лос внезапно окреп.- Я не знаю, когда вы изволили вступить в партию и что вы сделали для нее... Быть может, и очень много... Не сомневаюсь, что так... Но я знаю, что я - пусть кто угодно будет свидетелем - работаю восемь лет... Хотите?.. Посмотрим, кто из нас больше работал, кто больше сделал для революции, кто больше имеет прав на доверие?..
Я поставил двадцать три типографии. Я открыл все границы - от Кенигсберга до Ясс. Я сорганизовал десятки рабочих кружков... Я пять лет состою в комитете... Я, не покладая рук, с утра до ночи, трудился, как муравей... И если партия выросла, если она поднялась на неизмеримую высоту, то я вправе сказать, я - один из тех, кто строил ее... А теперь приходите вы, вы, сделавший Цусимский поход, вы - невежда в революционных делах, и вы же мне говорите: это не относится к делу, и торопитесь меня обвинить... - Он с силою стукнул кулаком по столу и в волнении зашагал из угла в угол.
- Да, торопитесь обвинить... - красный от гнева, продолжал он через минуту. - Но где же доказательства? Где?.. Кто дал вам право суда, раз вы не можете доказать?.. Кто?.. Партия?.. Комитет?.. Но ведь и я полноправный член комитета... А если б вы могли доказать, вы предъявили бы следственный материал. Почему вы молчите? За нами слово, а не за мной... Не вы судьи, а я... Я обвиняю. Я говорю: вы не товарищи, вы не судьи, - лицемеры, вы клевещете на меня, вы топчете меня в грязь... Да будет вам стыдно!.. Я требую вас к ответу!..
Розенштерн слушал, наклонив голову набок и не спуская с доктора Берга жестких, колючих, загоревшихся мстительной злобою глаз. Его смущение прошло, и теперь было стыдно, что он, как слабый ребенок, поддался первому чувству. "А виселицы?.. А партия?.. А террор?.. Нет, Тутушкин не врет, не смеет соврать", - подумал он и твердо сказал:
- И это тоже не относится к делу.
- Да, вы думаете?.. И вы, Розенштерн?.. Что же мне остается?.. Где же. Господи, правда?.. - упавшим, почти расслабленным голосом повторил доктор Берг, но сейчас же опять овладел собой:
- Очень хорошо. Так позвольте следственный материал.
- Вам уже сказано: следственный материал предъявлен не будет.
- В таком случае я отказываюсь от показаний. Розенштерн презрительно прищурил глаза:
- Отказываетесь?
-Да.
- Подумайте... Мы ведь не придем второй раз.
- Я уже думал.
- И отказываетесь?
-Да.
- Вы совершаете преступление.
-Да.
- Вы губите себя.
-Да.
- Вы знаете, что вас ждет?
Доктор Берг безучастно кивнул головою. Казалось, что ему все равно, осудят его или оправдают, будет он убит или нет. Казалось, что то жестокое унижение, которое он только что пережил, так несмываемо, неслыханно и огромно, что перед этой вечной минутой бледнеет и жизнь, и революция, и смерть. Геннадий Геннадиевич, чувствуя, что громко заплачет, вскочил и, подбегая к доктору Бергу, крепко сжал его руки.
- Разве так можно? Ну, что вы делаете, серебряный мой, Бога ради... Ведь вы не подчиняетесь комитету... Что же мы доложим на заседании? Послушайте меня... Ну, Бога ради, послушайте же меня...
Александр и Розенштерн встали. Когда они подошли к дверям и доктор Берг понял, что комиссия уходит, он сделал один замедленный шаг вслед за ней. Лихорадочно озираясь кругом, точно ища защиты, он секунду стоял без слов. И вдруг, дернув вверх подбородком, будто кто-то снизу больно ударил его, и зачем-то подымая правую руку, закричал звенящим фальцетом:
- Господин Розенштерн!.. Вы можете мне не верить... Вы можете меня убить... Да, убить... Но... Но... я... даю вам честное слово... Я никогда в полиции не служил...
Он всхлипнул и отвернулся к окну. Александр с изумлением увидел, как тихо дрогнули его плечи, и затрясся лысый затылок, и всколыхнулась перебегающей дрожью спина. Он рыдал без звуков, без слов, судорожно схватившись за подоконник и не обращая внимания, видят его или нет. Все его длинное, узкое тело в модном темно-коричневом пиджаке дрожало и сотрясалось, и мелко стучали зубы, и прыгал выбритый подбородок, точно плакал не он, самоуверенный член комитета, известный в партии доктор Берг, а беспомощный, маленький мальчик.
Он был так жалок, так несчастен и слаб, так тяжело было безысходное горе, так страшен был безжалостный приговор, так бледен был Геннадий Геннадиевич, что Розенштерн, не помня себя, поспешно вышел из комнаты. На лестнице его нетерпеливо ждал Александр.
Тутушкину удалось украсть "документ" - докладную записку, написанную рукою доктора Берга. Последняя надежда разбилась. Было ясно, что партия во власти охранного отделения и что в комитете "работал" шпион. Алеша Груздев, потрясенный, близкий к самоубийству, не простившись ни с кем, уехал из Петербурга. Геннадий Геннадиевич вынужден был признать, что успокоительная "гипотеза" лишена оснований. Вера Андреевна плакала и негодовала, что ее "замарали". Арсений Иванович кряхтел, советовал "апеллировать в съезд". И хотя товарищи видели, что провокация подрезала партию, как коса подрезает траву, и хотя каждый в душе сознавал позор обманного поражения, ни один из них не задумался над своей невольной виной. Измена доктора Берга казалась им стихийным несчастьем. Им казалось, что нет их греха, если наемный убийца хитростью проник в комитет. И так как в партии числилось множество членов, и все они верили доктору Бергу, и любили его, и "работали" с ним, то и не было виноватых. И ни Арсений Иванович, ни Залкинд, ни Вера Андреевна, ни Алеша Груздев не умели понять, что провокация не случайное бедствие и что они в полной мере ответственны за нее. Доверие к комитету поколебалось: родились боязливые слухи, что доктор Берг не один. "Работа" остановилась: товарищи подозревали друг друга.
Истощенная арестами партия, потерявшая лучших людей, разочарованная в собственных силах, уже не смела рассчитывать на победу. Как разбитое войско, как армия, руководимая устрашенным вождем, она отступала без боя. Те, кто мужественно боролись вчера, сегодня в страхе бросали оружие. Иные жаловались на комитет, иные на "насилие и произвол", иные на "провокацию", иные на "равнодушие толпы". Но каждый думал, что добросовестно исполнил свой долг.
Пока Розенштерн "наблюдал" за доктором Бергом, допрашивал его и судил, он втайне надеялся, что доктор Берг докажет свою невиновность. Он так долго "работал" с ним рядом, так привык его уважать, так по-дружески привязался к нему, что не мог представить себе его насильственной смерти. И хотя он обещал Александру, что провокатор будет убит, он чувствовал, что не в силах выполнить обещание. Он говорил себе, что доктор Берг не товарищ, а охранный шпион, что они никогда не "работали" вместе и что партия одобрит узаконенное убийство, и все-таки не мог бы убить. Это странное раздвоение тяготило его. Он понял, что все еще любит доктора Берга, что взращенное многолетней "работою" чувство не мирится с очевидною "провокацией" - не мирится с братоубийством. И, презирая свою сердечную слабость, он от имени комитета разрешил Александру "поступать по своему усмотрению". Александр в тот же день увиделся с Абрамом и Ваней. Абрам возмутился.
- Ха!.. Вот это настоящая американская выжимочка, - с негодованием воскликнул он, и его круглое, детское, смеющееся лицо исказилось гневом. - Пять лет в комитете!.. Ин-тел-ли-ген-ция!.. Ну, хорошо. Так мы - не студенты... Мы - рабочие... Ха!.. Будьте покойны...
Александр с любопытством взглянул на него.
- Но ведь это - уголовное преступление.
- Уголовное преступление? Что значит?.. Скажите, - важное кушание! А по-вашему, - Богу молиться?
- Но ведь нет партийного приговора.
- Так разве же я виноват, что его нет? - сердито сказал Абрам. Ваня пожал плечами.
- Таскал волк - потащат и волка, - холодно, с ненавистью промолвил он. Александр улыбнулся:
- Завтра?
- Да, завтра.
- На дому.
- Да, на дому.
- Ну, что ж? В добрый час!..
6 мая в десятом часу утра Абрам подходил к квартире доктора Берга. Задуманное убийство казалось ему нетрудным и неопасным. Он не думал о том, что его могут арестовать и что на Малом проспекте едва ли возможно скрыться. "Очковая змея... Негодяй... Арестовал Ипполита... Вот такие устраивают погромы...
Насилуют женщин... Режут детей... Жгут... Гонят евреев... Ну, хорошо... Ха!.." - твердил он сквозь зубы. Он отыскал указанный Александром дом и стал медленно подниматься по лестнице. На нижней площадке была настежь открыта обитая войлоком дверь. Из нее валил пар, горячий и душный: прачки стирали белье. Одна из прачек, миловидная, полная, с раскрасневшимся от жара лицом, обернулась, заслышав шаги. "Работают... Ха... это вам не интеллигенты", - подумал Абрам и взошел на пятый этаж. Увидев визитную карточку "Доктор медицины Федор Федорович Берг", он остановился и в волнении перевел дух. "Уголовное дело... Какой в этом смысл? Смешно..."
Он взвел браунинг и хотел позвонить, но внезапно заколебался: "Покурю". Вынув коробочку папирос, он не спеша зажег спичку. Он курил жадно, коротенькими глотками, прислушиваясь к тому, что делалось на дворе. Было тихо. Только в прачечной глубокий контральто напевал заунывную песню да на улице шмыгала дворницкая метла. Он не заметил, как окончилась папироса и дымящаяся бумага обожгла ему пальцы. "А если нет его дома? - протянул он дрожащую руку к звонку. - Будет знать, как громить... Будет знать, как вешать людей... Чтобы огонь его попалил..."
Он ждал долго и боязливо, ощущая сухую горечь во рту и ощупывая револьвер. В прачечной умолкло контральто, и кто-то весело рассмеялся. Во втором этаже спорили громкие голоса. Абрам вздрогнул и позвонил еще раз.
В прихожей тупо щелкнул замок. На пороге за полуоткрытой дверью показался длинный, в очках и в коричневом пиджаке доктор Берг. Он исподлобья, угрюмо посмотрел на Абрама.
- Что вам угодно?
- Не узнаете?
- Нет. Что нужно? Кто вы такой?
Абрам не ответил. Боясь, что захлопнется дверь, он всем телом подался вперед. Доктор Берг побледнел и, отступая, пропустил его в сени.
Они стояли в полутемных сенях, не смея пошевелиться, не смея думать, не смея дышать, готовые при первом движении кинуться друг на друга. Абрам чувствовал прерывистое дыхание доктора Берга и видел его расширенные, блестящие под очками, глаза. Долго ли это длилось - ни один из них не мог бы определить. Наконец, доктор Берг хрипло, шепотом повторил свой вопрос:
- Что нужно?
В то же мгновение Абрам поднял свой браунинг. Но выстрелить он не успел. Как только блеснул гладкий ствол, доктор Берг изогнулся и бросился на Абрама. Он поймал его руку и цепко, точно клещами, у кисти сдавил ее. Навалившись спиной, сопя и постепенно отодвигаясь к дверям, он старался разжать сжимавшие браунинг пальцы. Абрам почувствовал, что не может освободиться. Он выдернул левую руку и, незаметно просунув ее под жилет, вынул большой финский нож. Размахнувшись и больно стукнувшись о косяк, он с силою ударил ножом. Что-то екнуло. Что-то мягкое упруго порвалось, и по пальцам заструилась горячая кровь. Доктор Берг сейчас же выпустил браунинг и, приседая, отступил на один шаг назад. Он вздохнул, схватился за грудь и, стараясь сохранить равновесие, плечом приткнулся к стене. Но тело его зашаталось, голова опустилась, и он как подкошенный упал на пол. Левый бок его был в крови.
Абрам наклонился над ним. Доктор Берг лежал на боку, подогнув костлявые ноги. Лица его не было видно. Абраму почудилось, что он еще жив. Им овладел страх. Не помня себя, с помутившимися глазами, он присел на корточки рядом с трупом и торопливо стал наносить удары ножом. Он взмахивал окровавленною сталью и погружал ее в шею, в бока и снова бил, бил без отдыха и без счета, мстя за ужас, который он испытал. Он не помнил, сколько ран он нанес. Послышалось, что стукнула дверь. Обезумев от страха, не зная, что делать, боясь, что кто-нибудь позвонит, он бросил револьвер и осмотрелся вокруг. Если бы Ваня случайно вошел, он бы его не узнал. Это был не добродушный, смеющийся, хорошо знакомый кожевник Абрам. Это был другой, никому не ведомый человек. На бессмысленном, белом как скатерть лице повисли крупные капли пота, волосы слиплись, ноги тряслись, и странно, горбом, согнулась спина. Он прислушался. Не было никого. Стараясь не смотреть на истерзанный труп, он вышел в спальню доктора Берга. Уже мелькнула беспокойная мысль: "Надо умыться... умыться..." В углу, у койки стоял рукомойник, но Абрам не увидел его. Он ходил по комнате, точно слепой, шаря во всех углах, оставляя кровавые пятна и не находя ни капли воды. Не решаясь обойти всю квартиру, он вернулся обратно в сени.
И вдруг желание уйти, желание спастись неудержимо охватило его. Он с трудом отыскал свой картуз и нахлобучил его на лоб. Про браунинг и про нож он забыл. Крадучись, он на цыпочках вышел на лестницу и, через перила свесившись вниз, стал прислушиваться к каждому звуку. "Ничего мне на свете не надо", - в голос пел глубокий контральто. Абрам мотнул головой и начал спускаться. Прачечная была открыта, но прачки на него не обратили внимания. Он вышел на двор. У мусорной ямы младший дворник сгребал лошадиный навоз. Он работал спиною к Абраму и не заметил его. Спрятав лицо в воротник, Абрам быстро пошел вперед. За воротами была улица. Он кликнул извозчика и приказал ему ехать на Невский, и только за Николаевским мостом, взглянув на играющую на солнце Неву, он понял, что опасности нет. Он застегнул кожаный фартук, чтобы не было видно кровавых следов, и успокоенно, радостно, почти безгрешно вздохнул: "А все-таки ты убит... Ха!.. Будешь знать, как резать евреев..."
Со смертью Володи дружина его распалась, как распадается разбитая молотом железная цепь. Члены ее рассеялись по России. "Систематический", "партизанский" террор закончился поражением. Часть дружинников занялась разбойничьим грабежом, другая отошла от "работы", и только незаметное меньшинство решилось продолжать Володино "дело". Во главе этой горсти людей стоял Герман Фрезе. Он ясно видел, что борьба безнадежна и что правительство должно победить. Но он не смутился. Он думал, что его долг - долг непримиримого террориста - до конца оставаться на славном посту. И хотя он чувствовал, что бессилен и одинок и что товарищи не поддержат его, он с неистощимым терпением дерзко строил Вавилонскую башню. За эти месяцы он постарел, облысел и утратил изысканно-барский вид - самоуверенные манеры состоятельного студента. Он объехал Волгу и юг, мечтая найти боевиков-анархистов. Он не нашел никого и, к своему душевному горю, вынужден был принять выгнанного Володей за пьянство беглого солдата Свисткова. Герасим Свистков, правофланговый в гренадерском полку, белобрысый и белоусый, трехаршинный детина, очень похожий на Вильгельма II, смиренно покаялся в тяжком грехе. Он поклялся, что бросит пить, и свято держал свою клятву: не пил больше ни рюмки. Этот Свистков и сормовский молотобоец, балагур и песенник, Николай, по прозванию Колька-Босяк, стали верными помощниками Фрезе. Но "дело" не шло. Покушения не удавались. И чем менее было надежд, тем усерднее, настойчивее и тверже "работала" ожесточившаяся дружина. Фрезе знал, что его повесят. Но он не боялся смерти. Он думал только о том, как бы выполнить завещание Володи: создать могучий и непобедимый террор. В конце мая он приехал из Москвы в Петербург для "изысканий" о взрыве охранного отделения. С ним приехали Колька-Босяк и Свистков.
Остановившись в гостинице "Яр" и отдав для прописки фальшивый, изготовленный Колькою паспорт на имя польского дворянина Довгелло, Фрезе вышел на Забалканский проспект. Повинуясь неясному чувству, он повернул на Фонтанку. Он не был в Петербурге с тех пор, как Володя сделал "экспроприацию", и теперь его тянуло туда, на Большую Подьяческую - к тому заветному месту, где Константин бросил первую бомбу и дружина "заработала" первые деньги. День был хмурый и теплый. Накрапывал летний дождь. Фрезе шел по мокрому тротуару и с тоской узнавал когда-то изученные, как милые лица, дома. Один дом, купца Белякова, квадратный, холодный, казарменно-желтого цвета, с чугунными балконами во втором этаже и с зеленной торговлей внизу, запечатлелся в памяти на всю жизнь. Именно здесь, в пяти шагах от подъезда, лежали холщовые, выброшенные на мостовую мешки, и именно здесь происходил решительный бой. Фрезе вспомнил, как высокий и бородатый казачий урядник, верхом на малорослом коне, круглым движением вскинул винтовку и прицелился ему в грудь. Он вспомнил, как в ту же секунду он наугад поднял маузер и как сильно дернуло руку и тупо заныло плечо. Звякнула о камни винтовка. Скаля зубы, храпя и задирая вверх морду, взвился на дыбы испуганный конь. И еще Фрезе вспомнил, как пофыркивал рысак Прохора, серый, в яблоках, породистый жеребец, и как Прохор с мужицким лицом и озабоченными глазами, повернувшись на козлах, что-то звонко кричал Володе. "Прохора нет... И Володи... И Ольги... И Константина... И Мити...
И Елизара... Кладбище... Заброшенные могилы... И никто не плачет о них", - с болью подумал он и, перейдя улицу, зашел в знакомую до ничтожнейших мелочей пивную. В этой темной пивной он и Муха ожидали Володю за четверть часа до убийства. Тот же толстый сиделец, который встретил его год назад, приветливо поклонился ему, и тот же востроносый мальчишка вытер грязной салфеткою стол. Фрезе сел и закрылся газетой. Ему казалось, что вот-вот раскроются двери и войдет веснушчатый и вихрастый, в офицерском плаще, Константин и как тогда, в то сияющее апрельское утро, скажет, пряча бомбу под плащ: "Добрый день... Вы уже тут?.. А где же начальник наш, Владимир Иванович?" Ему казалось, что вот-вот забарабанят частою дробью копыта и из-за верха пролетки мелькнет нарядная шляпа. "Ольга, - подумал он, - Ольга... Зачем она застрелилась?.. А если бы не застрелилась?.. Повесили бы ее... Разве они щадят?.. Господи, нет никого... Все умерли... Все..." Он скомкал газету и встал. Сквозь туманные облака сверкнуло горячее солнце и заиграло на стеклах уличных фонарей. "Вот здесь, у этого фонаря лежал умирающий Константин", - потупился Фрезе и, в раздумье, медленными шагами, побрел назад, на Фонтанку.
У Юсупова сада кто-то окликнул его:
- Герман Карлович! Вы?
Перед ним стоял сгорбленный, зелено-бледный, в синих очках Эпштейн. Он был в черной шляпе, коротком светлом пальто и в ярко-желтых перчатках. Можно было подумать, что он не революционер, "экспроприатор" и анархист, а беспечный и праздный молодой купеческий сын. И хотя он позорно бежал, и потом уехал в Париж, и не "работал" в дружине, Фрезе от всей души обрадовался ему. Он протянул Эпштейну руку и ласково улыбнулся. Улыбался Фрезе одними глазами. Его немецкое, узкое, точно каменное, лицо оставалось неизменно спокойным.
- Вы давно из Парижа?
- Вы спрашиваете!.. - удивленно, словно Фрезе должен был знать, когда именно он приехал, воскликнул Эпштейн. - Прямо с вокзала... Ну, что, как дела?
- Какие дела?
- Ну вот... Конечно же ваши...
- Мои?.. Мои дела очень нехороши.
- Что значит нехороши?
- Дружинников мало.
- А почему дружинников мало?
Фрезе вздохнул:
- Не знаю.
- Не знаете... А кто же знает?.. Может быть, Господь Бог? - Эпштейн строго взглянул на Фрезе. - Значит, товарищи не умеют работать...
- Может быть.
- Не может быть, а наверное... Если бы жив был Володя...
- Так то - Володя... - неохотно возразил Фрезе.
- Что такое Володя?.. - рассердился Эпштейн. - А чем мы хуже Володи?.. Вы читали мою статью "О худших и лучших"? Нет?.. Я писал, что нужно сделать генеральную чистку... Понимаете - генеральную! Понимаете, нужен террор массовый, универсальный, всеобъемлющий, беспощадный... Есть две расы людей. Раса эксплуататоров и раса эксплуатируемых. Эксплуататоры наследственно злы, хищны и жадны. Сожительство с ними немыслимо. Их надобно истребить... Понимаете, истребить... Всех до единого, до последнего... Если их сто тысяч, надо истребить сто тысяч... Если их миллион, надо истребить миллион... Если их сто миллионов, надо истребить сто миллионов... Стесняться нечего... И я... я, Рувим Эпштейн, знаю, как это сделать. Я приехал нарочно, чтобы вас разыскать. Я вам скажу, как надо работать... Мы победим мир... Мы спасем революцию... Нет?
Вечерело. Прозрачно-фиолетовой дымкой заткалась Нева, и на западе, за Балтийским заводом, взмыла серая, почти черно-лиловая туча. Подул свежий ветер.
Стало холодно. Погромыхивал гром. Эпштейн застегнул на все пуговицы пальто и продолжал с увлечением:
- Большое несчастие, что люди не умеют освободиться от предрассудков... Почему-то все боятся свободы... Почему-то никто не смеет дерзать... Вы скажете: неправда?.. Ах, я всегда говорил: какие детские сказки, что нужно думать о каких-то законах!.. Где они, эти законы?.. Я смеюсь над всеми законами... Я сам себе закон... Да... Вы читали Ницше? Непременно прочтите... Помните: "Мы хотим восхитительно устремиться друг против друга!" Да, да... именно "восхитительно"... Ольга понимала, она одна понимала, что свободному человеку позволено все. "Человек - это звучит гордо!" Понимаете: гордо! Ну, а мы? Даже смешно!.. Я приехал из Парижа, думал, вас отыщу и вы мне скажете что-нибудь очень хорошее... А вы говорите: плохи дела?.. Почему плохи? А потому, что вы не дерзаете, чтобы они шли хорошо... - Эпштейн замолк и, подняв слабую, как палка, тонкую, в желтой перчатке, руку, задекламировал одушевленно и громко:
За пределы предельного,
К безднам светлой Безбрежности!
В ненасытной мятежности,
В жажде счастия цельного,
Мы, воздушные, летим
И помедлить не хотим.
И едва качаем крыльями,
Все захватим, все возьмем,
Жадным чувством обоймем]
Дерзкими усильями
Устремляясь к высоте,
Дальше, прочь от грани тесной,
Мы домчимся в мир чудесный,
К неизвестной
Красоте!
Фрезе наморщил белый, на висках облысевший лоб. Слова Эпштейна о "красоте", о "Ницше", о "худших и лучших", о "бездне" и о "дерзании" казались лишенными смысла, мальчишеской болтовней. Он вспомнил резкий отзыв Володи: "Кулик не велик, а свистит громко..." Чувство радости внезапно потухло. И, пренебрежительно, сверху вниз измеряя Эпштейна взглядом, он устало спросил:
- К чему вы это все говорите?
- Как к чему? - заволновался Эпштейн. - Да ведь в этом обновленная, прекрасная жизнь, неустанное устремление к свету, а значит, и к революции... Как вы не понимаете? Разве не к красоте стремимся мы, революционеры? Не ко всемирной гармонии? Не к истреблению двуногих скорпионов? Не к уничтожению мещанства?
Или, может быть, - нет?.. Или, может быть, красота не в дерзании? "В своей вражде мы должны быть созидателями образов и призраков и с помощью их объявить друг другу войну". Так сказал Ницше... А вы? Что вы на это скажете?.. Я должен вас заранее предупредить: я убежден, что для успешности революции нужно дерзать решительно на все... Без исключений на все... Только тогда и может быть польза... Вы, может быть, думаете, что я так себе, разговариваю? - зашептал он таинственною сгороговоркою и близко, плечом, придвинулся к Фрезе. - Я должен рассказать вам одну вещь, одну конспирацию... Один обдуманный, проверенный и уже принятый мною план. За этим только я и приехал. И вы убедитесь, что умному человеку позволено все и что я знаю, как надо делать террор... Вы убедитесь, когда дела пойдут хорошо... Нет?
Фрезе задумался. Эпштейн, сгорбленный, бледный, в темных очках, казался ему таким неразумным, маленьким и смешным, что не хотелось слушать его "конспирацию". Но, преодолевая гнетущее чувство, он лениво сказал:
- Ежели вы имеете сообщить что-либо полезное для террора, то я вас слушаю... Но на улице неудобно...
- Да, да... Разумеется... На улице неудобно, - подхватил, волнуясь, Эпштейн. - Едем на острова!.. Извозчик, на острова!.. - И, не давая Фрезе больше сказать ни слова, он сел в пролетку и приказал ехать за город, в ночной ресторан "Альказар".
В шумный, сияющий огнями, полный суеты "Альказар" Эпштейн вошел уверенно и развязно. Он на ходу, в коридоре, потребовал "кабинет", и когда лакеи подали ужин, выпил залпом стакан вина и, закурив, обратился к Фрезе:
- Вы не будете пить?.. Напрасно: неплохое вино... Скажите, вы не думали, почему террор окончился неудачей?.. То есть не окончился, но может окончиться?.. Нет?.. Было мало людей? Мало мужества? Мало денег? Мало расчета? Странное дело!.. Всего этого было довольно... Я вам говорю: не хватило дерзания. Ах, сентиментальные сказки... "Я же радуюсь великому греху, говорит Заратустра, как моему великому утешению. Но это сказано не для длинных ушей. Это тонкие, дальние вещи... И бараньим копытом их не должно касаться... Думаете ли вы, что я пришел сюда затем, чтобы исправить то, что вы испортили?.. Или вам, заблудившимся, указать легчайшую дорогу?.." Помните?.. Ну, так я именно за этим и пришел... Понимаете: я могу указать вам дорогу... Понимаете: я могу вам ее указать... Вы слышали про доктора Берга?
Фрезе, зевая, слушал Эпштейна. Прокуренный и пропахший сигарами "кабинет", докучные взвизги оркестра, жалкий, в темных очках, Эпштейн и высокопарно-торжественные слова утомили его. Он провел рукой по лицу и, думая о своем, - о дружине и покушении, - равнодушно ответил:
- Да, я слышал про доктора Берга.
- Ну и что?
- Ничего.
- То есть как ничего?
- Да так: убит провокатор.
- Странно!.. Ведь не в этом же дело...
Я вас спрашиваю: возможен террор, если провокатор - член комитета? Ну? Конечно же невозможен... Вы будете спорить?.. Я спрашиваю: возможен террор, если мы, бараньи головы, не будем бороться?
- С чем бороться?
- С чем? Ясно с чем: с провокацией!
- Но как с ней бороться?
- Так я же вам говорю: я затем и приехал... Я придумал безошибочный план... Я укажу вам дорогу... Поймите, пока полиция знает все, террор не может иметь успеха... Единственное средство борьбы - поступить на службу в охранку... Не ясно? Надо доказывать? Разжевывать? Объяснять?.. В "Народной воле" был прецедент, давший блестящие результаты... Когда Клеточников служил, Желябов был в безопасности... И потом, вы знаете: надо представить себе, что значит охранная служба... Подумайте только, что должен испытывать человек, осмелившийся дерзнуть?.. Какие эмоции, какие огненно-яркие ощущения должен он пережить!..
Работать в терроре и сотрудничать одновременно в охранке!." Знать все, что делается по обе стороны баррикады! Знать, что от тебя зависит судьба революции!.. Судьба России... Какая красота! Какое величие!.. Вечно ходить по краю обрыва и стремиться к "светлой безбрежности"! Вот бездна низа! Вот бездна верха!.. нет?.. Подумайте!.. Вы подумайте... Ну, что скажете? А?
Эпштейн вскочил. Его лицо разгорелось румянцем, и курчавая голова гордо закинулась вверх. Теперь Фрезе уже без скуки, с ревнивым вниманием слушал его. "Болтает?.. Или?.. Нет, не может быть... Конечно, просто болтает". Он нахмурился и неохотно сказал:
- Если вы меня спрашиваете, то я вам должен ответить: в охранное отделение ни при каких обстоятельствах не следует поступать.
- А почему?.. Почему?.. Объясните мне, - почему?
- Потому что это - измена.
- Измена?.. Смешно!.. Сентиментальные сказки!.. Заповеди завета!.. Моральный императив!.. Закон!.. Но какая же, объясните мне ради Бога, измена, если я говорю: не для себя, а для террора, для революции!.. Ну, а закон... Что такое закон? Помните? "О пошлите мне безумие, небожители!.. Пошлите мне бред и судороги, внезапный свет и внезапную тьму, бросайте меня в холод и жар, заставьте меня выть, визжать, ползать, как животное... Я убил закон... Если я - не больше, чем закон, то ведь я - отверженнейший из людей..." Так писал Фридрих Ницше. Ну, а я, Рувим Эпштейн, вам говорю: свободный человек больше, неизмеримо больше, чем самый большой закон. Свободный человек не должен "выть и визжать". Я смеюсь над глупым законом!..
Он подошел к столу и опять жадно, залпом выпил вина. По громоздким цитатам из Ницше, по двусмысленным, разбегающимся словам, по преувеличенно развязным движениям и по натянутой и робкой улыбке Фрезе понял, что Эпштейн что-то таит и боится высказать вслух. "А если он не просто болтает? А если?.." - с тревогой подумал он и сказал:
- Все это хорошо. Но ведь вы приехали из Парижа не для того, чтобы читать лекции о морали.
Эпштейн не сразу ответил. Он опустился в глубокое кресло и долго молча смотрел на Фрезе. Среди мягких подушек, длинноволосый, сгорбленный и худой, он казался еще меньше ростом, еще беспомощней и слабее.
В "общем зале" гремел нахальный оркестр. В коридоре шушукались лакейские голоса. Эпштейн нерешительно кашлянул:
- Я должен вам кое-что сообщить.
- Я вас слушаю.
- Ну вот... Я... Я... Вы ведь знаете мои взгляды?.. Я пришел к убеждению, что для пользы террора необходимо служить в охранке...
- И?
- И... И... Вам я, Фрезе, скажу... Вы умный человек... Вы должны же меня понять... Я же вам говорю: террор только в том случае будет успешен, если мы оградим себя от охранки. Так?.. Ну... Дальше, - как оградить себя от охранки? Единственный способ - поступить на полицейскую службу... Так?.. Ну... А если так, то ведь кто-нибудь должен дерзнуть... Сильный дерзнет... Слабый отступит... Я свободный человек... Авторитетов не признаю... Вы не согласны? Вы, может быть, думаете, что это ошибка?.. Ах, я заранее знал!.. Нет никого, кто бы понял меня... "Одиночество!.. О, моя отчизна, одиночество, - он схватился за голову руками. - Теперь я в слезах возвращаюсь к тебе"... Ну, хорошо... Пусть одиночество... Пусть!.. Я вас спрашиваю: желаете вы, чтобы террор был успешен? Желаете вы победить?.. Желаете вы работать со мной?.. Подумайте, Фрезе...
Эпштейн встал, ожидая ответа. Его впалые щеки тряслись, и губы дрожали. И хотя Фрезе видел, что он не шутит и что он действительно продал себя, - он не мог поверить кощунственному признанию. Не подымая глаз и все еще не веря себе, боясь услышать непоправимое слово, он тихо спросил:
- Вы... вы служите в охранном отделении?
- Да...
- Вы... вы давно служите?
- Два месяца...
Фрезе побледнел и умолк. Только теперь он понял, всей своей правдивой душой, что перед ним не товарищ, не друг, не приятель погибшей Ольги, а наемный охранный шпион. "Кто предал Володю?.." - кольнула острая мысль. Стиснув зубы, он сурово сказал:
- Сколько вы получаете?
- Что значит?..
- Сколько вы получаете?
- Герман Карлович, что за допрос?.. Я не буду вам отвечать... Вы не имеете права...
- Не будете? - переспросил Фрезе.
- Не буду... Я вам сказал, как товарищ, а вы...
Эпштейн злобно, украдкой взглянул на Фрезе и покраснел.
- Это черт знает что! Это насилие!..
- Вы будете отвечать.
- Ну, хорошо... Пятьсот рублей...
- В месяц?
- Да, в месяц.
- Где эти деньги?
- Как где?.. Я не понимаю... Что?.. Что такое? Что надо?..
- Где деньги?
Фрезе спокойно, не торопясь, опустил правую руку в карман. Эпштейн заметил это движение. Он вздрогнул и поспешно вынул бумажник, бросил его на стол.
- Вот здесь триста рублей... Нате, считайте, если хотите...
- Триста? А остальные?..
- Не понимаю... Что же мне? Копить?.. Зарывать в землю? Или что еще? Ну?
- Значит, вы прожили?
- Да, прожил...
- Вот что, Эпштейн!.. - угрюмо промолвил Фрезе. Он испытывал теперь все нарастающую, пьянящую и темную радость: он думал, что отомстит за Володю и что месть эта праведна и достойна его. Эпштейн не казался уже ни неразумным, ни бессильным, ни жалким. Он казался лукавым и дерзким врагом, которого щадить - преступление.
- Вот что, Эпштейн, я вынужден буду...
- Довольно шуток, Герман Карлович!.. Нет?.. - заволновался Эпштейн. - Что это значит?.. Вы говорите, как будто я провокатор?.. Абсурд!.. Нелепо! Глупо! Смешно!.. Я приехал сюда, чтобы работать в терроре... Я для этого только и поступил в охранное отделение... Что, мне приятно служить? Вы не убедили меня, что я сделал ошибку... Убедите!.. Я свободный человек! Я ничего не боюсь!.. Вы не можете мешать делать пользу для революции!.. Это насилие!.. Я протестую!.. И что из этого, что я деньги брал?.. Велика важность - деньги!.. А что же, не брать? Идеальничать? Возбуждать подозрение?.. Что за доказательство?.. Ну?..
Фрезе бесстрастно выслушал горячую речь. Когда Эпштейн, задыхаясь и вытирая губы платком, в изнеможении упал в глубокое кресло, он холодно повторил:
- Ввиду того, что вы провокатор, я вынужден буду...
- Что?
- Я вынужден буду поставить одно условие...
- Какое условие?.. При чем тут условие?.. Нет, как вам нравится? Я хочу ему пользы, я говорю, что и как надо делать, чтобы поставить террор, а он мне грозит!.. Сумасшествие!.. Глупость!.. Бедлам!.. Так невозможно!.. Что вы воображаете?.. Я людей позову!..
Фрезе наморщил белый, на висках облысевший лоб и медленно вынул браунинг из кармана. Он положил его рядом с собой, на салфетку, и усмехнулся:
- Ежели вы желаете звать людей, то почему вы их не зовете?.. Мое условие заключается в том, что вы поможете убить полковника Шена... Иначе... Иначе... Я вынужден буду вас... истребить.
Эпштейн с усилием поднялся в кресле. Вытянув тонкую шею, он вяло, блуждающим взглядом осмотрел "кабинет". Двери были закрыты, и между Фрезе и им стоял уставленный бутылками стол. Было очень светло, очень жарко, и сильно пахло вином. На белой скатерти чернел заряженный браунинг. Эпштейн тяжко вздохнул и, чувствуя, что теряет сознание, уронил голову на подушки. Как сквозь сон, он услышал размеренный голос:
- Согласны вы или нет?
Он ничего не ответил. Он не понимал, где он, и что с ним, и кто спрашивает его, и зачем блестит браунинг, и зачем сияют электрические огни. Он понимал только одно, что Фрезе его не отпустит и что окончена жизнь, что сейчас, через десять минут, он умрет позорной и бессмысленной смертью. Он был убежден, что Фрезе его застрелит, застрелит здесь, вот в этом пропахшем сигарами "кабинете", что напрасно молить о пощаде, напрасно плакать, кричать, звать на помощь, доказывать и даже бороться.
Не отдавая себе отчета, не зная, что делать, он слабо кивнул головой и, как бывало с ним в детстве, крепко накрест, точно обороняясь, прижал ладони к груди. Фрезе с ненавистью взглянул на него и спрятал браунинг обратно в карман.
На другой день Эпштейн проснулся поздно, в одиннадцатом часу. Привычный номер гостиницы, узорчатый, запыленный ковер, зеркальный, желтого дерева шкап и кисейные занавески показались неуютными и чужими, точно за ночь изменилась вся жизнь. Хотя в комнате было тепло, он зябко потянул одеяло и, пытаясь снова уснуть, избегая мучительных мыслей, зарылся с головою в постель. "Ах-ах-ах, - простонал он, кусая ногти, - Фрезе... Ах-ах-ах... Глупость!.. Ужасная глупость!.. Безмозглая глупость!.. И кто тащил за язык? Надо было болтать?.. Не мог удержаться!.. Ведь он ничего бы не думал... А я бы работал... И было бы все хорошо... А теперь вот пропало дело... Пропало?.. Неужто пропало?.. Неужто выкрутиться нельзя?.. Ах-ах-ах... Что за черт!.."
Он в глубине души был уверен, что поступил в охранное отделение исключительно "для пользы террора" и что между ним и доктором Бергом очевидная для всех бездонная пропасть. Он был уверен, что он не продажный "секретный сотрудник", а неподкупный и мужественный революционер, более мужественный, конечно, чем те, кто не смеет "дерзнуть". И он был уверен еще, что его непростительный грех заключается единственно в том, что он "проболтался, как баба", - переоценил товарищеское доверие. "Не понимает!.. Фанатик!.. Дурак!.. Телеграфный столб!.. Тателе-Мамеле!.. - Заворочался он на кровати. - Насочиняли законов!.. Святые!.. Ах, глупость, глупость!..
Сумасшедшая глупость!.. Как же быть?" Он сел и, опустив оголенные ноги, взъерошенный и неумытый, в белой ночной рубашке, забормотал, размахивая руками: "Он что-то мне говорил... Говорил, что меня истребит... Что такое?.. Не смеет... За что? Что я сделал дурного?.. Разве я провокатор? Совесть моя чиста... Почему она может быть не чиста? Если я, например, убежден, что нужно работать в охранке?.. Пусть докажет, что я не прав... Пусть докажет... Да, да... пусть докажет... Кого я выдал? Кому повредил? А деньги?.. Мелочь!.. Пустяк!.. Ребенок поймет!.. Смешно..." Уже успокоенный и почти убежденный в своей правоте, убежденный, что его не за что осудить, он надел башмаки и начал тщательно одеваться. Но мысль о вчерашнем неотступно преследовала его. Причесавшись и положив щетку на мраморный стол, он опять невольно подумал о Фрезе. И в ту же минуту вспомнился полковник фон Шен, остриженный под гребенку, румяный и пухлый, необычайно вежливый господин. Вспомнились круглые, без блеска, глаза, те глаза, которых он так боялся, и последний, испытующий разговор: "А не знаете ли, Эпштейн, где теперь Герман Фрезе?.." "Я выдал? - в ужасе вскрикнул он и почувствовал, как похолодели колени. - Почему выдал?.. Разве я провокатор?.. Разве я мог не ответить?.. Если бы я не ответил, он бы меня заподозрил, он бы понял, что я играю игру... Это же неизбежно... И чем же я повредил?.. Тем, что сказал, что Фрезе, кажется, в Петербурге? Мало ли что в Петербурге? Петербург велик... Надо найти..."
Он старался себя оправдать, во что бы то ни стало старался поверить, что не совершил преступления и что Фрезе не арестуют... "Даже если и будет маленький вред, - рассудительно доказывал он, - то все-таки разница... Провокатор служит за деньги, а я служу идейно и бескорыстно... Не надо этого забывать... Надо помнить... Да, помнить... Иногда и жертвы необходимы..." Он, спотыкаясь, дошел до окна и отдернул кисейную занавеску. "Фрезе говорит, что убьет... Фрезе убьет?.. Как?.. Что такое?.. Вот выйду на улицу, а он поджидает меня за углом... Разве он пощадит? Разве они щадят?.. И зачем я сболтнул? Ах, глупость!.. Убьет?.. Почему он вчера не убил?.. Ведь мог убить?.. Не посмел? Да... я ведь дал обещание... Идиотская глупость!.. Ах-ах-ах! Что делать? Что делать?.."
Он неловко, тщетно пытаясь попасть в рукава, накинул пальто и вдруг ясно представил себе минувшую ночь. Он увидел прокуренный, душный, сверкающий хрусталем "кабинет", узкое, точно каменное, лицо, черный браунинг и уставленный бутылками стол. "Я вынужден предложить вам условие..." Так сказал Фрезе... Значит... Значит, бежать... Но куда?.. Куда бежать? Ведь, наверное, сле&