слышал, как Башкин рассказывал случай: бойко, литературно.
Случай состоял в том, что Башкин вовсе не ухаживал за дамой за
одной... Ну, и муж чего-то приревновал. Муж толстый, выписывает "Ниву" и
играет в шахматы... Почему ж не играть в шахматы? Башкин совсем не против
того. Все люди, которые выписывают "Ниву", непременно играют в шашки или в
шахматы...
Его не дослушивали, и подходили другие. Санька слышал, как случай
разрастался. За дамой ухаживал не Башкин, а другой, такого же роста и тоже
рука на перевязи... То есть у этого господина теперь тоже рука на перевязи.
Только не правая, а левая. И перевязь коричневая. Даже скорей желтоватая.
Он оглянулся на Саньку и наскоро сделал хитрое лицо, даже чуть
подмигнул.
В это время оркестр из зала грянул pas de quatre, и толпа стала
тискаться к двери.
- Это я нарочно. Ей-богу, интересно, как кто реагирует. Я потом
записываю. У меня уже целая статистика. Заходите как-нибудь... Нет, на
самом деле! - И он опять сделал умное лицо. - Идите, идите вперед, мне с
рукой нельзя. Вот спасибо, вы меня защищаете! Какой вы хороший! Нет,
приходите, мы все это обсудим! - пел Башкин над Санькиным ухом.
В это время кто-то сильно потянул Саньку за рукав. Он оглянулся.
Подгорный Алешка, естественник, на полголовы выше толпы, тискался к
нему и кивал:
- Есть к тебе два слова.
Алешка Подгорный был сыном уездного исправника, и Санька знал его за
удалого парня. В химической лаборатории Алешка делал фейерверки, с треском,
с взрывом, смешил товарищей и пугал служителя. И Санька ждал: какую шалость
затеял на балу Подгорный.
В широком коридоре Подгорный взял Саньку под руку.
- Дело такое, Тиктин, что я вот здесь, а у меня дома архангелы. Чего
ты? Ей-богу, обыск. Я уже чуял, а мне сюда передали. Сидят там теперь,
ждут.
- Ну? - спросил Санька с тревогой.
- Так вот, нельзя к тебе на ночь? Нырнуть? Отсюда не проследят, когда
кучей народ повалит. А? Ты как?
Башкин озабоченно пронесся мимо них по коридору. Он левой рукой
придерживал правую. На ходу он обернулся, закивал приятельски:
- Так мы с вами потолкуем. - Он совался в двери и опять летел дальше.
- А если нельзя, - говорил Подгорный, - так ни черта, я до утра
прошляюсь где-нибудь.
- Ерунда, валяй к нам, - сказал Санька.
- Ну, так я буду в буфете.
Алешка двинул вперед. Санька смотрел сзади на его широкую спину, на
толстый загривок и походку. Твердая, молодцеватая, - так хозяева по своей
земле ходят.
Санька машинально выделывал па и думал о Подгорном. Папа - исправник,
а у сына - обыск...
По морде
САНЬКА два раза бегал вниз, в буфет. Алешка сидел за столиком и пил из
стакана красное вино. Две пустые бутылки стояли возле него.
Бал подходил к концу. Саньке пришлось уже два раза спроваживать пьяных
вниз. В буфете студенты-грузины в черкесках плясали лезгинку. Они легко и
мелко семенили на месте кавказскими ноговицами. Визжала зурна.
- Судороги нижних конечностей, - пьяно орал студент-медик.
Но дамы стояли кольцом вокруг танцующих, хлопали в такт перчатками,
полуоткрыв жаркие рты. А когда грузин вынул кинжал, все громко ахнули.
Грузин броском вонзил кинжал в пол. Кинжал стал, трясясь, а танцор вихлял
ногами возле самого лезвия.
- Ай, ай, - вскрикивали дамы. И сильней колотил бубен. Алешка
протиснулся к Саньке.
- Идем, черт с ними, пора. - От него пахло вином.
В вестибюле в давке метались руки с номерками на веревках, все орали
наперебой. Кавалеры геройски протискивали охапки ротонд и пальто своим
дамам. Кому-то обменили калоши, и он орал обиженно:
- Безобразие, господа!
- Самая что ни на есть пора, - сказал Алешка. И врезался в толпу к
вешалкам. Он разгребал толпу руками, как будто лез в густой кустарник.
На улице было прохладно и сыро. Санька шел в расстегнутой шинели и
глубоко дышал ночным воздухом. Потный сюртук лип к спине.
- Выйдем, где потише, - шепнул Подгорный. - Видней будет, если шпик
уцепился.
Они перешли улицу, свернули в переулок. Шаги, сзади шаги. Торопливые,
юркие.
- Станем, пусть пройдет, - сказал Алешка. Человек нагонял.
- Нет, не шпик, - шепнул Подгорный.
Но Санька уже узнал. Башкин хлябал враскидку широкими шагами. Повязки
не было, и пальто было надето в рукава, руки в карманах.
- Я хотел с вами пройтись. Я люблю ходить ночью. Вообще, мы, русские,
любим ходить ночью. Правда ведь? Что же вы меня не знакомите?
- Здравствуйте! - И Алешка протянул руку. Он задержал руку Башкина в
своей и внимательно его разглядывал в темноте.
- Башкин Семен, - заговорил бабьим голосом Башкин, - клиент компании
"Зингер": купил жене машинку в рассрочку.
- Ну, пошли, - недовольно сказал Санька.
- Вы замечаете, как я теперь свободно действую этой рукой? - говорил
Башкин на весь переулок, как перед толпой. И он стал нелепо махать и
выворачивать руку в воздухе. И вдруг обернулся к Подгорному: - Скажите, вы
в детстве не любили тайком перелистывать акушерские книги?
- Давай закурим, - сказал Алешка и остановился. Башкин прошел вперед и
ждал в трех шагах. Чиркая спички, Алешка говорил хриплым голосом:
- Слушай, я ему по морде дам. Можно?
- Брось, - шептал Санька, - он, ей-богу, ничего. Я скажу, он уйдет.
- Ну ладно, - сказал Алешка громко.
- Я слышал, что вы сказали, - сказал Башкин, когда они поровнялись.
Голос у него был серьезный, с дружеской ноткой и совсем другой: искренний
голос. - Я слышал, вы мне хотели по морде дать. Правда ведь? Правда, я
слышал.
- Да, хотел, - сказал Алешка и взглянул на Башкина. Башкин пристально,
проникновенно глядел ему в глаза.
- Ну, от вас пахнет вином. Но вы же не пьяны? Нисколько?
- Нисколечко, - сказал Алешка и улыбнулся. Он гулко шагал по тротуару.
Башкин не в лад тараторил калошами рядом.
- Мне даже кажется, что вы добрый человек. Нет, нет, это совсем не
комплимент. Меня всегда интересует, как могут люди - для меня это
совершенно непостижимо - ну вот, как глотать стекло, - непонятно, как можно
ударить человека по физиономии. Скажите, вы бы действительно ударили меня
по щеке? - И он сам приложил к лицу свой кулак в перчатке. - Нет, меня
серьезно это очень интересует. Я вот раз смотрел, как городовой бил пьяного
по лицу, усаживая на извозчика. Так он это так, как подушку, когда не
влезает в чемодан. А у вас как?
Башкин шел, слегка повернувшись боком к Алешке, и все внимательно
смотрел ему в глаза.
- Ведь вы хотели ударить не с тем же, чтобы потом раскаиваться?
Конечно, конечно, нет. Значит, чувствовали за собой право.
- Вы хотите сказать: какое я имею...
- Нет, я не это. А вот я на самом деле завидую людям, которые имеют
право судить и карать. Как будто он пророк и знает истину. Ведь вы даже
нисколько не сомневались, что хорошо сделаете, когда дадите мне по морде.
Нет, серьезно. И я вот себя утешаю, что это у таких людей не от высшего, а
от...
- Ограниченности, - подсказал Алешка задумчиво.
- Ну да, ну да, - заспешил Башкин.
- Нам направо, - сказал Санька.
- Слушайте, - сказал Башкин и протянул руку Подгорному, - нам
непременно надо увидаться. Мне очень это важно. - Он пожимал и тряс
Алешкину руку. - Прощай, брат, - вдруг на ты обратился он к Саньке и, не
подав ему руки, свернул за угол.
Выпить бы
- СЛУШАЙ, что это за... черт его знает, - спросил Алешка и
остановился.
- А вот, видал? Ну, и всегда, и каждый раз так. И кто он, тоже черт
его знает. Пришел на бал, руку завязал. Чтоб все спрашивали. Завтра
хромать, наверно, начнет. И древнееврейский язык выучил тоже, по-моему, для
того же.
- Он же русский, - удивился Алешка.
- Ну да... И вот руки не подал.
- Это он за морду на тебе сорвал.
- А черт его знает. Бросим. - И Санька отшвырнул папиросу и
застегнулся.
Они устало плелись по мокрому тротуару. Молчали. Вдруг Алешка спросил:
- А у тебя как с дворником? Еще не впустит, гляди.
- У меня ключ от парадной. Ты знаешь, я вот все думаю, что это каждый
раз так... ждешь, ждешь, все больше, больше... я про бал говорю... вот, вот
что-то должно быть, самое, самое. И кажется даже - все ближе, все растет. И
вдруг - марш. Конец. Так, ни с чем... Готово.
- А ты чего же хотел? - Алешка весело обернулся.
- Понимаешь, я все думаю, что и жизнь так. Черт его знает -
задыхаешься, ловишь и, главное, ждешь, что за жизнь твою что-то будет.
Небеса, одним словом, разверзнутся. И вот-вот даже будет казаться: сейчас,
еще полвершка. И ты в суете, все раздуваешь, чтоб огонь держать. И вдруг -
марш. Так с открытым ртом и помрешь. Обман какой-то. У тебя такого не
бывает?
- Не-ет, - протянул задумчиво Алешка, - я другого жду, случая, что ли.
Как сказать?..
- Встречи? - спросил Санька и сразу наддал ходу.
- Нет-нет! Как бы его, к дьяволу, просто объяснить. Ну, представь
себе, что у тебя револьвер в кармане. И там один патрон - на всю жизнь. И
выстрелить ты можешь, когда хочешь. И это уж раз - и наповал.
- Ну так что?
- А вот и все. И тогда уж весь сгоришь. Чтоб вся кровь полохнула - и
за самое главное, за дорогое. И тогда должно все ярким пламенем озариться,
и все узнается... само... И только знать бы - когда и не пропустить, и чтоб
дотерпеть.
- Гм. Все-таки ты ждешь, значит? - сказал Санька не сразу.
- Идем, брат, идем, - сказал Алешка и быстро зашагал. - Выпить бы
сейчас, эх...
- Выпить бы, это верно; здорово.
Они подходили к дому, и Санька шарил по карманам ключ. Алешка
оглядывал по сторонам: чисто - никого.
Паучки
У САНЬКИ в комнате Алешка сейчас же подошел к окну.
- Во двор? В чужой? И, конечно, замазано. Жаль.
- А что? - спросил Санька и сейчас же понял. - Можно открыть.
Алешка повернул шпингалет, уперся в подоконник коленом и потянул.
Свежая замазка жирными червяками закапала, зашлепала на подоконник.
Рама дрогнула стеклами и отошла.
Алешка спокойно, методично открыл вторую, заботливо сгреб с
подоконника сор и далеко зашвырнул на чужой двор.
- Второй этаж, - говорил Алешка. - Это здорово. На карниз, на карнизе
повисну, тут и шума не будет. - Он осмотрел двор и затворил окно.
Саньке нравились эти приготовления: не игрушечные, не зря.
- Я думаю, не придут сюда, - сказал Санька.
- Да, навряд, - сказал весело Алешка. - А все же на случай. - Он снял
шинель, положил на кровать, расстегнул сюртук. Из-за пояса брюк торчала
плоская револьверная ручка.
Саньку интересовало, почему это Алешка с револьвером и что за обыск,
но он не спрашивал. Казалось, что выйдет, будто мальчик спрашивает у
взрослого, у дяденьки. А потом и неловко: приютил и будто требует за это
признания.
Санька на цыпочках выкрался из комнаты, где-то грохнул в темноте
стулом. Алешка сидел за письменным столом и задумчиво стукал карандашом по
кляксам на зеленом сукне.
Санька вернулся с бутылкой мадеры, со стаканами. Они налили и молча
чокнулись.
Алешка все глядел в пол, напряженно приподняв брови. Саньке казалось,
что он слышит, как Алешка громко думает, но он не мог разобрать - что.
- Прямо не могу, - наконец сказал Алешка, будто про себя, и помотал
головой.
Санька молчал, боялся спугнуть и прихлебывал крепкое вино из стакана.
- Сволочи... - сказал Алешка. - Потому что человек ничего сделать не
может... Каблуком в рожу... в зубы...
- Кому? - тихо спросил Санька, как будто боялся разбудить.
- Да кому хочешь! - Алешка откинулся назад, хлебнул полстакана. - Хоть
нас с тобой, коли понадобится. Да. И все сидят и ждут очереди. Пока не его
- молчит, а как попадет - кричит.
Алешка с сердцем допил стакан. Санька осторожно подлил. Подгорный
хмелел.
- Понимаешь, - говорил он, глядя Саньке в самые зрачки пристально, как
будто держался за него взглядом, чтобы не качнуться, не соскользнуть с
мысли. - Понимаешь, ты любишь женщину, женился, просто от счастья женился,
и вот дети. Твои, от твоего счастья, - доливай, все равно, - и дети эти на
фабрике, на табачной, в семь, в восемь лет. Я сам таких видел. Они белые
совсем, глаза большие, разъедены, красные, и ручками тоненькими, как
паучки, работают. И они у тебя на глазах сдохнут, как щенята, и ты вот
башку себе о кирпич разбей... Ты бы что делал? А? - спросил Алешка.
Спросил так, будто сейчас надо делать, и сию вот минуту нужен ответ.
Он ждал, остановил недопитый стакан в руке.
Санька не знал, что сказать, смотрел в глаза Алешке. Трудно было
смотреть, но потому отвести глаза считал Санька позором.
- Всех бы в клочья разорвал, - сказал Алешка. Нахмурил брови. Санька в
ответ тоже насупился и теперь отвел глаза и сердито глядел в пол.
- А теперь в участке сапогами рожу в котлету, и будут за руки держать
и бить по морде чем попало. В раж войдут, сволочи, - им морды судорогой от
удовольствия сводит. Всласть.
Саньке показалось, будто укорил его в чем-то Подгорный. И неприятно
было, что не сказал сразу, что бы он сделал. Санька вспомнил все умные
разговоры в кабинете у Андрея Степаныча и попробовал сказать.
- Не сразу это... Рост общественности... Организация, пропаганда
среди... - почувствовал, что не то говорит, и осекся.
- Да нет, - громко, почти криком, перебил Алешка, - да ты вот
представь, что тебя вот только за эти ворота заведут, - и он тыкал, как
долбил в воздух, пальцем, - и там будут тебя корежить, - ты что? Да брось!
Ты будешь думать: чего они, сволочи, те, что на воле, смотрят, ждут, не
выручают. Ты нас всех клясть будешь, как мразь, как трусов, как рвань
последнюю. И будешь думать: "Ух, когда б я на воле был, я б глаза
вытаращил, зверем бы кинулся...". А все вот, как твой Башкин, смотрят и про
подушку думают... или... второго пришествия ждут. Я б его туда кинул,
городовым в лапы...
Алешка перевел дух и вдруг конфузливо улыбнулся. Схватился и опрокинул
пустой стакан в рот.
Санька смотрел на него и думал: "А отец исправник".
Алешка поймал Санькин взгляд и понял.
- Отец тоже сволочь хорошая, все равно... Ну, черт со всем, давай
спать. Я раздеваться не буду.
Ручка
АЛЕШКА спал на диване навзничь, свесив руку на пол. Санька подставил
стул и бережно уложил грузную руку.
- Очень, очень может быть, - пробормотал во сне Алешка. И улыбнулся со
вкусом. Подгорный спал, отдавшись, доверившись сну, как спят в полдень в
тени под деревом косари.
"С толком спит", - подумал Санька.
Где-то далеко звучала еще в голове бальная музыка, ударяла настойчивым
темпом, топала. Алешка, Башкин. Главное, Башкин. Башкин не выходил из
головы, и все представлялось, как там, в переулке, он нелепо выворачивал,
вертел рукой, как будто старался вывихнуть, и тут же где-то поссорились
дети с большими красными глазами - голые, как в бане, и на деревянной
лавке. Дети тоже выворачивали тонкими белыми ручонками и шевелили
пальчиками. И все смотрели снизу вверх удивленными глазами. А отец
разбивает голову о кирпич тут же рядом и все разбить не может. А дети не
видят и неустанно шевелят пальчиками.
Санька дернулся на стуле, стряхнул сон. В столовой спокойным басом
часы пробили шесть. Санька закурил, глянул на Алешку: на белой рубахе
резким квадратом чернела револьверная ручка. Санька представил, как Алешка
крепко в руке сожмет эту ручку и будет тыкать, тыкать пулями, как он давеча
тыкал пальцем в воздух остервенелой рукой. Вот наступают, толпой наваливают
черные шинели, а он... И Санька представлял себе, как Алешка один стоит, и
спирало дух, дышал часто. Вот схватят, топчут каблуками... У Саньки руки
дергались, расширялись глаза, сжимались зубы. Потом отходило. Теперь он уже
видел, что не Алешку, а его, Саньку, обступили, и уже морды у городовых
сводит судорогой, сейчас в зубы... держат за руки... Санька поводил
плечами, отмахивался головой. И прошипел вслух:
- Сволочи!
Санька встал. Ему хотелось вытянуть у Алешки из-за пояса браунинг и
хоть подержать, зажать в руке черную рукоятку. Он сдавил в руке холодное
стеклянное пресс-папье, сдавил так, что полосы остались на руке.
Далеко в кухне осторожно щелкнула дверь: Марфа с базара. Санька
перевел забившийся дух и зашагал по ковру.
Зубы
БАШКИН шлепал по лужам без разбора, спешил скорей отойти от приятелей.
Ему нравилось, как он здорово кончил, и теперь боялся, чтоб не крикнули
чего вдогонку. Он завернул за первый же угол.
Люди с правами его злили - за собой он не чувствовал этих прав. Он
сбавил ход и сказал вслух:
- Обыкновенное туполюбие. Раздутая в чванство бездарность.
Без-дар-ность, - крикнул Башкин громко, на всю улицу. - Цельная натура, -
злился Башкин, - баран с крепким лбом, который долбит встречных, заборы,
фонарные столбы, - для таких все удивительно ясно!
Башкин думал словами, как будто он произносил речь перед толпой и
хотел доказать этой толпе, что цельные натуры - это идиоты, в том числе
этот здоровый дылда, что собирался ему дать по морде. И пусть, пожалуйста,
не хвастает своей цельностью. Цельней осла все равно не будут.
- Идиоты, форменные идиоты, - говорил Башкин вслух. Он старался
говорить спокойно и веско. Примерил баском и завернул кругло "о".
- Идиоты! о-оты!
Через минуту Башкин уже думал, что этот студент не посмел бы и думать
дать в морду, если бы он, Башкин, был бы атлет. Мускулы шарами, как арбузы,
в рукавах перекатываются. Надо заниматься гимнастикой.
Башкин остановился и выкинул руки в стороны, как делал это на
гимнастике в училище.
- Раз-два. Вперед, в стороны... Завтра куплю гири и начну. , Он снова
пошел, размеренно и широко шагая. Он чувствовал, что устал от бессонной
ночи. "Нет, не надо гирь, - думал Башкин, - просто: говорить всем, что он
занимается гимнастикой и выжимает два пуда".
У ворот он нащупал в кармане гривенник и коротко ткнул в звонок.
Пришлось ткнуть еще и еще.
"Обозлится дворник, обозлится, - думал Башкин. - Но мог же я в самом
деле быть занят ночью важным делом. Мог дежурить у больного: до дворников
ли? Тоже, скажите". И вслух сказал:
- Скажите, пожалуйста.
Башкин поднял голову и выпятил грудь. Во дворе резко хлопнула дверь и
зашаркали тяжелые сапоги.
Башкин видел сквозь глазок в ворота, как шел дворник в белье, накинув
на голову рваный тулуп.
Башкин ткнул гривенник в ладонь дворнику.
- Скажите, правда у вас болят зубы?
- Эк ты, черт проклятый, - ворчал дворник, тужился повернуть ключ.
- Мне почему-то кажется, что у вас болят зубы, - говорил Башкин,
удаляясь от дворника. - Это ужасно мучительно, - говорил Башкин и вступил в
черную дыру лестницы.
Сзади шаркали тяжелые сапоги по камням.
Альбом
БАШКИН жил у вдовы-чиновницы, у пыльной старухи. Старуха никогда не
раскрывала окон, вечно толклась в своей комнате и перекладывала старые
платья из сундука в комод, из комода встарый дорожный баул, шуршала
бумагой. Пыль мутным туманом расползалась по душной квартире. Махоркой,
нафталином и грустным запахом старых вещей тянуло из сырого коридора.
Казалось, старуха каждый день готовилась к отъезду. К вечеру уставала, и,
когда Башкин спрашивал самовар, с трудом переводила дух и всегда отвечала:
- Да повремените... нельзя же все бросить, - и снова пихала слежалое
старье в сундук.
Три замка было в дверях у старухи и три хитрых ключа было у Башкина.
У себя, в узкой грязненькой комнате, Башкин зажег свет и присел к
письменному столу. Он осторожно вытянул ящик стола, пощупал внутри рукой и
вынул конверт. На конверте крупным почерком было написано:
"Отобрано у Коли, 27/II.
Башкин спустил штору, оглянулся на дверь и бережно достал из конверта
открытку. Это была фотография голой женщины: на ней были только
кавалерийские ботфорты с шпорами и задорное кепи поверх прически. Она
улыбалась, длинная папироска торчала во рту.
Башкин взял со стола большую лупу и стал разглядывать открытку,
отодвигая и приближая.
Он приоткрыл толстые губы и прерывисто, мелко дышал.
Он рассматривал фотографии одну за другой; лупа подрагивала в руке.
Эти открытки он выписал по объявлению: "Альбом красавиц - парижский
жанр", выписал "до востребования", на чужое имя. На конверте он написал,
что отобрано у Коли.
"А вдруг попаду в больницу и будет здесь кто-нибудь рыться? Или
обыск?"
Коля был ученик Башкина. Да мало ли их, Коль всяких, Башкин знал, что
ему говорить в случае чего.
Что-то стукнуло за стеной, заворочалась старуха. Башкин быстро сгреб
открытки и смахнул в ящик. Прислушался. Сердце беспокойно билось.
"Да что такое? - думал Башкин. - Чего я в самом деле? Наверно, у этих,
у маститых, у старика Тиктина, например, порыться - и не такие еще картинки
найдешь. Ходят "воплощенной укоризной", светлые личности, а сами, наверно,
тишком, по ночам, не то еще... Скажи, каким пророком смотрит".
Башкин вызывающе, нагло глянул на портрет, что на двух кнопках висел
над кроватью.
"Для лакеев нет великих людей, - шептал Башкин, - потому... потому что
только они-то одни их и знают по-настоящему. И великим людям это очень
досадно. Чрез-вы-чай-но".
Башкин порывисто полез в стол и вытащил оттуда тетрадь. Сюда он
записывал мысли. Он написал:
"Великим людям досадно, что лакеи их отлично знают".
"Досадно" подчеркнул два раза.
Башкин собрал открытки и стал аккуратно всовывать в конверт. Он их
часто пересматривал и теперь только заметил, что одна из красавиц была
похожа на знакомую учительницу рукоделия. Башкину стало неловко, что она
голая. Он теперь думал об учительнице: что она стареет, что отжила свой
бабий век, что она пудрится дешевой пудрой и сама делает воротнички. Ему
представилось, как она по утрам торгуется с зеркалом, как ей больно, что
ничем не вернешь красоты, а на эти остатки никто не позарится. Разве из
жалости. Он знал, как она пытается утешить себя, что она зато труженица. И
ему так захотелось, чтобы учительнице было хорошо, а не горько, что слезы
показались у Башкина на глазах. Он почувствовал, как теплая капля
покатилась по щеке. И сейчас же отвернулся к зеркалу, стараясь удержать
выражение лица. Выражение было грустное, доброе.
"Нет, я все-таки хороший человек", - подумал Башкин и стал
раздеваться.
На дворе уж светало. Мутно светало, через силу.
Стружка
ФИЛИПП Васильев был токарь по металлу. Неплохой токарь - три с
полтиной зря не дадут. Мастер говорил про него:
- Даром, что молодой, а большой интерес к работе имеет.
Васильев знал, что мастер его хвалит, и хотелось, непременно хотелось,
чтоб самому услышать, чтоб мастер в глаза признал его, Васильева, лучшим
токарем в заводе.
Мастер был усатый, мрачный, тяжелый, многосемейный человек. На слова
был скуп. Ходил по мастерской, жевал губами, руки за спину, и все
поглядывал. Спиной мастеровые его взгляды чуяли, не оглядывались, а только
ниже наклонялись к работе.
Сдает мастеровой работу, Игнатыч обведет глазом, как будто рукой
обгладит, а на мастеро-вого и не глядит, пожует губами и буркнет: "Ладно".
Мастеровой дух переведет. А уж если глянет на мастерового, то так, что
только б на ногах устоять, - как будто крикнет на весь завод: "дурак ты и
скотина", - уж мастеровой хватает вещь, уволочь бы куда и самому бы с глаз.
Вот этого-то Игнатыча и хотел Васильев разорить на похвалу.
Все знали, что Игнатыч - любитель церковного пения и сам поет в хоре в
Петропавловской церкви. А после обедни иногда заходит. И больше в ресторан
"Слон". Васильев всю неделю старался. Все точил своими резцами, которые
берег и прятал. Точил как на выставку. И везло. Везло потому, что у
Васильева был "талант в руке", всем естеством чувствовал размер. Он быстро,
грубой стружкой, обдирал работу, не подходил, а подбегал к размеру
вплотную.
Шлепали ремни в мастерской, по соседству в монтаже звонко тявкали
молотки. Филипп ничего не слыхал. Звуки были привычные, и он был над своим
станком в тишине и один. Равномерно журчали слева шестерни перебора.
Оставались доли миллиметра, оставалась последняя стружка и начисто пройти с
мыльной водой. Васильев, не глядя, толкнул над головой деревянный рычаг,
перевел ремень на холостой шкив. Замолчали шестерни, и для Филиппа настала
глухая тишина. Он вытянул свой ящик, черный от черного масла, как от
черного пота, и достал оттуда заветный резец. Он, прищурясь, осмотрел
лезвие, блестящее, заправленное, и стал устанавливать его, нахмурясь,
напряженно.
Он устанавливал резец, почти не дыша, шепотом поругиваясь. Вот, вот
оно! Он затаивал дыхание, как стрелок перед спуском. Готово! Васильев, уж
больше не глядя, затянул ключом гайки, накрепко, насмерть. Теперь пойдет
тонкая, как бумажная лента, стальная стружка и под ней блестящая
поверхность, глянцевитая, как шлифованная, и это должен быть размер. Но
если перебрал? Тогда весь блеск и торжество позором навалятся на Филиппа, и
ему... нет, уж ему-то не простят! Больно уж он хлесткий. Затюкают и год
поминать будут.
Васильев ткнул рычаг над головой, и осторожно зашептал перебор.
Стружка широкой упругой лентой пошла от резца, завернулась в блестящую
трубку и поползла со станка. Васильев пристально глядел, глаз не спускал с
работы, как будто нужно было присматривать за стружкой, - теперь все шло уж
без его воли, как бильярдный шар после удара.
Васильев волновался, потому что он всегда работал с риском, он ходил у
самых пределов.
Васильев не видел, как проходили мимо товарищи, как подмигивали, глядя
на напряженное лицо Васильева, - ишь, старается! - на грузную фигуру
Игнатыча с руками за спину; Филипп издали учуял, учуял боком глаза, -
Игнатыч глянул искоса и буркнул:
- Что, уж второй?
И Васильеву было лестно, а он только кивнул головой, будто ему это
впривычку, сейчас, видишь, занят, валит дальше.
"То-то огонь-парень!"
Васильев смерил. Он мерил с трепетом, как игрок открывает карту.
"Чок в чок! Что и надо!"
Филипп весело вздохнул, сделал беззаботный вид и глянул на соседей.
"То-то дураки-ковырялы".
И ему хотелось, чтобы сам Игнатыч ему в лицо прямо сказал, что он
молодец, аккуратист и первый в заводе токарь.
"Слон"
В ВОСКРЕСЕНЬЕ Васильев пересчитал еще раз получку. Три с полтиной он
туго завязал в узел в платок, в красный, с белой каймой; остальные деньги -
закопал в табак на дно коробки. Надел чистую рубаху, однобортную тужурку с
раковинками вместо пуговиц. Оглядел ноги в новых ботинках.
- Всегда, сволочи, шов скривят. Работа называется, - поворчал,
нагнулся и подавил пальцем кривой шов. Васильев жил в комнате у вдовой
сестры.
- Аннушка, ты прибери и не зажигай ты, Бога ради, лампадку эту, шут с
ней. Дух от нее, что в кухне.
Васильев стеснялся, что, если придет кто из товарищей и вдруг лампадка
- сейчас скажет с усмешкой:
- Религиозный? Крепко Бога боишься?
И придется извиняться, что сестра, мол; что с бабой поделаешь! Тогда
Васильев ругался в "богов с боженятами" и поглядывал на товарищей.
Филипп обтер рукавом свою фуражку с прямым козырьком, подул на донышко
и приладил поверх прически. Во Второй Слободской чуть поскрипывал новыми
подошвами и свернул к церкви Петра и Павла.
Солнце стояло высоко, было тихо, празднично, и смирно грелась на
солнце пустая улица. Петропавловская церковь была нарядная, улыбчатая
внутри церковь. Голубой с золотом иконостас и наивные цветные стекла в
окнах. От них чистые цветные пятна ложились на белые женские платки, и
ладан переливал разноцветным облаком, торжественным и задумчивым.
Васильев быстро оглянулся, не видит ли кто, и юрко шмыгнул на паперть.
Солнце косило из окон цветными полосами, и блестели праздничные тугие
прически, платки, а где-то впереди колыхались над толпой перья на шляпе.
Чинной строго стояла толпа, все ждали херувимскую. Строгое молчание
затаилось. Чуть слышно регент дал тон, и свежим дыханием вошел в церковь
тихий аккорд. . Люди перевели затаившийся дух, закрестились руки.
Васильев старался уловить в хоре голос Игнатыча - это он, должно быть,
басом выводит: "о-о". Но хор пел вольней и вольней, и Филипп уж не старался
высмотреть Игнатычев голос, слушал, смотрел на свечи, на радостный
иконостас, на лампадки, как слезы. Филипп даже чуть было не перекрестился
за соседом. Поднял уж руку, да спохватился и поправил прическу. И он стал в
уме отговаривать себя от Бога.
"Какой есть Бог? - думал Филипп. Крепко подумал, даже озлился. - Если
б был Бог, так стал бы он смотреть на безобразия, что по всей земле
творятся. Человек безвинно погибает, а ему хоть бы что. Все может, а ничего
не делает. Давно такому Богу пора расчет дать. - И Филипп с усмешкой
поглядел на сосредоточенные лица соседей. - Поставил свечку в две копейки и
думает себе два рубля вымолить. Держи, брат, карман!"
Хор смолк, и только одна басовая нота густо висела в воздухе. Филипп
узнал: "Игнатыч орудует".
Нота была точная, круглая, ровная.
Обедня отошла, и толпа двинулась вперед, где с амвона протягивал
седенький священник крест. Хор гремел победно.
Филипп не сводил глаз с маленькой дверцы, что вела с хоров на паперть.
Повалили певчие. Вот и Игнатыч в полупальто и вышитой рубахе. Он что-то
говорил регенту, маленькому, щупленькому, с козлиной бороденкой; они,
видимо, спорили. Они выходили деловито, не крестясь, и Филипп слышал, как
регент кричал Игнатычу:
- Да я-то тут при чем? Дьякон режет, занесло его, дисканты рвутся, а
вы свое да свое...
Они долго стояли без шапок на ступеньках церкви, и толпа прихожан
обмывала грузную фигуру Игнатыча и отрывала, сбивала регента. Его уносило
потоком, Игнатыч удерживал за рукав.
Наконец они надели шапки и пошли рядышком к воротам ограды.
Васильев, не спеша, обошел их. Поровнялся и отмахнул фуражкой.
- Петру Игнатычу мое почтение, - и когда Игнатыч взглянул, добавил,
чтоб закрепить: - С праздником.
- Ага, здорово, - сказал Игнатыч и удивленно глянул на Филиппа, - ты
чего же?
- А послушать.
- Да и лоб-то не грех перекрестить, пожалуй.
Тут уж Филипп неопределенно мыкнул и прошел вперед.
Он долго покупал семечки у торговки и видел, как мастер с регентом
прошли, и прошли не иначе, как в "Слон".
Шли они медленно, резонились о чем-то по хоровой части, Игнатыч
напирал и сбивал регента с панели.
Васильев обогнал их, чтоб первому прийти в "Слон", чтоб не подумали,
что увязался.
Ресторан "Слон" размещался в двух этажах. Внизу были стойка, машины,
столы с рваной клеенкой. Парно, душно, хрипел орган, надрывались голоса,
брякала посуда. Тут было дешево и всегда пьяно. Но верх был тихий.
Там была у стены особая музыка - ее заводили за пятак, и она играла
задумчиво, мелодично, как будто капает вода в звонкую чашу. Это был большой
игральный ящик, какие бывают в детских шарманках. Столы здесь были со
скатертями, с бумажными пальмами, на стенах картины в розовой кисее от мух.
Когда Филипп поднялся наверх, там было еще пусто. В конце зала у
столика с тарелками сидел половой и заботливо вырезал перочинным ножом
кукиш на деревянной палке. Из-под пола едва доносился гул машины и гомон
голосов.
Васильев степенно уселся за столик, огляделся и постучал человеку.
- Сей минут, - крикнул человек, привстал и что-то наспех доковыривал
ножиком. Стряхнул с фартука стружки и раскидистой походкой с трактирным
достоинством пошел к Васильеву.
- Заведи-ка машину, - сказал Филипп.
- Музыку, - назидательно поправил половой. - Пятачок стоит,
известно-с? А что поставить?
Он мазнул рукой по соседнему столику и шлепнул грязным листком под нос
Филиппу.
- Прейскурант - по номерам можно.
- Пятый, что ли, номер вали, - приказал наугад Васильев, - и бутылку
Калинкина.
Официант завел, и грустно закапала ария из "Травиаты".
Снизу вдруг ярко громыхнула машина, рванул густой рев голосов,
хлопнула дверь: регент с Игнатычем поднимались, все еще споря.
Игнатыч увидел Филиппа, мотнул в его сторону головой и шутливо
пробурчал:
- Что ты панихиду такую заказал? Надо было второй поставить.
"Клюнуло", - подумал Филипп. Игнатыч угощал регента. Но регент, видно,
спешил, и мастер наспех подливал пиво в недопитый стакан. Регент поминутно
чокался и глядел на часы.
Филипп спросил полдюжины и две воблы - он рисковал: мастер мог уйти с
регентом.
Но регент снялся один. Он суетливо дергал часы из чесучевой жилетки и
приговаривал:
- Так в среду на спевочку, не опаздывайте, в среду, значит, вечерком,
на спевочку. Покорно благодарю. - Он засеменил к выходу и дрябло застукал
по ступенькам.
- Жена у него с характером, - подшутил вдогонку Игнатыч и подмигнул
половому.
- Бывают женщины, - громко сказал Филипп от своего столика и обернулся
к Игнатычу.
- А ты женатый? - спросил Игнатыч. Он все еще улыбался - таким его не
видел Филипп в заводе никогда.
- Холостой, слава Богу, - сказал Васильев.
- Видать, вишь огородился. - И Игнатыч кивнул на пол-дюжину, что
строем стояла у Филиппа на столике.
- А подмогите, Петр Игнатыч, - сказал Васильев, привстал и выдвинул
второй стул.
- Ну, уж не обидеть... разве одну. Получи! - Игнатыч кинул трешку
половому и, переваливаясь, засопел через зал. - Так холостой, говоришь? -
сказал Игнатыч, масляно улыбаясь. - Ухажер, значит? - и лукаво сощурился.
- Я и по этой части справный.
- А по какой же ты еще справный? - Игнатыч отхлебнул пива и все
приятного ждал, улыбался.
- А по своей, по токарной, по мастеровой. - И глянул в глаза Игнатычу,
так свободно глянул, немного с вызовом.
И сейчас же стерлась улыбка с Игнатыча, опять он посерел, как в
мастерской.
"Поспешил, поспешил, - думал с испугом Филипп, - перебрал, запорол все
дело"
Игнатыч посмотрел на воблу, допил стакан, стукнул донышком об стол.
- Ты что ж это, на прибавку, что ли, набиваешься? Так, брат, оно не
делается! - и повернулся на стуле к половому: - Что ты сдачи-то, ай заснул?
Игнатыч встал и пошел навстречу официанту. Филипп смотрел ему в спину.
Народ уже начал прибывать. И в бильярдной метко щелкали шары.
"И верно говорят - все они сволочи, мастера эти, - думал Филипп. -
Человек перервись тут, а он об одном думает, кабы кто прибавку... Да на
чертовой она мне матери!"
Музыка трогательными тонкими звоночками кончала свой номер.
- Запорол! Перебрал, - сказал Филипп и больно стукнул кулаком о край
стола. Звонко охнули с испугу бутылки.
Баба
- ПОДАВАТЬ, что ли? - крикнула Аннушка. Филипп хлопнул дверью.
- С обедом она своим! - Наступил в потемках на калошу и швырнул ногой,
так что в конце коридора шмякнула в дверь. И повалился на койку, в чем был.
Аннушка вошла босиком, стала у накрытого стола.
- Обедать-то будешь?
- К чертям с твоими обедами! - из-под фуражки огрызнулся Васильев.
Аннушка обиженной рукой стала собирать тарелки, загребла их охапкой -
все сразу и боком вышла в двери.
- Вот уж верно: паразиты трудящихся масс... - шептал Филипп это про
мастеров, заодно и на Аннушку немного. В глазах все стояла толстая спина
Игнатыча, как он от стола повалил к выходу. - Из нашего ж брата, а за
пятьдесят целковых лишних он уж пес хозяйский. Что фараон - одна цена. Всем
вам будет... Всем, всем, голубчики, - сказал Филипп. Кинул фуражку на стол
и закурил.
Когда стало темнеть, Филипп накинул пальто, снял с гвоздя черную
прошлогоднюю шляпу и пошел со двора. У ворот сидела на лавке Аннушка,
грызла подсолнухи, болтала ногой и вбок глядела.
Филипп сказал:
- К вечеру достань большой самовар, взогрей: у меня гости будут.
Аннушка не повернулась, а чуть подняла голову в небо.
- Поняла? - сказал Филипп и зашагал прочь.
Филипп шел в город, в городе горели уж на улицах газовые фонари, и
Московская улица поднималась вверх, светилась двойным рядом. А над городом
дышало туманное зарево от освещенных улиц. Гулянье только начиналос