Главная » Книги

Савинков Борис Викторович - То, чего не было, Страница 6

Савинков Борис Викторович - То, чего не было


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

- заторопился Миша.
   Берг и Вера Андреевна переглянулись.
   - Когда вы можете ехать?
   - Ехать?.. Как когда?.. Сию минуту, сейчас... Вера Андреевна вздохнула и промолвила нереши­тельно:
   - Ну, зачем именно он? Да и будет ли доволен Андрей Николаевич? Ведь и без него кто-нибудь най­дется...
   - Нет, нет... Пожалуйста... Андрюша будет очень, очень доволен... Уж пожалуйста... Нет, я уж поеду, - залепетал, не давая ей договорить, Миша.
   Когда через час, получив партийные "пароли" и "кон­спиративное" поручение к брату, Миша вышел на улицу, была поздняя ночь. На многолюдном, сверкающем Нев­ском ослепительно сияли голубые электрические шары. Над ними небо было черное, чернее чернил, и не было видно звезд. "В Москве баррикады, - восторженно по­вторял Миша, - в Москве Андрюша, и я поеду в Моск­ву... с поручением от комитета... Да, с поручением от комитета... Как великолепно все вышло... Вот она, вели­кая революция!.." Он взглянул на часы и побежал к Николаевскому вокзалу.
  

XX

  
   По совету доктора Берга Миша из "конспирации" вышел на станции Лихославль и пересел на вяземский поезд. Прождав на вокзале в Вязьме пять бесконечных часов, он выехал в Москву ночью. Рано утром в Голицы­не поезд внезапно остановился.
   - Господа, поезд не идет дальше... Господа, попро­шу выходить... - проходя по вагонам, говорил облеплен­ный снегом кондуктор.
   - Как? Почему не идет?.. - догнал его Миша, хо­лодея при мысли, что и сегодня не будет в Москве.
   - Так что не идет... - ответил кондуктор и взялся за ручку двери.
   - Нет... ради Бога... Ведь мне, ей-богу, необходи­мо... - взмолился Миша.
   Кондуктор боязливо оглянулся кругом.
   - Забастовочный комитет не велел.
   Немногочисленные полусонные пассажиры, ворча и ругаясь, вылезали из темных вагонов. От дыхания мно­гих людей в морозном воздухе висело белое облако пара. В Голицыне все было обычно и мирно, точно не было баррикад в Москве. В буфете звонко позвякивала посу­да. За окном, склонившись над аппаратом, мерно стучал неугомонный телеграфист. Молодой начальник станции, пощипывая бородку, расхаживал по платформе.
   - Господин начальник!.. Господин начальник!..- бросился к нему Миша. - Как же мне проехать в Москву?
   Начальник станции с раздражением махнул рукой:
   - А я почем знаю? Оставьте меня в покое... Разве я виноват? Получена телеграмма по линии: вся дорога бастует...
   "Как же быть? - с отчаянием думал Миша, толка­ясь в холодном буфете и проглатывая безвкусный, об­жигающий горло чай. - Я же должен проехать в Моск­ву... Ведь не могу же я вернуться обратно... Ведь это позор... Товарищи, Андрюша дерутся в Москве, а я си­ди тут, в этом проклятом Голицыне. Нет, невозможно... Я должен ехать. Но как? Не идти же пешком?.. А если нанять лошадей?"
   - Господин начальник!.. - наскоро расплачиваясь и выбегая опять на мороз, закричал он, заметив кра­сный околыш.
   - Чего вам? Ведь я уже сказал вам...
   - Господин начальник, мне совершенно необходи­мо... Бога ради, посоветуйте что-нибудь... Нельзя ли ло­шадей?.. Я могу заплатить...
   Начальник станции в недоумении развел руками.
   - Лошадей?.. До Москвы... н-не знаю... Погоди­те, - сжалился он. - На запасном пути стоит паро­воз... Идет в Москву... Попроситесь. Может быть, и возьмут... Только вряд ли... - И, повернувшись круто на каблуках, он ушел в дежурную комнату.
   Миша, прыгая через рельсы и оставляя на пушистом снегу следы, побежал на запасный путь. Тяжелый, курьерский, десятиколесный паровоз с тендером, без ва­гонов, стоял под парами. На площадке его работали двое, густо закопченных сажей, людей. "Господи, не возьмут!" - со страхом подумал Миша.
   - Чего надо? - неприветливо сказал черный, как негр, кочегар, когда Миша, запыхавшись, остановился у паровоза.
   - Господа, паровоз идет в Москву?
   - Много будешь знать, скоро состаришься.
   - Как же?.. А мне сказали... - оробел Миша и го­лосом, полным слез, подымая вверх к паровозу румяное и взволнованное лицо, заговорил быстро:
   - Мне очень нужно в Москву... Очень... Одна на­дежда на вас...
   - А какие такие дела у тебя в Москве?
   Миша смутился. Он не смел доверить постороннему человеку, - что он - член партии и едет по революци­онному поручению, придумать же невинный предлог бы­ло трудно. Кочегар молча, пристально и недружелюбно, ожидая ответа, смотрел на него. "Эх... была не была... Все равно пропадать..." - тряхнул Миша кудрявою го­ловой и срывающимся голосом сказал:
   - В Москве восстание...
   - А у тебя там кума?
   - Ради Христа, довезите...
   - Довезти?.. Очень ты прост... Ну, проваливай, по­ка цел...
   Пронзительно свистнул свисток. Миша понял, что паровоз сейчас тронется. Чувствуя, что теряет невозвра­тимую, единственную надежду, и боясь даже думать о станции, он крепко вцепился в поручни паровоза.
   - Ради Бога... я... я... из боевой дружины...
   Пожилой, с седыми усами, машинист свесился вниз и с любопытством, с ног до головы, оглядел Мишу.
   - Из дружины?
   - Да, да... из дружины...
   - Ты?.. А револьвер у тебя есть?
   - Револьвер? - сконфузился Миша.
   - Ну да, револьвер.
   - Револьвера нет...
   Машинист насмешливо улыбнулся.
   - Эх ты... горе-дружинник... Ну, Бог с тобой, поле­зай, - вдруг ласково сказал он и протянул Мише руку. Миша, не веря от счастья ушам, вскарабкался наверх и скромно сел на кучу углей. Он не сомневался уже, что паровоз комитетский и что машинист, и его помощник, и начальник станции, и кондуктор - великолепные лю­ди, революционеры, может быть, террористы. "Они уви­дят, что я не хуже других. Они увидят, что и я - вер­ный член партии..." - думал он, с трепетом ожидая свистка. Кочегар положил руку на блестящий, с отполи­рованной ручкой, рычаг.
   - Ехать, Егор Кузьмич?
   - А то чего же? Капусту садить?..
   Опять пронзительно свистнул острый свисток. Паро­воз плавно, медленно, точно нехотя, тронулся с места. Пробежало Голицыне, красный околыш, платформа, железнодорожный буфет и склоненный над аппаратом телеграфист. Впереди, между досиня белых сугробов, зазмеились узкие рельсы. Запахло горячим дымом. Мо­розный ветер захлестал в щеки. Мише было холодно, но он крепился и терпел молча, опасаясь рассердить маши­ниста. "Как Андрюша удивится, когда я расскажу о своей поездке, и как обрадуется, что дорога забастовала... Как хорошо... И какой смелый, прекрасный этот Егор Кузьмин!" - думал он, хлопая руками, чтобы со­греться.
   - Холодно? - улыбнулся ему кочегар.
   - Нет, ничего... - стуча зубами, бодро ответил Миша.
   - А ты к топке сядь. Нам вот не холодно.
   Миша пересел к топке. Стало жарко. Через четверть часа, под гром железных колес и неумолкающие свист­ки паровоза, Миша рассказывал все, известные ему, партийные тайны: и кто он, и зачем едет в Москву, и как в Москве разыщет брата и комитет. "Это ничего, что у меня нет револьвера, - делая серьезное лицо, объяснял он, - я все равно буду на баррикадах, потому что я так решил... А если решил, то и сделаю... По-мое­му, нужно сперва обдумать, можешь сделать или не мо­жешь... Ведь революция - не шутки шутить... Если не можешь, то и нечего браться. Я думаю, что это даже и недобросовестно..."
   Егор Кузьмич, не отрывая глаз от бегущих рельсов и изредка поглядывая на стрелку манометра, внима­тельно слушал Мишу, и нельзя было понять, одобряет он его или нет. Мише очень хотелось спросить, зачем паровоз один, без вагонов, идет в Москву?
   В глубине души он не сомневался, что Егор Кузьмич торопится тоже на баррикады.
   Паровоз полным ходом проскочил мимо Филей, от­чаянно взвизгнул в последний раз и остановился в поле, в полуверсте от Москвы.
   - Ну, будь здоров, молодец, - ударил по плечу Миши Егор Кузьмич, - да смотри, раньше отца в пет­лю не суйся... Приехали. Вылезай...
   Миша, жалея, что расстался с друзьями, и втайне страшась одиночества, спрыгнул прямо в сугроб, упал на руки и, грязный и мокрый, черный от угольной пыли, обсыпанный снегом, побрел мимо Ваганьковского клад­бища к Звенигородскому пустому шоссе. К его огорче­нию, на шоссе не было баррикад. Было очень морозно, прохожих встречалось мало, но лавки не были заперты, и патрулей не было видно. По инструкции доктора Бер­га, Мише надо было найти Гагаринский переулок. Где находился этот Гагаринский переулок, Миша не знал. Он не посмел никого спросить и долго путался по Моск­ве, удивляясь и негодуя, что нигде не видит револю­ционеров и красных знамен. Уже смеркалось, когда он вышел на Сивцев Вражек. Проплутав еще с полчаса, он случайно нашел указанную квартиру.
   Он позвонил. Он ждал долго, но за дверью все было тихо. Он позвонил еще раз. То же безмолвие. Наконец после третьего безнадежного Мишиного звонка на по­роге появилась вертлявая горничная, в чепце и белом переднике:
   - Уехали... Все уехали... И звонить нечего.
   У Миши упало сердце: кто уехал?.. Куда уехал?.. Как же так? Ведь это партийная явка... Как же я отыщу Андрюшу?.. Не может этого быть?.. Он несмело взгля­нул на горничную:
   - Не может быть... Мне очень нужно...
   - Вот новости... Мало что нужно. Сказано: все уехали... Много вас нынче шляется.
   Она с сердцем хлопнула дверью. Миша медленно, грустно отошел от подъезда. "Что же мне делать те­перь?" - с отчаянием думал он, бродя по Москве без цели. На бульваре березы - сказочные деревья - снеж­ными искрами сверкали на солнце. Миша, раздавленный неудачей, искал хотя бы обломков разрушенных барри­кад, ничтожных следов восстания. "Ведь дорога заба­стовала... Ведь в Москве восстание..." - твердил он, го­товый расплакаться оттого, что поручение не выполнено, что Андрюша не найден и что в Москве не дерутся. Но, свернув на Тверскую, он услышал справа, со стороны Сретенки, далекий, жидкий, негромкий треск. Он не по­верил себе и прислушался, затаивая дыхание. Но опять, на этот раз четко, по ветру, точно тут же рядом с ним, за углом, раздался короткий залп. "Ох-ох-ох... Гре­хи!.." - сказал прохожий купец и, сняв шапку, перекре­стился. Марш-маршем пронесся казачий разъезд. "Сла­ва Богу, вот они баррикады", - решил, не колеблясь, Миша и счастливый, бегом, бросился к Сретенке. На Петровке и Дмитровке не было ни души и магазины были закрыты. Миша бежал посреди улицы, по снегу, боясь опоздать, боясь, что выстрелы внезапно умолкнут, и он не найдет баррикады и не успеет ее защитить. Перебежав широкий бульвар, он выбежал в Головин пе­реулок и остановился как вкопанный. В конце переулка, всего шагах в двадцати, кучка людей в полушубках, ле­пясь за снежною баррикадой, стреляла по Сретенке. Забывая, что у него нет оружия и что дружинникам он чужой, помня только, что перед ним боевое, красное знамя, он бросился по переулку вперед.
   Вдруг дружина сразу, точно по уговору, перестала стрелять. Миша уви­дел бегущих тесной толпою людей. Он с изумлением и страхом, не понимая этого бегства, смотрел на них. "Господи, отступают..." - мелькнула ужасная мысль. И не умея понять, почему они отступают, не зная сам, что он будет делать, зная только, что баррикада остается за войсками, он звенящим голосом крикнул: "Вперед!.. За землю и волю!" - и, не переставая кричать, побежал навстречу дружине. Не оборачиваясь и не справляясь, бежит ли за ним хоть один человек, он с разбегу вско­чил на вал. Со стороны Сретенки затрещало несколько выстрелов. Один из бегущих обернулся назад. Он уви­дал, что на расстрелянной баррикаде, на ее разбитом ва­лу, свесив руки, навзничь лежит румяный студент, без шапки. Лицо студента было поднято вверх, и открытые голубые глаза пристально и чуть-чуть удивленно смотре­ли в небо... Дружинник, не пытаясь узнать, кто этот убитый чужой, поспешно завернул за угол и стал дого­нять дружину.
  
  

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

   Московское восстание было раздавлено. Совет рабо­чих депутатов арестован, военные бунты залиты кровью. Правительство одержало победу. Но вера в революцию была еще так сильна, недоверие к правительству так глубоко, предчувствие грядущих событий так остро, что ни члены партии, ни министры, ни дружинники, ни ра­бочие, ни солдаты, ни один из тех, кто участвовал в не­истовой и беспощадной войне, не сомневался, что завтра хлынет заветный девятый вал: всенародное, всероссий­ское вооруженное восстание. Смерть Плеве, Кровавое воскресенье, взрыв 4-го февраля, мятеж на броненосце "Потемкин", октябрьская забастовка и московские бар­рикады казались только величественным началом, тор­жественною прелюдией к тому неотвратимому и побед­ному, что должно было теперь совершиться. И прави­тельство тайком обдумывало "мероприятия", стягивало войска, покупало шпионов, наполняло тюрьмы и строи­ло виселицы. И революционеры открыто печатали книж­ки, готовили бомбы, раздавали оружие, "организовывали" крестьянское войско и требовали Учредительного собрания. И никто не замечал, что революция уже разбита.
   Еще осенью комитет сочинил и отпечатал воззвание и разослал агентов по всей России. Агенты эти, заслу­женные революционеры, разъясняли на сходках значе­ние общепартийного, призванного решить судьбу рево­люции, съезда и приглашали товарищей выбирать депу­татов. В объединенной комитетом и связанной кровавою связью партии не было внутреннего единства, того един­ства, которое сообщает силу тайному обществу.
   Три "направления" боролись между собой, и борьба эта бы­ла источником озлобленных споров.
   Одни, изучив крестьянский и рабочий вопрос и хозяйственные отно­шения России, требовали социализации земли.
   Другие, опираясь на те же ученые книги, требовали социализа­ции заводов и фабрик.
   Третьи не требовали ни того ни другого, а соглашались на принудительный выкуп зе­мель.
   И "умеренным", и "правым", и "левым", и комите­ту, и партии, и Арсению Ивановичу, и доктору Бергу, и Вере Андреевне разногласия эти казались решающе важными.
   Они не видели, что революция побеждена и что не им суждено стать у власти. Они не видели, что если бы даже они стояли у власти, то не только от их сознательной воли зависело бы устроение России, а еще от тысячи неизвестных, непредвидимых и неустранимых причин. Они искренно верили, что партийные разговоры, как разделить по совести землю и распорядиться судь­бою России, умножат силу и ускорят шествие револю­ции и определят будущее стомиллионной страны. И этот съезд, который с неисчислимыми затратами, опа­сностью и трудом созывала партия, в ряду других "госу­дарственных" дел, должен был решить и всероссийскую земельную тяжбу. Это было похоже на то, как если бы люди, плывущие в бурю на корабле, бросив руль, опу­стив паруса и погасив сторожевые огни, забывая о тяж­кой участи утлого корабля, начали буйно спорить о том, в какую именно гавань направить бег, когда утихнет ве­тер и успокоятся волны. Но никто из товарищей не по­нимал бесплодности безрассудных раздоров, и все с на­деждой и нетерпением ожидали исторического собы­тия - общепартийного съезда.
   Съезд был созван "конспиративно" в партийной го­стинице, в одном из дачных поселков под Петербургом. В укромной комнате, оклеенной розовыми обоями, грязной, с кислым запахом по углам, приютилось "бюро". В этом "бюро" Залкинд и двое его помощников, моло­дых людей со строгими лицами, кропотливо проверяли "мандаты" - полномочия прибывших товарищей. Там же составлялись "маршруты, руководства для незамет­ного отъезда на родину". Во дворе и в лесу, на морозе, день и ночь караулила стража, вооруженная маузерами дружина, наблюдавшая за полицией.
   Когда Болотов, истомленный, продрогший, одетый в тот же изорванный полушубок, в котором дрался в Москве, вошел в холод­ные сени, он невольно остановился и от неожиданности зажмурил глаза. Четыре тусклые керосиновые лампы, повешенные под закопченным потолком, освещали, ми­гая, большую, полную людей, комнату. Был перерыв. Десятки голосов гудели одновременно, и от этого в спертом воздухе стоял густой и тяжелый, многоязычный гул. Налево, в углу, чахоточный, лысый, с курчавой бо­родкою господин горячо спорил с доктором Бергом. Болотов узнал известного в партии "агитатора", Генна­дия Геннадиевича. Направо, у простуженного, с поло­манной крышкой рояля, сидел белокурый, очень юный товарищ и с чувством стучал по истертым клавишам, за­кидывая вверх голову и выбрасывая высоко пальцы.
   "Сами набьем мы патроны, К ружьям привинтим штыки..."
   -гремел нестройный, разноголосый хор. Болотов заметил бледную, тонкую, с черной косою девушку. Глядя прямо вперед потемневшими, восторженными глазами, она не пела, а всею грудью выкрикивала ветхие, но не утратив­шие для нее живительной силы слова.
   "В царство свободы дорогу Смело проложим себе",
   - отчаянно, в последний раз, заколотил руками белокурый пианист и с шумом поднялся со стула. В соседней ком­нате дребезжал неумолчный звонок. Перерыв кончился.
   Заседание открылось.
   И сейчас же несколько десятков человек, уполномо­ченных несколькими сотнями таких же, как они, рево­люционеров, приступили к решению им недоступных и заведомо неразрешимых вопросов. Они забывали, что самоотверженность, готовность умереть и преданность революции еще не дают права управлять судьбою Рос­сии, как не дают этого права пулеметы, молебны и верность самодержавию. Они забывали, что не поддержан­ные народом постановления их неизбежно останутся на бумаге, как не поддержанные штыками остаются на бу­маге постановления министров. Но главное, они забыва­ли, что они не хозяева ее, а покорные и слабые слуги. И, собравшись за сотни и тысячи верст, они наивно уверя­ли себя, что от большинства голосов, поданных на пар­тийном съезде, от поражения "левых" или победы "пра­вых" может измениться судьба России, может замед­литься величавый ход революции, может иссякнуть ее неиссякаемое русло. И никто из них не догадывался, что в этом они бессильны, как бессильны слова изме­нить жизнь.
   На очереди стоял вопрос о восстании. Хотя каждый мог видеть, что вопрос этот праздный и что не съезду, не партии и не комитету дано вызвать народную рево­люцию, а тем более назначить ей срок, и хотя каждый у себя, на своей муравьиной "работе" видел и знал, что народ не хочет или не смеет восстать, - все с жаром принялись спорить, и немедленно образовалось два мне­ния. И товарищи искренно верили, что, доказывая, вол­нуясь, раздражаясь и голосуя, они приносят неоцени­мую пользу партии и России.
   Первым говорил Геннадий Геннадиевич. Выпрямив­шись во весь свой небольшой рост и сразу став стройнее и выше, он начал речь твердым голосом человека, знаю­щего правоту своих продуманных слов:
   - Товарищи! Здесь, в этом полномочном собрании, мы призваны решить вопрос исключительного значения. Мы обязаны спросить себя, какая судьба может пости­гнуть вооруженное восстание, если, конечно, таковое бу­дет? Я думаю, что имеются налицо и шансы к успеху, и причины к пессимизму. Присмотримся к конкретной об­становке готового разразиться боя. Государственная ма­шина совершенно расстроена, буржуазия отчасти еще не сорганизовалась, отчасти дезорганизована; в широких слоях населения - недовольство; в среде обнищавшего крестьянства - отчаяние и голод. С одной стороны, слабость силы сопротивления, с другой - готовность к самым решительным действиям и огромная величина силы нападения.
   Геннадий Геннадиевич сделал паузу и, отчетливо разделяя слова, взволнованным голосом продолжал:
   - Но, товарищи, нельзя не обратить внимания и на отрицательную сторону дела... Организация движения есть главное условие его успешности в полном объеме поставленных им задач. Крестьянство ждет аграрного взрыва, и мы, сознательное меньшинство, мы вправе, мы в силах, мы обязаны приложить нашу творческую работу к почве, подготовленной стихийным движением. Мы обязаны немедленно приступить к практической подготовке, к организации всенародного, вооруженного восстания. В этом, именно в этом, насущная, глубочай­шей важности, задача момента...
   Стоявший рядом с Болотовым юноша лет двадцати, депутат с Волги, краснощекий и круглолицый семина­рист, при последних словах бурно захлопал в ладоши:
   - Браво! Верно! Немедленно!
   Геннадий Геннадиевич кашлянул и, воодушевляясь аплодисментами, уже уверенный в привычном и блестя­щем успехе, загремел, потрясая руками:
   - Наша первая практическая задача - приобрете­ние специальных военных знаний возможно большим числом товарищей. Наша вторая практическая зада­ча - образование военных кадров на местах... Задачи этих кадров, в свою очередь, заключаются в следующем:
   во-первых, они должны научить...
   Геннадий Геннадиевич говорил искренно, и все, что он говорил, было дорого и понятно участникам съезда. Болотов верил, что и сам Геннадий Геннадиевич, и Вера Андреевна, и доктор Берг, и краснощекий семинарист, и каждый, кто слушал ответственные слова о восстании, готов в любую минуту, с оружием в руках, защищать баррикаду и, защищая ее, умереть. И все-таки стало скучно. Почему-то вспомнились разговоры австрийского Hochkriegsrath a (Высший военный советник (нем.)) и ученые рассуждения Пфуля: "Die Kolonne marschiert..." (Колонна марширует... (нем.))
   Разве Москва разгромлена по­тому, что мы не умели сражаться? Разве нас победили потому, что я не военный?.. Разве Пронька убит потому, что не знал тактики и стратегии? Разве нужно обучать Константина специальным наукам? Разве дело в том, чтобы здесь, вот в этой гостинице, сочинить наилучший рецепт, как делать народную революцию, сочинить руко­водство к баррикадному бою?.. Нас дралось несколько сот человек... Почему не восстала Москва, вся Москва? Потому что не было "кадров"?..
   - В-четвертых, эти кадры должны взять на себя инициативу восстания, выделив из своей среды воен­но-революционный штаб. Тогда, с одной стороны...
   "Die zweite Kolonne marschiert" (Вторая колонна марширует (нем.)) , - горестно, сам себе, улыбнулся Болотов и, опустив низко плечи, вы­шел в пыльный и узкий, покрытый суконною дорож­кою, коридор. По дорожке, неслышно, взад и вперед хо­дил член "бюро" Залкинд, старый, сморщенный, с золо­тушным лицом, но оживленный и радостный.
   - Ну, что скажете? Съезд!
   Болотов молча сверху вниз посмотрел на него.
   - Что? Что значит? Разве не хорошо?.. А Геннадий-то?.. Вот это оратор! Дантон!
   Залкинд приоткрыл дверь и с жадностью приник ухом к щели.
   - Браво! Браво! Прекрасно! - обернулся он к Болотову.
   Болотов, так же горбясь, тяжело вышел на улицу. Серебром светился матовый снег. Оснеженные, никли ели. У крыльца дремал усталый дружинник. И на ясном, морозном небе равнодушно сверкала Большая Медве­дица.
  

II

  
   На партийном съезде Андрей Болотов испытывал ту же тревогу, какую испытывает член сплоченной и друж­ной семьи, зная, что братья его заблудились слепою но­чью. Московские баррикады выжгли глубокий и острый, неисцелимый след, - точно там, в сожженном училище, среди простертых по снегу тел, он потерял частицу свое­го "я", своей раздвоенной жизни. Ревнивое хозяйское чувство, которое владело им за границей, властная взы­скательность человека, которому дано право решать, бе­режливость скупого хозяина исчезли бесповоротно. Было странно вспомнить теперь, что было наивное вре­мя, когда партия, с ее съездами, баррикадами, комите­тами, казнями и террором, казалась ему цветущим хо­зяйством. Было странно подумать, что он считал себя самым верным, самым полезным, самым самоотвержен­ным из ее бесчисленных членов. Было странно признаться, что он судил, решал и постановлял словесные приговоры. Было странно поверить, что он, скупец, рас­считывал свои силы и во имя "дела" берег свою жизнь. Но страннее всего было то, что он увидел на съезде. Он увидел, что депутаты, молодые и старые "боевики" и "массовые работники", "умеренные" и "крайние", делают то же, что всю свою жизнь делал он и что теперь каза­лось ошибочным и ненужным. Он увидел, что они реша­ют, судят и милуют, и во имя партии берегут свои силы, и во имя народа пытаются руководить революцией. Он не мог признать полноценным их труд. Точно винтовки и пулеметы, бомбы и кровь дымом застилали ему глаза.
   Так же как все, он не понял, что правительство по­бедило. Так же как все, он поверил, что завтра разго­рится всероссийский пожар и настанет последний и до­блестный бой. Но, разделяя эти розовые мечты, он не скрывал от себя жуткой правды. Московские баррикады научили его тому, о чем он смутно догадывался и что теперь не только уразумел, но и почувствовал всей ду­шою.
   Они научили, что значит убийство и смерть. Всту­пая в партию, он задумался, как решить вопрос о наси­лии. Книга дала ответ. И ответ этот, устраняющий все сомнения, удовлетворял его, как удовлетворял Володю, доктора Берга, Арсения Ивановича и Веру Андреевну. Он не спрашивал себя, что такое террор. О терроре го­ворили газеты, к нему призывали восстания, его утверж­дала одобренная общепартийным съездом программа. Как член партии и революционер, он не мог и, быть мо­жет, не считал себя вправе пересматривать давно ре­шенный вопрос. И поэтому смысл террора, сокровенный и страшный смысл дозволенного людьми насилия, ускользал от него. Но теперь было жалко себя, жалко тех, кто, не понимая убийства, призывает на "бой крова­вый". И еще баррикады научили его, что нельзя управ­лять революцией, что те люди, которые думают ею ру­ководить, в действительности не руководят ничем, а по­слушно и робко исполняют непререкаемые веления на­рода.
   Отдавая "конспиративные" приказания, видя пре­данность подчиненных товарищей, не сомневаясь в их готовности умереть, он незаметно, мало-помалу, свыкся с мыслью, что именно он, Андрей Болотов, и в его лице комитет, и в лице комитета вся партия, управляет все­российскою революцией. Он поверил, что именно он, Андрей Болотов, строитель светлого будущего, что вос­ставший народ услышит именно его голос и пойдет по им начертанному пути. И ему было грустно теперь, что так глубоко было его заблуждение.
   Изменившись наружно, похудев, огрубев и скинув воротнички и пиджак, он изменился и внутренне. При­сутствуя на торжественном съезде, слушая страстные речи Геннадия Геннадиевича, холодные рассуждения доктора Берга, слезные жалобы Веры Андреевны, он уже твердо, без колебаний, знал, что разговоры эти - глухая дорога. Он уже знал, что товарищи будут спорить либо о справедливом, но им недоступном устроении России, либо о ничтожных хозяйственных мелочах. Он понял, что от этих шумных дебатов, речей и голосований не расцветет партия и не увенчается ре­волюция. Он вспоминал о Володе, и его слова теперь не казались достойными размышления. Он увидел, что Володя тоже не понимает смерти, тоже не чувствует не­разделимо-тяжкой ответственности. И если Арсений Иванович, доктор Берг и Вера Андреевна ограничивают­ся воинственными словами, то Володя, презирая "интел­лигентские" разговоры, не смущается кровью. И, думая так и скорбя за товарищей, Болотов одновременно испытывал чувство радости, чувство светлого душев­ного мира. Точно он наконец отыскал ключ к решению вечной и неразрешимой загадки.
   Ночевал Болотов в той же партийной гостинице, где происходил съезд, в крохотной комнате с дощатой пере­городкой вместо стены. В комнате пахло лампадным ма­слом и еще чем-то затхлым и горьким, чего нельзя было определить. Сквозь дверную щель на полу пробивался из коридора желтый, изнеможенный луч. В соседнем но­мере слышался медленный разговор. Болотов неохотно стал слушать. Чей-то однотонный, долбящий голос гово­рил неторопливо и скучно:
   - Дело такого рода... Да-с... Приближаются выбо­ры в Думу. Да-с... Как ты думаешь, Санька, того... дадут выбирать или нет?
   - Черта лысого... - злобно заговорил невидимый Санька. - Старших дворников выберут.
   - Гм... Ну, уж и дворников?
   - А то нет?
   За перегородкой заскрипела кровать. Кто-то вздох­нул и заворочался на постели. Через минуту снова за­долбил тот же неторопливый голос:
   - Дело такого рода... Да-с... А я, того... думаю, что... того... крестьяне выберут левых.
   - Левых? Ну, это, брат, дудки.
   - А я все-таки думаю.
   - Почему же ты думаешь?
   - Так.
   - Так? Экий мудрец, прости Господи!.. Ну, если ле­вых, то Думу твою разгонят.
   - Разгонят? Дело такого рода... Того... Пусть ее расстреляют... Чем хуже, тем лучше... Да-с...
   За перегородкой опять кто-то вздохнул. "О чем они? - лениво раскрыл глаза Болотов. - Пусть рас­стреляют... Чем хуже, тем лучше... Что лучше? Лучше, если перевешают депутатов?.. Тогда, мол, крестьяне поймут... Крестьяне поймут... Но я ведь понял уже... Или один в поле не воин?.."
   - По гулкому коридору, разговаривая и стуча каблука­ми, прошли двое товарищей. Болотов услыхал громкие среди ночной тишины голоса:
   - Арсений Иванович знает... Уж я тебе говорю... Уж ты слушай меня... Он говорит: восстание...
   - Когда?
   - Да весною, конечно.
   - Весною?
   - А ты думал?.. У нас, батюшка, только и ждут... Я тебе вот что скажу... У нас... Да, Господи... Да прика­жи комитет, так...
   - Комитет-то дозволит?
   - Арсений Иванович говорит: как же иначе?.. Да ты слушай... У нас...
   "Весною восстание... Прикажи комитет. Ждут бу­маги из комитета, - улыбнулся невольно Болотов. - Ну, а если вспыхнет восстание?.. "Военно-революционные кадры?" "Штаб?" "Die erste Kolonne marschiert?.." (Первая колонна марширует?.. (нем.) ) Если вспыхнет восстание, всенародная революция, тогда и в нас, пожалуй, нужды не будет. Зовем проливать кровь... А сами?.. А я?.."
   В коридоре потух огонь. Приподнявшись на жесткой койке и откинув грязное одеяло, Болотов долго, встрево­женными глазами, смотрел в темноту. И вдруг те дерз­кие мысли, которые предчувствием назревали в нем и которых он втайне страшился, с неудержимой силой за­говорили в душе. Стало ясно, что он не призван управ­лять партией, что он не смеет беречь свою жизнь. Стало ясно, что он не только обязан погибнуть, но и не вла­стен, не в силах жить. Стало ясно, что та кровь, которая струилась на баррикадах - кровь Скедельского, Проньки, Романа Алексеевича, кровь Слезкина и драгунского офицера, кровь тех безымянных солдат, которых Ваня взорвал своей отмщающей бомбой, - требует не скуд­ной, не бережливой, а вдохновенной и просветленной жертвы.
   Стало ясно, что, отвечая перед комитетом, пе­ред партией, даже перед Россией, он вправе жить, впра­ве ждать неминуемого восстания, вправе "подготавли­вать революцию" и вершить хозяйственные дела, и спо­рить, и решать, и голосовать. Но если есть высший, не­ложный суд, суд не Арсения Ивановича, не доктора Бер­га, не партийного съезда, если есть несказанная, моли­твенная ответственность, то он, слуга революции, может и должен отдать народу себя: свою бессмертную жизнь. И как только ему это стало ясно, он почувствовал бла­гоговейный восторг, точно с плеч свалилось тягчайшее бремя, точно он обрел спасительную свободу. "Пусть ожидают восстания. Пусть надеются, что Думу разго­нят, - счастливо думал он, - я знаю, что делать. Я не могу и не вправе жить. Пусть террор. Пусть убийство. Пусть преступление. Пусть кровь. Если есть на земле правда, если в жизни не все неразумие и ложь, то при­зрак истины, тень справедливости в моей, свободно из­бранной, смерти".
   И, повернувшись к тонкой, пропахшей клеем, перего­родке, он заснул бестревожным и радостным сном.
  

III

  
   В отдаленном конце коридора, в грязном номере с кисейными занавесками и двухспальной пуховою крова­тью происходило "пленарное" заседание комитета" Недоставало только Аркадия Розенштерна, опоздавшего случайно на съезд. Последние месяцы Розенштерн "ра­ботал" на Волге и урывками, изредка наезжал в Петер­бург. Арсений Иванович и доктор Берг громко жалова­лись на его долговременный "отпуск": любимый парти­ей, Розенштерн поддерживал незыблемый вес их реше­ний и сообщал значительность их словам.
   Рассмотрев несколько неотложных дел - о покупке оружия, о докладе на международном конгрессе, о ка­зенных "экспроприациях", об издании новой газеты и об убийстве московского губернатора, - товарищи в две­надцатом часу ночи приступили к последнему по поряд­ку вопросу: об "инциденте" между военной организаци­ей и военным союзом, "Инцидент" этот очень занимал высокие круги партии и служил пищею для неумолкае­мых разговоров. Сущность его состояла в том, что воен­ная организация напечатала без ведома военного союза воззвание, тогда как право редакции всех "военных" ли­стков принадлежало, согласно уставу, не ей, а только союзу. Принципиальное, волнующее значение этого дела и заключалось в юридической его стороне: вправе ли военная организация самостоятельно, без цензуры, пе­чатать листки?
   Когда Болотов постучал в закрытые на ключ двери, представитель военной организации, молодой, красивый студент, с завитыми усами, робея и горячась, доказывал Арсению Ивановичу правоту своих действий.
   - Да помилуйте, Арсений Иванович. Да что же это такое?.. Да позвольте вам объяснить... Почему мы не вправе издавать прокламаций?.. Организационное бюро вправе, военный союз вправе, любой уездный комитет вправе, а мы не вправе?.. Позвольте же вам объяснить... Разве в нашем воззвании усмотрено что-нибудь непар­тийное? Будьте добры, сделайте милость, потрудитесь сами взглянуть... Очень нехорошо, если товарищи при­дираются к мелочам...
   - Эх, кормилец, - внушительно возражал Арсений Иванович. - Любишь смородину, люби и оскомину... Так-то... Ну-ка, что в уставе-то сказано?
   - Да что устав?.. Нет, позвольте, при чем тут устав?.. Я по совести говорю...
   - Извините, Арсений Иванович, - поправляя жел­то-зеленый галстук и несмотря на студента, холодно вмешался в разговор доктор Берг, - если вы ссылаетесь на устав, то моя обязанность указать, что параграф этот может иметь двоякое толкование. По точному смыслу примечаний к пункту седьмому...
   "Господи, неужели все это важно?" - думал Боло­тов, рассеянно оглядывая тесную, накуренную, полную товарищей комнату. В углу, у окна он с удовольствием увидел приезжего с юга своего приятеля Алешу Грузде­ва. Груздев был тоже член комитета, но редко участво­вал в совещаниях: он "работал" в деревне как рядовой, партийный работник, не брезгуя никаким, даже черным и мелочным делом. Высокий, с пушистыми светлыми волосами и открытым русским лицом, он старательно из­бегал резких споров. Болотов знал его и любил.
   Толкований седьмого пункта Болотов не услышал. Заметив его, Арсений Иванович приветливо улыбнулся и, обращаясь к студенту, сказал:
   - Вот что, кормилец, мы это дело обдумаем... Да... Да... Обдумаем... Нельзя же так, сразу... А со временем и вас пригласим... Надо, кормилец, с умом... С большим умом надо... Хлопот у нас полон рот... Не углядишь. Знаете, небось, поговорку: пшеничка кормит по выбору, а рожь - всех сплошь...
   С того дня, как стало известно, что Болотов дрался на баррикадах, уважение к нему товарищей выросло еще более. Даже доктор Берг, откровенно негодовавший на его поездку в Москву, не скрывал теперь своей радости. Мужество Болотова, его отвага и та удивительная слу­чайность, что он наравне с незаметными членами пар­тии, рабочими и студентами, подвергался смертельной опасности, давали товарищам законное право уверить себя и других, что комитет если и не руководил москов­ским восстанием, то принимал в нем участие. И, как это всегда бывает, члены комитета не сомневались, что они не только разрешили Болотову поехать в Москву, но и уполномочили именем партии. И если бы Болотов им сказал, что это не так, что он уехал без разрешения, да­же вопреки их желанию, они бы искренно удивились и не поверили бы ему.
   - Ну, ну, кормилец, да расскажите же нам, что там такое было? - говорил Арсений Иванович, звонко целуя Болотова в небритые щеки. - Заждались мы вас, да и грех утаить, сердце тревожилось: что, мол. Андрей Николаевич?.. А узнать, спросить негде...
   Болотов крепко жал руки, улыбался, целовал бороды и усы, но ни на минуту не мог забыть о своем, о том, что он дерзко решил накануне ночью. Здесь, в душном номере, после споров и бесплодных речей, среди товари­щей, погруженных в хозяйственные заботы, было нелов­ко и трудно говорить о своем решении. Точно вымолвив невысказанные слова, он умалил бы их торжественный смысл.
   - А мы вот думаем, придумать не можем, как нам быть с господами военными?.. Ей-богу, озорни­ки... - обнимая Болотова за плечи, говорил Арсений Иванович. - В чужом пиру похмелье... Беда!
   Болотов отошел к окну. За двойными, замерзшими рамами притаилась тихая, как уголь черная, ночь. Те­перь Болотову казалось, что его гордые мысли чужды Арсению Ивановичу, чужды всем, неискушенным смер­тью, товарищам. Казалось, что никто из них не сумеет его понять и что слова его прозвучат обидой и горьким обманом. Он вдруг понял, что убийство Слезкина, ги­бель дружины, отчаянный бой за училище - дни жесто­кой и незабываемой правды - для них, не переживших восстания, только интересная повесть о баррикадах, ко­роткий рассказ случайного очевидца. Он понял, что у него нет пламенных слов, чтобы рассказать о своей по­трясенной жизни, чтобы заставить перечувствовать то, что с такою острою силой чувствовал он. Он хотел про­молчать. Но застарелая, взращенная годами привыч­ка,- ничего не утаивать в комитете, взяла верх над сомнением. Все ожидали, когда он заговорит. Слегка по­бледнев, он громко сказал:
   - Арсений Иванович...
   - Слушаю, кормилец, слушаю...
   - Арсений Иванович, я хотел заявить...
   Арсений Иванович всем телом повернулся к нему и мягко, ласково, поощрительно закивал головою.
   - Я хотел заявить... что я... что я... решил посту­пить в боевую дружину...
   Доктор Берг поднял узкие брови и с изумлением по­смотрел на него. Вера Андреевна нахмурилась. Залкинд заморгал воспаленными глазками. Воцарилось томитель­ное молчание. Нарушил его Арсений Иванович:
   - Что же?.. Дело хорошее... Дело очень хорошее... Террор необходим, и в терроре такие люди, как вы, нужны... И я вас не могу не одобрить... То есть желания вашего не одобрить... Только... Только, кормилец, кто же из нас этого не желает, кто об этом из нас не мечта­ет?.. - Голос Арсения Ивановича неожиданно дрогнул и затряслась белая, длинная борода, - А вот не идем... Не идем... Да, кормилец... А почему?.. Потому что пере­солишь, хлебать не станешь... Потому что ответствен­ность приняли, бремя трудное подняли... Потому что партией надо же управлять... - Арсений Иванович вздохнул. - Эх, голубчик, Андрей Николаевич, желание ваше великолепно... А только... Только послушайте вы меня, старика... Не время... Погодить надо, голубчик... Да... Да... Погодить.
   Был поздний час ночи. Оплывшие свечи догорали смрадными языками. По углам сгущалась зыбкая тень, и в ней тонули силуэты товарищей. Плавал сизый те­плый табачный дым. Болотову стало досадно. "Разве ко­митет властен мне запретить?.. Властен сказать: не убий?.. Властен сказать: умри?" Он медленно встал и, высокий, бледный, худой, с горящими голубыми глаза­ми, подошел к закапанному стеарином столу.
   - Я, Арсений Иванович, этот вопрос решил...
   - Нет... Нет... Нет... Что вы это? Позвольте! - за­волновался Геннадий Геннадиевич. - Как это так: ре­шил? Тут, дорогой мой, партийные интересы, высшие... Тут, серебряный мой, вы единолично решать не вправе... Этот вопрос подлежит обсуждению... Как же так можно?..
   - Вы меня извините...
   - Не извиню, золотой, не извиню, мой жемчуж­ный... И никаких об этом не может быть разговоров... Помилуйте!.. Задеты высшие интересы партии!.. Cave-ant consules!.. ( Бойся консулов!.. (лат.))
   Да!.. И заранее вам говорю: я не согла­сен... Вы нужны нам в комитете... Что же это будет?.. Сегодня уйдете вы, завтра - Арсений Иванович, после­завтра - я? Ведь хочется всем! Кто же останется? Нет... Что вы?.. Разве так можно?..
   - Я бы предложил поставить этот вопрос на голо­сование, - потирая тонкие руки, сухо сказал доктор Берг. - Н

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 450 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа