о, и глядела в
темно-синее ночное окно. Мелкий снежок сеял мимо стекол, как будто подгонял
время. Тая смотрела на этот спешный лет, и на нем шло все с того самого
мгновения: Израиль совсем, совсем добрыми глазами светил из прищуренных
век. Ну да. Ну да, так же оно было. Смотрел и говорил: "Милая! зачем ты
здесь сидишь? Я не хочу, чтоб ты здесь сидела. Одна в пустом коридоре".
Хотел руку подать. Нет, при людях не надо. Сберег на потом. Приказал Антону
посадить и посмотрел, как Антон дверь распахнул в темный зал.
"Нельзя же, нельзя входить. Никому! А он велел. Он, может быть, сам
хотел войти и сесть рядом, близко, близко. Но ведь в пальто, с флейтой... И
товарищи смотрят, ждут. И как он просто сказал. Какой милый. Милый,
милый..."
Тут мысли стали, и только один снег, чистый, белый, сеял и сеял вниз
вдоль стекол и гнал дальше и дальше волнение. Безостановочно, неудержимо
гнал и, казалось, нес едва заметными волнами. Тая, не отрываясь, глядела на
снежное окно, и нес, нес ее снег, и теплая радость прильнула к груди, и
Таинька прижала руку к бархатной вставке, как тогда на концерте.
- Ты чего же не спишь? - Тая вздрогнула. В черных дверях серой тенью
стоял отец. Мутнела белая борода. - Первый час. - Он вынул из жилета часы,
ничего не было видно, но старик открыл и щелкнул крышкой. - Что ты за
манеру взяла?
Тая смотрела на серого отца и молчала. Старик сделал шаг и присел на
скрипучую кровать. На Таю пахнуло родным табачным духом прокуренной бороды.
Старик молчал, и только слышно было, как шелестела в руках бумажка, -
сворачивал папиросу. При спичке на минуту глянула Тая на отца. Он насупился
на папиросу больше, чем надо, вздохнул дымом и засветил в темноте острый
огонек. Отошло синее окно с белым снегом, и грузно на землю легло время.
- Что он тебе пишет?
- Ничего, - едва сказала Тая.
- Как ничего, а письмо? Не видала? - Старик поднялся и шлепнул рукой
по столу, сразу слапил конверт. - Не видала?
Тая взяла дрожащей рукой письмо. А старик звякал стеклом, зажигал
лампу.
- Да подойди ты к столу.
Тая смотрела на адрес и не могла узнать почерка. Неужели он, он
написал? И она не вскрывала конверта.
- Читай, не томи! - сказал отец. Он поднял фитиль, и лампа будто
открыла сонный глаз, - осветила стол и трепетную Тайну руку. - Он ведь
квартальный, околоток... Виктор-то наш.
- Сейчас, сейчас! - Тая выдохнула широко и злыми пальцами разорвала
конверт.
- Читай, читай все, что за секреты. Ох уж эти секреты. Вот они,
секреты-то. - И старик вздохнул дрожащим вздохом.
Тая ничего не могла прочесть. Она шептала слова губами и ничего не
понимала.
- Ну, дай я. Можно? - с горьким укором сказал старик. Он уж приладил
очки, взял письмо.
"Милая Тайка! Я женюсь, - читал Всеволод Иванович, - на Аграфене
Петровне Сорокиной. Знаешь Грунечку, тюремного дочку? Через неделю, значит,
23-го числа, наша свадьба. Приезжай непременно. Стариков приготовь. Мама, я
знаю, - ничего. А старик все, наверно, на меня недоволен. Ты им скажи, что
она замечательная какая, Грунечка, ей-богу! Ты же ведь знаешь. У меня
теперь квартира - все новое, и полы и обои замечательные. Одни, как ты
любишь, полосатые, вроде, помнишь, как у Милевичей были. И лампы все
электрические, как в театре. Замечательно! Приезжай непременно. Деньги на
дорогу я тебе послал. Если в понедельник выедешь, вполне поспеешь. Сейчас
иду покупать коврик. Один наглядел - зеленый, замечательный. Так приезжай,
Тайка, жду.
Твой Виктор".
Затем шел адрес и приписка:
"Маме тихонько скажи, она благословение пришлет. Грунечка ее очень
любит. А меня ты теперь совсем не узнаешь. Прямо шик адский".
И тут была подпись барашком с кудрявым росчерком:
"В. Вавич".
Может быть
ВТОРОЙ день уж шел, а Башкин все еще думал: вот вернулся офицер, а
Башкина прогнали. И он этим крутым голосом: "Кто смел? Кто это
распорядился?" - и даже топнул ногой со шпорой. Башкин сам останавливался в
камере и слегка топал ногой и чуть вверх подбородок.
"Может быть, генерал его услал куда-нибудь? Сразу же вызвал и послал.
У них ведь по-военному. А эти мерзавцы, хамы эти, обрадовались. И теперь
еще больше шпыняют".
И он слушал со злостью, с задавленной яростью, как лениво, нарочно
лениво, издевательски, стукали в коридоре каблуки.
"А может быть, все это нарочно? Все подстроено?" Башкин присаживался
на минуту на койку, смотрел в упор на столик и в сотый раз ясно, отчетливо
слышал голос офицера: такой культурный, такой мелодичный, немного грустный.
"Не может быть, не может, не может", - выдыхал воздух Башкин,
вскакивал и ходил, плотно увернувшись в пальто. Офицер непременно скажет:
"Почему же вы не потребовали меня, не сказали, чтоб мне напомнили? Просто
бы заявили, что... Вы даже не попытались!"
"Надо постучать, просто постучать в двери, - Башкин делал два шага к
двери, быстрые, решительные. - Постучать, - шептал Башкин и поворачивал в
угол, - постучать и сказать: Я прошу... Я прямо требую..." - и Башкин
ускорял шаги, он все быстрее метался от угла к двери.
Шаги в коридоре удалялись.
"Да, просто постучать", - и Башкин уж не шел, а разбегался кдвери. Он
стукнул. Стукнул, размахнувшись, но ударил дрябло и сейчас же отбежал в
угол.
- Да ведь, черт его дери, в самом деле... в самом деле, черт его
совсем подери, - захлебываясь, вслух говорил Башкин и неверной рукой снова
стукнул косточками кулака.
"Черт же возьми, действительно" - задыхался на ходу Башкин. Он все
шире и шире шагал, он распахнул пальто.
Шаги по коридору стукали теперь у его двери.
"Да что же это в самом же деле, чертовщина какая, в самом деле".
Башкин сделал даром три оборота по камере, и сам уж не разбирая, что
бормотал, он стукнул костяшками в дверь.
Шаги тверже застучали в коридоре. Башкин стоял в углу и, затаив дух,
ждал. Шаги стали у его двери. Скрипнул глазок, и замигал едкий глаз без
брови. Башкин, не дыша, глядел на дверь. Забренчала связка. Повернулся
ключ. Башкин окаменел в углу. Надзиратель не спеша подступал, целясь
прищуренным глазом на Башкина. Оставался шаг.
- Я господина... офицера... просил сказать...
- Ты стучать, сволочь? - процедил с шипом надзиратель и глянул одну
секунду, - Башкин увидел, что все может быть, все.
И похолодало под ложечкой, и в ту же секунду надзиратель стукнул
Башкина коротко, резко за ухо. Башкин свалился, он тихо ахнул и держался
тряской рукой за холодный пол.
- Рвань паршивая! - крикнул надзиратель и толкнул ногой Башкина в
грудь.
Башкин плюхнулся в угол и сидел, раскинув на полу ноги. Надзиратель
нагнулся и - все полушепотом - сказал:
- Я тебя выучу, суку, выучу! - И два раза стукнул Башкина по носу
ключом.
Башкин не знал, больно ли, Башкин не заслонился рукой - руки обвисли,
как мокрые тряпки, и мертвые ноги, как чужие, лежали на полу. Брюки с
сапогами. Надзиратель не спеша вышел и щелкнул замком.
Башкин сидел недвижно, сидел несколько минут и вдруг завыл. Завыл
собачьим голосом. Он сам испугался, что у него может быть такой голос. Он
стал всхлипывать, он вздрагивал, икал всем телом. Он упал совсем на пол,
ему давило горло, и с хрипом еле прорывался воздух. Он бился в углу, и ему
хотелось скорей, скорей умереть от этого удушья.
Первый раз в жизни с ним была истерика, и он не знал, что от нее не
умирают.
Через час всхлипывания стали реже, вольней. Башкин со страхом заметил,
что проходит, проходит! Он сам поддавал ходу этим спазмам. Но они уж устало
поднимались реже и реже.
Он оглядел камеру. Что это? Башкин привстал: койки не было. Совсем,
совершенно не было. Он понял, что ее вынесли, вынесли тогда, когда он бился
в углу на каменном полу.
Башкин старался свести дрожавшие челюсти, ему хотелось стиснуть зубы.
Они прыгали, бились. Башкин судорожной рукой рвал под пальто рубаху, лежа
на полу. Он рвал ее полосами, не глядя. Рука верная и хваткая, как не его
рука, сама рвала эти полосы, связывала, скручивала в веревку. Он
наслаждался, он со страстью рвал подкладку на пиджаке, на пальто. Рвал и
скручивал, свивая жгутами, жгуты связывал. Сторожил глазок в дверях. Он
приладил петлю, обмотал вокруг шеи. Тепло, благодарно и так утешительно
было, когда облегла матерчатая веревка вокруг усталого от рыданий горла. Он
стягивал ее туже и туже, с сладострастием обтягивал вокруг шеи. Башкин
искал глазами, куда бы прицепить свободный конец жгута. На грязных стенах
не было ни гвоздя, ни выступа. До окна не достать. Стол, стол! И Башкин
мерил глазами, сколько надо еще веревки, чтоб обмотать вокруг стола, что
торчал из стены.
Он подполз к столу с туго обтянутой вокруг горла петлей, быстро
обмотал и привязал под самый край себя за шею. Он лег спиной и постепенно
обвисал всем телом. Петля держала и мягко, сладостно давила. Башкин отлег
еще. Дыхание судорожно рвалось в груди. У Башкина слезы стояли в глазах. И
вдруг он почувствовал, что он падает, веревка рвется, тянется, и Баш-кин
громко стукнулся затылком о каменный пол. И в тот же момент затопали шаги у
двери. В камеру вошли двое - и тот маленький, что тогда еще грозил связкой
ключей.
- Ты вот что, ты вот что! - слышал Башкин шипящий шепот. - Ты
вешаться, стерва, вешаться!
Башкин закрыл глаза. Рука схватила его за волосы, приподняла. С него
рвали петлю. Башкин крикнул. Но его ткнули лицом в чьи-то суконные колени.
- Стягай с его все!
Башкин вертелся, вился. За волосы его крепко держал надзиратель и
давил лицом в шершавые колени. Другой срывал с него одежу, сапоги,
порванное белье.
- Я и шкуру с тебя, рванина собачья, сдеру, и шкуру!.. - И Башкин
взвизгнул: связкой ключей огрел его по заду надзиратель. - Ты мне вешаться,
вешаться. Молчать, анафема, молчать мне.
И он шлепал Башкина связкой по голому телу.
- Пикни мне - шкуру сдеру! - заскрипел старший. И встал. Но Башкин не
слышал. Он лежал на полу голый и слабо ныл, как человек без памяти.
Бубенчики
С НЕБА падал веселый мягкий снег. Первый настоящий снег. Старик Тиктин
надел свою боярскую шапку, глянул в зеркало, поправил и вышел на службу. И
сразу из дверей белая улица глянула веселым белым светом. Новым, радостным.
Тиктин глядел на снежинки, они не спеша падали, как напоказ. Тиктин бодро
захрустел по песку на тротуаре. Извозчик, весь белый, процокал подковами
мимо, и кто-то поклонился с извозчика. Тиктин заулыбался и радостно взялся
за любимую шапку. Совсем другая стала улица, другой какой-то белый город.
Опрятный, чистый, заграничный какой-то. На углу мальчишки бросались
снежками и притихли, пока пройдет борода и бобровая шапка. Тиктин улыбался
мальчишкам, весь уж в снегу. Глуше стал стук, и звонче голоса. Вся улица
перекликалась, и стоял в белом снегу беззаботный звон извозчичьих бубенцов.
- Барин! Барин! - Как звонко Дуняша догоняет, в одном платке, красная,
прыгает через снежные наметы. - Портфель забыли! - И смеется лукаво, будто
сама для шутки спрятала.
- Ах, милая! Не простудитесь. Бегом домой!
- И вот записка вам, - говорила, запыхавшись, Дуняша.
Андрей Степаныч взял бумажку, сложенную, как аптекарский порошок.
"А. С. Тиктину" - карандашом наискосок.
Тиктин снял перчатку и на ходу стал читать.
"Слушай, папа: мне дозарезу нужно десять, понимаешь, десять рублей. Я
зайду в банк, можешь дать?"
Санькин почерк. Тиктин не нахмурился, а, глядя на белых прохожих,
говорил:
- Кто это его там режет, скажите, пожалуйста?
- Свезем по первопуточку? - нагнал извозчик дробным звоном. - Ей-богу,
свезем, ваше здоровьице, - и махом показывал на сиденье варежкой.
Андрей Степаныч потоптался с минуту, тряхнул бобровой шапкой:
- Вали!
Зазвенели густо бубенцы, залепил снег глаза.
- Куда ехать-то, знаешь?
- Помилуйте, знаем, кого везем. В "Земельный", стало быть?
"Извозчики даже знают, - подумал Андрей Степаныч. - Однако!"
В вестибюле банка пахло теплотой, и от мягкости снежной за дверями
было уютно, и новое, новое, что-то хорошее начинается. Андрей Степаныч
улыбался опоздавшим служащим, а они рысцой взбегали мимо него по лестнице.
- Тоже дозарезу, наверно, - говорил Андрей Степаныч, - зарезчики какие
развелись.
Наверху в зале тихо гудели голоса и метко щелкали счеты.
Андрей Степаныч прошел за стеклянную перегородку. В ушах еще стояли
бубенцы, и щеки просили свежего снега; и Тиктин все улыбался и кивал на
поклоны служащих, как будто бы поздравлял всех со своими именинами. И говор
стал слышней, и круче чеканили счеты, как веселая перестрелка.
Тиктин вошел в шум, и завертелся день.
Завтрак мягко перегибал день. Перегибал мягким кофеем, пухлыми
сосисками с пюре. В это время к Андрею Степанычу в кабинет курьер никого не
допускал целые четверть часа. Тиктин придерживал стакан одной рукой, другой
разворачивал на столе свежую, липкую газету. И сразу же тысячью голосов,
криков и протянутых рук ворвалась газета. Толпились, рвались и старались
перекричать друг друга: "За пять рублей готовлю... Все покупаю... Даю...
даю... Умоляю добрых людей!.. Нашедшего..." - хором ахнула последняя
страница. Тиктин прошел как через сени, набитые просителями, и раскрыл
середину. Изо всех углов подмигивали заглавия: "Опять Мицевич", "О Розе на
навозе" и подпись: "Фауст". Оставалось пять минут, и Тиктин искал, что бы
прочесть с папироской. "Земельный... - Тиктин насторожился: -
...национализм"... Земельный национализм? - Тиктин поправил пенсне на
толстом скользком носу.
"Конечно, все можно объяснить случайностью, - читал Тиктин. - Даже
нельзя решиться назвать человека шулером, если он убил десять карт кряду.
Случайность... Случайно могут оказаться вместе и сто двадцать восемь
человек одного вероисповедания. Даже в самом разноплеменном городе. Не
подумайте, пожалуйста, что это церковь, костел или синагога... Это даже не
правительственное учреждение и не полицейский участок! Это коммерческое...
ой, извините: это даже претендующее на общественность учреждение.
Учреждение, которому..."Тиктин начинал часто дышать, побежал дальше по
строчкам:"... Каков, говорят, поп, таков... Это наш "Земельный банк",
роскошное палаццо... Нет, это русские хоромы с хозяином в боярской шапке, с
боярской бородой, а вокруг - стольники и подьячие. Где уж тут поганым
иноверцам! Бьем челом..."
"Фу ты, черт! - и Тиктин сдернул пенсне, ударил по газете. - Мерзость
какая!"
Действительно, большинство служащих были русские. Было несколько
поляков, немцы, был даже латыш, но евреев в "Земельном банке" не было ни
одного.
- Почему я обязан? - сказал Андрей Степаныч в газету. Курьер просунул
осторожно стриженую голову в дверь:
- Можно?
- Сейчас! - зло крикнул Тиктин через весь кабинет.
"Что же это, реверансы все время? - и Тиктин улыбнулся
иронически-вежливо запертой двери и сделал ручкой. - Расшаркиваться
прикажете? Так?"
Тиктин вспомнил свою речь в городской Думе; он отстаивал земельный
участок под еврейское училище. Он щегольнул юдофильством: внятно и с
достоинством. И как потом ему улыбались в еврейских лавках и кланялись на
улице незнакомые люди! В "Новостях" полностью напечатали его речь.
"Да почему это передовитость меряется еврейским вопросом? Да скажите,
пожалуйста! Так эксплуатировать свою угнетенность!" Тиктин встал, сложил
газету и шлепнул ею по грязной тарелке.
- Претензии какие, - сказал он громко.
- Александр Андреевич спрашивают... Просить? - вынырнула курьерова
голова.
- Дмитрия Михайловича ко мне, бухгалтера!
Тиктин ходил по ковру мимо стола и подбирал аргументы.
"Бесправие? Да, пожалуйста, пожалуйста, возьмите вы ваши права,
пожжжалуйста!"
И ему хотелось швырять все веши со стола, все, все до одной - как
будто он кидал права.
"Пожалуйста, ради Бога, и еще, еще!"
И хотелось выворотить карманы брюк: "Получайте! И тогда уж..."
Ему чудилось, что у него сзади болтается какой-то хвост, тесемка, за
которую его можно дергать, вроде косички у девочки, за которую ее треплют
мальчишки.
Он взял грязную газету и, пачкая руки в пюре, стал искать подпись:
"Homo".
"Скорей бы Дмитрий Михайлыч!"
- А вот, слушайте, Никитин векселя выкупил?
- Да, известили, Андрей Степаныч, - и Дмитрий Михайлыч кинул веселый
глаз на "Новости".
- Да! Читали? - спросил Тиктин, как будто сейчас вспомнил про статью.
- Полюбуйтесь! - и ткнул к самому носу бумагу.
- Да чепуха! Наверно, у него брат без места.
- Так, извините, ведь это же печать, это же имеет общественное
значение. -Тиктин наступал на бухгалтера и бил тылом руки по газете. -
Национализм? Озол - русский? - Тиктин сделал грозную паузу. - Хмелевский -
русский? Я спрашиваю. Дзенкевич, Мюллер, Анна Христиановна? Так вот, не
видеть этого, - чеканил слова Тиктин.- Это скажите мне: чей национализм?
Тех, кто только одну свою нацию и видит. Так зачем врать-то? - И Тиктин
потряс скомканной газетой у самого носа бухгалтера и решительно, комком,
швырнул газету под стол.
Бухгалтер смеялся.
- Я горячусь, потому что пошлость, пошлость сплошная, - говорил,
переводя дух, Тиктин. И толкнул газету ногой.
- Да вы спросите, - все смеясь, говорил бухгалтер, - вы их спросите:
есть ли хоть один русский в конторе у Брунштейна, у Маркуса? Да пойдите -
найдите хоть одного русского приказчика хотя б у Вайнштейна.
"Мысль!" - подумал Тиктин. И как будто отлегло. И он сказал добрым,
резонным голосом, как будто от усталости;
- Да нет, помилуйте, итальянцев я ж могу ругать? Даже ненавидеть! А
тут почему-то обязан все время под козырек, - Тиктин вздернул плечом.
- Да наплюйте, Андрей Степаныч, ей-богу.
- Да нет! Наплевать, конечно. Но если вся наша общественность вот в
этаком вот... - и глянул под стол. - Так, значит, Никитин извещен? - сказал
Андрей Степаныч, садясь за стол. - Отлично.
Бухгалтер вышел.
- Просить? - просунулся курьер.
- Погоди, - Тиктин встал, обошел стол и, оглянувшись на дверь, поднял
газетный ком и засунул в корзину.
- Почему я обязан? - говорил про себя Тиктин, выходя из кабинета.
- Александр Андреич были, - подошел курьер.
- Где же? Когда? - сказал Тиктин, оглядываясь.
- Я спрашивал, - завтракали, не велели принимать.
- Ну? - спросил Тиктин, раздражаясь.
- Пождали, пождали и ушли.
- Фу! Глупо как, - и Андрей Степаныч нахмурился. Вспомнил записку:
"десять рублей дозарезу". - Обиды уже? Здрассте, не хватало, - бормотал
Тиктин, шагая. - Да почему я обязан, черт возьми? - и Тиктин повел плечами,
будто сбрасывал тулуп.
Он, нахмурясь, вошел в зал. Взглянул на служащих, на спину бухгалтера
и сейчас же сделал беззаботное лицо.
"Еще подумают, что из-за этой ерунды хмурюсь".
По дороге домой Тиктин твердо смотрел перед собой и тщательно, не
спеша, отвечал на поклоны. Шел, чувствовал свою широкую бороду, будто ему
привесили ее всем ее волосатым объемом. Тиктин, не поворачивая головы,
осторожно трогал глазами лица прохожих.
"Действительно, сколько еврейских лиц?" - подумал Тиктин, в себя, под
шубу.
Не буду
- ВЫ ЗАНИМАТЬСЯ? - спросила Таня. Филипп топтался на коврике, вытирая
ноги и в полутемной прихожей взглядываясь в Таню. Таня шагнула и подплыла
по скользкому паркету. Повернула выключатель и упором глянула Филиппу в
глаза. - Заниматься? - А сама так подняла брови, как будто в ответе вся
судьба Филиппа.
В квартире было по-пустому тихо. Филипп поглядел на свои ноги и еще
раз ковырнул половик.
- А что? - сказал, наконец, Филипп, передохнув.
- Говорите прямо: заниматься?
Таня была в блестящем черном шелковом платье - как в доспехах. Красным
огнем горела на груди брошка. Змеей бегал свет на черных тугих рукавах.
Филипп покраснел.
- А что, ее нет? Не будет нынче? - И Филипп глядел на Танины волосы,
зачесанные, ровного орехового цвета. И Филипп видел, что их нельзя тронуть,
что, как на картинках, не для него.
Таня молча глядела, как краснел Филипп, потом повернулась и кивнула
подбородком на дверь:
- Сядьте там и подождите. - Повернулась, пошла тонкими каблучками по
зеркальному паркету, и черным факелом шло внизу отражение. И Таня пропала в
зеленом мраке коридора. Филипп шагнул в темную дверь, нашарил на притолоке
выключатель. Вспыхнул свет, и сразу встали вокруг богатые кресла, блестящий
полированный стол на фигурных ножках, атласный диван, стеклянным пузырем
вздулись часы на камине.
Филипп сидел на кончике кресла со своими серыми книгами и смотрел, как
тихо стояли пальмы со строгими листиками. Он прислушивался, не стукают ли
Танины шаги. Но было совершенно тихо. Прошло минут пять. Волшебно блестел
полированный рояль в углу, и стол гордо, высокомерно ставил на паркет
каждую из четырех резных лап.
"Большое дело, подумаешь", - тряхнулся Филипп. Он потянулся к столу и
стал перекидывать толстые страницы альбома. Важные господа и дамы глядели
со страниц. Филипп с опаской опрокидывал страницы дальше и дальше. Искал,
искал - вот она. Таня глядела с портрета прямо в глаза, открыто и просто.
Филипп повернул альбом поудобнее.
"Вот с такой бы..." - подумал Филипп и сказал вполголоса:
- Нет, почему - заниматься?.. А спросить просто напиться, это всюду
можно. - Филипп встал, вышел в коридор и громко зашагал туда, куда скрылась
Таня. Он шел по темной комнате, где-то впереди ему мерещился мутный свет. И
вдруг из темноты веселый голос:
- Вы чего ищете?
- Да напиться, - сказал Филипп, и слышно было, что улыбался.
- Хотите с вареньем?
И Филипп слышал, как зашуршало шелковое платье. Зашуршало, повторяя,
обозначая ее движения в темной тишине. Легко стукнули каблучки, как будто
одни туфельки шли без ног, и на Филиппа пахнуло запахом духов. Томным
запахом и свежим, будто что вспоминаешь хорошее. Таня в темноте звякнула
графином, еще чем-то, и вот зазвонила, запела ложка в тонком стакане.
- Пейте. Попадете в рот? Вот, вот, берите.
Филипп захватил Танины пальцы со стаканом и чуть - самую малую чуточку
- придержал в своих.
В это время заурчал слитной дробью звонок в прихожей. Таня
выскользнула в двери, Филипп вертнулся ей вслед и видел в полутемных дверях
ее силуэт. Мутным блеском полохну-ло на повороте шелковое платье.
Филипп глотнул и, нащупав стол, поставил стакан. Он совсем красный
вышел в прихожую к Наденьке. Тани уж не было.
- Давно? - спросила Наденька, скалывая с прически мокрую шапочку. - А
книжки? Филипп прошел в гостиную.
- Сидели альбомы разглядывали, как у доктора в очереди? - говорила
насмешливо Наденька и, прищурясь, глянула в открытый альбом. Танины глаза
упрямо в упор глядели с карточки. Филипп быстрым пальцем закинул крышку.
Наденька ходила за спиной, плотно ступала, не шуршала на ходу юбка, и
мокрые Наденькины виски весело блестели, когда она подсела к Филиппу.
Она повторяла что-то, слегка потряхивая книгой перед глазами Филиппа.
Филипп не понимал слов, хоть повторял их за Наденькой, и вдруг услыхал
совсем издалека просящую, терпеливую ноту:
- На вопрос "что делает?" - "купается" - мягкого знака не надо, не
надо, не надо ставить!
И само у Филиппа в голове кончилось:
- Не надо, Филенька.
И Филиппу вдруг стало стыдно и захотелось положить голову - на
шерстяную кофточку, на эти серые пуговки - щекой и говорить:
"Ну, не буду, не буду, больше никогда - вот ей-богу - никогда не
буду".
Филипп встал и, шагая по комнате, стал приговаривать:
- Не пишется, не пишется. Ага! Не пишется.
Встала и Наденька и насмешливым уж тоном спросила:
- Что это нынче с вами? Может быть, вам уж надоело? Тогда не надо, не
будем, - и сощурилась, чуть подняла головку.
Сухим горлом говорила Наденька: "тогда не надо". Строго глядела в
глаза Филиппу. Строго и с болью.
- Может быть, не надо? Бросим?
- Да я ведь нынче только, как это, черт его, - Филипп с натугой
улыбнулся, ему хотелось скорей шагнуть, подойти ближе к Наденьке. Но не
мог, будто протянулась рука и не пускает. Он не смел оттолкнуть эту руку в
сторону, стоял, вертел в жгут свою тетрадку и то взглядывал в пол, то снова
в глаза Наденьке.
- Да я... - начал Филипп и стукнул мятой тетрадкой по столу.
- Вы подумайте, - перебила его Наденька. - А сегодня мы больше
заниматься не будем.
Наденька резко повернула голову, хотела идти, и выпала из прически
гребеночка и мелко стукнула о паркет.
Филипп бросился и раньше Наденьки поднял. Наденькина ручка схватила
гребеночку, схватила жадно, суетливо, как вырвала. Хорошенькая маленькая
ручка из белого рукавчика. Ручка всеми пальчиками схватила гребенку,
потыкала ее в волосы и приладила там.
Филипп вышел за Надей в прихожую и не знал: раньше ее выйти или потом.
Вместе нельзя было. Наденька молча, проворно застегивала пуговки, Филипп
надел шапку и озабоченно лазал по карманам тужурки и все думал:
"Спросить, что ли, когда в следующий раз, или уж обождать - на кружке
спросить?"
А Наденькины ручки затягивались уж в серые замшевые перчатки. Сейчас,
сейчас уйдет. Наденька втаптывала ноги в калоши.
- Чего ж обижаться, товарищ Валя? - и вышло у Филиппа хрипло, басом.
- Одним словом, подумайте и скажите. Прощайте!
Наденька проворно повернула французский замок и хлопнула дверью.
Филипп остался в тихой квартире. Ни шороха, и тоненько тикают часы в
гостиной.
И он представил, как Наденька теперь шагает твердыми, обиженными
шажками по мерзлому, хрусткому тротуару. А сзади из темной тишины, он
чувствовал, идет - черт его знает что. Он глянул назад - мутно зеленела
темнота в комнатах, и будто без шума ходит черная тень.
"Догнать, догнать", - вдруг хватился Филипп Наденьки. Вырвался в двери
и скатился с лестницы.
На улице катил ветер, всю улицу во всю ширь занял, рвал, нес - никому
нет дороги. И на тугом черном небе мигали звезды - сейчас их задует ветер.
Филька сунул за пазуху книги и побежал навстречу ветру. Он пробежал
квартал по пустой улице и пошел, запыхавшись, против ветра.
Нет ее! Нет, не видать.
"Да черт! Больно надо!" - сказал Филипп и свернул в переулок. Тут было
тихо, и только слышно было, как ходил над головой ветер, громыхал железными
крышами, выл в проводах.
Варвара Андреевна
ВАВИЧ начистил ботфорты, натер суконкой. День был ясный, и солнце с
неба щурилось пристально на землю. И ласковым блеском плескалось солнце по
тонким голенищам. Он шел первый раз в участок, шел представляться приставу.
Покачивалась шашка на боку, полоскалась в солнце. Вавич выступал по
тротуару и украдкой косился на стекла витрин. И чем больше Виктор
взглядывал, тем пружинистей и элегантней шагал. Поворачивался боком,
пропускал дам и приподнимал правую руку - не то козырнуть, не то бережно
поддержать. Городовые отдавали честь. Виктор деловито принимал, и белая
перчатка прикасалась к козырьку. Виктор плыл и плыл, торжественная походка
сама несла.
Как рукой, мягко и зыбко подгребала панель подошва, и тротуар упруго
уходил назад. Виктор пересек Соборную площадь, чуть запылились ботфорты.
Молча, не рядясь, ступил на подножку пролетки. Извозчик обернулся.
- Куда прикажете?
Виктор, не глядя в лицо, внушительно сказал:
- В Петропавловский.
"Очень, очень натурально вышло", - подумал Виктор.
Очень трясло, но очень лихо подпрыгивали на плечах погоны. Виктор
выставил вперед левую ногу, правую подобрал назад, правым кулаком он уперся
в сиденье. Когда въехали в Слободку, Виктор почуял, что уж близко, близко.
"Господи, благослови! - молился вдуше Виктор. - Господи, ради Грунюшки
моей, помоги, Господи". Хотелось перекреститься. Он с радостью закрестился
на Петропавловскую церковь.
А вот, вот он, участок. Городовой ходит у закрытых ворот. Каланча. И
вот вывеска:
УПРАВЛЕНИЕ ПЕТРОПАВЛОВСКОГО ПОЛИЦЕЙСКОГО УЧАСТКА
"Не очень ли франтом?" - схватился Виктор. Он поднимался по
потрепанной, обшарканной деревянной лестнице. Визгнул блок в дверях. Виктор
шагнул, и грубо брякнула сзади дверь.
И сразу запах, кислый запах загаженного пола, прелой бумаги и грязной
человечины ударил в лицо. Грузный городовой у дверей потянул руку к
козырьку и, насупясь, глянул на Виктора.
Виктор быстро закивал ему головой и махнул белой перчаткой - Виктор
искал глазами старшего.
Барьер шел поперек комнаты, липкий, захватанный. Какой-то люд толпился
и тихо шушукал у барьера, все без шапок, а из-за барьера над ними торчала
старая, обтрепанная полицейская фуражка и хриплый бас покрикивал:
- Не могу, не просите. Да не морочьте мне голову. Ну вас! Извозчик все
приглаживал волосы, вставал на цыпочки и через головы охал:
- Дозвольте ехать, за что страдаю?
- Ты почему ж не за решеткой? - крикнул из-за барьера надзиратель. Все
примолкли и глядели на извозчика, глядели строго, помогали квартальному.
Расступились. И тут Вавич увидал надзирателя: опухлую физиономию, свислые
седые усы, потертый, засаленный казакин. Надзиратель мимо извозчика
уставился на Вавича и вдруг заулыбался: - Вам господина пристава, наверно?
- Мне идтить? - шагнул извозчик и прижал шапку к груди.
- Пошел вон! - буркнул квартальный и улыбчатым голосом обратился к
Виктору: - Пройдите налево в кабинет, - и сделал выгнутой ладонью дугу
влево.
- Идтить, значит?
- Иди, ступай, дурак, - зашипело кругом.
- Проводи! - крикнул квартальный городовому.
Виктор шаркнул и козырнул. Все обернулись и проводили Виктора глазами
до двери.
Виктор прошел канцелярию, - те же вонь и дым, дым. Папиросный едкий
дым щипал глаза. Виктор не глядел по сторонам: впереди на матовом стекле
черным было написано:
КАБИНЕТ ПРИСТАВА
Городовой присел, придержав шашку, и глянул в замок.
- Стучите! - шепотом сказал он Вавичу. Вавич постучал, и заколотилось
сердце. Сейчас услышит главный голос - и вот, какой он будет? "Вдруг сразу
злой, ругательный. Наверно, ругательный, - решил наскоро Виктор. - Сейчас
рявкнет". И тотчас услыхал:
- Войдите, кто там? - голос ясный, округлый и спокойный.
Виктор распахнул дверь и шагнул с левой ноги. Шагнул верно и мягко и
плотно пристукнул правую пятку. Он сразу вдвинулся в комнату и с рукой у
козырька замер перед столом. Стол стоял против двери, и там за столом, с
толстенным мундштуком в усах, сидел большой, грузный старик. Он секунду
глядел, подняв брови, на Виктора.
- Честь имею явиться, - начал Виктор военным голосом. И старик встал и
вынул мундштук изо рта. - Честь имею явиться; по распоряжению его
высокоблагородия господина полицмейстера прибыл в распоряжение вашего
высокоблагородия.
Старик улыбнулся.
- Фу! Даже напугал!.. Вавич? Господин Вавич?
- Так точно, Виктор Вавич, - отчеканил Виктор и все не отпускал руку
от козырька. Это он твердо знал и верил, что не сфальшивит.
- Очень, очень рад, - и старик протянул руку. - Николай Аркадьич
прислали?
Виктор снял фуражку, махом сдернул с правой руки перчатку и, пожимая
пухлую руку пристава, шаркнул, - и вышло громко, как на бильярде.
- Присаживайтесь, - пристав вставил мундштук в рот. - Курите?
- Так точно, - кивнул Виктор.
- А я вот бросаю, черт его дери, второй месяц бросаю, чертовщина
такая, - и вот сосу, сосу вот эту оглоблю, как дурак, - какого черта из нее
высосешь? - уж плачущим голосом говорил пристав. - Помог хоть бы кто! Назло
дымят анафемы. Давайте вместе. А? Давайте бросать: вы да я. Хоть поддержка.
А? Ей-богу! Семечки давайте есть будем? Любите семечки? А я от них хрипну.
Голос потом - ну вот, что по лысине щеткой. Что ж, женаты? Гм! Здесь
скучновато будет, - старик сощурился. - Это там в городе девочки, у нас
заскорузлый товар. Варвару Андреевну давно изволили видеть?
- Кого-с? - наклонился Виктор.
- Варвару Андреевну? Супругу? Супругу господина полицмейстера не
знаете? Разве не знакомы?
- Был у господина полицмейстера по приезде, пятого авгу-ста-с, - и
прибавил: - сего года.
- Значит, того... не знакомы.
- Так только.
- Угум... - сказал пристав, засосал мундштук и бочком глянул на
Виктора. И сейчас же деловито уставился в бумаги на столе. Виктор молчал, с
фуражкой на коленях.
Вдруг пристав поднял голову и, насупившись, глянул в двери.
- Тогда приступайте, чего ж сидеть? Ничего так не высидишь, сколько ни
сиди. Ступайте к дежурному, - и кивнул бородой на двери. - Скажите, что
господин пристав прислал в помощь.
- На пробу, что ли! - крикнул уж пристав в спину Виктору.
Виктор вскочил и красный вошел в дым канцелярии.
В канцелярии все на него глядели и, видно, слышали, как крикнул
пристав в открытые двери: "На пробу, что ли!"
Окна были пыльные, на подоконниках, как свалка падали, лежали грязные
горбы замусоленных бумаг. Со стенки строго глянул бородатый Александр III.
Едва белел из копоти кокошник Марьи Федоровны в золотой поблекшей раме.
Вавич толкнул в дверях дворника с книгой и вошел в дежурную. Он не глядел
теперь по сторонам, а пробивался скорей к усатому квартальному. Совался
вдоль барьера, искал входа.
- Сюда, сюда! - позвал дежурный и открыл барьер.
- Господин пристав, в помощь, - бормотал Виктор. Из-за барьера все
глядели на Вавича, глядели с любопытством, как глядят на чужую свадьбу из
своих ворот.
- Присядьте, закурите. - Виктор сел за стол. Папироска прыгала в
губах. Он так и сидел в одной перчатке. Смотрел в стол и не мог глядеть на
народ, что гудел за барьером.
Вдруг голоса замолкли. Виктор не успел поднять головы, как услыхал
округлый, ясный бас:
- Все сидите? Покуриваете? Ступайте-ка хоть скажите, чтоб подавали
мне.
Виктор вырвался из-за барьера. Хлопнула дверь. Виктор сбежал с
лестницы и совался глазами с крыльца. Городовой подбежал от ворот.
- Приставу подавать! - запыхавшись, говорил Виктор. Городовой мотнул
куда-то головой, и Виктор услыхал, как неспешно застукали подковы. Без
шума, на упругих резинках, двинулась с того края улицы пролетка. Зеленый
кучер скосил строгие глаза на Вавича.
А вверху взвизгнул блок, и хлопнула усталая полицейская дверь.
Позванивая шпорами, спускался пристав. Не глядя на Вавича, застегивал
крючок шинели под бородой и недовольно морщился.
- Подано! - сказал, поровнявшись, Виктор, и сам уж злился, а не мог не
сказать. За столом в дежурной он думал:
"Сейчас взять и написать отставку. Цукает меня, сволочь. Зачем при
людях?"
Виктор искал, чего бы поделать. Он стал хоть для вида перелистывать
бумаги, что лежали на столе.
Дежурный обернулся:
- Пусть, как лежат.
Виктор, как обожженную, отдернул руку.
Виктор не знал теперь, куда глядеть.
"Дотерпеть бы до вечера. Дотерплю, - думал Виктор, - или нет?" Он
глядел на перо, что торчало из закапанной чернильницы, и целился. Схватить,
написать два слова, и можно бежать, куда хочу, и он смотрел на перо, как на
курок, - нажал и конец. Он даже поболтал чернильницу: заряжена ли
чернилами? Высмотрел на столе чистый листок бумаги, пересел к краю рядом с
ним и прижал рукой.
"Грунюшка, Грунюшка", - в уме повторял Виктор, и очень хотелось
плакать.
Вдруг, как сорвавшись, забил во дворе колокол и вслед за ним зашумел
тревожный гомон. Все сунулись к окнам. Виктор вскочил и в окно увидал, как
пожарные во дворе толкали лошадей, пристегивали постромки, - всполохнулся
весь двор, зазвенел, загрохал, и тревожным голосом резанула торопливая
труба..
- Во! Во! На извозчика, валите за пожарными. Скорей, скорей, ходом, -
дежурный тыкал Виктора в плечо.
Виктор опрометью рванул на улицу.
Пожар спешил, пожар клубил черным дымом над крышами; басом, зычным
басом вился черный клуб. Мотался на ветру, на кого бы сунуться, и люди
толпой сторонились и шатались на тротуаре. Виктор стоял на подножке
пролетки и толкал под бок извозчика.
- Гони, гони! Гони, чертов сын!
Впереди гремела, звонила линейка, и ножом резал воздух медный голос
трубы. Вдрызг, в звон, вдребезги все разнесет, летит, дробью, горстью
бросает копытами по мостовой. И бегут, отстают взбаламученные прохожие.
Жарь! дуй! - летит бочка. Лестница, насос, скачут тяжелые кони, камни
вздыбились, покатились. Неистово бьет колокол.
- Беррегись! - раскатом завернула за угол. Черные прохожие мелись, как
пыль следом, - все текло туда, где широким клубом спешил бородатый дым.
В коляске на паре обогнал Виктора брандмайор. В каске, в погонах.
Трубач на отлете, на козлах.
- Гони, гони! - вскачь рванула извозчичья кляча. Пожарные тянут
рукава, пыхтит паровой насос, и снопом летят из трубы искры
- Не напирай, не напирай, говорю! - орет городовой, а толпа густеет,
будто хлынула черная вода.
Виктор соскочил на ходу с подножки и бегом бросился к городовым.
- Назад! Назад! Господа! Осади! - гаркнул Виктор, запыхавшись.
Городовые оглянулись. Виктор раскраснелся, разгорелся и белой перчаткой
тыкал в грудь людей, не глядя в лица. - Осади! Не напирай! Назад!
Уже трое городовых задами рьяно лягают черный забор людей.
- На тротуар!
И вот первое пламя злой победой рвануло из окна, - и ухнула толпа.
Торопливо чукал насос, и поверх гомона ревел женский голос. Что-то бросили
из окна, звякнуло, рухнуло. В третьем этаже били стекла,