- "...И один рубль восемьдесят семь копеек денег". Подпишите! - И
полицейский повернул бумагу, сунув Башкину ручку.
- Где? Где? - совался пером по бумаге Башкин.
Башкин оделся - он едва попадал петлями на пуговицы. Полицейский
позвонил, и в дверь шагнул служитель в фуражке, с револьвером на поясе.
- В седьмую секретную! - кивнул глазами полицейский на Башкина.
Служитель отворил дверь, и Башкин, запахнувши пальто, - он отчаялся
застегнуть, - зашагал впереди. Он плохо чувствовал пол под шаткими ногами.
Он ослаб всем телом, и ему хотелось скорей лечь и закрыть глаза. Он шел,
куда его подталкивал служитель, куда-то вниз, по подвальному коридору с
редкими лампочками под потолком. Направо и налево были обыкновенные двери,
с большими железными номерами, будто это были квартиры. Около седьмого
номера служитель стал, быстро ключом открыл дверь и толкнул Башкина.
Здесь было почти темно, тусклая, грязная лампочка красным светом еле
освещала камеру. Башкин повалился на койку с соломенным матрацем и закрыл
глаза. Он натянул шапку на самый нос, чтоб ничего не видеть. Его било
лихорадкой.
"Заснуть, заснуть бы", - думал Башкин. Он не мог заснуть. Он
чувствовал все те места на теле, куда его тыкали при обыске, чувствовал
так, как будто там остались вмятины.
"Пускай скорей, скорей делают со мной, что им надобно", - думал Башкин
и сжимал веки. И мысль сжалась, замерла и где-то смутно, несмело
копошилась. Он услышал ровные, скучные каблуки по каменному коридору, они
становились слышней. Стали около его двери. Вот что-то скребнуло. Башкин
еще крепче зажал глаза и вытянулся, задеревенел. Шаги не отходили, и
Башкин, напрягшись в вытянутом положении, ждал. И вдруг ясно почувствовал,
что на него глядят. Он не мог этого вынести, он сдвинул шапку с глаз и
посмотрел.
В двери - круглое отверстие. Башкин глядел прямо туда, не отрываясь, и
вдруг разглядел в этом круге прищуренный глаз с опущенной бровью. Глаз
едко, будто целясь, глядел прямо в глаза Башкину. Башкин дрогнул спиной и
не мог оторвать испуганного взгляда от круглой дырки. Глаз исчез, круглым
очком мелькнула дыра, что-то скрипнуло, и заслонка снаружи закрыла
отверстие. А шаги снова лениво застучали дальше. Башкин понял вдруг, что
это номера, железные номера на дверях прикрывают эти дыры, что каждую
минуту глаз оттуда может посмотреть на него. Один глаз - без человека, без
голоса. Это мучило. Мучило все больше и больше, взмывало обиду, завыло все
внутри у Башкина, он сел на скамейку, он нагнулся к коленям и обхватил
голову. Жест этот на секунду прижал боль, но Башкин глянул на кружок -
увидят! Он вскочил, и притихшая боль заклокотала, забилась внутри.
"Как зверя, как мышь", - шептал Башкин сухими губами. Он вскочил,
шагнул по камере, задел боком стол, вделанный в стену, ударился больно
ногой о табурет. Подвальное окно высоко чернело квадратом под потолком, и
противная вонь шла от бадьи в углу. Башкин стал шагать три шага от стены к
двери, мимо стола, мимо койки.
И никто не знает, где он, и сам он не знал, где он. От волнения он не
заметил дороги, по которой вез его городовой. Никто не знает, и с ним могут
сделать, что хотят. Секретная! Который час, когда же утро? Он сунулся за
часами. Часов не было - они остались на столе у чиновника. Он с обидой
шарил по пустым, совсем пустым карманам. Лазал трясущимися, торопливыми
руками. "С. и С." - вспомнилось Башкину, но оно мелькнуло, как сторожевая
будка в окне вагона, и мысль, хлябая, бежала обиженными ногами дальше,
дальше.
"Что за глупость? - бормотал Башкин. - Ерунда, форменная, абсолютная,
абсолютная же". Башкин притоптывал слабой ногой.
Но шаги за дверью снова остановились. Башкин с шумом повалился на
матрац и натянул пальто на голову.
Башкин ждал утра, - он не мог спать, - мысль суетливо билась, рыскала,
бросалась, и отдельные слова шептал Башкин под пальто:
- Назвался!.. Абсолютно, абсолютно же!.. Чушь!.. женским полом!..
дурак!.. - И он в тоске ерзал ногами по матрацу.
Застучали бойкие шаги, захлопали в коридоре двери, замки щелкают. Вот
и к нему. Вот отперли, - Башкин разинутыми глазами смотрел на дверь. Вошли
двое. Один поставил на стол большую кружку, накрытую ломтем черного хлеба,
другой в фуражке и с револьвером у пояса, брякая ключами, подошел к
Башкину. Он был широкий, невысокого роста. Сверх торчащих скул в щелках
ходили черные глазки. Он ругательным взглядом уставился на Башкина,
поглядел с минуту и сказал полушепотом,- от этого полушепота Башкина повело
всего, - сказал снизу в самое лицо:
- Ты стукни у меня разок хотя, - он большим ключом потряс у самого
носа Башкина, и зазвякала в ответ вся связка, - стукни ты мне, сукин сын,
разок в стенку, - я те стукну. Тут тебе не в тюрьме.
Башкин не мог отвечать, да и не понял сразу, что говорил ему
надзиратель, а он уже пошел к дверям и с порога еще раз глянул на Башкина.
- То-то, брат!
Башкину было противно брать этот хлеб.
"Ничего, ничего от них брать не буду, ничего есть не стану - говорил
Башкин, - и умру, умру от голода". Он снова повалился на койку.
Это было утро. Но свет - все тот же: мутный, красноватый свет от
лампочки, которая гнойным прыщом торчала на грязном потолке. Окно было
забито снаружи досками.
Кружевной рукав
СТАРИК Вавич до утра думал, думал все о том, как сын его Витя придет
нахмуренный, - он знал, что Виктор злобился последнее время до того, что
едва удерживался, чтоб не хлопать дверями, и шептал, чтоб не кричать, - и
вот Витя чиркнет спичку - и вот письмо: "Виктору Всеволодовичу".
И старику чудилось, как дрогнет у сына сердце, и сын ночью, в тишине,
прочтет письмо и... и, может быть, побежит к его двери и постучит.
Всеволоду Иванычу раз даже показалось, что хлопнула калитка во дворе, и
сердце забилось чаще. Под утро он заснул в кресле. Он долго не выходил из
своей комнаты. Слышал, как Тая брякнула самовар на поднос в столовой. Тихо
было в квартире, только слышно, как осторожно стукала посудой Тая. Наконец
Всеволод Иваныч вышел. Он вышел, осунувшийся и побледневший, как после
утомительной дороги.
Оп пил чай и не решался спросить у дочки, приходил ли Виктор. Торговка
застучала в кухню, запела сиплым голосом:
- А вот огурчиков солененьких.
Тая стукнула чашкой в блюдце и бросилась в кухню. А Всеволод Иваныч
зашлепал туфлями глянуть, не висит ли шинель Виктора. Нет ее на вешалке, и
он проворно заглянул к Виктору в дверь. Письмо лежало посередь стола
аккуратно, прямо, как будто лежало для него, для Всеволода Иваныча: велел
лежать, вот и лежу, хоть знаю, не к чему это. И Всеволод Иваныч понял, хоть
и отмахивался, что письмо это не будет у Виктора. Он поспешил назад к
своему стакану. Он запыхался от волнения, от спешки и старался это скрыть,
когда вернулась Тая с огурцами. После обеда он вздремнул. Проснулся - было
уже темно.
- Таиса! - крикнул старик.
- Сейчас, - не сразу отозвалась Таинька. Она вбежала в темную комнату.
В дверях Всеволод Иваныч успел заметить ее силуэт: Тайка была в своем
выходном платье.
- Не приходил? - спросил Всеволод Иваныч.
- Нет, - сказала Тая, - не было его. Его не-бы-ло, - как-то манерно
пропела Тая и попятилась к двери.
- Что за аллюры? - нахмурился Всеволод Иваныч, хотел крикнуть, вернуть
дочь. Но вдруг показалось, что все права и всю правду из него вынули, и не
может, нечем ему корить дочь.
Он слышал, как через минуту сбежала со ступеней Тая, как хлопнула
калитка, и звякнула с разлета щеколдой.
"Пойти к ней, - подумал он о жене, - хоть поговорить так, о
чем-нибудь, - нельзя ее тревожить. И мать больную бросила", - подумал он
горько о Тае. Он тихонько поплелся к жене по пустым комнатам. Но в это
время отчаянно залился пес у крыльца жадным, оскаленным лаем.
"На чужого", - схватился Всеволод Иваныч и бросился в кухню. Он открыл
дверь в темноту, - тревога давила, спирала дух, он едва на минуту угомонил
пса и услыхал из темноты:
- Заказное!
Всеволод Иваныч сбежал со ступенек, стукнулся в темноте прямо о
почтальона, туфли липли, слетали в грязи. Всеволод Иваныч напялил очки,
дрожали его руки, долго искал чернила, долго не мог понять, где надо
расписаться, - почерком Виктора, четким, канцелярским, с писарским форсом,
был написан адрес на письме, что лежало в разносной книге. Наконец Всеволод
Иваныч справился. С двугривенным и книгой, под лай собачий, спустился он в
липкую грязь к почтальону.
- Вот и... вот, - ловил он впотьмах руку почтальона, чтоб ткнуть книгу
и двугривенный.
Всеволод Иваныч в столовой под лампой вскрыл письмо и не мог читать.
Он утирал под очками глаза, бумага прыгала в руке. Он положил ее на
скатерть и стал разбирать: "Любезный папаша, - писал Виктор. - Я уезжаю и в
этом моем письме прощаюсь с вами. Я спешно еду на службу, чтоб зарабатывать
себе независимый хлеб. Мы с вами диаметрально не сходимся во мнениях. Но я
надеюсь, моя попытка стать на самостоятельные ноги заслужит в будущем у вас
уважение. Передайте мой глубочайший поклон маме. Я крепко ее целую, и пусть
она, милая, не тревожится, скажите ей, что мне очень хорошо и что, как
только смогу, приеду, ее поцелую сам. Пусть будет покойна.
С почтением В. Вавич".
"Нет, нет! Не образумил я его. Не сумел, не сумел, - шептал старик. -
Отпугнул". Он глядел на это письмо, написанное острым почерком штабного
писаря, и на "вы", и "независимый хлеб", и "диаметрально расходимся".
Первый раз на бумаге. Как будто что в лоб ударило Всеволода Иваныча, - кто
же это пишет? Это Витя, мой, наш Витя, Виктор. Как же он не видал, как
упустил, не заметил, когда, как сделался тут в доме, под боком, на глазах -
готовый человек, тот самый, из которых и делаются паспортисты,
телеграфистки? Это ударило в лоб Всеволода Иваныча. Он сидел на стуле
прямо, свесив плетьми руки, и глядел в стену неподвижными глазами. И на
"вы" пишет, противно, как пишет зять лавочнику: "любезный папаша". Всеволод
Иваныч перевел дух.
- Что там? - слабым голосом, через силу, окликнула больная из своей
комнаты.
Всеволод Иваныч вздрогнул. Он встал и поспешно зашагал в мокрых носках
к жене.
- Вот, милая, Витя письмо прислал, - выпалил Всеволод Иваныч. - На
службу, на службу поехал. Спешно вызвали, понимаешь, место ему... не успел
проститься. Место вышло, - приговаривал Всеволод Иваныч.
- Слава тебе, Христе! - вздохнула старуха. - Дай ему, Господи, - и она
подняла левую руку и стала креститься.
Парализованная правая бледной тенью вытянулась поверх одеяла, белая, в
белом рукаве кофточки, при мутном свете лампочки.
- Дай ему, Господи, - шептала больная, - дай Витеньке.
И Всеволод Иваныч вспомнил, как Виктор написал: "пусть она, милая, не
тревожится". "Для нее нашлись слова, нашлось сердце", - залпом подумал
старик.
Он стал целовать бледную старушечью руку с жаром раскаяния, как давно
когда-то, после первой измены, он целовал руку жены, и шептал, задыхаясь:
- Велел Витя целовать... тебя... поцелуй, говорит, ее, милую...
хорошенько, говорит... тысячу раз, говорит.
Старуха с трудом подняла левую руку, старалась ею поймать мужнину
голову, не доставала, а он не видел, он прижался щекой к беспомощной белой
руке и мочил слезами кружевной рукав.
Колеса
ВИКТОР катил в вагоне. Колеса под полом урчали, и весь вагон
наполнился шумом движения. Колеса стучали на стыках рельсов и отбивали
Виктора все дальше, дальше от отца. Было чуть жутко, но все же Виктор
тайком от себя радовался, что стелется сзади путь. Он охотно хватал у дам
багаж, совал чемоданы на полки и после этого говорил дамам "мерси" и
кланялся.
- Вас дым не обеспокоит? - говорил Виктор, доставая портсигар, -
отделение было для курящих. Но Виктор вышел на площадку и стал глядеть в
стекло.
"Читает теперь родитель, - думал Виктор про письмо. И письмо казалось
ему длинным, казалось, что все там написано, что если рассказывать, так
полчаса надо говорить и не перескажешь. - Прочел или еще нет?" И хотелось,
чтоб уж прочел. А в окне мелькали черные от дождя избы, сонной понурой
бровью сползли соломенные крыши.
Сырая земля, мокрая, дремлая, пологими горбушками уходила от рельсов в
слезливую даль туманную.
На полустанке Виктор выскочил, хотел купить яблок и угостить дам в
вагоне. Всем дамам поднести, как в салоне. Грязное месиво стояло за
платформой, и в этом месиве бродили - полголенища в грязи - пьяные мужики
около телег, все в мокрых сермягах. Урядник торчал поверх базара на кляче,
и лениво чмокала кляча ногами в липкой грязи.
Никогда не видал Виктор осенней деревни, знал только летние маневры.
Рота бьет ногой по пыльной деревенской улице, с песнями, с гиком, и бабы
выскакивают из ворот на лихие мужские голоса.
Поезд свистнул, тряхнулись лошаденки на базаре.
В вагоне было тепло, пахло махоркой, казармой, и от этого особенно
приветливыми показались Виктору дамы. Он роздал два десятка яблок, что
купил на платформе. Виктор знал уж, что родитель теперь, наверно, прочел
письмо и что все кончено и решено накрепко, наглухо, что окончательно
началось новое.
Виктор болтал с соседками, и сам не видел, как все в одну, в самую
острую точку вел весь разговор.
- Вот базарчик и вот урядник, извольте видеть. Дон Кихот форменный, и
все пьяно. Разве так можно? Это разве полиция?
- Да... что уж там полиция. Ему бы взяток только нахапать, о том
только, небось, и думает, - и дама махнула рукой.
- А потому, что порядочные люди не хотят идти в полицию! Брезгают.
Трудно-с.
- Да уж какой порядочный человек пойдет туда... Костя, - обратилась
дама к мальчику, - дай я тебе очищу. - Дама вырвала у мальчика надкусанное
яблоко.
Виктор перехватил у дамы яблоко и сам стал чистить перочинным ножичком
- новенький, купил перед отъездом.
- А вот ошибка, ошибка, - говорил Виктор громко. - Именно всем хорошим
людям надо идти в полицию. Мы все жалуемся, а сами ни с места. Поэтому и
полиция плохая.
- Почему, говорите, полиция плохая? - ударил сверху хриплый голос;
простолюдин из мастеровых прислонился у стойки в проходе и насмешливо
глядел на Вавича.
Кто-то уж подсел на лавочку у окна, и сверху, через спинку, глядела с
поднятой полки кудлатая голова с черными глазами.
- Разве у порядочного человека хватит совести людей в рыло бить, -
говорил мастеровой.
- Зачем, зачем же? - кипятился Виктор. Он встал.
- В таком деле без этого нельзя, - отрезал человек от окна.
- А охранять имущество? - говорил Виктор.
- Одна шайка с ворами, - забасил кудлатый с полки. Дамы недовольно
оборачивались на новые голоса. Народ толпился около их отделения. Кто-то
крикнул издали:
- Ты спросил его: а сам-то, спроси, не из крючков ли? Дама с мальчиком
нахохлилась, встала, взяла зло мальчишку за руку и вышла, хлопнув дверью. В
это время вошел контролер.
- Ваши билеты, господа!
- Приготовьте билеты, - вторил кондуктор и постукивал ключом о спинки
сиденья.
Пассажиры затопали к своим местам.
Виктор, красный, запыхавшийся, жадно тянул папиросу, уж не спрашивал
соседок. Остальную дорогу он все молчал. Дамы долго ворчали:
- Все сюда вдруг столклись, как будто скандал или зрелище. Прямо черт
знает что.
Виктор не спал. Он вышел на площадку. Ночью поезд подкатил к светлому,
шумному вокзалу. Виктор протиснулся в буфет и выпил подряд три рюмки. Обида
и тоска, обида на весь вагон мутила Виктора. Он залез на полку, когда уже
все улеглись, угомонились. Он ощупал в кармане письмо пристава: оно было
заложено меж двумя картонками и перевязано бечевкой накрест. Груня
перевязывала. И Вавич стал думать о Груне.
Утром Виктор, насупясь, оглядел вагон. Публика переменилась, ушли
дамы. Не слышно было хриплого мастерового. Виктор заглянул к соседям.
Человек с кудластым затылком возился с селедкой.
"Можно еще полежать", - решил Виктор, плотней увернулся в шинель и
закурил папиросу. Тужился думать о Груне, но днем Груня не подступала
близко.
"Скорей бы приехать", - думал Вавич и щупал в кармане жесткое письмо
пристава к полицмейстеру.
"Но я им докажу, - думал Вавич про пассажиров, - они узнают, что может
быть порядочный человек... даже сделаю что-нибудь необыкновенное. Подвиг.
Спасу кого-нибудь, девочку какую-нибудь. Потом в газетах портрет и глава:
"Полицейский-герой". Нет, лучше не портрет, а снимок. Я в полицейской форме
и девочка рядом. Девочка улыбается, а я склонился и ее рукой придерживаю
сзади. Все будут читать... "Ах, это, смотрите-ка, тот, что с нами ехал".
И Виктор смелей поглядывал на пассажиров.
Гулко застукали колеса, слышней засопел паровоз, потемнело в окнах, -
сразу стало заметно, что поезд вкатил в дом. Другими голосами, уличными,
заговорили пассажиры и сперлись у дверей. Виктор оглядывал крытый вокзал.
Закопченная стеклянная крыша - как потолок в паутине. Слышно было, как
шумел за вокзалом город. Шумел совсем другим, своим голосом, и холодком
лизнуло в груди у Виктора.
С высокого крыльца была видна площадь, сквер с чугунной узорной
решеткой, и длинная прямая улица уходила вдаль, и все высокие каменные
дома, с финтифлюшками на крышах.
И треск, дробный треск ровным шумом над городом, как будто что-то
работало горячо и без устали, - дробный треск кованых пролеток по гранитной
мостовой.
Виктор взял извозчика, и каменной трелью покатили под ним колеса.
Манна
ВИКТОРА испугал чужой город. Все люди здесь ему казались иностранцами.
Он с почтением глядел на массивные дома, на глянцевые вывески. И все
казалось, что люди какие-то важные, - как же тут ими на улице станешь
командовать? Ему даже казалось, что и по-простому, по-русскому они не
говорят. Даже удивился, когда в дешевеньких номерах швейцар ему сказал
обыкновенным языком:
- Пожалуйте, есть свободные. Вам не из дорогих прикажете? - Оглядел
Виктора и прибавил: - Подешевле?
От этого города Виктор как-то сразу запыхался и все делал впопыхах.
Ждал, что непременно дело сорвется, и все спешил, чтоб уж дошло до того
места, где будет стена, и - стоп.
Но ничего не срывалось: полицмейстер принял его с улыбочкой и
благосклонно и тут же продиктовал Виктору прошение и похвалил почерк. На
прощание подал руку и сказал:
- Можете не беспокоиться. Будете писать, поклонитесь. Наверное,
наверное. Даже можете себе построить форменное платье. Успеха!.. Надеюсь.
- Рад стараться! - без звука шептал Виктор и не знал: пятиться к двери
задом или повернуть по-военному, и боком пошел к двери.
На другой день он писал Груне телеграмму: "Заказал форму велел
кланяться, целую..." Но и форма не успокоила Виктора - он не мог стоять на
месте, пока, отдуваясь, лазал и приседал около него портной.
- Шаровары болгаркой прикажете?
- Получше, получше, - запыхавшись, шептал Виктор. Он совал задаток, и
деньги как-то не считались, - слипались бумажки, и числа залеплялись и
путались в уме.
Виктор бегал по улицам, спрашивал в кухмистерских обед, не доедал и
бросался вон.
На улицах, чистых, выметенных, стояли на перекрестках городовые.
Большие, важные, мордатые, усы серьезные, строгие. Шинели на всех новые,
сапоги начищены. У всех начищены. Городовые, когда надо было повернуться,
не вертели головой, а всем корпусом, не спеша, обращались. Важно козыряли
офицерам, и то не каждому. Станет извозчик не на месте, городовой только
коротенько свистнет - тррук - извозчика уж тряхнет на козлах. Хлестнул
кнутом - и марш. На главной улице, на бойкой езде стоял околоточный.
Околоточный был одет франтом - и верно: шаровары "болгаркой". Сильно уж в
теле был околоточный. Виктор через мелькавшие экипажи смотрел, есть ли
усмешка. Усмешка была, и лакированный ботфорт был выставлен вперед;
спокойно и весело стоит околоточный, будто для своего удовольствия, а мимо
так и снуют пролетки, дрожки, кареты, а его обходят, будто вода вкруг
камня. И фуражка, как вчерашняя.
Это было в самом центре города, на окраины Виктор не ходил еще: все
топтался, все кружил, где шум, где магазины. Он все время помнил, что
пустил свое прошение, и, чтоб дело не остановилось, ему казалось, что надо
все время работать, хлопотать, не переставая ни минуты; и он ходил, ходил
по улицам до изнеможения, до боли в икрах. Вечером в своем номере Виктор
при свечке садился писать Груне.
"Грунюшка, ангел души моей! - писал Вавич. - Здесь все околоточные -
гвардейцы и городовые все правофланговые. Люди одеты, как в праздник, и
очень много людей. Особенно евреев. За номер я плачу семьдесят пять копеек
и свечка еще. Прошение он у меня взял, и не знаю. И узнать нельзя. Хлопочу
весь день, а узнать пока невозможно, а ночью все думаю. Вот уже третьи
сутки. Не знаю, что и делать. Может быть, это напрасно, а деньги идут.
Слыхал в кухмистерской: двое штатских ругали пристава и всех на свете, - я
ушел. В вагоне тоже. Задаток я портному дал тридцать пять рублей. А может
быть, все это понапрасну. Хоть он сказал - наверно.
Грунюшка. Увидишь если опять Тайку в театре, ты прямо подойди к ней и
скажи, - она все знает, - спроси, как мама, и про старика моего. А потом
напиши мне, только поскорее, родная моя. Все расспроси. Ботфорты я пока не
покупал. Успею. Номера называются "Железная дорога". Мой нижайший поклон
Петру Саввичу.
Крепко целую твою ручку. Твой навек Виктор".
Виктор запечатал письмо и положил на стол. Потушил свечу. Сейчас же
потушил. Деньги на устройство дал Виктору Сорокин из своих сбережений, -
давно уж для Груни копил смотритель свою тугую казенную копейку. Виктор
улегся впотьмах в холодную постель. Тяжелым ночным светом мутнело окно.
Виктор лежа курил и беспокойно думал.
"Может, бросить все и удрать? Просто уйти пешком куда-нибудь и
поступить работать. На железную дорогу. Вот и номера: "Железная дорога". А
потом все отработать Петру Саввичу, - и он считал в уме: - За номер,
наверно, всего рублей пять, дорога... портному. А Грунечке написать, что
решил иначе, и потом выслать ей бесплатный билет и начать жить. Потом
помощником начальника станции. Хоть со стрелочника начать. В неизвестности,
одна Груня знает и ждет".
Виктор хотел уже вскочить, снова зажечь свечку и приписать в письме:
"Не удивляйся ничему. Храни тайну, скоро про меня узнаешь. Помни, что
я до гроба..."
"Но что будет, что смотритель-то? Еще не женился, а обман, удрал. Нет,
- думал Виктор, - женюсь, а потом я могу как хочу. Уйду из полиции и найду
службу".
Он бросил окурок на пол, повернулся на бок, закрыл глаза и шептал:
"Грунюшка, Грунюшка, дорогая ты моя". И казалось, что непременно Груня
слышит его.
Утром, когда Вавич спускался по лестнице, он увидал внизу у
швейцарской конторки надзирателя. Квартальный хлопал портфелем по конторке
и выговаривал швейцару:
- Как же у тебя без определенных занятий? Должен спросить, чем живет?
Живет же чем-нибудь, не манной небесной? Нет?
- Никак нет, - говорил швейцар, улыбался подобострастно и приподнимал
фуражку с галуном.
- А этих "на время" пускать, ты - того. - Квартальный сложил портфель
и погрозил им в воздухе. Швейцар потупился. - Скажешь хозяину, зайду
поговорить. - Квартальный увидал Вавича. - Ну, смотри! - сказал швейцару и
повернулся.
Швейцар, толстый грязный человек, рванул, распахнул дверь.
- Вы, молодой человек, укажите занятие, - сказал строго швейцар, когда
Вавич взялся за двери. Он уже был в очках и что-то ковырял пером в большой
книге. - Манной ведь не живете? Извольте сообщить.
- Я запаса армии старший унтер-офицер...
- Это какое же занятие - запаса армии? Это все запаса армии, - швейцар
презрительно скосил рот.
Виктор с обидой дернул дверь и выскочил на улицу.
"Ладно, когда вдруг в форме спущусь с лестницы, - ты у меня шапку
наломаешь, - думал Виктор. - Хам! Рвань всякая может... Дурак!" И он
побежал к витринам офицерских вещей высматривать офицерскую шашку.
Княжна Марья
НАДЕНЬКА назначила Филиппу прийти на ту квартиру, где она
переодевалась, чтоб ходить на кружок. В этой квартире жила ее подруга Таня.
Одна с прислугой. Таню нянчила эта старуха, и ей можно было верить. Танин
отец - адвокат. Его никогда не бывало дома, а Танечкина мать вот уже год
как умерла в Варшаве. Танечка одна в адвокатской квартире. Наденька считала
Таню девчонкой и свое доверие дарила свысока.
"Барышнешка", - думала Наденька, глядя, как Таня с упоением
разглядывает свои ноги в шелковых черных чулках. А Таня смотрела на свои
ноги, как на новые: смотри, вдруг выросли. Красивые ноги, в лакированных
лодочках. И немного жуткое томило Таню, - вот как смотришь на блестящий,
острый кинжал.
- Восемнадцать лет дуре, - шептала Наденька, - могла бы уж, кажется...
- и Наденька взглядывала тишком на свой английский ботинок на низком
каблуке.
А Таня все глядела на свои ноги, слегка задыхаясь. Позвонили в
прихожей. Таня одернула юбку, вскочила с дивана.
Старуха отворила Филиппу:
- Пожалуйста, батюшка.
- Пойдемте сюда, - сказала Наденька особенно сухо при старухе и прошла
вперед, твердо постукивая английскими каблучками.
Таня что-то запела глубоким голосом, низким, взволнованным, и села на
ковер среди комнаты. Запрятала ноги под юбку, - не надо часто смотреть, - и
только рукой через платье сжимала носок лакированной туфли, острый,
глянцевый и теплый.
А Наденька усадила Филиппа за раскрытый ломберный стол. Филипп достал
платок и вытер все лицо и вверх по волосам провел. Вздохнул, глянул на
Наденьку и стал ждать. А Наденька ходила за спинкой стула по комнате,
глядела, нахмурясь, в пол и вскидывалась на Филиппов затылок. Над широкой,
крепкой шеей мягкой шерсткой бежали серые стриженые волосы.
- Ну, начнем хоть с чтения, - сказала наконец Наденька. - Как вы
читаете? Свободно?
Наденька раскрыла перед Филиппом приготовленный томик Толстого. Филипп
откашлялся, проглотил слюну и начал. Начал громко, на всю комнату, как
читают в школах с последней парты. Он громко рубил слова, перевирал их,
ставил ударения, от которых слова звучали по-польски. Деревянная бубнящая
интонация. Наденька едва понимала, что выкрикивал Васильев.
Она его поправляла.
- Княжна, княжна, - говорила Наденька.
- Ну да, княжна, - оборачивался Филипп и снова кричал в стену: -
Княжна Марья!
"Господи, как ужасно, - мотала головой Настенька, - он ничего ведь не
понимает". Она еле выдержала этот тупой крик.
- Ну, отлично, - сказала Наденька, не вытерпев. - Достаточно.
Но Филипп шептал, глядя в книгу.
- Отложите книгу, - сказала Наденька.
- А здорово интересно, - и Филипп повернулся красным, вспотевшим лицом
к Наденьке.
Наденька диктовала Филиппу, а он, свернув голову конем, выводил буквы
и поминутно макал в чернила. Наденька с книжкой в руке глядела через плечо;
она видела, как Филипп щедро сыпал "яти", он старался изо всех сил, макал
перо и прицеплял корявые завитушки. Все строчки обрастали кудрявым волосом.
- Зачем же метла-то через ять? - не выдержала Наденька.
- А как же веник? Что метла, что веник...
Наденька рассмеялась. Смеялся и Филипп, он положил перо и,
запыхавшись, как после бега, тер лоб цветным платком.
Наденька села рядом. Она стала поправлять, объяснять, и ее волновало,
что этот сильный мужчина, - она помнила, как он чуть не нес ее, взяв под
ручку, - теперь почтительно кивал головой и послушно заглядывал в глаза. Ей
захотелось ободрить его.
- Это пойдет, приучитесь, ничего, не огорчайтесь.
- Главное дело - привычка, - сказал Филипп, - и уметь взяться. В нашем
деле взять: смотришь на другого - все враздрай, все тяп-ляп, ну, не умеет
человек взяться.
- Ну вот, вы перепишите это. - Наденька хотела, чтоб дома Филипп
переписал. Но он уж схватил перо, макнул и набрал в грудь воздуха. С таким
аппетитом вонзил перо в бумагу, что Наденька подумала: "Взялся, взялся", -
и не остановила. Она смотрела, как старался Филипп, шептал губами, как
маленький, и ей захотелось приласкать, погладить Филиппов стриженый
затылок.
Васильев напряженно дышал. В квартире певучим басом часы пробили
одиннадцать.
"C'est la que je voudrais vi-i-vre!"* - пела Таня в пустой столовой.
--------------------
* Там я и хотела бы жить! (фр.)
Наденька сорвалась к двери.
- Нельзя ли потише! Тут занимаются.
Филипп переписал без одной ошибки, без одной помарки, только еще гуще
обросли строчки завитками, крючками...
Наденька проверяла, а Филипп вцепился глазами, не дышал, ждал.
Наденька положила тетрадку.
- А что? - сказал Филипп и выпустил дух. Покраснел, улыбнулся задорно.
- Взяться надо уметь, - и хлопнул по тетрадке.
Наденька подхватила чернильницу, но было поздно: чернила потекли на
адвокатский стол. Но Филипп мигом вырвал из тетрадки лист и погнал
переплетом на бумагу чернильную лужу. Выплеснул в пальму. Выскочил в двери,
и Наденька слыхала, как он командовал в кухне:
- Да чистую, чистую тряпку давай, что ты мне портянку тычешь.
Он вернулся с мокрым носовым платком.
Чуть заметное темное пятно осталось на зеленом сукне - Филипп присыпал
его золой.
Старуха топталась около с чайником.
- А ну, газету какую-нибудь, живо! - гаркнул Филипп. Старуха и
Наденька кинулись в двери. Филипп сгреб золу на газету, сунул, не глядя,
Наденьке в руки. Мокрое пятно темнело на сукне стола.
- Высохнет и будет, как было, - сказал Филипп и осторожно погладил
сукно.
Он уж снова сидел, придвинувшись вплотную к столу.
- "Яти" - это без привычки только, а делом взяться... Наденька не
сразу нашла прежний голос. Когда Филипп встал, чтоб уходить, Наденьке стало
жаль, и она уже в третий раз повторила:
- Грамматику вы оставьте, не учите, главное - зрительная память,
глазная память, - и Наденька поднимала палец к глазам; Филипп мигал
несколько раз в ответ.
Наденька пошла проститься с Таней. Но Таню она не узнала. На Тане было
неуклюжее бумазейное платье, волосы были зализаны назад и мокрой шишкой
торчали на затылке. Толстые линючие чулки на ногах и стоптанные ботинки.
Грустной птицей глянула Таня на Наденьку.
- Это что еще за маскарад? - спросила Наденька, она натягивала
перчатку в прихожей. Таня чуть повела губами в ответ и прошла, волоча ноги,
в гостиную.
Вечером дома Наденька думала, как там, в знакомой ей комнате, сидит
Филипп и решает те задачи, что отчеркнула ему в Евтушевском Наденька. Ей
захотелось пойти туда, ходить по комнате, и чтоб он спрашивал. Наденька
ясно видела стриженый затылок и Филиппову руку с искалеченным ногтем на
большом пальце.
Бородач
- ЧТО, начал? - сказал себе под нос служитель, когда на третий день он
уносил пустую кружку из камеры Башкина.
Башкин стоял лицом к забитому окну, засунув зябкие руки в карманы
пальто. Башкин чуть не заплакал с обиды. Он шагнул в дальний угол камеры,
где он пуговицей от пальто ставил черточки на стене... Он отмечал дни.
Приносили утренний паек, и Башкин ставил пуговицей метку. Он отметил место,
где должна прийтись пятая метка, и здесь поставил крест. Это значило, что
на пятый день он должен умереть от голода. Он любил этот угол, он ходил по
камере и посматривал на этот крест, и тогда слезы удовлетворенной обиды
тепло подступали к горлу. Придут, а он вытянулся посреди пола. Гордый труп.
Будут знать.
Теперь это пропало. Башкин сам не заметил, как, шагнув мимо кружки, он
ущипнул кусочек - самую маленькую крошку черного хлеба. Потом подровнял,
чтоб было незаметно... Тупое отчаяние село внутри тяжелым комом, как будто
подавилась душа.
Башкин сел на табурет, поставил локти на стол и крепко зажал ладонями
уши. Смотреть на пометки в углу теперь нельзя - крест корил и мучил. Башкин
сидел, и холодным ветром выла тоска внутри.
Вдруг он услышал ключ в замке, отнял руки, испуганно оглянулся.
Надзиратель распахнул дверь и крикнул с порога:
- Выходи!
Башкин все глядел испуганно.
- Выходи, говорят, - и надзиратель резко мотнул головой в коридор.
Башкин запахнул пальто, сорвался к двери.
Другой служитель уж подталкивал его в поясницу, приговаривал:
- Пошел, пошел, жива!.. Направо, направо, пошел, на лестницу!
У Башкина колотилось сердце и запал, куда-то провалился дух. Он шагал
через две ступеньки.
Опять коридор, служитель быстро из-за спины открыл дверь. Парадная
лестница с ковром и на площадке трюмо во всю стену: Башкин мутно, как на
чужого, глядел на свою длинную фигуру в стекле.
- Стой, - сказал служитель и толкнул трюмо.
Трюмо повернулось, открыло вход, служитель за плечо повернул Башкина и
толкнул вперед. Башкин слышал, как щелкнула сзади дверь. Служитель уж
толкал его в поясницу. Они шли по паркетному натертому полу, по широкому
коридору.
- Пальто снимите. Шапку тоже, - Башкин был в парадной прихожей. Два
жандарма сухими, колкими глазами оглядывали его. Служитель ушел. Башкин
коротко и редко дышал. Колени неверно гнулись, когда пробовал ступать. Он
опустился на деревянный полированный диван, что стоял у стены.
- Встаньте, тута вахтера место, - сказал жандарм. Башкин дернулся,
вскочил, в голове завертелось, он ухватился за косяк дверей.
- Проси, - сказал из коридора круглый мелодичный тенор.
- Пожалуйте, - сказал нарочито громко жандарм и зазвенел шпорами
впереди Башкина. Он отворил дверь и, цокнув шпорами, стал, пропуская вперед
Башкина.
Огромный кабинет, высокие окна, ковер во весь пол, мягкие кресла. У
стола стоял жандармский офицер, гладко выбритый, с мягкими русыми усиками.
Он приветливо улыбался, как почтительный хозяин.
- А! Господин Башкин! Семен... Петрович? Очень рад. Присаживайтесь.
Офицер маленькой холеной ручкой указал на ковровое кресло у стола.
Томно звякнули шпоры.
Башкин поклонился, шатнувшись на ходу вперед, и опустился, плюхнулся в
низкое кресло. Он тяжело дышал. Он взглядывал на офицера, будто всхлипывая
глазами, и снова упирался взглядом в ковер.
- Плохо себя чувствуете? - спросил учтиво и ласково офицер. - А мы
сейчас скажем, пусть нам чаю дадут, - и он нажал кнопку на столе.
Мельхиоровую фигурчатую кнопку.
- Подай нам сюда чаю, - приказал офицер, когда цокнул шпорами в дверях
жандарм.
Офицер уселся в кресло, за письменный стол. Башкин мутными глазами
водил по малахитовому письменному прибору, по белой руке с перстнем.
Перстень был массивный, он, казалось, отягощал миниатюрную ручку.
- Что, там так скверно? - спросил офицер участливо. - Но все это,
вероятно, недоразумение. Мы сейчас с вами это попытаемся выяснить.
- Да, да, недоразумение, - потянулся к офицеру Башкин. - Совершенно
ничего нет, я не понимаю.
- Поставь сюда, - сказал офицер жандарму и очистил место на столе
перед Башкиным. Дымился горячий чай, блестели поднос и серебряные
подстаканники. - Видите ли, недоразу-мений сейчас множество. И во все эти
дела впутывают огромное количество совершенно непричастного народа. Вы себе
не представляете, какое количество. Что ж вы чаю-то - простынет.
Башкин кивал головой, слабой, взлохмаченной.
- Вы войдите в наше положение, - продолжал офицер, придвигая свой
стакан. - Нам приходится разбираться... Вы не социалист? Простите, я не
настаиваю. Но я сам отчасти разделяю эти взгляды. Вас это, может быть,
удивляет. Что ж вы сахару?
- Нет, почему же, - бормотал Башкин, силясь ухватить серебряными
щипчиками кусок сахару.
- Правда, вы можете понять это; ведь вы философ. Да-да! Простите, я по
службе должен был познакомиться со многими вашими мыслями.
Башкин покраснел. Он чувствовал, как кровь шумит в ушах и горит лицо
все больше и больше.
- Вы простите, вы этого, может быть, не хотели, но меня многие ваши
суждения поразили глубиной их смысла. Вы не курите? - Офицер поднес Башкину
широкий серебряный портсигар. - Так, видите ли, сейчас так много просто
беспокойных людей, просто такой молодежи, которая особенно тяжело
переживает свой возраст, когда людям надо перебеситься. Конечно, всякому
вольно сходить с ума по своему вкусу. Не правда ли?
Офицер дружески улыбнулся. Башкин поспешно закивал головой.
- Да, так извольте беситься за свой счет. И ведь из этих молодых людей
потом выходят отличные прокуроры, профессора, врачи, чиновники... Да-с. Ну,
а зачем же за ваш темперамент должны отвечать другие? Вы не понимаете, о
чем я говорю?
Башкин во все глаза глядел на офицера, прижав стакан к груди.
- Я говорю про то простонародье, которое является каким-то страдающим
материалом для упражнений... я сказал бы - выходок. Помилуйте, из господ!
Образованный! Студент! Как же не верить? И он верит, а наш Робеспьер сыплет
и сыплет. И семейный бородач начинает проделывать Прудона от самого чистого
сердца. И бородач попадает в Туруханск,- а куда ж его деть-то, коли ему
мозги повредили, - а студент уж, гляди, с кокардой ходит. Женился и
безмятежно получает чины и казенное жалование. И вспоминает за стаканом
вина грехи молодости. А бородач... Ведь вы представляете себе, что
происходит?
Тут офицер глубокомысленно взглянул на Башкина, и даже несколько
строго, и помешал ложечкой в звонком стакане.
- Да-с. А на бородача плевать, со всем его вихрастым потомством, со
всеми Ваньками и Марфутками. - Офицер грустно помолчал, глядя в стол. - Так
надо же кому-нибудь о нем подумать, об этом простонародье, а не играть
русским открытым, доверчивым сердцем. Не чудесить судьбой серьезных и
честных людей. Бейте лучше зеркала в кабаках, коли уж так там у вас силы
взыграли. Нас вот ругают наши демократы доморощенные, а поверьте мне, что
мы-то, презренные жандармы, пожалуй, ближе чувствуем... Гм... да. Так вот,
что вы мне на все это скажете, Семен... простите... да, да, Петрович! Так
вот, Семен Петрович... - Офицер встал из-за стола и прошелся по ковру. И
опять томно позванивали его шпоры.
- Да, да, - говорил Башкин, - я во многом отчасти согласен с вами. -
Башкин умным взглядом вскидывался на офицера. Ему так приятно было видеть
дневной свет, так хорошо было в чистой комнате, мягкое кресло, чистый
стакан, и по-настоящему с ним говорит этот офицер, которого боятся эти
жандармы, что толкаются, рычат на Башкина. Ему казалось, что вот, наконец,
его освободил от дикарей, из плена сильный и культурный европееец. И все
эти три дня показались Башкину диким сном, как будто он случайно провалился
в яму, а теперь вышел на свет. Конечно, те дураки ничего не понимают и
шпыняют его, будто он разбойник с большой дороги. - Да, да, я все понимаю,
во многом, - говорил Башкин, благодарно кивая головой.