любит. Так ты и женись, нимало не медля, это лучше. Да иначе и нельзя тебе, ты на самом верном остановился. А затем знай, Аркадий, что у тебя есть друг, это я, которого ты можешь верхом оседлать. Вот этот друг тебе и поможет и женит тебя: из-под земли все достану, Аркаша! А ты уж подари за то потом старому товарищу тридцать тысячек за труды, а? А я помогу, не сомневайся. Я во всех этих делах все тонкости знаю, и тебе все приданое дадут, и ты - богач с карьерой!
  У меня хоть и кружилась голова, но я с изумлением смотрел на Ламберта. Он был серьезен, то есть не то что серьезен, но в возможность женить меня, я видел ясно, он и сам совсем верил и даже принимал идею с восторгом. Разумеется, я видел тоже, что он ловит меня, как мальчишку (наверное - видел тогда же); но мысль о браке с нею до того пронзила меня всего, что я хоть и удивлялся на Ламберта, как это он может верить в такую фантазию, но в то же время сам стремительно в нее уверовал, ни на миг не утрачивая, однако, сознания, что это, конечно, ни за что не может осуществиться. Как-то все это уложилось вместе.
  - Да разве это возможно? - пролепетал я.
  - Зачем нет? Ты ей покажешь документ - она струсит и пойдет за тебя, чтобы не потерять деньги.
  Я решился не останавливать Ламберта на его подлостях, потому что он до того простодушно выкладывал их предо мной, что даже и не подозревал, что я вдруг могу возмутиться; но я промямлил, однако, что не хотел бы жениться только силой.
  - Я ни за что не захочу силой; как ты можешь быть так подл, чтобы предположить во мне это?
  - Эвона! Да она сама пойдет: это - не ты, а она сама испугается и пойдет. А пойдет она еще потому, что тебя любит, - спохватился Ламберт.
  - Ты это врешь. Ты надо мной смеешься. Почему ты знаешь, что она меня любит?
  - Непременно. Я знаю. И Анна Андреевна это полагает. Это я тебе серьезно и правду говорю, что Анна Андреевна полагает. И потом еще я расскажу тебе, когда придешь ко мне, одну вещь, и ты увидишь, что любит. Альфонсина была в Царском; она там тоже узнавала...
  - Что ж она там могла узнать?
  - А вот пойдем ко мне: она тебе расскажет сама, и тебе будет приятно. Да и чем ты хуже кого? Ты красив, ты воспитан...
  - Да, я воспитан, - прошептал я, едва переводя дух. Сердце мое колотилось и, конечно, не от одного вина.
  - Ты красив. Ты одет хорошо.
  - Да, я одет хорошо.
  - И ты добрый...
  - Да, я добрый.
  - Почему же ей не согласиться? А Бьоринг все-таки не возьмет без денег, а ты можешь ее лишить денег - вот она и испугается; ты женишься и тем отмстишь Бьорингу. Ведь ты мне сам тогда в ту ночь говорил, после морозу, что она в тебя влюблена.
  - Я тебе это разве говорил? Я, верно, не так говорил.
  - Нет, так.
  - Это я в бреду. Верно, я тебе тогда и про документ сказал?
  - Да, ты сказал, что у тебя есть такое письмо; я и подумал: как же он, коли есть такое письмо, свое теряет?
  - Это все - фантазия, и я вовсе не так глуп, чтобы этому поверить, - бормотал я. - Во-первых, разница в летах, а во-вторых, у меня нет никакой фамилии.
  - Да уж пойдет; нельзя не пойти, когда столько денег пропадет, - это я устрою. А к тому ж тебя любит. Ты знаешь, этот старый князь к тебе совсем расположен; ты чрез его покровительство знаешь какие связи можешь завязать; а что до того, что у тебя нет фамилии, так нынче этого ничего не надо: раз ты тяпнешь деньги - и пойдешь, и пойдешь, и чрез десять лет будешь таким миллионером, что вся Россия затрещит, так какое тебе тогда надо имя? В Австрии можно барона купить. А как женишься, тогда в руки возьми. Надо их хорошенько. Женщина, если полюбит, то любит, чтобы ее в кулаке держать. Женщина любит в мужчине характер. А ты как испугаешь ее письмом, то с того часа и покажешь ей характер. "А, скажет, он такой молодой, а у него есть характер".
  Я сидел как ошалелый. Ни с кем другим никогда я бы не упал до такого глупого разговора. Но тут какая-то сладостная жажда тянула вести его. К тому же Ламберт был так глуп и подл, что стыдиться его нельзя было.
  - Нет, знаешь, Ламберт, - вдруг сказал я, - как хочешь, а тут много вздору; я потому с тобой говорил, что мы товарищи и нам нечего стыдиться; но с другим я бы ни за что не унизился. И, главное, почему ты так утверждаешь, что она меня любит? Это ты хорошо сейчас сказал про капитал; но видишь, Ламберт, ты не знаешь высшего света: у них все это на самых патриархальных, родовых, так сказать, отношениях, так что теперь, пока она еще не знает моих способностей и до чего я в жизни могу достигнуть - ей все-таки теперь будет стыдно. Но я не скрою от тебя, Ламберт, что тут действительно есть один пункт, который может подать надежду. Видишь: она может за меня выйти из благодарности, потому что я ее избавлю тогда от ненависти одного человека. А она его боится, этого человека.
  - Ах, ты это про твоего отца? А что, он очень ее любит? - с необыкновенным любопытством встрепенулся вдруг Ламберт.
  - О нет! - вскричал я, - и как ты страшен и в то же время глуп, Ламберт! Ну мог ли бы я, если б он любил ее, хотеть тут жениться? Ведь все-таки - сын и отец, это ведь уж стыдно будет. Он маму любит, маму, и я видел, как он обнимал ее, и я прежде сам думал, что он любит Катерину Николаевну, но теперь узнал ясно, что он, может, ее когда-то любил, но теперь давно ненавидит... и хочет мстить, и она боится, потому что я тебе скажу, Ламберт, он ужасно страшен, когда начнет мстить. Он почти сумасшедшим становится. Он когда на нее злится, то на все лезет. Это вражда в старом роде из-за возвышенных принципов. В наше время - наплевать на все общие принципы; в наше время не общие принципы, а одни только частные случаи. Ах, Ламберт, ты ничего не понимаешь: ты глуп, как палец; я говорю тебе теперь об этих принципах, а ты, верно, ничего не понимаешь. Ты ужасно необразован. Помнишь, ты меня бил? Я теперь сильнее тебя - знаешь ты это?
  - Аркашка, пойдем ко мне! Мы просидим вечер и выпьем еще одну бутылку, а Альфонсина споет с гитарой.
  - Нет, не пойду. Слушай, Ламберт, у меня есть "идея". Если не удастся и не женюсь, то я уйду в идею; а у тебя нет идеи.
  - Хорошо, хорошо, ты расскажешь, пойдем.
  - Не пойду! - встал я, - не хочу и не пойду. Я к тебе приду, но ты - подлец. Я тебе дам тридцать тысяч - пусть, но я тебя чище и выше... Я ведь вижу, что ты меня обмануть во всем хочешь. А об ней я запрещаю тебе даже и думать: она выше всех, и твои планы - это такая низость, что я даже удивляюсь тебе, Ламберт. Я жениться хочу - это дело другое, но мне не надобен капитал, я презираю капитал. Я сам не возьму, если б она давала мне свой капитал на коленях... А жениться, жениться, это - дело другое. И знаешь, это ты хорошо сказал, чтобы в кулаке держать. Любить, страстно любить, со всем великодушием, какое в мужчине и какого никогда не может быть в женщине, но и деспотировать - это хорошо. Потому что, знаешь что, Ламберт, - женщина любит деспотизм. Ты, Ламберт, женщину знаешь. Но ты удивительно глуп во всем остальном. И, знаешь, Ламберт, ты не совсем такой мерзкий, как кажешься, ты - простой. Я тебя люблю. Ах, Ламберт, зачем ты такой плут? Тогда бы мы так весело стали жить! Знаешь, Тришатов - милый.
  Все эти последние бессвязные фразы я пролепетал уже на улице. О, я все это припоминаю до мелочи, чтоб читатель видел, что, при всех восторгах и при всех клятвах и обещаниях возродиться к лучшему и искать благообразия, я мог тогда так легко упасть и в такую грязь! И клянусь, если б я не уверен был вполне и совершенно, что теперь я уже совсем не тот и что уже выработал себе характер практическою жизнью, то я бы ни за что не признался во всем этом читателю.
  Мы вышли из лавки, и Ламберт меня поддерживал, слегка обнявши рукой. Вдруг я посмотрел на него и увидел почти то же самое выражение его пристального, разглядывающего, страшно внимательного и в высшей степени трезвого взгляда, как и тогда, в то утро, когда я замерзал и когда он вел меня, точно так же обняв рукой, к извозчику и вслушивался, и ушами и глазами, в мой бессвязный лепет. У пьянеющих людей, но еще не опьяневших совсем, бывают вдруг мгновения самого полного отрезвления.
  - Ни за что к тебе не пойду! - твердо и связно проговорил я, насмешливо смотря на него и отстраняя его рукой.
  - Ну, полно, я велю Альфонсине чаю, полно! Он ужасно был уверен, что я не вырвусь; он обнимал и придерживал меня с наслаждением, как жертвочку, а уж я-то, конечно, был ему нужен, именно в тот вечер и в таком состоянии! Потом это все объяснится - зачем.
  - Не пойду! - повторил я. - Извозчик!
  Как раз подскочил извозчик, и я прыгнул в сани.
  - Куда ты? Что ты! - завопил Ламберт, в ужаснейшем страхе, хватая меня за шубу.
  - И не смей за мной! - вскричал я, - не догоняй. - В этот миг как раз тронул извозчик, и шуба моя вырвалась из рук Ламберта.
  - Все равно придешь! - закричал он мне вслед злым голосом.
  - Приду, коль захочу, - моя воля! - обернулся я к нему из саней.

    II.

  Он не преследовал, конечно, потому, что под рукой не случилось другого извозчика, и я успел скрыться из глаз его. Я же доехал лишь до Сенной, а там встал и отпустил сани. Мне ужасно захотелось пройтись пешком. Ни усталости, ни большой опьянелости я не чувствовал, а была лишь одна только бодрость; был прилив сил, была необыкновенная способность на всякое предприятие и бесчисленные приятные мысли в голове.
  Сердце усиленно и веско билось - я слышал каждый удар. И все так мне было мило, все так легко. Проходя мимо гауптвахты на Сенной, мне ужасно захотелось подойти к часовому и поцеловаться с ним. Была оттепель, площадь почернела и запахла, но мне очень нравилась и площадь.
  "Я теперь на Обуховский проспект, - думал я, - а потом поверну налево и выйду в Семеновский полк, сделаю крюку, это прекрасно, все прекрасно. Шуба у меня нараспашку - а что ж ее никто не снимает, где ж воры? На Сенной, говорят, воры; пусть подойдут, я, может, и отдам им шубу. На что мне шуба? Шуба - собственность. La propriйtй c'est le vol. A впрочем, какой вздор и как все хорошо. Это хорошо, что оттепель. Зачем мороз? Совсем не надо морозу. Хорошо и вздор нести. Что, бишь, я сказал Ламберту про принципы? Я сказал, что нет общих принципов, а есть только частные случаи; это я соврал, архисоврал! И нарочно, чтоб пофорсить. Стыдно немножко, а впрочем - ничего, заглажу. Не стыдитесь, не терзайте себя, Аркадий Макарович. Аркадий Макарович, вы мне нравитесь. Вы мне очень даже нравитесь, молодой мой друг. Жаль, что вы - маленький плутишка... и... и... ах да... ах!"
  Я вдруг остановился, и все сердце мое опять заныло в упоении: "Господи! Что это он сказал? Он сказал, что она - меня любит. О, он - мошенник, он много тут налгал; это для того, чтоб я к нему поехал ночевать. А может, и нет. Он сказал, что и Анна Андреевна так думает... Ба! Да ему могла и Настасья Егоровна тут что-нибудь разузнать: та везде шныряет. И зачем я не поехал к нему? я бы все узнал! Гм! у него план, и я все это до последней черты предчувствовал. Сон. Широко задумано, господин Ламберт, только врете вы, не так это будет. А может, и так! А может, и так! И разве он может женить меня? А может, и может. Он наивен и верит. Он глуп и дерзок, как все деловые люди. Глупость и дерзость, соединясь вместе, - великая сила. А признайтесь, что вы таки боялись Ламберта, Аркадий Макарович! И на что ему честные люди? Так серьезно и говорит: ни одного здесь честного человека! Да ты-то сам - кто? Э, что ж я! Разве честные люди подлецам не нужны? В плутовстве честные люди еще пуще, чем везде, нужны. Ха-ха! Этого только вы не знали до сих пор, Аркадий Макарович, с вашей полной невинностью. Господи! Что, если он вправду женит меня?"
  Я опять приостановился. Я должен здесь признаться в одной глупости (так как это уже давно прошло), я должен признаться, что я уже давно пред тем хотел жениться - то есть не хотел и этого бы никогда не случилось (да и не случится впредь, даю слово), но я уже не раз и давно уже перед тем мечтал о том, как хорошо бы жениться - то есть ужасно много раз, особенно засыпая, каждый раз на ночь. Это началось у меня еще по шестнадцатому году. У меня был в гимназии товарищ, ровесник мне, Лавровский - и такой милый, тихий, хорошенький мальчик, впрочем ничем другим не отличавшийся. Я с ним никогда почти не разговаривал. Вдруг мы как-то сидели рядом одни, и он был очень задумчив, и вдруг он мне: "Ах, Долгорукий, как вы думаете, вот бы теперь жениться; право, когда ж и жениться, как не теперь; теперь бы самое лучшее время, и, однако, никак нельзя!" И так он откровенно это сказал. И я вдруг всем сердцем с этим согласился, потому что сам уж грезил о чем-то. Потом мы несколько дней сряду сходились и все об этом говорили, как бы в секрете, впрочем только об этом. А потом, не знаю как это произошло, но мы разошлись и перестали говорить. Вот с тех-то пор я и стал мечтать. Об этом, конечно, не стоило бы вспоминать, но мне хотелось только указать, как это издалека иногда идет...
  "Тут одно только серьезное возражение, - все мечтал я, продолжая идти. - О, конечно, ничтожная разница в наших летах не составит препятствия, но вот что: она - такая аристократка, а я - просто Долгорукий! Страшно скверно! Гм! Версилов разве не мог бы, женясь на маме, просить правительство о позволении усыновить меня... за заслуги, так сказать, отца... Он ведь служил, стало быть, были и заслуги; он был мировым посредником... О, черт возьми, какая гадость!"
  Я вдруг воскликнул это и вдруг, в третий раз, остановился, но уже как бы раздавленный на месте. Все мучительное чувство унижения от сознания, что я мог пожелать такого позору, как перемена фамилии усыновлением, эта измена всему моему детству - все это почти в один миг уничтожило все прежнее расположение, и вся радость моя разлетелась как дым. "Нет, этого я никому не перескажу, - подумал я, страшно покраснев, - это я потому так унизился, что я... влюблен и глуп. Нет, если в чем прав Ламберт, так в том, что нынче всех этих дурачеств не требуется вовсе, а что нынче в наш век главное - сам человек, а потом его деньги. То есть не деньги, а его могущество. С таким капиталом я брошусь в "идею", и вся Россия затрещит через десять лет, и я всем отомщу. А с ней церемониться нечего, тут опять прав Ламберт. Струсит и просто пойдет. Простейшим и пошлейшим образом согласится и пойдет. "Ты не знаешь, ты не знаешь, в каком это чулане происходило!" - припоминались мне давешние слова Ламберта. И это так, - подтверждал я, - Ламберт прав во всем, в тысячу раз правее меня, и Версилова, и всех этих идеалистов! Он - реалист. Она увидит, что у меня есть характер, и скажет: "А у него есть характер!" Ламберт - подлец, и ему только бы тридцать тысяч с меня сорвать, а все-таки он у меня один только друг и есть. Другой дружбы нет и не может быть, это все выдумали непрактические люди. А ее я даже и не унижаю; разве я ее унижаю? Ничуть: все женщины таковы! Женщина разве бывает без подлости? Потому-то над ней и нужен мужчина, потому-то она и создана существом подчиненным. Женщина - порок и соблазн, а мужчина - благородство и великодушие. Так и будет во веки веков. А что я собираюсь употребить "документ" - так это ничего. Это не помешает ни благородству, ни великодушию. Шиллеров в чистом состоянии не бывает - их выдумали. Ничего, коль с грязнотцой, если цель великолепна! Потом все омоется, все загладится. А теперь это - только широкость, это - только жизнь, это - только жизненная правда - вот как это теперь называется!"
  О, опять повторю: да простят мне, что я привожу весь этот тогдашний хмельной бред до последней строчки. Конечно, это только эссенция тогдашних мыслей, но, мне кажется, я этими самыми словами и говорил. Я должен был привести их, потому что я сел писать, чтоб судить себя. А что же судить, как не это? Разве в жизни может быть что-нибудь серьезнее? Вино же не оправдывало. In vino veritas.
  Так мечтая и весь закопавшись в фантазию, я и не заметил, что дошел наконец до дому, то есть до маминой квартиры. Даже не заметил, как вошел в квартиру; но только что я вступил в нашу крошечную переднюю, как уже сразу понял, что у нас произошло нечто необычайное. В комнатах говорили громко, вскрикивали, а мама, слышно было, плакала. В дверях меня чуть не сбила с ног Лукерья, стремительно пробежавшая из комнаты Макара Ивановича в кухню. Я сбросил шубу и вошел к Макару Ивановичу, потому что там все столпились.
  Там стояли Версилов и мама. Мама лежала у него в объятиях, а он крепко прижимал ее к сердцу. Макар Иванович сидел, по обыкновению, на своей скамеечке, но как бы в каком-то бессилии, так что Лиза с усилием придерживала его руками за плечо, чтобы он не упал; и даже ясно было, что он все клонится, чтобы упасть. Я стремительно шагнул ближе, вздрогнул и догадался: старик был мертв.
  Он только что умер, за минуту какую-нибудь до моего прихода. За десять минут он еще чувствовал себя как всегда. С ним была тогда одна Лиза; она сидела у него и рассказывала ему о своем горе, а он, как вчера, гладил ее по голове. Вдруг он весь затрепетал (рассказывала Лиза), хотел было привстать, хотел было вскрикнуть и молча стал падать на левую сторону. "Разрыв сердца!" - говорил Версилов. Лиза закричала на весь дом, и вот тут-то они все и сбежались - и все это за минуту какую-нибудь до моего прихода.
  - Аркадий! - крикнул мне Версилов, - мигом беги к Татьяне Павловне. Она непременно должна быть дома. Проси немедленно. Возьми извозчика. Скорей, умоляю тебя!
  Его глаза сверкали - это я ясно помню. В лице его я не заметил чего-нибудь вроде чистой жалости, слез - плакали лишь мама, Лиза да Лукерья. Напротив, и это я очень хорошо запомнил, в лице его поражало какое-то необыкновенное возбуждение, почти восторг. Я побежал за Татьяной Павловной.
  Путь, как известно из прежнего, тут не длинный. Я извозчика не взял, а пробежал всю дорогу не останавливаясь. В уме моем было смутно и даже тоже почти что-то восторженное. Я понимал, что совершилось нечто радикальное. Опьянение же совершенно исчезло во мне, до последней капли, а вместе с ним и все неблагородные мысли, когда я позвонил к Татьяне Павловне.
  Чухонка отперла: "Нет дома!" - и хотела тотчас запереть.
  - Как нет дома? - ворвался я в переднюю силой, - да быть же не может! Макар Иванович умер!
  - Что-о! - раздался вдруг крик Татьяны Павловны сквозь запертую дверь в ее гостиную.
  - Умер! Макар Иванович умер! Андрей Петрович просит вас сию минуту прийти!
  - Да ты врешь!..
  Задвижка щелкнула, но дверь отворилась только на вершок: "Что такое, рассказывай!"
  - Я сам не знаю, я только что пришел, а он уже мертв. Андрей Петрович говорит: разрыв сердца!
  - Сейчас, сию минуту. Беги, скажи, что буду: ступай же, ступай же, ступай! Ну, чего еще стал?
  Но я ясно видел сквозь приотворенную дверь, что кто-то вдруг вышел из-за портьеры, за которой помещалась кровать Татьяны Павловны, и стал в глубине комнаты, за Татьяной Павловной. Машинально, инстинктивно я схватился за замок и уже не дал затворить дверь.
  - Аркадий Макарович! Неужели правда, что он умер? - раздался знакомый мне тихий, плавный, металлический голос, от которого все так и задрожало в душе моей разом: в вопросе слышалось что-то проникнувшее и взволновавшее ее душу.
  - А коли так, - бросила вдруг дверь Татьяна Павловна, - коли так - так и улаживайтесь, как хотите, сами. Сами захотели!
  Она стремительно выбежала из квартиры, накидывая на бегу платок и шубку, и пустилась по лестнице. Мы остались одни. Я сбросил шубу, шагнул и затворил за собою дверь. Она стояла предо мной как тогда, в то свидание, с светлым лицом, с светлым взглядом, и, как тогда, протягивала мне обе руки. Меня точно подкосило, и я буквально упал к ее ногам.

    III.

  Я начал было плакать, не знаю с чего; не помню, как она усадила меня подле себя, помню только, в бесценном воспоминании моем, как мы сидели рядом, рука в руку, и стремительно разговаривали: она расспрашивала про старика и про смерть его, а я ей об нем рассказывал - так что можно было подумать, что я плакал о Макаре Ивановиче, тогда как это было бы верх нелепости; и я знаю, что она ни за что бы не могла предположить во мне такой совсем уж малолетней пошлости. Наконец я вдруг спохватился, и мне стало стыдно. Теперь я полагаю, что плакал тогда единственно от восторга, и думаю, что она это очень хорошо поняла сама, так что насчет этого воспоминания я спокоен.
  Мне вдруг показалось очень странным, что она все так расспрашивала про Макара Ивановича.
  - Да вы разве знали его? - спросил я в удивлении.
  - Давно. Я его никогда не видала, но в жизни моей он тоже играл роль. Мне много передавал о нем в свое время тот человек, которого я боюсь. Вы знаете - какой человек.
  - Я только знаю теперь, что "тот человек" гораздо был ближе к душе вашей, чем вы это мне прежде открыли, - сказал я, сам не зная, что хотел этим выразить, но как бы с укоризной и весь нахмурясь.
  - Вы говорите, он целовал сейчас вашу мать? Обнимал ее? Вы это видели сами? - не слушала она меня и продолжала расспрашивать.
  - Да, видел; и поверьте, все это было в высшей степени искренно и великодушно! - поспешил я подтвердить, видя ее радость.
  - Дай ему бог! - перекрестилась она. - Теперь он развязан. Этот прекрасный старик только связывал его жизнь. Со смертью его в нем опять воскреснет долг и... достоинство, как воскресали уже раз. О, он прежде всего - великодушный, он успокоит сердце вашей матери, которую любит больше всего на земле, и успокоится наконец сам, да и, слава богу, - пора.
  - Он вам очень дорог?
  - Да, очень дорог, хотя и не в том смысле, в каком бы он сам желал и в каком вы спрашиваете.
  - Да вы теперь-то за него или за себя боитесь? - спросил я вдруг.
  - Ну, это - мудреные вопросы, оставим их.
  - Оставим конечно; только ничего я этого не знал, слишком многого, может быть; но пусть, вы правы, теперь все по-новому, и если кто воскрес, то я первый. Я перед вами низок мыслями, Катерина Николаевна, и, может быть, не более часу назад я совершил низость против вас и делом, но знайте, я вот сижу подле вас и не чувствую никакого угрызения. Потому что все теперь исчезло и все по-новому, а того человека, который час назад замышлял против вас низость, я не знаю и знать не хочу!
  - Очнитесь, - улыбнулась она, - вы как будто немножко в бреду.
  - И разве можно судить себя подле вас?.. - продолжал я, - будь честный, будь низкий - вы все равно, как солнце, недосягаемы... Скажите, как это вы могли выйти ко мне, после всего, что было? Да если б вы знали, что было час назад, только час? И какой сон сбылся?
  - Все, должно быть, знаю, - тихо улыбнулась она, - вы только что хотели мне в чем-нибудь отмстить, поклялись меня погубить и наверно убили бы или прибили тут же всякого, который осмелился бы сказать обо мне при вас хоть одно худое слово.
  О, она улыбалась и шутила; но это лишь по чрезмерной ее доброте, потому что вся душа ее в ту минуту была полна, как сообразил я после, такой собственной огромной заботы и такого сильного и могущественного ощущения, что разговаривать со мной и отвечать на мои пустенькие, раздражительные вопросы она могла лишь вроде как когда отвечают маленькому ребенку на какой-нибудь его детский неотвязный вопрос, чтоб отвязаться. Я это вдруг понял, и мне стало стыдно, но я уже не мог отвязаться.
  - Нет, - вскричал я, не владея собой, - нет, я не убил того, который говорил об вас худо, а напротив, я же его и поддержал!
  - О, ради бога, не надо, не нужно, не рассказывайте ничего, - протянула она вдруг руку, чтобы остановить меня, и даже с каким-то страданием в лице, но я уже вскочил с места и стал перед нею, чтоб высказать все, и, если б высказал, не случилось бы того, что вышло после, потому что наверно кончилось бы тем, что я бы сознался во всем и возвратил ей документ. Но она вдруг засмеялась:
  - Не надо, не надо ничего, никаких подробностей! все ваши преступления я сама знаю: бьюсь об заклад, вы хотели на мне жениться, или вроде того, и только что сговаривались об этом с каким-нибудь из ваших помощников, ваших прежних школьных друзей... Ах, да ведь я, кажется, угадала! - вскричала она, серьезно всматриваясь в мое лицо.
  - Как... как вы могли угадать? - пролепетал было я, как дурак, страшно пораженный.
  - Ну вот еще! Но довольно, довольно! я вам прощаю, только перестаньте об этом, - махнула она опять рукой, уже с видимым нетерпением. - Я - сама мечтательница, и если б вы знали, к каким средствам в мечтах прибегаю в минуты, когда во мне удержу нет! Довольно, вы меня все сбиваете. Я очень рада, что Татьяна Павловна ушла; мне очень хотелось вас видеть, а при ней нельзя было бы так, как теперь, говорить. Мне кажется, я перед вами виновата в том, что тогда случилось. Да? Ведь да?
  - Вы виноваты? Но тогда я предал вас ему, и - что могли вы обо мне подумать! Я об этом думал все это время, все эти дни, с тех пор, каждую минуту, думал и ощущал. (Я ей не солгал.)
  - Напрасно так себя мучили, я тогда же слишком поняла, как это все вышло; просто вы проговорились ему тогда в радости, что в меня влюблены и что я... ну, и что я вас слушаю. На то вам и двадцать лет. Ведь вы его любите больше всего мира, ищете в нем друга, идеал? Я слишком это поняла, но уже было поздно; о да, я сама была тогда виновата: мне надо было вас позвать тогда же и вас успокоить, но мне стало досадно; и я попросила не принимать вас в дом; вот и вышла та сцена у подъезда, а потом та ночь. И знаете, я все это время, как и вы, мечтала с вами увидеться потихоньку, только не знала, как бы это устроить. И как вы думаете, чего я боялась больше всего? Того, что вы поверите его наговорам обо мне.
&nbs

Другие авторы
  • Розанов Василий Васильевич
  • Леопарди Джакомо
  • Аблесимов Александр Онисимович
  • Булгарин Фаддей Венедиктович
  • Тургенев Иван Сергеевич
  • Щастный Василий Николаевич
  • Мамышев Николай Родионович
  • Ландсбергер Артур
  • Потемкин Григорий Александрович
  • Ганьшин Сергей Евсеевич
  • Другие произведения
  • Полевой Николай Алексеевич - Сцены из трагедии "Стенька Разин"
  • Розанов Василий Васильевич - Об экзаменах в средних учебных заведениях
  • Леонтьев Константин Николаевич - Наше общество и наша изящная литература
  • Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Деревенская драма
  • Страхов Николай Николаевич - Наследники. Д. И. Стахеева
  • Ирецкий Виктор Яковлевич - Воспоминания о Н. С. Гумилеве
  • Раскольников Федор Федорович - Гибель Черноморского флота
  • Шевырев Степан Петрович - Стихотворения М.Лермонтова
  • Анненская Александра Никитична - А. Н. Анненская: биографическая справка
  • Леонтьев Константин Николаевич - Дитя души
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 474 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа