Главная » Книги

Савинков Борис Викторович - То, чего не было, Страница 9

Савинков Борис Викторович - То, чего не было


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

sp;   - Что?
   - Ну, что скажете, Андрей Николаевич?
   - Что я скажу?.. Разбой на большой дороге...
   - Безусловно, разбой... Я тоже так думаю: неис­числимый вред для партии будет.
   - Вред? - угрюмо спросил Абрам. - Что значит вред? Разве деньги на конфеты пойдут?.. Странное де­ло... Если будем стесняться, - что будет?.. Ха... Раз­бой!.. У нас не эксплуатируют? Матери плачут, дочери по улицам ходят... А погромы?.. Вы забыли погромы? Ну, так я не забыл... Зачем говорите: разбой? Разве мы судьи?.. Как не стыдно судить?.. И что можно делать без денег?.. Объясните мне - что?
   Болотов не ответил. Ваня покраснел и тоже ничего не сказал.
   - А помните, Ваня, вы говорили: "Грех большой вышел"?
   - Это вы про казаков?
   - Да, про казаков.
  
  
   - Безусловно, что грех... Эх, Андрей Николаевич, мало, что ли, мы греха на душу берем?.. И счесть невоз­можно... Не замолить, - он улыбнулся новой для Боло­това, принужденной и жалкой улыбкой. - Да ведь что же поделаешь? Не для себя... За партию... За землю и волю... Нам самим ничего не нужно...
   "Вот и Ваня так говорит, - думал Болотов. - Не­ужели я ошибаюсь? Неужели мои сомнения - только досужие, "интеллигентские" мысли?.. Неужели во имя народа позволено все, и правда в Ипполите, Розенштерне и Ване?.. Ведь не в Сережиных словах правда?.. Не в заповедях завета..."
   На востоке торжественно разгоралась заря. Алый, пламенем пылающий шар позолотил вершины деревьев и розовыми лучами заблестел на снегу. Болотов опустил окно. Потянуло влажным и бодрым дыханием леса. Сви­стнул пронзительно паровоз. Пробежали финские избы, платформа и семафор.
   "Иматра", - протяжно крикнул кондуктор.
   Утопая в снежных сугробах, Ваня, Болотов и Абрам узкой тропинкой прошли к водопаду. Еще издали был слышен глухой и тягостный рев, похожий на гул мор­ского прибоя. Болотов, скользя по мокрым камням и цепляясь за скрипучие ели, осторожно спустился к реке. Держась за скалу, он с трепетом заглянул вниз. Вода была дымно-желтая, мутная и такая стремительно бы­страя, что казалась застывшей, точно вылитой из метал­ла. Болотов, обрызганный ледяной пеной, забывая про наблюдение, конюшню, Стрелова и извозчичий двор, долго слушал оглушительный грохот, безглагольную и мятежную речь. На минуту он утратил сознание: не бы­ло Иматры, сосен, алмазных брызг и мшистых камней, не было тревог, несчастий и огорчений, не было его, Болотова, и дружины, и Абрама, и Ипполита. Было одно могучее целое, одна вечная и неразделимая, благосло­венная жизнь.
   "А мы убиваем... Зачем?" - с тоской подумал он. И почему-то вспомнились заученные в школе стихи:
   И с грустью тайной и сердечной Я думал: жалкий человек! Чего он хочет?.. Небо ясно, Под небом много места всем... Но непрестанно и напрасно один враждует он... Зачем?
   У Малой Иматры, там, где клокочущее течение, сми­ряясь, становится ровнее и тише, Болотов увидел Иппо­лита, Сережу и незнакомую девушку в барашковой шап­ке.
   Девушка сидела у самой воды, спиною к тропинке, и не услышала, как он подошел. Только когда Абрам окликнул ее, она нехотя обернулась. Болотов удивился. Он не знал, что в дружине есть женщина, и ему стало досадно, что Ипполит "конспирировал" от него.
   После первых приветственных слов все умолкли. Ваня поднял смышленые узкие, как щели, глаза:
   - Что же? К делу, Ипполит Алексеевич...
   - Да... к делу... - задумчиво сказал Ипполит. - Необходимо решить важный вопрос... Анна, вы слушае­те?.. Комитет поставил условием, чтобы прокурор был убит во всяком случае не позже открытия Государствен­ной думы. Прав или не прав комитет, судить, полагаю, не нам: мы обязаны подчиниться его решению. Итак, времени у нас две недели. Наша работа не дала резуль­татов. Я намеревался приступить к убийству на улице. Но на улице невозможно: кто поручится, что не выйдет ошибки?.. Кроме того, надо считаться с последней экс­проприацией. Полиция начеку; и работать теперь труд­нее... Я спрашиваю поэтому, нельзя ли, изменив план, теперь же убить прокурора и тем исполнить комитет­ский приказ?
   Чем дальше говорил Ипполит, тем отрывистее и рез­че звучал его голос. По бледному, с тонкими чертами лицу и покрасневшим карим, глубоко запавшим глазам было заметно, что он не спал всю ночь напролет и что точные, строго взвешенные слова дались тревожным/ раздумьем. Болотов слушал, и ему казалось, что он на­чинает понимать Ипполита, - его чрезмерную "конспи­рацию", его ненависть к разговорам, его замкнутую взы­скательность и холодную отчужденность. "У него, на­верное, нет любви, нет радости, нет сомнений. Он весь в "деле", в терроре... Он влюбился... Да, да... он влюбился в террор", - подумал Болотов, и ему стало стыдно, что он мог досадовать на него.
   Прерывая молчание, Сережа тихо сказал:
   - Мне кажется, есть возможность...
   - Какая?
   - Прокурор ездит по пятницам в Царское Село. Мне кажется, можно убить на вокзале.
   - На вокзале? - переспросил Ипполит.
   - Да, на Царскосельском вокзале.
   - А охрана?
   - Что же охрана? Охрана везде...
   - Слушайте, Сережа... Мы поставили наблюде­ние, мы три месяца работали каждый день... Неуже­ли для того, чтобы рисковать?.. Рисковать чем? Не собою - террором... Я почти уверен: если даже воз­можно пройти на вокзал, все равно охрана не даст бросить бомбы... И тогда, конечно, дело погибло... По­гибло по нашей вине... Понимаете: по нашей вине.
   - Если бояться, то лучше дома сидеть... - сердито сказал Абрам.
   Далеко в чаще хрустнул подгнивший сучок. Прошур­шала по веткам белка. Почти прямо над головой, на бледно-голубом, безоблачном небе ослепляющим бле­ском сияло солнце. И хотя то, что говорили Сережа и Ипполит, касалось убийства, смерти, Болотов не испы­тывал страха. "Один враждует он... Зачем?" - опять мелькнуло в смущающей памяти.
   - Безусловно, волков бояться - в лес не хо­дить... - повторил за Абрамом Ваня. - Кончать надо, Ипполит Алексеевич.
   Ипполит, хрупкий, тонкий, с бледным лицом и золотистыми волосами, внимательно посмотрел на Сережу, точно надеясь угадать, удастся ли покушение.
   - Да, конечно... конечно... - глухо сказал он, - но как?..
   - Положитесь, Ипполит, на меня... - вполголоса промолвил Сережа.
   - Вы пойдете?
   - Да, я...
   - Один?
   - Да, один.
   - Нет, я не могу решиться на это...
   - Эхма, Ипполит Алексеевич, - с возмущением за­говорил Ваня, - ложки есть, да нечего есть... Так будем целый век маяться да у моря погоды ждать... Я готов идти на вокзал... Да что на вокзал? Хоть к черту на ро­га, в ад!.. Если иначе нельзя, значит, голову надо ло­мать... Только и слов моих... Да.
   Абрам одобрительно слушал его. Когда Ваня окон­чил, он угрюмо сказал:
   - Комитет там решает, ну это дело его... Ну-у... Ха! А я тоже вам скажу: заряжайте мной пушку, да и стре­ляйте... Я надел свое пальто и готов. А только мы не на бундовской бирже, чтобы много разных слов говорить... Товарищ Ипполит, что же будет?.. До Думы мы не успе­ем; а после Думы комитет нас распустит... Значит, нуж­но идти... Хочется или не хочется, а идти... Не желает Сережа, так я пойду... Что? А кончать мы непременно должны.
   После долгого колебания Ипполит дал согласие. Было решено, что Сережа пойдет на Царскосельский вокзал. Болотов выслушал это решение, но не поверил ему. Он так привык к мысли, что именно он, Андрей Болотов, убьет прокурора, так приготовился к смерти, так спокойно думал о ней, что слова товарищей даже не взволновали его. И только позже, вечером, возвращаясь на станцию, он понял, что не он, а вот этот, идущий с ним рядом, белокурый, высокий, молодой и здоровый, с невозмутимым лицом человек неминуемо через неделю погибнет. Догорало за лесом солнце, ревела Иматра, и на проталинах, журча, таял снег. Болотов искоса взгля­нул на Сережу. "Он дрался со мною на баррикадах... А теперь он умрет... Помяни меня, Господи, когда при-идешь во царствие Твое..." И, повинуясь горячему чувст­ву, он внезапно остановился и крепко, с братской лю­бовью, обнял Сережу и поцеловал в губы.
  

XII

  
   Слухи об Ипполите не были ложны. Он действитель­но был сын сенатора, лицеист и действительно пожертвовал на террор все, что оставил ему отец. Стройный, худой, с изнеженными руками, всегда изящно и чисто одетый, он сохранил следы хорошего воспитания: свет­ские, возмущавшие Арсения Ивановича, манеры и фран­цузский язык. Он примкнул к партии юношей, прямо со школьной скамьи, и настойчиво попросился в боевую дружину.
   Так как тогда намечалось убийство петербург­ского генерал-губернатора, террористов было немного, то он был принят без затруднений, даже без оскорби­тельных справок. За два года "работы" почти все дру­жинники были повешены. Эти смерти наложили на него печать отчужденности, сдержанного ожесточения.
   Па­мять о них заставляла его "работать" с удвоенным жа­ром, не полагаясь на легкие обещания и не доверяясь праздным словам. И хотя он знал, что Болотов - член комитета, он отнесся к нему с той же скрытою подозри­тельностью, как к Сереже и Ване. Прошло несколько месяцев, пока он без оговорок, всею душой поверил ему.
   Тех сомнений, которые мучили Болотова, Ипполит не испытывал. Вступая в партию, он бесповоротно ре­шил, что обязан умереть и убить, и не возвращался больше к искушающему вопросу. Гибель товарищей, бомбы, виселицы и кровь делали его нечувствительным к сердечным тревогам. Боевая "работа" выковала из него "железного" террориста: воодушевление сменилось спо­койствием, пылкий задор - отвагой, неуравновешен­ность - самообладанием, неумелость - взыскательно­стью, любовь к спорам - равнодушием к чужому мне­нию. Но в партию он продолжал верить, верить слепо, так же, как и два долгих года назад. Он верил, что толь­ко ее программа разумна и справедлива и что ее чле­ны - самоотверженные, отважные и честные люди. К комитету он относился с благоговейной любовью, не от­деляя доктора Берга от Арсения Ивановича и Розенштерна от Алеши Груздева. И Розенштерн, и Арсений Иванович, и доктор Берг, и Вера Андреевна олицетворя­ли для него волю партии, ее душу и мозг. В последнее время, однако, его преданность начала колебаться: он не мог усвоить комитетскую "директиву" об ограничении террора. Эта странная "директива" казалась ему посягательством на неотъемлемые права дружины, на здравый смысл и на достоинство революции. Но, скрепя сердце, признавая партийной обязанностью беспрекословное подчинение, он подчинился и ей. Комитет знал об его недовольстве и высоко ценил его солдатское послу­шание.
   Ни Арсений Иванович, ни доктор Берг, ни Вера Андреевна никогда не спрашивали себя, какую жизнь ве­дет Ипполит. Они так привыкли к его скромности и тер­пению, к его покорности, твердости и готовности уме­реть, что им и в голову не приходило подумать, в каких несчастных условиях "работает" этот хрупкий, как де­вушка, застенчивый и непритязательный человек. Они забывали, что каждый месяц умирает кто-нибудь из его товарищей и друзей и что каждый новый дружинник в его глазах - обреченная жертва, смерть которой ему предстоит пережить. Они забывали, что изо дня в день, из минуты в минуту, его мысли отравлены убийством и кровью и что даже удачное покушение - источник для него неисчерпаемой муки. Его опальная жизнь не каза­лась им тяжелее ихней. Они искренно верили, что у них, у хозяев, есть хозяйское право давать ему советы и ука­зания, руководить его жизнью, порицать ее или одоб­рять. И он признавал за ними это верховное право. И никто не видел жестокости начальственных отношений.
   С Иматры Ипполит уехал усталый и потрясенный. Впервые он отступил от дальновидного правила, "мед­ленно спешить и не рисковать". Не разумом, а чутьем, опытом долговременной "работы" он предчувствовал то, чего не могли уяснить себе ни Сережа, ни Болотов и ни один из товарищей, споривших с ним, - он предчувство­вал, что прокурор не будет убит и что покушение окон­чится неудачей. И если он все-таки согласился, то не по­тому, что Абрам или Ваня торопили его, а исключитель­но потому, что, по словам Розенштерна, вся Россия, вся партия, весь народ нуждались в этом убийстве, и непре­менно до открытия Государственной думы. Но, уступив, он в глубине души боялся ошибки. Ему казалось, что он своими руками бесполезно убивает того Сережу, которо­го он считал самым сильным и смелым из всех товари­щей по "работе". Обычное хладнокровие изменило ему. Сидя в вагоне, возвращаясь с Иматры в Петербург, он решил - чего никогда не бывало раньше - разыскать немедленно комитет и попытаться убедить Розенштерна, что необходима отсрочка и что сейчас нельзя убить прокурора. С Финляндского вокзала, не заходя домой в го­стиницу "Бельведер", он, кликнув извозчика, поехал в комитетскую "явку".
   Заседание комитета происходило у Валабуева, в уединенном особняке на Каменноостровском проспекте. Подымаясь по мраморной, устланной малиновым ковром лестнице, Ипполит в раздумье остановился. Ему каза­лось возмутительной дерзостью его нежданное посеще­ние. Комитет приказал убить главного военного проку­рора. Дело его, Ипполита, состояло единственно в том, чтобы доказывать, разубеждать и просить. Но он вспо­мнил, что Сережа погибнет, и, не колеблясь, раскрыл ду­бовую дверь.
   В той же комнате, с дорогими картинами по стенам и статуей Венеры Милосской, где Володя поссорился с доктором Бергом, в кожаных креслах сидели Арсений Иванович и Розенштерн. Валабуева не было. Арсений Иванович сухим и резким надтреснутым басом говорил о выборах в Думу.
   - Не ошибка ли, кормилец, что партия постановила бойкот? Бойкот-то бойкот, а поглядите, кого выбирают; трудовиков и кадетов... Я ли не предупреждал на съез­де?.. Не слушали... А, Ипполит... Какие новости? А?..
   Сдерживая волнение, Ипполит вкратце сообщил о со­вещании на Иматре. Розенштерн, пощипывая бородку, слушал сосредоточенно и угрюмо. Арсений Иванович по­качал седой головой:
   - Худо, кормилец, худо... Дела-а... И что это за не­счастие такое? Вот уж точно: живем богато, со двора по­като, чего ни хватись, за всем в люди покатись. Вы не обижайтесь, кормилец... Э-эх!.. Почему же "наблюдение" не дало результатов?
   Ипполит смутился. Его бледные щеки стали еще бледнее. В словах Арсения Ивановича он услышал упрек и подумал, что упрек этот заслужен и справедлив. Он принял ответственность за дружину, а дружина в реши­тельную минуту, когда вся Россия надеялась на нее, за­явила его устами о своей непрощаемой слабости. В юно­шески блестящих глазах Розенштерна он читал ту же тяжкую, хотя и безмолвную, укоризну.
   - Не знаю, Арсений Иванович... Не знаю... Не умею вам объяснить... Нельзя ли отсрочить на один месяц? Быть может, мы справимся... Я, по крайней мере, не те­ряю надежды...
   - Ни-ни-ни... - замахал руками Арсений Иванович. - Никак невозможно... И думать, кормилец, нече­го... Нечего...
   - Но ведь на вокзале покушение окончится не­удачей...
   - Почему неудачей? Почему, кормилец?.. А, почему?
   - Охрана, Арсений Иванович, - робко сказал Ипполит, уже зная, что Арсений Иванович ответит так же, как ответили Сережа и Ваня, и что он не сумеет ему возразить.
   - Так что ж, что охрана?.. Охрана, кормилец, вез­де... Вы поймите, кормилец. - Арсений Иванович, крях­тя, поднялся с кресла и взял под руку Ипполита. - По-ли-ти-чес-кая необходимость... Поймите: теперь, вот се­годня, - нужно, а Думу откроют, - шабаш... Да... Ну, и если есть ничтожнейшая надежда, - необходимо риск­нуть... Вы меня знаете: я всегда за крайнюю осторож­ность: береженого и Бог бережет...
   А тут и я вам скажу: дерзай!.. А впрочем... - перебил он себя и, не выпуская руки Ипполита, опять задумчиво покачал бородой. - Да-а... Дела-а...
   - Что впрочем?.. - сухо переспросил Розен­штерн. - Слушайте, Ипполит, поймите же следующее: мы не можем дозволить и воспретить... Это не в нашей власти. Поймите: после открытия Государственной думы террор политически вреден. Да, вреден... Это не мое только мнение... Это мнение съезда, партии, всей Рос­сии... А вы обращаетесь в комитет... Что я могу сказать?.. Прокурора нужно убить сейчас... Возможно ли?.. Решать не мне, - решать вам...
   - Я говорю: невозможно... - чуть слышно сказал Ипполит.
   - Ну, это еще вопрос: невозможно с одним металь­щиком, так возможно с двумя... Одного аресту­ют, - бросит бомбу другой... Я говорю, конечно, к при­меру... Я так думаю... Но решать, разумеется, не могу.
   Ипполит закрыл руками лицо. Он почувствовал, что слова его не имеют цены, ибо Арсению Ивановичу, и Розенштерну, и комитету, и партии во что бы то ни стало, какой бы то ни было кровавой ценой, необходимо удач­ное покушение. Он понял, что покушение все равно бу­дет, не может не быть, что такова воля Сережи, Вани, и Болотова, и комитета, и всех бесчисленных, неизвестных товарищей и что он, Ипполит, не властен нарушить ее. Он еще раз, уже соглашаясь, с покорной мольбой взгля­нул на Арсения Ивановича:
   - Арсений Иванович.
   - Что, кормилец?
  
   - Так, значит, отсрочить нельзя?
   - Ни-ни-ни... Храни Бог!
   Вошел Валабуев, пухлый, стриженый, с красным за­тылком, одетый в модный сюртук, и почтительно со­общил, что пришли доктор Берг и Вера Андреевна. Ип­полит наскоро распрощался и вышел. Арсений Ивано­вич улыбнулся и, наклоняясь к Розенштерну, сказал:
   - Ничего... Обойдется... А все-таки молодец!.. Конь и о четырех ногах спотыкается!..
  

XIII

  
   Сереже было непонятно и чуждо то ревнивое хозяйское беспокойство, которое владело Арсением Иванови­чем, доктором Бергом, Верой Андреевной, Володей, Аркадием Розенштерном и всеми теми товарищами, кто пытался руководить революцией. Он вступил в партию не потому, что верил в утвержденную съездом програм­му, и не затем, чтобы "вести за собою народ". Обыкно­венная мирная жизнь, ее жестокость, лицемерие и ложь возмутили и оскорбили его. Ему казалось, что только в социалистической партии, в самоотверженной и беско­рыстной борьбе скрыта вечная истина - ненарушаемые заветы Христа. На себя он смотрел как на рядового, на одного из безымянных солдат, которым не дано сомне­ваться, а дано безропотно умирать. Он твердо веровал в революцию, веровал, что Господь не оставит ее, и молит­венно дерзал на самое страшное: на дозволенное людь­ми насилие...
   В середине апреля он за полцены, не торгуясь, про­дал пролетку и лошадь, скинул армяк и надел неудобное немецкое платье. В мягкой шляпе и модном пальто, при­чесанный и умытый, с завитыми кверху усами, он стал неузнаваемо-новым, непохожим на крестьянского парня. Он съездил в Москву, переменил извозчичий паспорт и из хозяина-лихача превратился в помещика-дворянина. Болотов не поверил глазам, случайно встретив его.
   В субботу, за несколько дней до открытия Государ­ственной думы, ожидался обычный утренний выезд глав­ного военного прокурора. В пятницу вечером Сережа в Пассаже увиделся с Ипполитом. До этой решающей встречи ему упрямо казалось, что прокурор наверное будет убит. Но когда на углу Караванной он поздно ночью остался один, стало жутко. Захотелось вернуть Ипполи­та, еще раз пожать ему руку и услышать встревоженный голос, - услышать, что Россия благословляет террор. Но Ипполит затерялся в толпе. Сережа вздрогнул и утомленной походкой пошел по Невскому, сам не зная куда.
   Он вышел на набережную Невы и, наклонив белоку­рую голову, заглянул в свинцовые воды. Со звонким пле­ском катилась река, и пыхтел у пристани пароход. Дале­ко, на востоке, за Охтой, бледнея, таяла ночь, - пред­чувствовалось апрельское утро. Сережа зябко повел пле­чами.
   - Извозчик! -
   - Вот, барин, пожалуйте...
   - На Острова.
   - На Крестовский прикажете?
   - Ну да, на Крестовский... - не задумываясь, ска­зал Сережа и удивился:
   "Зачем?.. Зачем на Крестовский?.."
   На островах пахло сыростью и травой, влажным за­пахом моря. Сквозь оголенные ветви, в предрассветной, редеющей тьме, холодно сверкали огни - зеленые, кра­сные, желтые. У этих огней извозчик остановился. Сере­жа вошел в просторный, светлый, наполненный людьми зал. Визгливые звуки оркестра, говор, крики и смех на минуту оглушили его. На сцене немолодая, в розовой юбке, женщина, с голыми руками и шеей, быстро, в такт, поднимала обнаженные ноги и высоким сопрано выкри­кивала веселый мотив. Сытые чиновники и купцы, гремя­щие шпорами офицеры смеялись и неистово хлопали ей. И когда Сережа увидел эту полураздетую, с раскрашен­ным лицом женщину, этих подобострастных, заискиваю­щих лакеев, эту разгульную, беззаботную, опьяненную весельем толпу, он еще глубже почувствовал свое одино­чество. Он хотел уйти, но ему вспомнился неприветли­вый номер гостиницы, жесткая, покрытая стеганым одеялом кровать и докучливые часы без сна. Он нахму­рился, сел за стол у дверей.
   Он испытывал нарастающую, неизъяснимо-томитель­ную тревогу и не умел понять, что же именно смущает его. "Ипполит?.. Но если даже Ипполит прав и все окон­чится неудачей, я исполняю свой долг... Совесть моя спокойна... Умереть?.. Разве я боюсь? Разве боюсь? - спрашивал он и с волнующей радостью отвечал: - Нет, мне не страшно... Это не то... Так в чем же мое сомнение??" Он устало взглянул на сцену. Теперь на де­ревянных, освещенных бенгальским огнем подмостках усатый, в вышитой рубашке мужчина с присвистом от­плясывал трепака. Он размахивал кругло руками, при­топтывал и кружился, стуча подкованным каблуком. Зал дрожал от рукоплесканий. Чей-то пьяный, икающий бас без отдыха ревел: браво!
   "Да, да... Я убью, - почти вслух подумал Сережа. - Да, убью..." И сейчас же, с неотразимою ясностью, с предвидением неумолимой судьбы, он понял, что должен убить, что нет его воли, что он не властен решать и что кто-то решил за него.
   Это было то гнетущее чувство, ко­торое он, и Ваня, и Болотов впервые испытали у Слезкина на дому. И теперь в петербургском ночном кабаке, среди смеха женщин и суеты, это чувство снова победи­ло его. "Так надо... Так надо, - не замечая подмостков, повторял он с тоской. - Господи, неужели?.. Почему же именно я? Я не хочу убивать".
   Он сидел за столом, согнувшись и мешая серебряной ложечкой чай. Издали можно было подумать, что он прилежно смотрит на сцену. Ему вспомнился Слезкин, оледенелые баррикады, драгунский расстрелянный офи­цер и насмешливая улыбка Вани: "Зубаст кобель, да прост..." Вспомнился Болотов, его совестливые сомнения и свой неясный ответ: "Не дано знать..." "Господи, нау­чи... Завтра я должен убить... Точно ли должен?..
   Дей­ствительно ли обязан?.. Или, может быть, я хочу?" Он закрыл утомленно глаза и вдруг отчетливо-ясно, под гром музыки и шум голосов, представилось то, что за­втра - он знал - совершится. Он увидел старческое, морщинистое, уже не живое лицо, струйки крови на бри­тых щеках, окровавленное тело и себя, Сергея, Сережу, над обезображенным трупом. В памяти встал евангель­ский текст: "Отец мой! если возможно, да минует меня чаша сия, впрочем, не как я хочу, а как Ты...""Но ведь это кощунство, - опомнился он. - Разве я на баррика­дах не убивал?.. Да, убивал... И завтра тоже убью..." Он не мог думать дальше. Ему казалось, что у него нет сил, что он не смеет убить, что убийство - непрощаемый грех и что он погубит свою бессмертную душу. Всегда мужественный и твердый, крепко веровавший в правоту своей жизни, он почувствовал, что он - малый ребенок, что действительно "не дано знать" и что смерть не есть искупление. "Истинно, истинно говорю вам... - зашептал он божественные слова, - если пшеничное зерно, падши на землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода. Любящий душу свою погубит ее, а ненавидящий душу свою в мире сем со­хранит ее в жизнь вечную..."
   - Скучаете, молодой человек?
   Перед ним, опираясь о бедра, стояла женщина, нару­мяненная и набеленная, в голубом декольтированном платье. Вызывающе, с бесстыдной улыбкой, полуласково, полупрезрительно она смотрела ему прямо в глаза. Сере­жа поморщился и поспешно вышел из ресторана.
   На другой день, в субботу, он проснулся в седьмом часу. Не было вчерашнего беспокойства. Утром, при сол­нечном свете, казалось, что убийство - не смертный грех и что Господь услышит его. Казалось, что больший грех - не убить, больший грех - промолчать, прими­риться с изобличенною ложью. Он без волнения, уверен­но и спокойно, так же спокойно, как и тогда, когда шел в полковую казарму, в Александровском саду отыскал Ипполита. Ипполит передал ему бомбу и, беглым взгля­дом окинув его, сказал:
   - Вы не спали, Сережа? Сережа улыбнулся.
   - Нет, спал.
   - А я вот не мог уснуть... Знаете что, Сережа?
   - Ну?
   - Не отказаться ли нам?!
   - Отказаться?
   - Да, отложить покушение.
   - Зачем?
   - Я боюсь... Я не привык так работать... Сережа задумался.
   - А комитет?
   - Э, да что комитет!.. - неожиданно пылко загово­рил Ипполит. - Не комитет отвечает, а я... Слышите: я боюсь...
   - Чего вы боитесь?
   - За вас, Сережа... И за дружину... - прибавил он глухо.
   Сережа поколебался секунду. Потом решительно тряхнул головой и резко, не допуская соблазнительных возражений, сказал:
   - Наше дело не рассуждать...
   - Не рассуждать?
   - Да... Наше дело идти...
   - Вы так думаете?
   - Да, я так думаю... Ипполит опустил глаза.
   - Прощайте.
   Сережа хотел остановить его и обнять, но Ипполит уже был далеко. "А ведь я его никогда не уви­жу", - кольнула холодная мысль. Он вздохнул и боль­шими шагами пошел к вокзалу.
   День был пасмурный, набегали мглистые облака, и изредка, точно украдкой, сеял мельчайший, унылый дождь. Тяжелую бомбу было неудобно нести, и Сережа боялся ее уронить. На углу Гороховой и Фонтанки он увидел Болотова с пролеткой. Он заметил знакомые, те­перь родные и милые, голубые глаза и вороную белокопытую лошадь. Не останавливаясь, он слегка притронул­ся к мягкой шляпе.
   У вокзала, на Загородном, заложив за спину пухлые руки, важно, взад и вперед, ходил представительный пристав. Рядом с ним дежурил городовой. Стараясь на них не смотреть, Сережа, не оглядываясь, пересек улицу и взбежал на крыльцо. Но едва успел он пройти на чисто выметенную платформу, как огромный, в аксельбантах жандарм вытянулся во фронт: из боковых, охраняемых часовым, дверей показался сутулый, сухой, в генераль­ском пальто старик. Он шел быстро, слегка прихрамывая на левую ногу. И хотя до него было двадцать шагов, и хотя между Сережей и им стали двое филеров и вытя­нувшийся во фронт жандарм, Сережа, боясь, что старик уйдет, откинул правую руку и бегом побежал к нему. Он не успел пробежать и половины дороги. Старик внезапно остановился, взялся за дверцу вагона и, повернув мор­щинистое лицо, посмотрел в упор на Сережу. Сережа, как во сне, затуманенными глазами, увидел его испуган­ный взгляд. Он понял, что не дадут добежать. И, уже зная, что покушение не удалось, и надеясь на чудо, на спасительный случай, он быстро взмахнул рукою и изо всей силы, так что больно стало плечу, бросил круглую и тяжелую девятифунтовую бомбу. Взрыва он не услышал.
   Когда рассеялся дым, на платформе, у фонаря, ря­дом с убитым жандармом, протянув вперед руки, не­движно лежал Сережа. По его груди и лицу горячим ключом била кровь. Старик в генеральском пальто стоял у подножки вагона, и у него тряслась нижняя челюсть.
  

XIV

  
   В конце апреля Государственная дума была открыта. Комитет после продолжительных совещаний решил вре­менно прекратить террор. Доктор Берг настаивал на полном упразднении дружины: он доказывал, что парла­ментская "работа" несовместима в партии с боевой. Сло­ва его не имели успеха. Было постановлено большин­ством голосов "держать дружинников под ружьем". Это значило, что все террористы, в Петербурге, в провинции и в Москве, были вынуждены напрасно рисковать своей жизнью. Но членам комитета казалось, что их хозяй­ственное решение мудро: заключив перемирие, армии не расходятся по домам, а приготавливаются к войне.
   Всю весну и жаркое лето Болотов не слезал с козел. Смерть Сережи ожесточила его. Он по-прежнему чув­ствовал отвращение к боевой полицейской "работе" и смущался двойственным ремеслом. Но теперь он ловил себя на других, сокровенных и мстительных мыслях. Ча­сто ночью, на нарах, когда громко храпели извозчики и бродила тьма по углам, а ночник мерцал дремотно и скудно, он не мог уснуть до зари и думал о прокуроре. Глядя расширенными зрачками на низкий, закопченный сажей и проеденный ржавчиной потолок, он вспоминал тот мучительный день, когда в последний раз увидел Сережу. И незаметно, тайком, как лукавый и опытный вор, им овладело новое чувство: желание убить. Он боял­ся этих растлевающих мыслей. Негодуя, он упрекал себя в озлоблении, в буйном гневе мстящего дикаря, но со­владать с собой не мог. Он стал мрачен, не разговаривал с Порфирычем на дворе, не слушал пьяных излияний Стрелова и, завидев Супрыткина, торопился уйти. Изъезженный колесами двор, простоволосые бабы, вши, и запах навоза, и стук копыт в денниках удручали его: он боялся, что бездейственным дням не будет конца, что прокурор останется жив.
   На улице это злобное чувство волновало еще острее. Проезжая по Фонтанке и по Садовой, мимо церкви По­крова Богородицы, заходя в извозчичьи трактиры, он вспоминал короткие встречи с Сережей, его исполнен­ные любви, тогда чужие и теперь незабываемые слова. И хотя террор временно был прекращен, он, не спраши­вая ничьих указаний, один, на свой страх, пытался про­должать "наблюдение". Он часами простаивал у казен­ных домов - у Военного министерства, у Государственного совета, у Таврического дворца, у Главного шта­ба - и усердно следил, не покажется ли сгорбленный, хромоногий, в генеральском пальто, старик. Он верил, что высший долг, обязанность перед партией - тяжким трудом достигнуть победы. Эта вера вдохновляла его и оправдывала задуманное убийство.
   После смерти Сережи Болотов понял, чем живет Ипполит. Он понял, что этим, истомленным неравной борьбой, осиротелым и обессиленным человеком владеет ненависть - ожесточенная злоба. Ипполит был уверен, что он не один, что Арсений Иванович, и доктор Берг, и Вера Андреевна, и комитет, и партия, и Россия, весь многомиллионный русский народ ожидают обещанного убийства. Он был уверен, что только случайно именно он руководит дружиной и что каждый член партии, каждый голодный крестьянин, каждый нищий студент с радо­стью заменит его и отдаст свою жизнь. Он не понимал, что он - исключение, что Россия молчит, что револю­ция разбита и что его непримиримые бомбы - догораю­щие, уже безрадостные зарницы. Но если бы даже он понял, что правительство победило и что не поддержан­ная народом партия не в силах бороться, он не мог бы оставить "работы". Он думал, что только смерть венчает кровавое дело, и ждал своей смерти, как награды и изба­вления.
   Сочувствие и поддержку он находил в своем друге Абраме. Абрам, добродушный, с широким детским ли­цом, громадного роста кожевник, оставил в Вильне се­мью. Не передовые статьи и не речи ораторов убедили его в необходимости "систематического" террора.
   Он на опыте, на погромах, на сожженных домах и расстрелян­ных детях узнал жестокость "благоустроенной" жизни и не усомнился в законности "огня и меча". Так же как Ипполит, он жил непоколебленной верой, что его благо­словляет народ, замученный от века Израиль и что "то сердце не научится любить, которое устало ненавидеть".
   Но в одном они не могли согласиться: Абрам, по­смеиваясь, с пренебрежительной усмешкой отзывался о "господах" и "студентах" и не любил комитета. На горя­чие убеждения, что он не прав и что комитет не делает разницы между солдатом и генералом, помещиком и ра­бочим, он упрямо и недоверчиво отвечал: "Знаю... Ха!.. Не втирайте очков... Та же эксплуатация... Американ­ская выжимочка..." Его место было в дружине Володи, но по счастливому совпадению его нашел Ипполит, и Абрам привязался к нему - "эксплуататору" и "студен­ту" - душою и телом. Болотов любил его еврейские смеющиеся глаза и наивную душевную чистоту - отсут­ствие "интеллигентских" вопросов.
   Анна, худощекая, бледная, тридцатилетняя девушка с серыми навыкате сияющими глазами, готовила бомбы и хранила у себя динамит. Бывшая фельдшерица в селе, она вынесла из деревни глубокую, не книжную, не про­граммную, а живую и искреннюю любовь к народу. Эта любовь толкнула ее в террор. Она не знала ни ненависти, ни злобы и, как Сережа, тяготилась убийством. Но она думала, что, убивая чиновников и князей, она приносит неоценимую пользу, приближает день революции, тот день, когда "не будет богатых и бедных, господ и рабов, властителей и подвластных". Она одевалась небрежно, курила толстые папиросы и говорила по-нижегородски на "о". Болотов привязался к ней. Ему нравились ее скромность, ее готовность радостно умереть, ее востор­женные рассказы о деревне и мужиках, ее незлобивость и правдивость и грубоватый, почти мужской голос. Комитет она уважала и верила, что партии предстоит победить мир.
   Главный военный прокурор жил на Литейном про­спекте, в казарменном, неуютном и мрачном особняке. В конце августа "изыскания" установили, что ежене­дельно, по четвергам, он ездит в Военное министерство. Болотов изучил не только его лицо, усы, руки, волосы, ордена и погоны, но и кучера, лошадей, карету, ее коле­са, спицы, фонари, и вожжи, и подножки, и окна. Он узнавал прокурора на расстоянии пятидесяти шагов и предсказывал без ошибки, поедет он или нет: в день его выездов у подъезда сторожили шпионы и длинноборо­дые дворники караулили у ворот.
   Стояло бабье лето. Дни выдались ясные, полупрозрачные, хрустально-осенние. В Петровском парке золо­том опадали березы; птицы не пели, и по вечерам, за Не­вой, огневыми лучами пылало море. Ночи были прохлад­ные, с серебристыми звездами и утренниками на ранней заре. В первых числах сентября, в понедельник, Болотов, встретив прокурора на Невском, вечером вернулся до­мой, развожжал запотелую лошадь, распряг и поставил ее в денник. Не убирая пролетки, он надел суконный картуз и, обходя вонючие лужи, вышел в ворота. На ла­вочке, у ворот, сидел лохматый, черный как смоль Стрелов и толстый дворник Супрыткин.
   - А тебя околоточный спрашивал... - подавая жир­ную руку и не глядя на Болотова, сказал Супрыткин и принужденно зевнул.
   Болотов поднял брови:
   - Околоточный?
   - Да, Хрисанф Валерьянович.
   - Чего ему надо?
   - Чего надо? - переспросил, подмигивая, Стрелов. - Эва! Разве не знаешь? Младенец какой... детиш­кам на молочишко... Ай нет?
   Супрыткин вздохнул:
   - Сказывал, чтобы в участок пришел.
   - В участок? Зачем...
   - Зачем? Дело есть. Начальство велит... Может, штраф или ежели что... Нам неизвестно...
   Болотов в первый раз с любопытством посмотрел на Супрыткина, на его бычачью, мясистую шею, на опух­шие мешками глаза, на рыжую бороду, на начищенные, как зеркало, сапоги и на самодовольно-тупое, лоснящее­ся жиром лицо. "Мы боремся, отдаем жизнь... А вот этот...
   Этот Супрыткин... Эти Супрыткины и Стреловы придут и нас победят... Победят великолепною тупостью, сытым брюхом, глупым самодовольством, сапогами, гар­монией и деревянной уверенностью в себе", - волнуясь и скрывая предательское волнение, подумал он. Стрелов кашлянул и осторожно сказал:
   - Давеча в "Друзья" граммофон привезли... Самое время.
   - Что самое время?
   - Я говорю: самое время в "Друзья"... Супрыткин строго взглянул на него:
   - Тебе бы только в кабак... Ты что же, пойдешь в участок? - не поворачивая намасленной головы и кре­стя рот, обратился он к Болотову.
   - Пойду.
   "Зачем околоточный?.. Штраф?.. Но если штраф, то не позвали бы в участок... Паспорт?.. Но паспорт в по­рядке... Неужели за мною следят? - думал Болотов, вы­ходя на Забалканский проспект. - Следят теперь, когда все готово, когда Дума разогнана и комитет разрешил, когда я знаю карету... Нет, не может этого быть..."
   Он так был известен в трактире и на дворе, так безбожно, до хрипоты рядился на улице с седоками, так, не крас­нея, давал взятки городовым, так привык запрягать, чи­стить, мыть, носить кулями овес, так втянулся в извозчичью жизнь, что ему непонятным казалось, как могут за ним следить. Но когда он свернул на Фонтанку и увидел смрадный трактир, где иногда встречался с Сережей, он почувствовал беспокойство. "А если следят?.. Покуше­ния не будет, прокурор не будет убит, и Сережа, значит, умер напрасно. И виноват буду я..." Он оглянулся. Сзади не было никого. Набережная была пуста, и только вдали, на мосту стоял одинокий городовой. "Надо сказать Ипполиту. Пусть решит Ипполит... Неужели дружина погибнет?.." О себе он забыл. И только подходя к ресто­рану "Олень", к обыкновенному месту свиданий, он по­нял, что тоже умрет. "Умру зря, не убив... Да, я умру... не может этого быть..."
   В тот же день Ипполит посоветовал Болотову не воз­вращаться на двор, бросить запряжку и уехать пока в Москву. Уезжая, Болотов верил, что убьет прокурора.
  

XV

  
   Опасаясь, что за дружиной следят, и на всякий слу­чай предупредив комитет, Ипполит решил ускорить по­чти готовое покушение. В четверг 10-го сентября Ваня с бомбой должен был ожидать на Фонтанке, Абрам - у Цепного моста, Болотов - на Литейном: по одной из этих дорог прокурор выезжал в Военное министерство. Была невысказанная надежда, что на этот раз он будет убит.
   Болотов приехал с первым поездом в Петербург и, несмотря на раннее утро, зашел в пивную. Теперь, за не­сколько часов до убийства, он испытывал то холодное равнодушие, которое владело им на баррикадах, в Мос­кве. Не размышляя и не волнуясь, безотчетно, по "кон­спиративной" привычке, он сел в поезд в Клину, вышел в Обухове, и чтобы не бродить по улицам Петербурга, укрылся в пивной и с покорным терпением стал ожи­дать условного часа.
   За тусклым окном назойливо барабанил дождь, шмы­гали зонтики и калоши и, съежившись, дремал на козлах извозчик. Через улицу, на другой ее стороне у закрытых дверей винной лавки, толкаясь, толпился народ. Болотов хорошо рассмотрел одного босяка. Босяк был растре­панный, грязный, с болезненно-зеленоватым лицом и гноящимися глазами, без пальто, в изорванной женской кофте и, хотя стояла осень, босой. Прижимая озябшие пальцы к груди, согнувшись расслабленным телом, он подпрыгивал быстро и мелко и дрожал ледяною дрожью. И когда Болотов увидел этого человека, и слезливое не­бо, и городового в плаще, и казенную винную лавку, и осклизлые стены домов, - зевающие будни столи­цы - ненужным, безжизненно-неправдивым показалось ему убийство.
   Стало странным, что он готовится убивать, что он, конечно, убьет, что его, конечно, повесят, а все так же будет моросить скучный дождь, все так же будет мокнуть городовой, все так же будут слезиться окна, все так же будут подпрыгивать и трястись больные, пьяные и голодные люди. "Умру? - затаив дыхание, спросил он себя. - Да, конечно, умру... За них?.. Да, за них... И за всех... И за все..." - с горделивою радостью ответил он.
   Но, сказав себе эти слова, он сейчас же и безошибоч­но понял, что имеет право на жизнь, - что ни прокурор, ни Сережа, ни партия, ни дружина, ни даже Россия не могут заставить его умереть, не смеют требовать насиль­ственной жертвы. Он обвел глазами пивную. И кабацкая гостеприимно-гнусная обстановка, - посуда, "услужаю­щие", сидельцы, гости и заплеванные столы, - показа­лась уютной и милой, и захотелось не уходить. Но было девять часов. Болотов постучал монетой о стол и, надви­нув на лоб картуз, неохотно вышел на улицу. Голодный босяк все еще приплясывал на дожде и с жадным уны­нием смотрел на недоступные двери.
   Болотов свернул на Фонтанку и мимо цирка прошел в Летний сад. В саду было холодно, сеял неугомонный дождь, и ноги вязли в размытом песке. Голые богини и нимфы, еще не укутанные соломой, сиротливо ютились в кустах. Было одиноко и грустно. Уныло ползли облака. Неприятно намокала поддевка. Болотов снова пожалел пивной.
   В уединенной аллее, у мокрой резной решетки, он на­шел Ипполита и Анну. Оба вымокли, были бледны, и у Анны в руках чернел квадратный портфель с золотым тиснением: "Musique" (Музыка (фр.)). Болотов молча взял бомбу и на­чал бережно увязывать ее в кумачовый платок.
   - Осторожней... - громко сказала Анна.

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 403 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа