Главная » Книги

Савинков Борис Викторович - То, чего не было, Страница 7

Савинков Борис Викторович - То, чего не было


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

адеюсь, вы подчинитесь большин­ству? - обратился он к Болотову.
   Болотов ничего не ответил. "Неужели будут голосо­вать? Голосовать? Что? Жить мне или умереть?" Эта мысль показалась такой смешной, нелепой и ни на что не похожей, что он даже не рассердился. Но уже доктор Берг считал голоса.
   Болотов не верил глазам. "Так, действительно, коми­тет властен дозволить и запретить? Так, действительно, смерть и убийство решаются большинством голосов?" Отстранив руку доктора Берга, он пристально, гневно посмотрел на Арсения Ивановича.
   - Вы меня извините; я сделаю так, как решил.
   - Шутки, кормилец, шутки... - засмеялся Арсений Иванович. - Неужто не подчинитесь комитету?..
   - Нарушение дисциплины влечет за собою... - на­ставительно начал доктор Берг, но Болотов не дослушал. Не говоря более ни слова, он большими шагами вышел из комнаты. В полутемном, пустом коридоре его догнал смущенный Груздев.
   Болотов круто повернулся на каблуках:
   - И вы голосовали, Груздев?
   - Конечно. А что?
   - Ничего.
   И хотя Груздев весь вечер молчал и был неповинен в голосовании, Болотов с непривычной, нерассуждающей, внезапно вспыхнувшей злобой, изливая тоску своих сумрачных дней, начал горько упрекать его в лицемерии:
   -Да вы... Да вы понимаете, что вы говорите? Понимаете, что вы сделали? Понимаете или нет?.. Поче­му товарищи умирают? А вы? Почему я живу?.. Или у нас нет стыда? Нет совести? Как вам не стыдно?
   - Груздев робко пожал плечами. Его открытое, доброе, обиженное лицо покраснело. Он застенчиво улыбнулся.
   - Ну что вы?.. Все это так... Да...
   - Что да?
   - Да ведь не в терроре же дело... Разве трудно по­гибнуть? - Он покраснел еще гуще. - Вы мне вери­те?.. Да?.. Ну, так вы знаете: есть другая работа. Она, пожалуй, еще труднее... Пропаганда среди крестьян, среди рабочих, среди солдат, среди масс... Разве она не нужна? Разве только тот революционер, кто выходит с бомбой в руках? Кто дерется на баррикадах? Разве я не служу революции? Разве мой труд не приносит поль­зы? Скажите мне, не приносит?..
   - Ах, Груздев, да ведь я не про то.
   - А про что же?.. Послушайте, Болотов, я вам скажу...
   Ну, Арсений Иванович старик... На него не нужно сердиться... Ну, доктор Берг... Э, да что доктор Берг!.. Вы меня знаете? Да?.. Я не могу вас понять... Ведь террор - только средство, одно из многих хоро­ших средств... Слава и честь тому, кто идет по этой дороге! Я не иду. И не пойду. Слышите: сознательно не пойду, потому что дело не в том: умереть или нет... Дело в том, чтобы принести возможно большую поль­зу. Нас так мало... Так мало людей, которые знают, чего хотят, твердо знают; для которых револю­ция - не только восстание, а глубокий идейный пере­ворот... А вот вы уходите... Слушайте, пойдем со мной к крестьянам, в деревню... Там живая работа... Там не слова говорить... - Груздев замолчал и с несмелой на­деждой заглянул Болотову в глаза.
   Болотов усмех­нулся:
   - Вы не понимаете меня... То, что вы делае­те - полезно, я всю жизнь свою это делал... Только...
   - Что только?..
   Болотов не ответил. Безнадежно махнув рукой, он побрел к себе в номер. В комнате еще долго, недоумевая, говорили о нем.
  

IV

  
   В Твери Володе не посчастливилось. Чтобы разжечь догорающее восстание и остановить Семеновский полк, он решил взорвать полотно железной дороги. Но он не нашел динамита и, сам не зная зачем, вернулся в Моск­ву. Дружина была разгромлена, последняя баррикада расстреляна. На Кудринской площади, у костров, дыми­лись обугленные столбы, развороченные заборы, бочон­ки, доски, оконные рамы - жалкое наследие обессилен­ного восстания. Пресня была занята войсками, в Грузи­нах погромыхивали орудия, и у Страстного монастыря дворники показывали купцам следы винтовочных пуль. Понимая, что сражение проиграно, Володя в тот же день вечером выехал в Петербург.
   Московская неудача возмутила его. Он видел причи­ну ее в малодушии. Он негодовал, что Залкинд пожалел денег, что Арсений Иванович не дал патронов, что док­тор Берг не "сорганизовал" партийных дружин. Он ви­нил комитет в позорном бездействии, партию - в небре­жении. Он искренно верил, что рабочие могли овладеть Петербургом, но что товарищи испугались. Он думал, что, если бы нашлось всего пять кило динамита, Москва бы­ла бы в руках Сережи. Он думал, что, распоряжайся не Арсений Иванович, не доктор Берг, не Вера Андреевна, а другие, дальновидные и отважные люди, судьба России бы изменилась. Он не понимал, да и не мог бы понять, что не от их сознательной воли зависел успех восстания и что каждый член партии был по-своему прав. Прав был Пронька, умирая на баррикадах; прав был Ваня, бросая бомбу; прав был Берг, радея о комитете; прав был Боло­тов, защищая Москву. Каждый делал именно то, что мог и должен был делать по мере своих, дарованных ему сил. И если слабых сил не хватило, если восстание было раздавлено, то не отдельные люди, не Болотов, не Берг и не Арсений Иванович были тому виною.
   Но Володя не видел этого. Возмущенный горестным поражением, убежденный, что виновен в нем комитет, озлобленный напрасною жертвой, он горько каялся в легковерии. Он не поехал на съезд. Партийные съезды, конференции и советы казались ему пустою забавой, болтовней досужих "интеллигентов". Он давно решил все вопросы. Он ду­мал, что говорить уже не о чем, решать более нечего, колебаться нельзя и что нужно мстить, а не "трепать языком". И он думал еще, что в революции нет запове­дей, что террор не есть преступление и что один человек неизбежно властен над жизнью другого, как он, Володя, властен над своею дружиной. И, так же как Болотов, он тяжко чувствовал свое одиночество.
   "Трусы... Жалкие трусы..." - злобно, сквозь зубы, твердил он себе, шагая по Измайловскому проспекту. С моря дул свежий ветер, моросила мокрая пыль. Таял жидкий, заплаканный снег. В дождевом, неверном тума­не тонула медная колонна Победы. Был четвертый час дня, но уже мутно маячили электрические огни. Володя, спрятав в поднятый воротник кудрявую черную, как у жука, голову, быстро шел по скользкому тротуару: в Пя­той роте, в устроенной им "конспиративной" квартире, жила Ольга, его товарищ и друг, и чем ближе он подхо­дил к Пятой роте, тем спокойнее становились мысли. Он думал теперь об Ольге, о ее лукавых глазах, о том, что сейчас, через десять минут, он услышит дружеский голос и сожмет любимую руку. Он приехал в Петербург для Сережи, для Вани и Константина, но почему он прямо с вокзала не пошел на партийную "явку", он бы не мог объяснить. И если бы кто-нибудь заподозрил, что им владеет любовь, он бы недоверчиво засмеялся.
   Он нашел знакомый хмурый пятиэтажный дом и, ми­новав грязный двор, поднялся по лестнице. Ольга, высо­кая, гладко причесанная, в простом черном платье жен­щина, сама открыла ему. И хотя они не виделись целый месяц, и целый месяц она ожидала и плакала и боялась за его жизнь, они встретились так, точно расстались вче­ра. Володя, громадный, широкоплечий, не здороваясь и не снимая пальто, сел на диван.
   - Ольга.
   -Что?
   - Ольга...
   - Что, милый?
   - Ольга, что же делать теперь?
   Она потупилась. Он в нетерпении пожал плечами.
   - Что ты думаешь, Ольга?..
   - Что я думаю? Да?..
   - Ах, Боже мой, не тяни...
   Ее круглое, почти бабье лицо стало вдруг холодным и некрасивым.
   - Володя, я тебе вот что скажу... Ты спрашиваешь, что делать? Не знаю, что делать... Но, слушай, есть лю­ди... Их огромное большинство... Они ничего не могут, ничего не смеют, ничего не понимают, они от неудач приходят в отчаяние... Слабые дети...
   - Ну?
   - Ну, а есть и другие...
   Она неожиданно наклонилась к нему и упругим, по­чти кошачьим движеньем обняла его шею.
   - Слушай, Володя, скажи... Если человек решился на все, если он все перенес, все понял, все пережил, если он заглянул в самый низ, в черную бездну, в жут­кую-жуткую тьму... И если ему не сделалось страшно... Если он взглянул и у него не кружится голова... Скажи, как ты думаешь, он такой, как и все? Он - слабый ребе­нок? Или, может быть, у него есть власть над людьми? Власть над жизнью и смертью?..
   Володя с недоумением, не понимая, о чем она гово­рит, посмотрел на нее. Она мягко, всей грудью, прижа­лась к нему, и ее глаза, лукавые, серые, стали желанно и непривычно близки. Он стесненно вздохнул.
   - Не надо бояться, милый... Такому человеку поз­волено все. Слышишь ли? Все. Для него нет греха, нет запрета, нет преступления. Только надо быть смелым. Люди говорят: ложь, и боятся ее. Люди говорят: кровь, и боятся ее... Люди боятся слов... Пусть бездна низа... Раз­ве нет бездны верха?.. Счастлив, кто их обоих узнал. Я думаю так: вот мы решились на великое, на страшное, какое страшное!.. Мы решились на революцию, на тер­рор, на убийство, на смерть. Кто может вместить, тот вместит... Вместит и ложь, и кровь, и свое страдание. А кто не может, тот... тот, конечно, погибнет... И туда ему и дорога! - жестоко, с презрением договорила она.
   Володя почти не слушал ее. Оттого, что она была здесь, рядом с ним, и оттого, что рассыпались ее косы, и что ровно, под абажуром, горела неяркая лампа, и что в комнате было тихо, - он чувствовал себя не большим и сильным, знаменитым "Володей", а пригретым малень­ким мальчиком. Угадывая это тайное чувство, Ольга на ухо шепнула ему:
   - Милый, как ты устал...
   И как только она это сказала, Володя, впервые за долгие месяцы, понял, как глубоко он утомлен, утомлен своей бездомною жизнью, безжалостно-ожесточенной борьбой. Он закрыл глаза и, склонив лохматую голову, забывая о партии, о дружине, о революции, забывая да­же о ней, об Ольге, жадно, как пьяный, пил заслужен­ный и короткий отдых. Не было жизни, не было крови, не было смерти, не было баррикад, террора, жандармов и комитета. Было темное и блаженное, беспредельное чувство покоя. Ольга, не отрываясь, с улыбкой смотрела ему в лицо. Всклокоченный и немытый, с рябинами на побледневших щеках, заросший вьющейся бородой, он казался ей светлым красавцем. Но это длилось недолго. Володя, точно спросонок, тряхнул волосами и повторил свой вопрос:
   - Так что же делать теперь?
   - Что делать? - Ольга недовольно подняла бро­ви. - Не мне, Володя, решать, а тебе...
   Володя молчал, вертя в руках потухшую папиросу.
   - Слушай, Ольга, - наконец начал он. - Это все чепуха... Я философии не знаю... Какие там бездны?.. Но знаю, что примириться я не могу... Нет, не могу... Нена­вижу их... Понимаешь ли, ненавижу... Есть две дороги. Одна - с партией, с доктором Бергом- Дорога съездов, уставов, программ, комиссий и, черт их дери, канцеля­рий... По этой дороге я шел... К чему она привела? Вос­стание раздавлено, террор прекращен... Может быть, партия и растет, но революция погибает... да... да... поги­бает... Есть другая дорога, Ольга... Слушай меня. Война так война... Понимаешь ли? Я решил. Пусть я сегодня один... Завтра нас будет много... Не хочу белых ручек, благоразумных советов... Не хочу бумажных угроз... Не умею и не буду прощать...
   Он оттолкнул ее руку и встал. Он уже не чувствовал утомления. Он испытывал ту напряженную, звенящую, как струна, решимость, которая пробудилась в нем в до­ме Слезкина и за динамитом бросила его в Тверь. Ему казалось, что нет казни, нет жертвы, нет испытания, ко­торые бы смутили его. И еще казалось ему, что такова верховная воля народа, что не он, революционер Глебов, говорит восторженные слова, а устами его вещает на­род, - нищий, смиренный, вольнолюбивый и страшный русский народ.
   - А деньги?
   - Какие деньги? Что деньги?.. Деньги даст комитет.
   Ольга покачала задумчиво головой.
   - Комитет денег не даст.
   - Не даст?.. Ну, и черт с ним тогда! - Володя сту­кнул кулаком по столу. - Я найду деньги! Я!
   - Но где же, Володя?..
   - Где? Нет денег - убей! Я миллионы достану! Я открою решетки банков, я взломаю чугунные сундуки! Я с оружием в руках возьму деньги. Слышишь? Ты мне поверишь? Что мне берговский комитет? Я один в поле воин! О, будет им на орехи! Запылают дворянские гнез­да! Вспомнят они Степана Тимофеевича!.. Да!
   Бородатый, кудрявый, черный, с блестящими, как иск­ры, глазами, Володя во весь свой огромный рост встал перед нею. Теперь она с гордостью, с ликующим восхи­щением смотрела ему прямо в глаза. Она верила, что он сделает, как сказал. Она верила, что такова его и ее - да, и ее - непреклонная воля. Не нужно Болото­вых и Бергов, Залкиндов и дряхлеющих стариков, не нужно размеренно-рассудительной мещански расчетли­вой партии. Все дозволено! Все! Во имя народа нет коле­баний, нет беззаконий! И он, ее черный витязь, Воло­дя - царственный вождь. Он покажет народу освободи­тельный путь, он спасет погибающую Россию. И счаст­ливая, с горячим румянцем на щеках, она безмолвно склонилась к нему.
   Володя разыскал комитет и сообщил ему о своем ре­шении. Уговоры, просьбы, мольбы и даже слезы Арсения Ивановича не имели успеха. Володя поехал на юг, с юга на Волгу и месяца через два стоял во главе навербован­ной им "железной" дружины. Сережа и Ваня не после­довали за ним. Оба они наотрез отказались выйти из партии. Отказался и Болотов, хотя Володя настойчиво звал его. Зато к дружине примкнул уволенный за беспо­рядки студент, известный всему Петербургу, Эпштейн.
   Рувим Эпштейн считал себя высокодаровитым уче­ным. Он страстно и, как казалось ему, научно критико­вал одобренную общепартийным съездом программу. Он верил, что от ошибок ее и бедственных заблуждений искажается смысл революции и что вскрывая эти ошиб­ки, он нелицеприятно исполняет свой долг. Он доказы­вал, что демократическая республика - обветшалая полумера и что партия должна стремиться не к власти, а к свободному устроению анархических общин. Он доказы­вал, что во имя этой великой цели допустимы сильней­шие средства.
   Он советовал грабить купцов, жечь поме­щиков, "экспроприировать" в пользу народа имущество частных лиц. Он утверждал, что опаснейший враг рево­люции - не правительство, а "буржуазия" и что нельзя и не надо щадить "презренного буржуа". Его темно-го­лубые очки и зелено-бледные щеки мелькали на всех сходках, митингах и собраниях. Он говорил много, воз­ражал пылко и неизменно заканчивал свою речь громо­вым призывом "к оружию". Когда он услышал, что зна­менитый "Володя" рассорился с комитетом, он, радост­ный, явился к нему и долго и горячо убеждал расширить дружину и попытаться создать боевую "истинно револю­ционную" партию. Он в подробностях изложил свою, проверенную научно, программу и разработанный им без­ошибочный план борьбы. Володя, позевывая, смотрел на его слабые руки, на жидкую грудь, равнодушно слу­шал самоуверенно-резкий голос и терпеливо ожидал конца длинной речи. "Кулик не велик, а свистит гром­ко", - решил он в душе. Но так как Эпштейн высказы­вал знакомые мысли и так как он мог "трепать языком", то есть при случае защитить "платформу" дружины, Володя принял его. Эпштейн был счастлив. Он думал, что Володя разделяет крайние убеждения и что в исто­рии ветхозаветной и еретической, сбившейся с пути ре­волюции развертывается блистательная страница - вы­ступление новой, несомненно, победоносной, по его, Эпштейна, теории, построенной партии.
   Володя верил в свою звезду. Он чувствовал в себе полноводный источник неистраченных сил: силы муже­ства, ненависти, воодушевления и веры. Он не сомневал­ся, что избранный им одинокий путь разумен и неизбе­жен. Но, потрудившись месяца два над созданием креп­кой дружины и готовясь к первому шагу - к большой и сложной "экспроприации", - он иногда со страхом ду­мал, что будет, если первое дело окончится поражением? Пока он был членом партии - не было этой заботы. Он знал, что следом за ним идут сотни товарищей и что они завершат не завершенное им. Пусть даже эти товарищи будут доктора Берги, посеянное зерно не умрет, и всколосится веселое поле. Но теперь, оглядываясь на мятеж­ных "боевиков" - на Эпштейна, на Константина, на мальчика-гимназиста Митю, на кузнеца Прохора, на конторщика Елизара, на всех, увлеченных его отвагой людей, - он с горестью видел, что, если завтра его пове­сят, никто не станет у покинутого кормила.
   Он упорно гнал эти мысли, говорил себе, что не может быть неуда­чи, жадно слушал вдохновенные слова Ольги и все-таки не мог заглушить сердечной тоски. В Одессе ходила мол­ва об одиночке-революционере, беглом матросе "Мухе". После недолгого колебания Володя решил повидаться с ним. Он втайне надеялся, что найдет наконец достойного друга. Свидание он назначил в Москве. Стянув рассеян­ную по всей России дружину в Тверь и приказав ожи­дать своего возвращения, он, не советуясь с Ольгой, вы­ехал в уже успокоенную Москву.
   В Сокольниках пахло весной. Разбух и зажурчал бе­лый снег, и на проталинах обнажилась земля, сырая, вязкая, черная, истомленная весенней жаждой. В еще холодном, но уже пряном воздухе празднично чирикали воробьи. Муха, стройный, молодцеватый, точно вылитый из одного куска стали, парень лет тридцати, с оловянной серьгою в ухе, шел вразвалку, не торопясь, легко покачи­ваясь на сильных ногах; Володя, огромный, рядом с ним еще более неуклюжий и грузный, шлепая по талому сне­гу, искоса, внимательным глазом посматривал на него. Муха рассказал свою жизнь. Говорил он бойко, развяз­но, видимо щеголяя деланным равнодушием: Володя был для него удалой атаман, охотник на красного зверя.
   - Начал я, стало быть, тихо жить. Домишко у меня был, жена... Только вскорости примечаю: жена моя, то есть супруга моя превосходная... извините... шу-шу-шу да шу-шу-шу... с господином урядником. И понять не­возможно, то ли дело у них политическое, то ли, попро­сту говоря, амурное... Ну-с... Не стал я тут долго ждать. Чего в самом деле?.. Осенью это было. Ночка темная. Ни зги. Снял я с гвоздя двухстволку, вышел на улицу. На улице темно, в окнах, стало быть, свет. Сидит это жена, на швейной машине Зингера шьет, лампа при ней на сто­ле. Всю ее во как видно. Ну я, Господи благослови, двухстволку к плечу, нацелился, постоял... Раз, раз-раз... Вот в это место пуля попала... - указал он пальцем повыше виска.
   - Убил?
   - Так точно. Убил.
   Володя нахмурился.
   - А за что ты в дисциплинарном батальоне си­дел? - сурово спросил он через минуту.
   - В дисциплинарном?
   - Ну да.
   - Квартирмейстера в запальчивости и раздражении ударил, - пренебрежительно сказал Муха, сплюнул и закурил. В синем воздухе завился тонкой струйкою дым.
   - Ну?
   - Что прикажете?
   - Говори.
   - Да что говорить-то, Владимир Иванович? Речь коротка, а веревка длинна. Ну, желаете знать, высек­ли меня в дисциплинарном... начальники благосклон­ные. Да.
   - Высекли?
   - Как же-с. Два раза высекли-с.
   - За что?
   - А за табак. За курение недозволенных папирос.
   - А ты?
   - Я?.. Что же я? - Муха усмехнулся, оскалив бе­лые, как молоко, зубы. Его острее с ястребиным носом лицо стало еще острее. В суженных карих глазах забега­ли быстрые огоньки и потухли. - Надо полагать, я им попомнил потом... Я, чай, до сих пор не забыл.
   - Убил?
   - Так точно. Убил. Его благородие господина на­чальника батальона... - Муха бросил окурок. - Ну, ста­ло быть, на нелегальное положение перешел. С комите­том, извините, я не поладил. "Разбойник ты..." - гово­рят. То есть это они, благородные члены губернского ко­митета, господа студенты так выражаются. "Так точно, отвечаю, разбойник". - "Нам таких, говорят, не нуж­но". - "Как вам, говорю, будет угодно. И мне такие, как вы, не очень с руки"... Ушел. - Он усмехнулся опять. - Дозвольте еще закурить?
   Пока он зажигал спичку, Володя с любопытством смотрел на него, - на баранью набекрень шапку, на ко­роткую меховую куртку, на уверенно-ловкие, круглые движения небольших рук.
   - Пьешь? - неожиданно спросил он.
   - Так точно. Пью... - не смутился Муха и поднял глаза.
   Володя промолчал.
   - Ну?
   - Да что же?.. Не расскажешь всего... Ушел. Живу в Одессе. Слышу: хозяин лавки табачной, Михаил Ефимович Жижин, - шпион... Ах ты, думаю, сволочь... Ну, погоди... Выбрал я время, знаете, после обеда, когда хо­зяин-то спит. Прихожу. То есть в лавку, стало быть, прихожу. Выходит хозяйка. "Дайте, говорю, мне, хозяй­ка, папирос "Голубка", десять штук, пять копе­ек". - "Голубки, говорит, у нас нет". - "Как, говорю, нет?.. Не может этого быть... Я давеча покупал. Поищи­те". Стала она искать... "Нет, говорит, не имеется". - "В таком случае побудите хозяина". Пошла она за перего­родку будить, а я дверь на замок щелк. Выходит хозяин. "Вам, говорит, голубку?" - "Да, говорю, дозвольте го­лубку". Повернулся он спиною ко мне, ищет на полках. Я вынул револьвер, наган у меня был, казенного образ­ца. Раз-раз... Очень просто.
   - Убил?
   - Так точно. Убил.
   - Дальше.
   - Дальше? Дальше я филеров стал бить.
   - Филеров?
   - Именно. Охранников то есть...
   - И много ты их?
   - Да что бы вам не соврать, штук восемь, а то и больше.
   - Только филеров?
   Муха сощурил глаза и быстро покрутил головой.
   - Всякое было...
   - Да ты говори.
   - Нет, что уж?.. Не на духу я, Владимир Иванович... Что старое вспоминать? Да и не все ли одно? Все одним миром мазаны. Жандарм ли, купец, господин ли поме­щик... Чего там? Я так понимаю. А вы-с? - смело, лука­во поигрывая глазами, уставился он на Володю.
   Володя не отвечал. Муха небрежно сунул руку в кар­ман и, подождав немного ответа, как бы про себя начал опять:
   - Вот тоже винные лавки... Беда...
   - Один грабил?
   - Никак нет. Не один. Товарищи были. Да что? Не стоит приятного разговора. Разве это дела? Так, ба­ловство, скуки ради... Грязью играть, только руки ма­рать...
   - А деньги куда девал?
   -Деньги?.. Да много ли их?.. А нужно мне жить или нет... Вы как на этот счет полагаете? - спросил он, посмеиваясь. - На партию отдавал. Володя не сомневался, что Муха сказал неправду и что на партию он не пожертвовал ни копейки. Но он опять промолчал. Муха мельком взглянул на него:
   - Присядемте на минуту, Владимир Иванович. Они сели на влажный, холодный, еще не оттаявший пень. Муха лениво скручивал папиросу. "Разбойник-Разбойник и есть... - думал Володя. - Э! да не разби­рать же мне... Ведь не с Бергом кашу варить. Пусть раз­бойник... По крайней мере, не выдаст..." С голых ветвей звонко шлепались капли, голубело весеннее небо. Муха закинул вверх голову и долго, задумчиво, сощуренными глазами, смотрел на прозрачные облака. Вдруг он глубо­ко вздохнул.
   - Хорошо, Владимир Иванович.
   - Что хорошо?
   - Весна.
   Когда они через час прощались у пламеневших зака­том Триумфальных ворот, Муха, удерживая в своей руке руку Володи и больно, будто шутя, ломая ее, сказал:
   - Владимир Иванович?
   - Чего?
   - Дозвольте мне с вами...
   - Со мной? - сам не понимая почему, заколебался Володя.
   - Так точно. Желаю к вам поступить... Так что до смерти надоело по свету колотиться. Уж будьте велико­душны, примите... - Муха, не разжимая руки, дерзко, почти вызывающе посмотрел на Володю, точно не сом­неваясь, что он счастлив его предложением, не может, не смеет ему отказать. "Атаман-то ты атаман, да ведь такой же, как я, разбойник..." - говорили насмешливые глаза. Володя понял его.
   Краска гнева залила ему щеки. Он хо­тел вырвать руку, но сейчас же раздумал. "Ну что же, плевать... Война так война. Полюбите нас черненькими... Он прав..." - овладел он собою и приказал Мухе немед­ленно ехать в Тверь.
  

VI

  
   К концу февраля боевая дружина выросла и окрепла. Володя решил приступить к покушению. На выбор было два "предприятия". Один из дружинников, исключенный гимназист Митя, сын артельщика банка, сообщил, что в субботу второго апреля пятьсот тысяч казенных денег будут доставлены из банковских кладовых на Варшав­ский вокзал. Митя в точности выяснил число конвойных казаков и маршрут правительственной кареты. Володю смущал дерзкий план. Он не сомневался, что довольно одной, удачно брошенной бомбы, чтобы завладеть же­ланными деньгами. Но бросить бомбу надо было на ули­це, среди белого дня, в Петербурге. Значит, без потерь уйти было трудно, почти невозможно. Второй план был гораздо проще, но денег было немного - всего двадцать тысяч, и принадлежали они московским купцам Ворони­ным. Было удобно "экспроприировать" их контору в Москве у Хапиловского пруда. Об этом "нищенском" предприятии Володя узнал от конторщика Елизара, слу­жившего раньше писцом на воронинской фабрике. Хапиловские "копейки" соблазняли Володю: на пустынной московской окраине дружина могла отступить, не поте­ряв ни одного человека. Неудобство заключалось един­ственно в том, что приходилось начинать - Володя по­нимал это - с неприкрашенного разбойного грабежа.
   С тех пор как Володя стал во главе мятежной дружи­ны и почувствовал себя полновластным хозяином, с ним произошла перемена. Он по-прежнему верил, что во имя народа позволено все, и по-прежнему был согласен с Эпштейном, что купцов нужно грабить, а помещиков жечь. Но глубокий и скрытый инстинкт, неясное чувство от­ветственности удерживали его от безрассудных шагов. Он стал осторожен, взвешивал каждое слово, десятки раз проверял каждый план и иногда, поглядывая на ястребиное лицо Мухи, чего-то тайно пугался в душе. Изменился Володя и в отношении к партийному комите­ту. Он понял, что дряхлость Арсения Ивановича, рас­четливость доктора Берга, неспособность Веры Андреев­ны - преходящие и ничтожные мелочи и что, каковы бы ни были эти мелочи, за членами комитета остается одна незабываемая заслуга: они несут ответственность перед партией. Ранее, сражаясь на баррикадах, арестовывая полковника Слезкина, замышляя взорвать Семеновский полк, Володя наивно думал, что он, солдат, не отвечает за кровь, что за нее отвечает вся партия, вся революция, всякий, кто соглашается с ним.
   Он заметил и удивился, что, порвав с комитетом, он стал родственно близок ему, - близок новой, хозяйской заботой, сознанием долга перед послушной дружиной. И не знавший нико­гда колебаний, он мучительно колебался теперь и не мог понять, что ему делать. Из затруднения его уверенно вывела Ольга. Она сказала, что пожертвовать людьми в Пе­трограде на полумиллионном, блестящем деле - не ошибка, а завидная честь и что, ограбив Воронинскую контору, он завтра, волей-неволей, решится на большую "экспроприацию". Эти слова убедили Володю. Он вызвал дружинников в Петербург. Прохор и Елизар купили ло­шадей и пролетки. Володя стал готовиться к покушению.
   За два дня до второго апреля он назначил у Ольги свидание Эпштейну и своему товарищу и помощнику, как он шутя говорил, "начальнику штаба" - студен­ту-путейцу Герману Фрезе. Фрезе, сын остзейских поме­щиков, уже кончал институт, когда внезапно, к испугу родителей, скрылся из Петербурга. Он явился к Володе и попросил принять его в боевую дружину. Он явился не в комитет, не к Болотову и не к Арсению Ивановичу, а именно к Владимиру Глебову, ибо холодно, как казалось ему, рассудил, что рисковать своей жизнью стоит толь­ко за что-либо крупное, поистине полезное революции. Он, как Эпштейн, слепо верил в террор и думал, что бом­бой можно запугать "буржуа". Он знал Бакунина наи­зусть, но не любил высказывать своих мнений. Он и сам не мог бы сказать, какой непроезжей дорогой он пришел к непримиримому анархизму, почему он, независимый и обеспеченный человек, возненавидел "буржуазию". Но он действительно ненавидел ее и действительно был го­тов умереть за свой неписаный символ веры. Это был молчаливый, одетый с иголочки немец, с длинным и уз­ким бледным лицом и резко очерченным, точно срезан­ным подбородком. Судя по путейской тужурке, по золо­тым перстням на руках и по расчесанному пробору на голове, никто бы не посмел заподозрить, что он убеж­денный экспроприатор и террорист.
   Фрезе, всегда аккуратный, пришел с Эпштейном, ко­гда Володи еще не было дома. Сняв пальто и перчатки и как будто не обращая внимания на Ольгу, он развернул подробный план Петербурга. Ольга, подперев кулаками щеки и опираясь грудью о стол, несколько минут молча смотрела на Фрезе. Уже давно, с первых дней, у нее со всеми дружинниками установились особые, полудруже­ские, полулюбовные, сложные и нежные отношения. И Эпштейну, и Мите, и Константину, и Прохору, и Елиза­ру, и даже Мухе было приятно, что среди них, в "желез­ной" дружине, есть молодая с крепким телом и бабьим лицом женщина и что женщина эта им товарищ и друг. При ней, в ее даже безмолвном присутствии, становилось веселее и легче, и не верилось, что могут повесить. И теперь Фрезе, чувствуя ее лукавый пристальный, как он думал, значительный взгляд, испытывал эту волную­щую и бодрую радость.
   - Фрезушка, вам не страшно? - улыбаясь и не пе­реставая разглядывать его худое лицо, спросила Ольга.
   Фрезе поднял глаза и наморщил белый, начинающий лысеть лоб. Он хотел ответить правдиво и точно, как правдиво и точно отвечал не только Ольге, но и всем, о чем бы ни спрашивали его.
   - Что страшного, Ольга Васильевна? - очень пра­вильно, с едва заметным акцентом, помолчав, сказал он и не спеша налил себе чаю. - Ежели вы спрашиваете о том, страшно ли мне за мою жизнь, я вам скажу: нет, вовсе не страшно. А ежели вы спрашиваете о том, боюсь ли я за успех нашего дела, то я вынужден ответить вам: да, я боюсь.
   Ольга вздохнула:
   - Ах вы, Фрезушка, Фрезушка... Все "ежели", да "о том"... Все обдуманно и благоразумно, все по-немецки... А я вот русская, я ничего не боюсь... - засмеялась она глазами.- Вы знаете,- она понизила голос,- я ведь сегодня гадала. Загадала на картах и вышло: все будет чудесно... Вы верите? Нет?
   - Я в гаданье не верю, - без улыбки, серьезно от­ветил Фрезе. И хотя то, что сказала Ольга, было лишено всякого смысла, и хотя Фрезе, и Эпштейн, и сама Ольга в этом не сомневались, всем троим были приятны ветре­ные слова. Так хотелось им верить в удачу.
   - Не верите, а я верю... - нараспев протянула Ольга. - Вот что, Фрезушка, что я хотела у вас спро­сить, - ее лицо стало холодным и некрасивым, как то­гда, когда она говорила с Володей, - можно, по-ваше­му, поступить в охранное или нет?
   Фрезе снова нахмурил лоб и изумленно, близоруки­ми, выпуклыми глазами взглянул на нее. Убедившись, что это не шутка, он медленно, точно проверяя себя, спросил:
   - Поступить в охранное отделение?
   - Ну, да. Чего же вы испугались?
   -Я не совсем понимаю... То есть как в охранное отделение?
   - Ах, Боже мой, да так... Очень просто... Вот Эп­штейн говорит, что для пользы террора можно.
   Эпштейн, хмурый, сердитый на Ольгу за то, что она разговаривает не с ним, начал громко и раздраженно:
   - Одного еврея спросили: "Что ты делаешь с день­гами?" Так он ответил: "На три части делю: треть в зем­лю зарываю, треть в сундук запираю, треть в оборот пу­скаю". Ну а мы только треть в оборот пускаем. Почему нас могут обманывать, а мы нет? Почему мы, бараньи головы, должны давать себя стричь? Я вас спрашиваю. Во имя террора позволено все? Так? Вы с этим соглас­ны? Вы, может быть, согласны и с тем, что все, что по­лезно для революции, то хорошо, а все, что ей вредно, дурно? Или, может быть, нет?.. Вот я и говорю: вопрос только в том, есть польза от этого или нет? Есть польза, если вы зароете деньги в землю? Ну, а разве это вопрос? Разве не ясно, что если бы я, например, или вы служили в охранке, мы бы знали все, что там делается?.. Ну, а тогда... Ясно? Что? - закончил он таким тоном, точно перед ним был тупой и нелюбознательный ученик, кото­рому нужно повторять простейшие вещи.
   Фрезе, длинный, строгий, в путейской тужурке, сидел прямо, не шевелясь, и с недоумением, не веря ушам, по­сматривал то на Эпштейна, то на Ольгу. Круглое лицо Ольги было спокойно. Она задумчиво улыбалась.
   - Во имя революции?.. - наконец опомнился Фрезе.
   - Странное дело... Во имя революции?.. А то во имя чего? - загорячился Эпштейн. - Нужно делать террор или нет? Глупые люди говорят: того нельзя, этого нель­зя, это нехорошо, это дурно, это безнравственно... Что значит? Бабские россказни! Я - свободный человек, ав­торитетов не признаю, и я повторяю: почему мы, бараны, должны давать себя стричь?
   - Я никогда не думал об этом... - нерешительно, растягивая слова, сказал Фрезе. - Но мне кажется, что вы не правы... Ведь ежели поступить в охранное отде­ление...
   - Опять "ежели", - перебила шутливо Ольга. - А по-моему, можно... Только не всякому... Нет, не всяко­му... Вам вот нельзя... А есть такие, которым мож­но... - лукаво посмеиваясь и избегая глаз Фрезе, дого­ворила она.
   - Что можно?
   На пороге стоял Володя, громадный, черный, в шубе и смазных сапогах. Фрезе облегченно вздохнул, точно Володя спасал его от опасности.
   - Я говорю, - смутился Эпштейн, - что для поль­зы террора можно поступить в охранное отделение...
   Володя сдвинул угрюмо брови.
   - Чего?
   - Я говорю, как Клеточников...
   - Ну, замолол... Чепуха!.. - с сердцем махнул ру­кою Володя и, повернувшись к Фрезе, спросил:
   - Видели Елизара?
   - Видел.
   - А бомбы?
   - Бомбы готовы.
   - А маузеры?
   - Маузеры у всех.
   Володя кивнул головой. Он теперь был уверен в побе­де. Откуда родилась эта радостная уверенность, он не мог бы сказать, но в последние многотревожные дни вы­росло счастливое чувство, что не может быть поражения. Никогда еще, ни на баррикадах в Москве, ни ранее, во время работы, ни потом, когда он рассорился с комите­том, он не ощущал столько сил. Точно напряглись все мускулы огромного тела и стали тверже, круглее и гибче. Он знал, что все осталось как было, что те же Констан­тин, Муха, Митя, Прохор, Эпштейн выйдут завтра с ору­жием в руках, что так же трудно, почти невозможно уне­сти деньги на улицах Петербурга, что так же легко погу­бить дружину и самому погибнуть без пользы. Но, зная это, он не испытывал страха. Он с благодарностью улыб­нулся Фрезе. "Все предвидел, все проверил, ничего не за­был... Золото, а не парень", - подумал он. Фрезе скло­нился коротко остриженной головой над планом и опять, как будто не замечая Ольги, делал циркулем неторопли­вые вычисления:
   - Ширина Большой Подьяческой сорок шагов, ши­рина Измайловского - девяносто. Кратчайшее расстоя­ние от Крюкова канала до Подьяческой - по Садовой. Значит, Прохор с пролеткой должен стоять на Садовой, Елизар на Никольской... Вы слушаете меня, Владимир Иванович?.. Первый метальщик, Константин, встретит карету за Екатерингофским проспектом, второй металь­щик, Митя, в десяти шагах от него. Не так ли, Владимир Иванович?
   Все внимательно слушали. Стало так мирно, так ти­хо, так привычно стучали стенные часы, так уверенно, точно о малом, житейском говорил Фрезе, что ни по спо­койной широкой спине Володи, ни по темным очкам Эпштейна, ни по бабьему лицу Ольги, ни по блеску быстро­го циркуля нельзя было подумать, что и Володя, и Фрезе, и Эпштейн, и Ольга завтра убьют и что все они, быть может, погибнут. Но никто из них не думал о смерти. Им казалось, что все решено, все расценено, все позво­лено и что вопрос единственно в том, кто останется по­бедителем. И во имя желанной победы каждый из них, не колеблясь, был готов отдать свою жизнь.
  

VII

  
   Второго апреля Володя в седьмом часу вышел на улицу: в семь часов Прохор должен был ожидать его на Фонтанке. Вставало раннее утро. Жалобно гудел на Неве пароход, звонили первые конки, тротуары были пу­стынны, и магазины закрыты. Володя шел по нарядному, еще безлюдному, Невскому, и ему казалось, что покуше­ния не будет. Казалось, что денег не повезут, что Кон­стантин пропустит карету, что не взорвется Митина бом­ба и что тщательно обдуманный план - мальчишеская затея. Это жуткое, незнакомое ранее чувство было так сильно, так не верилось, что именно сегодня, именно здесь произойдет то торжественно-страшное, чего он дерзко желал, - что он шел медленно, почти лениво, точно вышел на утреннюю прогулку. Он дошел до Фон­танки и не заметил, как повернул к реке. По зеркально­му блеску воды он понял, что день солнечный, прозрач­но-весенний. Стало жарко. Он расстегнул тяжелую шубу и равнодушно, все так же лениво, стал искать глазами пролетку. Когда он наконец увидел ее, он долго не мог поверить, что вот этот толстый, туго стянутый лихач тот самый Прохор, которого он знал по Уралу и вывез с со­бой в Петербург. "Зачем он здесь?.. Ведь все равно ниче­го не будет", - суеверно подумал он. Прохор, в синем халате, стоял спиною к нему и метелкой смахивал с фартука пыль. Его чистопородный, серый в яблоках же­ребец слегка похрапывал носом и боязливо поводил на­стороженными ушами. Володя знал эту лошадь. Вместе с Прохором он выбрал ее на Конной: только на призо­вом рысаке была надежда увезти деньги.
   - Извозчик!
   - Вот, барин, резвая...
   Володя подошел к Прохору и заглянул ему прямо в лицо. Он увидел мужицкие светлые озабоченные глаза и застенчивую улыбку. И когда он увидел эту улыбку и по заражающей, скрытой тревоге понял, что Прохор боится и ждет, стало легко и спокойно, как бывало на квартире у Ольги. Он понял, что сомнения напрасны, что недаром трудился Фрезе, недаром Прохор - лихач, недаром за­готовлены бомбы, недаром розданы маузеры и что позд­но теперь колебаться. Он глубоко вздохнул всею грудью:
   - Сейчас придет Ольга... Не прозевай. Прохор ничего не ответил. Володя вынул часы. Он долго помнил потом, как ослепительный солнечный луч золотом заблестел на стекле. Было четверть восьмого. Рассчитав время, он свернул на Крюков канал. Теперь, после встречи с Прохором, упрямая, холодная, как ка­мень, решимость радостно овладела им. Он знал это чув­ство, знал и верил, что в такие мгновения никто не стра­шен ему и всегда бывает удача. Ускорив шаги и уже боясь опоздать, он вышел к Подьяческой. У открытой казенной лавки, на тротуаре, под фонарем он заметил одного из метальщиков - Константина. Константин, веснушчатый, рыжий, в офицерском черном плаще, не­подвижно, как на часах, стоял на назначенном месте. Володя быстро пошел вперед. Но не успел он сделать пять шагов, как сзади, часто и звонко, весело застучали копыта и значительно раньше срока размашисто-четкой рысью промелькнула карета.
   Володя хорошо запомнил ее; темно-гнедые кони, кучер с окладистой веером боро­дой и рядом с ним сухощавый, с иконописным лицом, ар­тельщик. Справа и слева у самых колес, приподнимаясь на седлах, такой же рысью трусили казаки. Их было шесть человек. Володя остановился. Он не видел теперь Константина:, карета закрыла его. Но он знал, что Кон­стантин тут, рядом, на улице, у дверей винной лавки и что у него в руках бомба. И не знанием, не мыслью, не чувством, а безошибочно острым чутьем, всем своим на­пряженным телом Володя понял, что сейчас, через пол­минуты, здесь, на Подьяческой, неизбежно начнется то, чему он все еще не смел верить. На секунду, на мучитель­но долгий миг, он почувствовал страх. Захотелось, чтобы не было покушения, чтобы Константин пощадил карету, чтобы сегодня было так, как вчера. Но вот среди спокой­ствия улицы, среди мирного стука копыт, властно нару­шая тишину утра, прозвенел полный, огромный, оглу­шительный звук. Что-то звонкое ухнуло тяжелее, чем пушка, чем грохот близкого грома. И, вырастая до крыш, ширясь и расплываясь бурым пятном и наполняя гарью всю улицу, от земли вихрем взвился воронкообразный, желтый, по краям черный столб. Этот столб был так стремителен, так внезапен и так высок, так громок был потрясающий гул, так жарко пахнуло дымом, так сильно затряслась мостовая, так жалобно звякнули стекла, что у Володи захватило дыхание. Но, овладевая собой, он бегом бросился к Константину.
   На бегу он увидел, как на другой стороне, по опу­стевшему тротуару, не к карете, а от нее бежал Эпштейн, без шапки и без очков, в разорванном длиннополом пальто. Он был бледен и суетливо махал руками. Боясь, что карета уедет, что конвой оружием защитит деньги, и все еще не веря, что на

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 191 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа