Главная » Книги

Житков Борис Степанович - Виктор Вавич, Страница 4

Житков Борис Степанович - Виктор Вавич



ь, и молодые парнишки попарно шли следом за подружками, и начинался разговор, через голову, бочком, смешками, словечками. Хозяйки сидели за воротами, смотрели на парочки, смеялись, раскачивались.
  Филипп деловым шагом резал дальше и дальше, туда, в город.
  В городе стихал уже грохот пролеток. Угомонилась деловая езда. На остановке с бою брали вагон загородной конки. Веселые барышни в дешевых шляпках и ухари конторщики в шляпах набекрень пирожком, с лакированными тросточками. Они так были похожи друг на друга, что Филипп подумал: "Как они не путают своих писарей, хохотушки-то эти?"
  Кучер нахлестывал лошадей. Обвешанный людьми, живая куча-вагон двинулся. Толпа не попавших махала зонтиками уезжавшим. Народу прибыло. В эту-то гущу и вмешался Филипп. Он закурил и стал под навесом станции.
  Второй вагон ушел с криком и гомоном.
  - Здорово! - К Филиппу подошел молодой человек в кепке, в пиджаке поверх черной рубашки. - Давно?
  - Вот второй вагон, - Филипп бросил окурок. Они вышли из толпы и не спеша пошли по тротуару.
  - Дмитрий уехал, - вполголоса сказал человек в кепке, - полет надо было сделать. К вам нынче другого пришлют. Есть одна товарищ.
  - Баба, значит? - Филипп даже назад откинулся. - Это, знаешь, Фома, дело слабое.
  - Брось - слабое. Другая, знаешь ты, баба... А не пойдет дело, переменим. Ребята-то сойдутся ли?
  - Это уж будь покоен. Это у меня во! А за ней-то, за бабой, чисто? - Филипп глянул на Фому, переждал чуть. - А то у меня, знаешь, аккуратность чтоб - за первый долг. Ведь семь месяцев работаем, - наклонился Филипп к самому уху, - и хоть бы того - тень какая. То-то, брат. - И Филипп тряхнул вверх головой.
  - Направо идем, - сказал Фома, - она в скверике ждет, вроде свиданье. Здорово образованная.
  В скверике было полутемно. Тихие деревья отдыхали и, казалось, смотрели вверх, в небо. В темноте на скамейках густо чернели люди, по песку шаркали ноги, и липкое гудение голосов, громкого шепота, плавно понизу, а вверху пристально горели крупные звезды.
  Фомка шел по дорожке, вдоль круто подстриженных кустов, и вглядывался в людей на скамейках.
  Вдруг он стал. Стиснутая соседями, на скамейке сидела женщина в кружевной косынке на голове.
  - А здрасьте! - весело сказал Фома и потряс кепкой в воздухе. - Не пройдете ли с нами для воздуху? Наденька встала.
  - Будьте знакомы. Наденька протянула руку Филиппу. Филипп спешил вывести бабу на свет, к фонарям, чтоб поскорей глянуть, что она такое.
  - Не идите так скоро, - сказала Наденька.
  Голос сразу понравился Филиппу. Мягкий и настойчивый. Филипп сбавил шаг. Молодой человек в кепке отстал и растаял в народе.
  
  
  
  
  
  Пустырь
  
  ВЫШЛИ на улицы. Из окон кофеен выпирал на улицу свет, меледили тенями прохожие. Что ни фонарь - Филипп взглядывал на Наденьку.
  "Что-то будто постная какая-то", - думал Филипп. Наденьке от взглядов было неловко, и она смотрела то под ноги, то поворачивала головку в сторону, и все не знала, как ей быть: деловито-строго, как учительнице, или приветливо, по-товарищески. Филипп ждал, Наденька все молчала. Уже прошло то время, когда надо начинать разговор, и оба поняли, что разговора не будет. Наденька шла и все вертела головой.
  "Гордится", - подумал Филипп. Яркий свет от витрин упал на Наденьку, осветил ее, с ног до головы обдал. Филипп увидал, что Наденька покраснела, что пышут Наденькины щеки.
  И Васильев сразу понял:
  "Это она меня стесняется". И спросил участливо:
  - Вы в наши края первый раз, можно сказать?
  - Да, тут я не была, - сказала Наденька, не поворачиваясь.
  Сказала так, как будто она бывала уж в других местах и по таким делам. Ей не хотелось, чтоб знали, что она в первый раз.
  - А у нас на Слободке хорошо, все свои ребята живут, заводские. Только народ малосознательный, - сказал Филипп солидно. - Темный, можно сказать, вполне народ.
  Наденька молча кивнула головой и вспомнила, куда она положила бумажку с цифрами.
  "Главное - цифры, - думала Наденька, - цифры всего убедительней".
  - А про что вы им нынче будете говорить? - спросил Филипп. Филипп чувствовал себя как антрепренер, который ведет гастролера, и спрашивал программу. Он не особенно надеялся на Наденьку.
  - Я наметила о косвенных налогах и вообще о налоговой системе русского правительства. О том, что налоги, главным образом... Нам направо?
  Улицы уже кончились, и далеко остался позади последний фонарь. Перед Наденькой была темнота, и вверху звезды мигали и щурились.
  - Вот этим пустырем и пройдем, - сказал глухо Филипп. - Это я для проверки: не увязался ли кто? Гороховая личность, знаете? Тут темно, он побоится нас потерять и будет нагонять, а мы и услышим.
  Васильев шагнул в темноту, вперед. Наденьке было жутко. Одной с этим незнакомым. Черт ведь его знает.
  - Вы смело за мной, на слух, по шагам, - сказал из темноты голос.
  Наденька встряхнулась, пошла. Пошла широкими шагами по каким-то мягким кочкам. Они молча прошли шагов сто. Васильев стал. Наденька остановилась тоже. Заколотилось сердце - что он сейчас будет делать? "Какая я дура, что пошла сюда", - подумала Наденька.
  Наденьке показалось, что рабочий прилег, может быть, крадется. Наденька прыгнула в сторону.
  - Да тише, - досадливо шепнул Филипп. - Ну, нет его, чисто за нами, - сказал он громко. - Теперь можно говорить. Идемте. - Он опять пошел вперед. Наденька перевела дух. - Это насчет налогов, конечно, следует объяснить, какая тут хитрость подведена. А только это, товарищ, уж тем, что дошли до чего. А этим ребятам надо полегче, что поближе, про свое. Сказать бы про тех, что управляют вот ими, то есть нами, сказать, рабочими.
  - О роли либеральной интеллигенции? - спросила Наденька, она все еще тяжело дышала.
  - Да нет! - с досадой сказал Филипп. - Этого они тоже не понимают А вот про мастеров хотя бы. Мастеров! Знаете? Такая сволочь, извините, бывает. Это ж самые гады и есть для рабочего человека. Самое что не может быть хуже.
  Филипп шел впереди. Он не видел Наденьки и еле слышал ее шаги - мелкие, сбивчивые, и говорить было в темноте легко, вольно, как одному.
  - Поставят вот такое чучело над тобой, накинут ему полсотни рублей, и ходит он по мастерской, глаза выпуча. А чуть что - гляди, либо сбавит, либо прямо за ворота и шабаш. Разъелся, что паук.
  Наденька, спотыкаясь, семенила сзади, по мягким кочкам. Она боялась потерять в темноте Филиппа.
  - А налоги - это что? - слышала она голос впереди. - Это уж когда человек войдет... налоги там... локаут и все такое... А надо начинать что ближе, со сволочи этой... Поразъедались. Как боров... и руки за спину...
  - У меня намечено, - говорила Наденька, запыхавшись. Филипп зло и быстро шагал вперед. - У меня на сегодня... а если успею, то я скажу и о.... о той роли... которую...
  Наденька всю неделю готовила материал по косвенным налогам. Бумажка, где выписаны какие-то миллионы, была у нее запрятана в юбке, а про мастеров Наденька не знала, ничего не знала. И почему это он распоряжается?
  - Баба! - сказал шепотом Филипп, с сердцем сказал и оглянулся в темноте на Наденьку.
  Пустырь кончался, и впереди стали видны светлые оконца слободских домов.
  
  
  
  
  
  Усмешка судьбе
  
  ВИКТОР сидел в гостях у пристава. Семья пристава была на даче, и квартира захолостела: пыль и неурядица легли на всю обстановку.
  В кабинете на подоконнике стояли тарелки с объедками от обеда. На письменном столе на газете пухлой горкой лежал табак. Пристав в расстегнутом кителе ходил по грязному ковру и поминутно скручивал папироски. Вавич сидел на кожаном диване и слушал пристава.
  - Что главное? - спрашивал пристав. - Вот скажите мне: что главное? - Пристав затянулся, остановился перед Вавичем, расставив ноги. Левая рука за подтяжкой. Пустил дым в потолок. - Не знаете? Главное - вид. Вид - главное. - Пристав зашагал. - Полиция - это лицо города. Ну, въезжаете вы в город. Что вам в глаза бросается? Городовой. Если вот этакая замухрышка закорючкой такой стоит, - пристав скрючился и скривил старческую гримасу, - ну, что? Город это? Сразу и решаете - мразь, а не город. Тетюши! А вот стоит молодец этакий, - пристав выпрямился, - аккуратно одет, амуниция, - пристав провел рукой с плеча по животу, - этак орлом глядит. Ого! Вы подумаете, наверно, наверно, подумаете: ого-го! Да возьмите любой снимок. Кто стоит впереди? Ну, вид города, какого хотите? - Городовой! Граждане могут быть какие хотите, это случайные зеваки. Ну а если на первом плане какой-нибудь золоторотец с обмызганной селедкой на правом боку - это уж извините, извините меня.
  Пристав замахал руками и отвернулся, как будто Вавич собирался спорить.
  - Ну хорошо. Вот вы околоточный надзиратель. Стоите дежурным на углу. Как вы будете стоять? Встаньте, встаньте, покажите. Бросьте папироску, - и пристав дернул Вавича за рукав.
  Вавич встал. Встал по-солдатски.
  - Ну и глупо! - Пристав фыркнул и махнул рукой. - Вот, глядите!
  Пристав стал, отставя вперед левую ногу, чуть подняв вверх подбородок, правую руку зацепил большим пальцем за пояс брюк, левой рукой он как будто придерживал ножны невидимой шашки.
  Постоял так минуту.
  - Вот надзиратель! - сказал пристав. Он отшагнул и указал на место, где только что стоял надзирателем. - Вот-с: картина! Ну, станьте.
  Виктору было до слез неловко принимать позу, но он все же встал. Не свободно, но так, как стоял пристав.
  - Взгляд, взгляд надо! Готовность и усмешка судьбе. И, батенька, одеваться, - продолжал пристав, когда красный Вавич сел на место, - одевайтесь с иголочки, с ниточки, и чтоб на вас ни пылинки, ни пятнышка. Дадут вам самый завалящий околоток, Ямскую слободку какую-нибудь, - и там вы франт. Ботфорты носите - глянц, кавалерийский корнет. Начальство проездом глянет и, будьте покойны, скажет: да такому квартальному тут не место.
  Пристав затеребил табак на столе, стал курить папиросу.
  - Кителя - как снег, как мелом натерты. Фуражку три месяца проносил - вон к черту. Помните, что вы - лицо города!
  Приезд или встреча. Кого в наряд? Самого нарядного. А у вас и фигура. У вас есть фигура.
  Вавичу теперь самому захотелось встать, отставить ногу, палец за кушак и усмешку судьбе изобразить.
  - И вот запомните, что я вам скажу, молодой человек: два главные свойства, два качества - решительность и галантность!
  Пристав резко повернулся на каблуках и подошел к окну.
  Виктор робко пыхтел папиросой. Вдруг пристав подошел вплотную к Виктору, наклонился и свирепо нахмурил брови. И, махая указательным пальцем перед самым носом Вавича, пристав прохрипел:
  - Только надо знать, когда пустить одно и когда применить другое. Божже вас упаси перепутать! Божжже вас упаси, - махал пристав пальцем.
  Вавич не решился попятиться.
  - Так-с, - сказал пристав облегченно, - а теперь покурим.
  - Да, да, - говорил Виктор, - вот только кончатся лагери, и я в запас.
  - И отлично, и поезжайте. В своем городе - неудобно. Связи старые, это может стеснять при исполнении обязанностей. Всякое, знаете, может быть.
  - Вы писали уже? - спросил Вавич.
  - Это уж не беспокойтесь, это уж все будет сделано. Коли я сказал - место за вами.
  - А все-таки: чиновники? полицейские - чиновники? - вдруг спросил Виктор.
  - М-да! Конечно. Чины здесь гражданские, - раздумчиво ответил пристав.
  В это время тяжелые сапоги затопали у порога.
  - Кто? - гаркнул пристав.
  - Гольцов, ваше высокородие!
  - Чего принесло? - пристав сунулся к двери.
  - Игнатов вроде горит.
  - Какой Игнатов? В каком роде? - встревожился пристав.
  - У москательщика Игнатова вроде пожар.
  - Так и ждал, давно ждал. Ишь ведь, и погоду выбрал. Вели подавать, еду. - Пристав стал торопливо застегивать китель. Городовой просовывал под погон портупею. - Простите! Вот изволите видеть. Всегда на посту. Поцелуйте ручку Аграфене Петровне! Живей, дурак, шапку, - крикнул пристав городовому.
  Виктор вскочил.
  - Честь имею, - козырнул в дверях пристав. У крыльца городовой подсаживал пристава в пролетку, и Виктор слышал, как он рявкнул в ответ:
  - Так точно! Страховой на даче-с.
  
  
  
  
  
   Дождь
  
  ТАИНЬКА шла в аптеку - кончились мамины капли. Был грустный, тихий вечер - осень вступала на небо. Ровным потолком стояли облака, и падали редкие капли, как задумчивые слезы. Таинька спешила поспеть до дождя и все же шла в дальнюю аптеку: посмотреть на народ. Тумба с афишами стояла на углу главной улицы. Деревянная, вся отвалилась назад, стояла, как баба в заплатах, выпятив вперед пузо.
  Таинька глянула. Свежая афиша на желтой бумаге:
  Концерт
  Бенефис оркестра драматической труппы.
  Таинька остановилась. Что-то стукало внутри.
  Капельмейстер Дначек - рояль... сюита и что-то по-французски. Скрипка... вот,вот. Флейта - И. Израильсон, Шопен...
  Дождь темными пятнами ударял по бумаге, а Таинька все старалась разобрать французские буквы. В Дворянском собрании, в среду. Таинька побежала в аптеку, не слышала, как дождь мочил ее, капал на открытую голову и свежей струей холодил темя.
  Побежала назад и снова стала у тумбы, - бумага совсем почернела, вымокла, но Таинька увидала: И. Израильсон - флейта.
  У Таиньки было спрятано два рубля, и Виктор еще брал у нее полтора. Таинька посмотрела в комод, на месте ли деньги. Таинька забегала дома, захлопотала около больной, стала пыль вытирать, цветы полила два раза, как будто гости сейчас, сейчас приедут, а у ней не готово.
  Таинька самовар в кухне ставила проворной, торопливой рукой.
  Вошел Виктор - мокрый, грязь на сапогах, и рубаха облипла, обрисовала, как голый. Стал обтирать сапоги, спиной к Таиньке.
  - Даешь честное слово? - звонко сказала Таинька, словно решилась на что. Виктор голову назад выворотил.
  - Секрет? Не скажу, ей-богу. У тебя секреты, точно поповна какая
  - Нет, а сделаешь? Дай честное слово.
  - Ты говори - что, а то опять, как тот раз...
  - Тебе ничего не стоит, говори: честное слово.
  - Ну, расчестное. - Виктор бросил в угол тряпку и стал, растопыря грязные руки, перед сестрой.
  - Я тебе дам два рубля, - Таинька оглянулась на дверь, - и ты у меня рубль брал. Виктор кивнул головой.
  - Ну, вот. Купи мне билет... на концерт... на все деньги, в самый первый ряд.
  - А, вот что! - Виктор махнул рукой и забренчал в углу умывальником. - Вот приедешь ко мне, - говорил Виктор, не глядя на Таиньку, - так... так... того... хоть каждый день в театр.
  - Ты чего это?
  - А чего? Ничего: поступаю чиновником. Не здесь, конечно, не в наших Тетюшах этих.
  - Говори, - сказала Таинька, - врешь. - Она махала самоварной трубой, и дым шел прямо в кухню. - Нет, а сделаешь, сделаешь, Витя? Только в самый первый.
  В это время вошел старик.
  - Дура, что ж ты - тараканов выкуривать? Самовара тут поставить не умеют... в этом доме.
  Он вырвал у Таиньки трубу и стал старательно рассматривать, какой стороной надеть. Таинька выхватила и влепила трубу на место. Виктор пошел переодеваться.
  Он слышал, как бурчал отец, выходя из кухни:
  - Да врет он тебе. Глупости. Какой там - чиновником...чино-о-овником!
  
  
  
  
  
  Помпеи
  
  К ЧАЮ Виктор вышел в белоснежной рубахе, туго стянутой в талии. Тугие складки чуть петушком торчали сзади. Мокрые волосы лежали липким пробором. Лицо у Виктора было строгое, даже немного надменное.
  Старик сидел в креслах и в ожидании своего большого стакана старательно размазывал масло по ломтику хлеба. Таинька из-за самовара поглядывала на Виктора быстрыми глазами.
  - Нет, нет, - вдруг поднял руку Виктор, - сахару не клади, я сам положу.
  Таинька удивилась, осторожно передала стакан.
  - Благодарсте, - сказал церемонно Виктор. Виктор положил кусок, другой, - всегда пил с двумя, - а третий, морщась, стал ломать пополам.
  Таинька смотрела, посмотрел и Всеволод Иваныч. Старик отхлебнул чаю, обжегся и вдруг глянул на Виктора.
  - Ты про каких там чиновников Тайке болтал?
  - Ни про каких, - сказал размеренно Виктор, глядя в чай. - Ни про каких не про чиновников, а просто выхожу в запас и поступаю на службу, - и тут Виктор с вызовом глянул на отца.
  Таинька притаилась за самоваром и глядела на брата.
  - На какую службу? - спросил старик. - Кем же тебя берут?
  - Чиновником, - небрежно бросил Виктор и повернулся к сестре: - Что, лимона у нас никогда не бывает?
  - Можно сбегать, - сказала Таинька шепотом.
  - Каким же тебя чиновником? Ты ж солдат - и больше ничего. Солдафон!
  - Чиновником внутренних дел. - Вавич старался сказать это как можно рассеяннее.
  - Почтальоном вот разве, - и старик стал дуть в чай. - Так ты прямо и говори: иду, мол, в почтальоны, потому что больше никуда меня, дурака, не берут.
  - Отлично, - сказал Виктор и наклонился, нахмурясь, - только я говорю, что в чиновники.
  - Ну, в какие, в какие? - крикнул старик.
  - В полицейские чиновники...
  - Фиу! - старик засвистел и, глядя из-под бровей в упор на Виктора, сказал четко: - В крючки, значит?
  Таинька нагнулась к блюдечку.
  У Виктора дрогнула губа. Он поднял брови и сразу их нахмурил, как хлопнул.
  - Крючки, крючки? - заговорил Виктор, заговорил громко, решительно. - Фараоны, может быть? Говорите: фараоны? А чуть что в переулке, - городовой! Ай-ай-ай! Да? А ну, снимите полицию на одну минуту - вас перережут всех!
  Виктор встал.
  - За занавеской сидеть всякий умеет. А что человек мерзнет всю ночь под окнами, так это - крючки? Взятки, скажете? Да? А в Государственном совете? - спешил, кричал Виктор.
  Таинька плотней притянула дверь в спальню больной.
  - Кузьмин-Караваев? - кричал Виктор. - А вышел в инженеры ваш Кузьмин-Краснобаев и тяпнул с подрядчика. Да! Первый сорт, подумаешь. А землемеры? По ошибке? Да? Ладно! Это выходит под дубом вековым сидеть и рассуждать... в креслах.
  Виктор зло глянул на отца.
  - В Англии, например, городовой - жалованье фунтами и первый человек. А если у нас человек для общей пользы мерзнет на углу и в трактире хватил рюмочку согреться, так это уж Содом и Помпея!
  - Дура ты! Пом-пея! - сказал старик. - Дура, а говоришь, как прохвост.
  Старик повернулся в кресле боком к столу.
  - Да, - кричал Виктор, - а вашего хлеба я есть не желаю. Не желаю. Не невеста я.
  - Какая же ты невеста? Ты - болван, - спокойно отрезал старик.
  - Ну и ладно. Пускай болван. Виктор вышел в двери.
  Тихо стало в комнате. Таинька поднялась и заглянула в самовар.
  - Иди, скажи, - мотнул старик головой, - откуда это набрался? Помпея!
  
  
  
  
   Последний номер
  
  ТАИНЬКА теребила Виктора - всё требовала билет. Таинька ночью в постели не спала, все горела: мысли горели, и во рту сухо становилось. Она думала про концерт, про Израиля. Она сидит в первом ряду, смотрит прямо на него - вот он вышел... Таинька видела только черные вздутые вверх спутанные волосы и усы черной щеткой, а надето на нем что-то необыкновенное - золото, красное и синее, как на картах. Только все новое, блестящее. Он берет флейту, и все замирают. Сзади замирает весь зал. Он играет все сильней и мучительней и все больше и больше поворачивается к ней, к Таиньке. Совсем повернулся - и ей, ей играет Израиль. Сзади все затаили вздох, а он прямо повернулся к ней, полузакрыл глаза и томит звуками - и ей, ей одной играет. Она знает, что ей одной, а никто больше этого не знает: только она и Израиль. И Таинька на него пристально смотрит. Она впереди, прямо перед Израилем. Израиль вдруг поднимает чуть-чуть глаза и взглядывает на нее... Тут у Таиньки замирал дух, и все начиналось снова, опять сначала.
  Виктор принес билет. Он был второго ряда и за два рубля. Таинька гневно, со слезами, глянула на брата. Но Виктор сейчас же сказал, что первого не продают.
  - Там начальство, чины полиции и губернаторы всякие.
  "Нет, во втором даже лучше, - он заметит... Он ее всюду заметит". Таинька положила синенькую бумажку в кошелечек и сунула под подушку.
  Эту ночь ей жарче мечталось: она сжимала под подушкой свой кошелечек.
  Только в среду Таинька вспомнила: что же она наденет и как же одна пойдет в концерт?
  У Таиньки было всего одно выходное платье - коричневое с бархатной отделкой. Она поставила утюг, пробовала разгладить, но руки спешили, сбивались, и ничего не выходило.
  Она заглаживала новые складки, какие-то косые, вбок. Прыскала, чуть не сожгла платья. Бросила наконец. Пусть, как будет.
  - Ты сходила бы к Мироновичам, - сказал Всеволод Иваныч, - и вот письмо отнесла бы. Только уж брось все и сейчас ступай.
  Было семь часов, и в восемь начинался в Дворянском собрании бенефисный концерт оркестра с сольными номерами.
  Таинька ничего не сказала: закусила губу и опустила голову. Отец положил конверт на гладильную доску и постучал толстым пальцем.
  - Вот кладу, смотри. Потом не ищи по всему дому.
  Отец вышел. Таинька проворно скинула свое ситцевое платье и вскочила в коричневое, бросила доску с утюгом, зажала в руке кошелек с синей бумажкой, схватила конверт и выбежала во двор.
  Никого еще не было в обтрепанном стареньком вестибюле Дворянского собрания. Только околоточный сидел на плешивом красном диване и курил, глядя в пол.
  Таинька выбежала на улицу, она ушла в тень и ходила взад и вперед по пустой панели: от фонаря к фонарю. Письмо к Мироновичам топорщилось в кармане юбки. Но Таинька не шла к Мироновичам, она ходила вдоль стены собрания, считала, сколько раз она пройдет туда и назад.
  "Сто", - решила Таинька. Она прошла спокойно два раза и ускорила шаги. Сбоку слышно было, как начали подкатывать экипажи, и городовой что-то кричал. Таинька наспех, не доходя до фонарей, металась по тротуару. Красная, запыхавшаяся, как после бега, Таинька вошла в вестибюль, в говор, в бормотание толпы. Щеки у Таи горели, она разрумянилась и не узнала себя в большое зеркало, в котором вертелась, отражалась толпа. Но она обратила внимание на эту девочку, красную, взволнованную и как будто бы в чужом, в тяжелом платье. Только отойдя от зеркала, Тая догадалась, что это была она. Контролер оторвал купон и многозначительно сказал:
  - Второй ряд.
  - Мне все равно, - проговорила Тая, и поток людей втолкнул ее в зап.
  Служитель в вицмундире с почерневшими галунами указал место - второй ряд был почти пуст. Таиньке было неловко - вот такая, как была в зеркале, одна на виду. Она не оборачивалась, сжалась и крепко схватилась руками за сиденье стула. Сзади гудела толпа, и Таинька слышала, как ближе и ближе подходит шум, как будто сзади накатывало море. Когда сбоку сел какой-то толстый господин и стал вертеться с биноклем, Таинька немного успокоилась. "Пусть подумают, что я его дочь".
  На эстраде стояли пюпитры, и сзади у стенки прислонились контрабасы лицом друг к другу, как сторожа-приятели. Черненький человечек расставлял ноты по пюпитрам.
  Таинька не глядела, она взглянула только тогда, когда вдруг все захлопали и на эстраду вышли музыканты. Высокий блондин в пенсне вышел вперед и поклонился, важно, чинно, как профессор.
  Теперь гул толпы смешался с криком настраиваемых скрипок. Таинька вздрогнула - ветерком порхнул пассаж флейты. Она глядела теперь, подавшись вперед, и не видела его: густой строй скрипачей закрывал флейтистов.
  Все примолкло Капельмейстер округло поднял палочку и замер. Таинька повернулась, чтоб удобнее сесть, и стул громко пискнул под ней на весь зал.
  "Боже мой, - подумала Таинька, - все слышали, и он, и как ему досадно и стыдно за меня".
  Дирижер тряхнул головой и махнул палочкой. Ярко метнулись первые аккорды Руслановской увертюры.
  Тая смотрела на дирижера, и ей казалось, что он из воздуха высекает эти звуки, а скрипачи только нелепо машут руками, чтоб не отстать.
  Таиньке показалось, будто сразу настежь распахнулись широкие ворота, а там другой мир и все красивые, статные люди, которых она видала на картинке. Они заходили, задвигались, закрасовались, и вот течет все взмахом, плавным лётом, и вдруг грусть задумчивая проплыла с улыбкой, и в ту же минуту ее подхватила живая нота и, гордо выступая, обняла и понесла...
  Последний аккорд, и как будто треснул зал от хлопков. Полицмейстер в первом ряду, полуоборотясь, глядел на зал.
  Таиньке казалось, что все это только подготовка, и как хорошо, как сладко ждать Израиля. Она забыла, что она на виду, что она красная, что коричневое платье одно во всем зале.
  Таинька благодарно хлопала всем солистам: они товарищи Израиля, и они все добрые, и они готовят ему дорогу.
  И вот черный Израиль, громко стукая высокими каблуками, вошел на эстраду.
  На нем был короткий сюртук, галстук кривым крестом съехал набок. Таинька то опускала глаза, то взглядывала на Израиля. Дыхание почти стало у Таи, она редко и коротко переводила дух.
  Флейтист поднял флейту. Манжеты вылезли из коротких рукавов. Он стоял в профиль, перед пюпитром, и казалось, что он придерживает флейту крючковатым носом.
  В зале в углу гудели голоса. Флейтист отнял от губ инструмент и, нахмурив брови, глянул в угол.
  Говор притих, и только густой вздох пролетел по залу.
  Рояль начал. И вдруг веселые, игривые ноты порхнули по зале, как будто тут над ним, над черным флейтистом, запорхали две светлых бабочки, запорхали в танце, сбиваясь и отлетая, и вот страстно забились, замерли с трелью. Флейтист выдержал фермато, зал вздохнул, и мазурка понеслась дальше, едва задевая воздух.
  Израиль брызнул последним арпеджио. Зал секунду молчал, и вдруг вой, неистовый вой поднялся сзади Таи. Она боялась, что эти люди бросятся на Израиля, она испуганно глянула назад. Мелькали руки, кто-то в задних рядах стал на стул и, приладив рупором руки, орал.
  Полицмейстер встал и, придерживая рукой спинку кресла, повернулся к залу. Полицмейстер поднял руку, новым взрывом ответила толпа. Полицмейстер снисходительно улыбался.
  Израиль поднял флейту, и шум осекся. И сразу не верилось в тишину.
  Израиль опустил глаза и, немного покачиваясь, начал, и в воздухе - казалось, из стен зала - родился звук; нельзя было определить, когда он настал, казалось, он всегда был тут в зале: Израиль осторожно притянул его и закачал.
  Таинькин сосед закрыл глаза, подпер биноклем толстую щеку и качался в такт мелодии.
  Теперь еще больше бесились там, в задних рядах, и полицмейстер, сделав строгое отеческое лицо, пошел по проходу к дверям. Таинька узнала мелодию - это то, что играл Израиль там, в мезонине, для нее. Таинька, сама того не замечая, встала и хлопала, вытянув вперед свои детские руки.
  Израиль кланялся. Он странно дергал головой, как будто хотел освободить шею из высокого воротничка.
  В конце зала уж слышны были надорванные крики, назревал скандал.
  Израиль вдруг перестал кланяться и замахал флейтой на публику, замахал, как палкой на гусей. Шум стих.
  У дверей кто-то сдавленно крикнул:
  - Не имеете пра...
  Израиль стоял лицом к публике. Израиль положил руки на флейту. Все замерли.
  - Это-таки будет последний номер, - сказал флейтист на весь зал. И сейчас же махнул головой пианисту.
  Он начал, опустив глаза, но вот стал поднимать, и Таинька увидала черные, совсем черные, блестящие глаза. Флейтист смотрел на нее, на Таиньку. Тая не шевелилась, замерла, прижав обеими руками к груди носовой платок, не мигая, смотрела она Израилю в глаза и видела: флейтист играет ей, прямо ей, Таиньке. Флейта говорит - и такое, чему она всегда верила, и то самое.
  И когда снова стали хлопать, Таинька все еще не могла оторвать рук от груди, а Израиль кланялся ей, выпрямляя шею. Он повернулся и пошел с эстрады. И только тогда Таинька заметила, что она стоит, поняла, что она одна во всем зале стояла, пока играл флейтист "последний номер".
  Она хотела бежать, она покраснела так, что стучало в висках, и слезы застилали глаза. Но все уже поднялись и заслонили дорогу: был антракт после первого отделения.
  Таинька протискалась к двери, она была уверена, что на нее все смотрят, и не глядела по сторонам, быстро пробежала улицами домой.
  - Передала письмо? - спросил старик в темноте.
  - Да, да, - крикнула Таинька. Она бросилась в кровать и закрыла голову подушкой.
  
  
  
  
   В пустой комнате
  
  СОВСЕМ уж стемнело на дворе, а Всеволод Иваныч не зажигал огня - все стоял и смотрел в окно. Ветер шел вдоль улицы, дождь, осенний, провальный дождь, полосами посек стекло. И над черным, мокрым забором отмахивалась от ветра голыми ветками черемуха: горестно, безнадежно.
  "Неужто поедет?" - мутились мысли у старика.
  - Так-таки возьмет и поедет? - прошептал Всеволод Иваныч.
  И он представил себе Виктора в полицейской фуражке, с шашкой на боку, взгляд хмурый, тычет в грудь каких-то чуек: "Осади, осади".
  "Не может быть", - мотал головой старик, а сам знал, что может, может. И будет. Ему сперва казалось, что это так же нелепо, как если б Виктор стал вдруг лошадью или Тая солдатом с усами.
  "Откуда они выводятся, квартальные? Где-то зарождаются и потом выползают. Попы из поповичей, из семинарии; доктора из студентов, а квартальные?.. Но не от Вавичей же. Как будто бы вдруг кошка родила петуха... Пойти к нему, еще сказать?" Всеволод Иваныч отклонился от окна, чтоб пойти, но сейчас же опять нагнулся ближе к стеклу. Все слова, кажется, сказал. Где же оно, такое слово, главное слово, чтоб оно перевесило эту уверенность, что будет, будет он околоточным?
  "Обещать проклясть! - вдруг схватился Всеволод Иваныч. И сейчас же весь опустился. - Это уж как мальчик, это из книжек, из театра". И он вспомнил, как актер поднимал руки и тряс ими, точно обжегся. Хрипел, выпуча глаза: "Прррокли-инна-аю!" И настоящего слова не находилось. Он чувствовал Виктора, как он там, у себя в комнате, лежит на койке и читает, нахмурясь. Он видел сына, как будто не было этих двух стенок между ними, а были они оба в одной комнате.
  Всеволод Иваныч смотрел сквозь рябые стекла на размокшую в грязь, в слякоть улицу, уже черную от ночи.
  "Что сказать? Это я от гордости, что ли, ищу слов, - подумал Всеволод Иваныч, и вдруг защекотало в переносице, заходила грудь. - Ничего, никакого слова не надо искать, пойду прямо, заплачу, скажу: Витя, Витя! Неужели не поймет он?" И он не стал удерживать рыдания и поспешными шагами понес скорей рыдания к Вите. Он толкнул дверь, зашлепал туфлями, жалкими ему казались свои шаги, и он хотел этого... Рывком распахнул дверь к Виктору. Темно.
  - Витя! Витя! - рвануло из груди у старика. Он хотел броситься к сыну. - Витя! - И он сделал в темноте шаг вперед, где была койка.
  Все было тихо. Он был в пустой комнате. Он хотел повернуть назад и вдруг упал на постель Виктора. Он не умел плакать, и его душило, он задыхался и давился слезами. Ему так вдруг стало жалко себя, что он вдавил голову в подушку, поджал коленки и заплакал, во всю волю, как плакал мальчиком из-за обиды.
  "И Тайка не приходит", - подумал Всеволод Иваныч про дочь, как про старшую сестру, и стало еще обиднее.
  Грудь все дергалась, но слезы пошли ровнее, и Всеволод Иваныч крепче прижимался к мокрой подушке.
  - А! А! - застонала в своей спальне старуха. Всеволод Иваныч вскочил, прислушался. Он тихо, с туфлями в руках, прокрался к жениной двери. Старуха ровно дышала, закрыв глаза.
  "Во сне это, во сне", - подумал Всеволод Иваныч. Постоял, не шевелясь, минуту и прошел в свою комнату.
  "Хорошо, что никто не слышал", - думал он у себя в кресле. Грудь еще вздрагивала, и он осторожно сморкался, чтоб не разбудить больную.
  Пес вопросительно тявкнул басом, и через минуту - Тайны шаги. Вот топчется в кухне.
  Всеволод Иваныч заперся на ключ и зажег свет.
  Он сидел и курил, тупо глядя в темноту под стол.
  Было три часа ночи. Лампа мигала и потрескивала в дымной комнате.
  Всеволод Иваныч подвинул вдруг кресло к самому столу, и на большом листе, одном, какой нашел, стал писать, поминутно тыкая в высохшие чернила.
  "Витя милый, - писал Всеволод Иваныч круглым, разбросанным почерком, - Витя милый, опомнись и приди в ум. Ты хочешь стать презренным человеком на всю жизнь. Ты будешь оплеван, дорогой ты мой, и никакой слезой этого не смоешь. Пойми, родной, на что ты идешь. Не мучай ты совести своей, не перекричишь ты ее никакими твоими Помпеями. Очнись ты. Если хочется быть честным, так не в квартальных это пробовать. Ты кричишь: "Надо, надо". Кому-нибудь да надо. От воров. Так нам-то это с тобой не надо. Мы не крадем, не убийствуем. А мерзавцев - пусть другие мерзавцы за шиворот тягают, а не мы. Пусть их. Не для тебя это, Витя мой. Не трудно мне, с радостью моею буду тебя холить, живи с нами. Выучишься еще чему-нибудь. Да я сам тебя научу. Служи где-нибудь потихоньку. Смотри, и Таинька плачет. Опомнись, Витенька. Не марай ты себя навеки. Я помру скоро, мне недолго терпеть, а я об тебе. Не езжай, Витя, милый ты мой, оставайся с нами. А не хочешь, разводи что-нибудь. Вот травы, говорят, лекарственные, или вот кроликов, может быть. Вы бы с Таинькой. Не могу, Витя! не могу я так. А то хочешь, я дом продам, и ты что-нибудь устроишь. Мы с Таинькой на все согласны. Не уходи, милый мой.
  Твой отец Вс. Вавич" -
  
  расчеркнулся по привычке и набрызгал пером.
  Всеволод Иваныч заклеил конверт, вздохнул и при тухнущей лампе, еле разбирая буквы, написал:
  "Виктору".
  Положил перо. Но снова клюнул в чернильницу и приписал:
  "Всеволодовичу Вавичу".
  Хотелось еще украсить и укрепить конверт. Он уже почти вслепую приписал внизу
  "От В. Вавича".
  Осторожно повернул ключ в дверях, прокрался в носках по скрипучим ночным половицам к сыну в комнату и положил на середину стола.
  
  
  
  
   Вприкуску
  
  НАДЕНЬКА раньше, когда произносила слово "рабочие", всегда делала после этого слова легкую паузу, как бы вздох. И рабочие ей по всем разговорам и книжкам представлялись вроде тех, которые бывали на барельефах немецких художников - с умными, сосредоточенными, напряженными лицами, все по пояс голые, с тачками. Или с молотом на плече и гордой осанкой, с заграничным лицом. Она никак не могла думать, что те водопроводчики, которые чинили трубы в кухне, и есть рабочие. А если б ей и сказали это, она подумала бы: "Да, но не настоящие".
  Ей представлялось, что она стоит перед ними, - они все сидят на скамьях рядами и с воспаленной надеждой глядят на нее. А она говорит, говорит, и лица загораются больше и больше, она как героиня, как Жанна д'Арк, и потом...она ведет их... она идет с ними в бой на баррикады, на "святой и правый бой".
  Или вот еще: ее арестовывают, она дает всем уйти, она остается, пусть ее хватают - она отдает себя. И вот она в цепях, но она смотрит "гордо и смело". И ей хотелось, чтоб ее арестовали. Ее допрашивают, а она, подняв голову, отвечает:
  "Да. Я это делала и буду делать, что бы вы со мной ни творили и чем бы ни грозили".
  И они испуганно смотрят на нее, смущенные и раздавленные, с уважением, с затаенным восторгом. Она чувствовала наедине, в мечтах, восхищенные взгляды, как тогда, девочкой, когда умирала перед бабушкиным трюмо.
  И теперь, когда она собиралась первый раз идти на кружок, Наденька надела белый воротничок, белые отвороченные рукавчики. Пусть арестовывают, это будет оттенять ее: девушка и жандармы.
  Когда она шла по пустырю за Васильевым, она забыла эти приготовления: она думала, как начать.
  - Вы примечайте, как пройти, - сказал Наденьке Васильев, они шли по Второй Слободской. - А как вас называть надо?
  - Валя.
  Васильев шел теперь рядом, как кавалер, и распахнул перед Наденькой калитку.
  На дворе Аннушка возилась с самоваром, и красными зубами светилась над землей решетка.
  - Шевели, шевели, - буркнул Филипп сестре. В сенях слышно было, как кто-то подбирал на мандолине вальс, а молодой голос говорил:
  - Не туда. Дай, дурак, я сейчас.
  - О, уже собрались, - сказал Филипп. - Прямо, все прямо, - он обогнал Наденьку и открыл дверь к себе.
  В комнате было накурено дешевым табаком. Двое парнишек на кровати у Васильева вырывали друг у друга мандолину и хохотали. За столом сидел пожилой рабочий и внимательно рассматривал старый номер "Нивы". Двое других курили, клетчатая бумажка с шашками лежала перед ними на столе. Все оглянулись на двери, на Наденьку.
  - Вот, знакомьтесь, - сказал весело Филипп. - А что, Кузьма не будет? - И он наклонился к пожилому рабочему, зашептал. Парнишки бережно положили мандолину на комод, притихли. И через минуту оба фыркнули. Глянули на Филиппа и отвернулись друг от друга - их распирал смех.

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 403 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа