Главная » Книги

Герцен Александр Иванович - Кто виноват?, Страница 3

Герцен Александр Иванович - Кто виноват?


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

делался кандидатом. Не
  одаренный ни особенно блестящими способностями, ни чрезвычайной быстротою
  соображения, он любовью к науке, постоянным прилежанием вполне заслужил
  полученную им степень. Глядя на его кроткое лицо, можно было подумать, что
  из него разовьется одно из милых германских существований, - существований
  тихих, благородных, счастливых в немножко ограниченной, но чрезвычайно,
  трудолюбивой учено-педагогической деятельности, в немножко ограниченном
  семейном кругу, в котором через двадцать лет муж еще влюблен в жену, а жена
  еще краснеет от каждой двусмысленной шутки; это существования маленьких
  патриархальных городков в Германии, пасторских домиков, семинарских
  учителей, чистые, нравственные и незаметные вне своего круга... Но будто у
  нас возможна такая жизнь? Я решительно думаю, что нет; нашей душе не
  свойственна эта среда; она не может утолять жажду таким жиденьким винцом:
  она или гораздо выше этой жизни, или гораздо ниже, - но в обоих случаях
  шире. Сделавшись кандидатом, Круциферский сначала попытался получить место
  при университете; потом думал пробиться частными уроками, - но все попытки
  были напрасны: он унаследовал от отца удачу во всех предприятиях...
  
  Через несколько месяцев после того, как при звуках литавр и труб было
  возвещено о кандидатстве Кру-циферского, он получил письмо от старика,
  извещавшее его о болезни матери и мимоходом намекавшее на тесные
  обстоятельства. Зная характер отца, он по-пял, что одна страшная крайность
  заставила его сделать такой намек. Последние деньги были прожиты
  Круциферским, одно средство оставалось: у него был патрон, профессор
  какой-то гнозии, принимавший в нем сердечное участие; он написал к нему
  письмо открыто, благородно, трогательно и просил взаймы сто пятьдесят
  рублей. Профессор отвечал учтивейшим образом, тронулся запиской, но денег
  не прислал; в postscriptum'e [приписке (дат.)] ученый муж упрекал самым
  милым образом Круцифер-ского, что он не приходит никогда к нему обедать.
  Записка поразила молодого человека, - так мало знал он цену людям или,
  лучше сказать, деньгам! Ему было очень тяжело; он бросил милую записку
  доброго профессора на стол, прошелся раза два по комнатке и, совершенно
  уничтоженный горестью, бросился на свою кровать; слезы потихоньку
  скатывались со щек его; ему так живо представлялась убогая комната и в ней
  его мать, страждущая, слабая, может быть, умирающая, - возле старик,
  печальный и убитый. Больной хочется чего-нибудь, хочется, - но она
  скрывает, чтоб не увеличить горести мужа, а тот догадывается и тожз
  скрывает, боясь, что придется отказать ей... Читатель, если вы богаты или,
  по крайней мере, обеспечены, - принесемте глубокую благодарность небу, и да
  здравствует полученное нами наследство! да здравствует родовое и
  благоприобретенное!
  
  В эту тяжелую минуту для кандидата отворилась дверь его комнатки, и
  какая-то фигура, явным образом не столичная, вошла, снимая темный картуз с
  огромным козырьком. Козырек этот бросал тень на здоровое, краснощекое и
  веселое лицо человека пожилых лет; черты его выражали эпикурейское
  спокойствие и добродушие. Он был в поношенном коричневом сюртуке с
  воротником, какого именно тогда не носили, с бамбуковой палкой в руках и,
  как мы сказали, с видом решительного провинциала.
  
  - Вы господин Круциферский, кандидат здешнего университета?
  
  - Я, - отвечал Дмитрий Яковлевич, - к вашим услугам.
  
  - А вот, господин кандидат, позвольте мне сперва сесть; я постарше
  вас, да и пришел пешком.
  
  С этими словами он хотел было сесть на стул, на котором висел
  вицмундирный фрак; но оказалось, что этот стул может только выносить
  тяжесть фрака без человека, а не человека в сюртуке. Круциферский,
  сконфузившись, просил его поместиться на кровать, а сам взял другой (и
  последний) стул.
  
  - Я, - начал посетитель с убийственною медленностью, - инспектор
  врачебной управы NN, доктор медицины Крупов, и пришел к вам вот по какому
  делу...
  
  Инспектор был человек методический, остановился, вынул большую
  табакерку, положил ее возле себя, потом вынул красный платок и положил его
  возле табакерки, потом белый платок, которым обтер себе пот, и, нюхая
  табак, продолжал таким образом:
  
  - Вчерашнего числа я был у Антона Фердинанде-вича... мы с ним одного
  выпуска... нет, извините, он вышел годом ранее... да, годом ранее, точно, -
  все же были товарищи и остались добрыми знакомыми. Вот-с я и прошу его, не
  может ли он мне указать хорошего учителя в отъезд-де, в нашу губернию,
  кондиции, мол, такие и такие, и вот, мол, требуют то и то. Антон-ат
  Фердинандович и дал мне ваш адрес и, признаюсь, очень лестно отзывался об
  вас; а потому, если вы желаете иметь кондицию в отъезд, то я мог бы с вами
  дело покончить.
  
  Антон Фердинандович был именно профессор-пат- роп: он в самом деле
  любил Круциферского, но только не рисковал своими деньгами, как мы
  видели, - а рекомендацию всегда был готов дать.
  
  Тяжелый доктор Крупов показался Круциферскому небесным посланником; он
  откровенно рассказал ему свое положение и заключил тем, что ему выбора нет,
  что он обязан принять место. Крупов вытащил из кармана что-то среднее между
  бумажником и чемоданом и вынул письмо, покоившееся в обществе кривых
  ножниц, ланцетов и зондов, и прочел: "Предложите таковому 2000 рублей в год
  и никак не более 2500, потому что за 3000 рублей у моего соседа живет
  француз из Швейцарии. Особая комната, утром чай, прислуга и мытье белья,
  как обыкновенно. Обедать за столем".
  
  Круциферский не делал никаких требований, краснея говорил о деньгах,
  расспрашивал о занятиях и откровенно сознавался, что боится смертельно
  вступить в посторонний дом, жить у чужих людей. Крупов был тревут,
  уговаривал его не бояться Иегровых... "Ведь вам с нижи не детей крестить;
  будете учить мальчика, а с отцом, с матерью видаться за обедом. Генерал
  денежно вас не обидит, за это я вам отвечаю; жена его вечно сжит, - стало,
  и она вас не обидит, разве во сне. Дом Негрова, поверьте мне, не хуже...
  признаться, и не лучше всех помещичьих домов". Словом, торг сла-дился:
  Круциферский шел внаем за 2500 рублей в год. Инспектор был обленившийся в
  провинциальной жизни человек, но, однако, человек. Узнав рядом горьких
  опьь-твв, что все прекрасные мечты, великие слова остаются до поры до
  времени мечтами и словами, он поселился на веки веков в NN и мало-помалу
  научился говорить е расстановкой, носить два платка в кармане, один
  красный, другой белый. Ничто в мире не портит так человека, как жизнь в
  провинции. Но он не совсем еще вымер: в глазах его еще попрыгивали огоньки.
  Многое встрепенулось в душе Крупова при виде благородного, чистого юноши;
  ему вспомнилось то время, когда он с Антоном Фердинандовичем мечтал сделать
  переворот в медицине, идти пешком в Геттинген... и он горько улыбнулся при
  этих воспоминаниях. Когда торг кончился, ему пришло в голову: "Хорошо ли я
  делаю, вталкивая этого юношу в глупую жизнь полустеиного помещика?" Даже
  мысль дать ему своих денег и уговорить его не покидать Москвы пришла ему в
  голову; лет пятнадцать тому назад он так бы и сделал, но старыми руками
  ужасно трудно развязывать кошелек. "Судьба!" - подумал Крупов и утешился.
  Странно, что в этом случае он поступил точь-в-точь, как с древнейших времен
  поступает человечество: Наполеон говаривал, что судьба - слово, не имеющее
  смысла, - оттого-то оно так и утешительно.
  
  - Итак, мы дело сладили, - сказал наконец инсвек-здз;р после
  маленького молчания, - я еду через пять дней и буду очень рад, если вы
  разделите со мною тарантас.
  
  
  
  
  
  
   IV. ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ
  
  
  Давно известно, что человек везде может оклима-титься, в Лапландии и
  Сенегалии. Потому дивиться, собственно, нечему, что Круциферский
  мало-помалу начал привыкать к дому Негрова. Образ жизни, суждения, интересы
  этих людей сначала поражали его, йотом он стал равнодушнее, хотя и был
  далек от примирения с такою жизнию. Странное дело: в доме Негрова ничего не
  было ни разительного, ни особенного; но свежему человеку, юноше, как-то
  неловко, трудно было дышать в нем. Пустота всесовершеннейшая, самая
  многосторонняя царила в почтенном семействе Алексея Абрамовича. Зачем эти
  люди вставали с постелей, зачем двигались, для чего жили - трудно было бы
  отвечать на эти вопросы. Впрочем, и нет нужды на них отвечать. Добрые люди
  эти жили потому, что родились, и продолжали жить по чувству самосохранения;
  какие тут цели да задние мысли... Это все из немецкой философии! Генерал
  вставал в 7 часов утра и тотчас появлялся в залу с толстым черешневым
  чубуком; вошедший незнакомец мог бы подумать, что проекты, соображения
  первой важности бродят у него в голове: так глубокомысленно курил он; но
  бродил один дым, и то не в голове, а около головы. Глубокомысленное курение
  продолжалось час. Алексей Абрамович все это время тихо ходил по зале, часто
  останавливаясь перед окном, в которое он превнимательно всматривался, щурил
  глава, морщил лоб, делал недовольную мину, даже кряхтел, но и это был такой
  же оптический обман, как вадумчивость. Управитель должен был в это время
  стоять у дверей, рядом с казачком. Окончив куренье, Алексей Абрамович
  обращался к управителю, брал у него из рук рапортичку и начинал его ругать
  не на живот, а на смерть, присовокупляя всякий раз, что "кончено, что он
  его знает, что он умеет учить мошенников и для примера справедливости
  отдаст его сына в солдаты, а его заставит ходить за птицами!" Выдали это
  мера нравственной гигиены вроде ежедневных обливаний холодной водой, -
  мера, посредством которой он поддерживал страх и повиновение своих
  вассалов, или просто патриархальная привычка - в обоих слу" чаях
  постоянство заслуживало похвалы.
  
  Управитель слушал отеческие наставления с безмолвным самоотвер-жением:
  слушать их казалось ему такою же существенною обязанностью, сопряженной с
  его должностью, как красть пшеницу и ячмень, сено и солому.
  
  "Ах ты разбойник! - кричал генерал. - Да тебя мало трех раз
  повесить!" - "Воля вашего превосходительства", - отвечал с величайшим
  спокойствием управитель и смотрел своими плутовскими глазами как-то
  косвенно вниз.
  
  Беседа эта продолжалась до появления детей здороваться; Алексей
  Абрамович протягивал им руку; с ними являлась миньятюрная фращуженка-мадам,
  которая как-то уничтожалась, уходя сама в себя, приседая а la Pompadour;
  она извещала, что чай готов, и Алексей Абрамович отправлялся в диванную,
  где Глафира Львовна уже дожидалась его перед самоваром. Разговор
  обыкновенно начинался жалобою Глафиры Львовны на свое здоровье и на
  бессонницу; она чувствовала в правом виске непонятную, живую боль, которая
  переходила в затылок и в темя и не давала ей спать. Алексей Абрамович
  слушал бюллетень о здоровье супруги довольно равнодушно, потому ли, что он
  один во всем роде человеческом очень хорошо и основательно знал, что она
  ночью никогда не просыпается, или потому, что ясно видел, как эта
  хроническая болезнь полезна здоровью Глафиры Львовны, - не знаю.
  
  Зато Элиза Авгу-стовна приходила в ужас, жалела о страдалице и утешала
  ее тем, что и княгиня Р***, у которой она жила, и графиня М***, у которой
  она могла бы жить, если б хотела, точно так же страдают живою болью и
  называют ее tic douloreux [нервный тик (фр.)]. Во время чая приходил повар;
  благородная чета начинала заниматься заказом обеда и бранить за вчерашний,
  хотя блюда и были вынесены пусты. Повар имел то преимущество перед
  приказчиком, что его ежедневно бранил барин, как и приказчика, да, сверх
  того, бранила барыня. После чая Алексей Абрамович отправлялся по полям;
  несколько лет жив безвыездно в деревне, он не много успел в агрономии,
  нападал на мелкие беспорядки, пуще всего любил дисциплину и вид безусловной
  покорности. Воровство самое наглое совершалось почти перед глазами, и он
  большей чаетию не замечал, а когда замечал, то так неловко принимался за
  дело, что всякий раз оставался в дураках. Как настоящий глава и отец
  общины, он часто говаривал: "Вору спущу, мошеннику спущу, но уж дерзости не
  могу стерпеть", - в этом у него состоял патриархальный point d'honneur!
  [вопрос- чести (фр.)] Глафира Львовна, кроме чрезвычайных случаев, никогда
  не выходила из дома пешком, разумеется, исключая старого сада, который от
  запущенности сделался хорошим и который начинался от самого балкона; даже
  собирать грибы ездила она всегда в коляске.
  
  Это делалось следующим образом. С вечера отдавался приказ старосте,
  чтоб собрать легион мальчишек и девчонок с кузовками, корзинками,
  плетушками и проч. Глафира Львовна с француженкой ехала шагом по просеке, а
  саранча босых, полуголых и полусытых детей, под предводительством старухи
  птичницы, барчонка и барышни, нападала на масленки, волвянки, сыроежки,
  рыжики, белые и всякие грибы. Гриб удивительной величины или чрезвычайной
  малости приносился птичницей к матушке-енеральше; им изволили любоваться и
  ехали далее. Возвратившись домой, она всякий раз жаловалась на усталь и
  ложилась уснуть перед обедом, употребив для восстановления сил какой-нибудь
  остаток вчерашнего ужина - барашка, теленка, поенного одним молоком,
  индейку, кормленную грецкими орехами, или что-нибудь в этом роде, легкое и
  приятное. Между, тем уж и Алексей Абрамович хватил горькой, закусил,
  повторил и отправился прогуляться в саду; он особенно в это время любил
  пройтись по саду и заняться оранжереей, расспрашивая обо всем садовникову
  жену, которая во всю жизнь не умела отличить груш от яблок, что не мешало
  ей иметь довольно приятную наружность. В это время, то есть часа ва полтора
  до обеда, француженка занималась образованием детей. Что она им
  преподавала, как - это покрывалось непроницаемой тайной. Отец и мать были
  довольны: кто же имеет право мешаться в семейные дела после этого? - В два
  чаеа подавален обед. Каждое блюдо было достаточно, чтоб убить человека,
  привыкнувшего к европейской нище. Жир, жир и жир, едва смягчаемый капустой,
  луком и еолеными грибами, перерабатывался, при помощи достаточного
  количества мадеры и портвейна, в упругое тело Алексея Абрамовича, в
  расплывшееся! - Глафиры Львовны и в сморщившееся тельце, едва покрывавшее
  косточки Элизы Августовны. Кстати, Э-лиза Августовна не отставала от
  Алексея Абрамовича в уне-требдении мадеры (и заметим притом шаг вперед XIX
  века: в XVIII веке нанимавшейся мадаме не быле бы предоставлено право пить
  вино за столом); она увврялаг что в ее родине (в Лозанне} у них был
  виво-градник и она дома всегда вместо кваса пила мадеру из своих лоз и
  тогда еще привыкла к ней. После обеда генерал ложился на полчаса уснуть на
  кушетке в кабинете и спал гораздо долее, а Глафира Львовна отщщв-лялаеь с
  мадамой в диванную. Мадам говорила беспрерывно, и Глафира Львовна засыпала
  под ее бесконечные рассказы. Иногда, для разнообразия, Глафира Львовна
  посылала за женой сельского священника; та являлась, - какое-то дикое
  несвязное существо, вечно испуганное и всего боящееся. Глафира Львовна
  целые часы проводила с ней и потом говорила мадаме: "Ah, сomтe elie est
  bete, insupportable!" [Ах, до чего она глупа, невыносимо! (фр.)]. И в самом
  деле, попадья была непроходимо глупа. Потом чай, потом ужин около десяти
  часов, после ужина семья начинала зевать всеми ртами. Глафира Львовна
  замечала, что в деревне надобно жить по-деревенски, то есть раньше ложиться
  спать, - и семья расходилась. В одиннадцать часов дом храпел от конюшни до
  чердака. Изредка наезжал какой-нибудь сосед - Негров под другой фамилией -
  или старуха тетка, проживавшая в губернском городе и поврежденная на
  желании отдать дочерей замуж; тогда на миг порядок жизни изменялся; но
  гости уезжали - и все шло по-прежнему. Разумеется, что за всеми этими
  занятиями все еще оставалось довольно времени, которое не знали куда деть,
  особенно в ненастную осень, в долгие зимние вечера. Весь талант француженки
  был употребляем на то, чтоб конопатить эти дыры во времени. Надобно
  заметить, что ей было что порассказать. Она приехала в последние годы
  царствования покойной императрицы Екатерины портнихой при французской
  труппе; муж ее был второй любовник, но, по несчастию, климат Петербурга
  оказался для tie.ro гибелен, особенно после того, как, оберегая с бальшим
  усердием, чем нужно женатому человеку, одну из артисток труппы, он был
  гвардейским сержантом выброшен из окна второго этажа на улицу; вероятно,
  падая, он не взял достаточных предосторожностей от сырого воздуха, ибо с
  той минуты стал кашлять, кашлял месяца два, а потом перестал - по очень
  простой причине, потому что умер.
  
  Элиза Августовна Овдовела именно в то время, когда муж всего нужнее,
  то есть лет в тридцать... поплакала, поплакала и по-шла сначала в сестры
  милосердия к одному подагрику, а потом в воспитательницы дочери одного
  вдовца, очень высокого ростом, от него перешла к одной княгине и т. д., -
  всего не перескажешь. Довольно, что она умела чрезвычайно хорошо
  прилаживаться к нравам дома, в котором находилась, вкрадывалась в
  доверенность, де-яалась необходимой, исполняла тайные и явные поручения,
  хранила на всех действиях какую-то печать клиентизма и уничижения, уступала
  место, предупреждала желания. Словом, чужие лестницы были для нее не круты,
  чужой хлеб не горек. Она, хохотав и вязав чулок, жила себе беззаботно и
  припеваючи; ей, вечно втянутой во все маленькие истории, совершающиеся
  между девичьей и спальней, никогда не приходило в голову о жалком ее
  существовании. Итак, в скучное время Элиза Августовна тешила своими
  рассказами, тогда как Алексей Абрамович раскладывал гранпасьянс, а Глафира
  Львовна, ничего не делая, сидела на диване. Элиза Августовна знала тысячи
  похождений и интриг о своих благодетелях (так она называла всех, у кого
  жила при детях); повествовала их она с значительными добавлениями и
  приписывая себе во всяком рассказе главную роль, худшую или лучшую - все
  равно. Алексей Абрамович еще с большим интересом, нежели его жена, слушал
  скандальные хроники воспита" тельницы своих детей и хохотал от всего
  сердца, находя, что это - клад, а не мадам. Почти так тянулся день за днем,
  а время проходило, напоминая себя иногда большими праздниками, постами,
  уменьшениями дней, увеличением дней, именинами и рождениями, и Глафира
  Львовна, удивляясь, говорила: "Ах, боже мой, ведь послезавтра Рождество, а
  кажется, давно ли выпал снег!"
  
  Но где же во всем этом Любонька, бедная девушка, которую воспитывали
  добрые Негровы? Мы ее совсем забыли. В этом она больше нас виновата: она
  являлась, большею частью молча, в кругу патриархальней семьи, не принимая
  почти никакого участия во всем происходившем и принося самым этим явный
  диссонанс в слаженный аккорд прочих лиц семейства. В этой девице было много
  странного: с лицом, полным энергии, сопрягались апатия и холодность, ничем
  не возмущаемые, по-видимому; она до такой степени была равнодушна ко всему,
  что самой Глафире Львовне было это невыносимо подчас, и она звала ее
  ледяной англичанкой, хотя андалузские свойства генеральши тоже подлежали
  большому сомнению. Лицом она была похожа на отца, только темно-голубые
  глаза наследовала она от Дуни; но в этом сходстве была такая необъятная
  противоположность, что. два лица эти могли бы послужить Лафатеру предметом
  нового тома кудряных фраз: жесткие черты Алексея Абрамовича, оставаясь теми
  же, искуплялись, так сказать, в лице Любоньки; по ее лицу можно было
  понять, что в Негрове могли быть хорошие возможности, задавленные жизнию ц
  погубленные ею; ее лицо было объяснением лица Алексея Абрамовича: человек,
  глядя на нее, примирялся с ним. Но отчего же она всегда была задумчива?
  отчего не-, многое веселило ее? отчего она любила сидеть одна у себя в
  комнате? Много было на это причин, и внутренних и внешних, - начнем с
  последних.
  
  Положение ее в доме генерала не было завидно - не потому, чтобы ее
  хотели гнать или теснить, а потому, что, исполненные предрассудков и
  лишенные деликатности, которую дает одно развитие, эти люди были
  бессознательно грубы. Ни генерал, ни его супруга не понимали странного
  положения Любоньки у них в доме и усугубляли тягость его без всякой нужды,
  касаясь до нежнейших фибр ее сердца. Жесткая и отчасти надменная натура
  Негрова, часто вовсе без намерения, глубоко оскорбляла ее, а потом он
  оскорблял ее и е намерением, но вовсе не понимая, как важно влияние иного
  слова на душу, более нежную, нежели у его управителя, и как надобно было
  быть осторожным ему о беззащитной девушкой, дочерью и не дочерью, живущей у
  него по праву и по благодеянию. Эта деликатность была невозможна для такого
  человека, как Негров; ему и в голову не приходило, чтоб эта девочка могла
  обидеться его словами; что она такое, чтоб обижаться? Алексей Абрамович,
  желая укрепить более и более любовь Любоньки к Глафире Львовне, часто
  повторял ей, что она всю жизнь обязана бога молить за его жену, что ей
  одной обязана она всем своим счастием, что без нее она была бы не барышней,
  а горничной. Он в самых мелочных случаях давал ей чувствовать, что хотя она
  воспитывалась так же, как его дети, но что между ними огромная разница.
  Когда ей миновало шестнадцать лет, Негров смотрел на всякого неженатого
  человека как на годного жениха для нее; заседатель ли приезжал с бумагой из
  города, доходил ли слух о каком-нибудь мелкопоместном соседе, Алексей
  Абрамович говорил при бедной Любоньке: "Хорошо, кабы посватался заседатель
  за Любу, право, хорошо; и мне бы с руки, да и ей чем не партия? Ей не графа
  же ждать!" Глафира Львовна еще менее не теснила Любоньки, даже в иных
  случаях по-своему баловала ее: заставляла сытую есть, давала не вовремя
  варенье и проч.; но и от нее бедная много терпела. Глафира Львовна считала
  себя обязанною каждой вновь знакомившейся даме представлять Любоньку,
  присовокупляя: "Это сиротка, воспитывающаяся с моими малютками", - потом
  начинала шептать. Любонька догадывалась, о чем речь, бледнела, сгорала от
  стыда, особенно когда провинциальная барыня, выслушав тайное пояснение,
  устремляла на нее дерзкий взгляд, сопровождая его двусмысленной улыбкой. В
  последнее время Гяафира Львовна немного переменилась к сиротке; ее начала
  посещать мысль, которая впоследствии могла развиться в ужасные гонения
  Любоньке: несмотря на всю материнскую слепоту, она как-то разглядела, что
  ее Лиза - толстая, краснощекая и очень похожая на мать, но с каким-то
  прибавлением глупого выражения, - будет всегда стерта благородной
  наружностью Любоньки, которой, сверх красоты, самая задумчивость нридавала
  что-то такое, почему нельзя было пройти мимо ее. Увидев это, она совершенно
  была согласна 6 Алексеем Абрамовичем, что если подвернется какой-ябудь
  секретарик добренький или заседатель, тоже добренький, то и отдать ее.
  Всего этого Любонька не могла не видать. Сверх сказанного, ее теснило и все
  окружающее; ее отношения к дворне, среди которой жала ее кормилица, были
  неловки.
  
  Горничные смотрели на нее, как на выскочку и, преданные
  аристократическому образу мыслей, считали барышней одну столбовую Лизу.
  Когда же они убедились в чрезвычайной кротости Любоньки, в ее
  невзыскательности, когда увидели, что она никогда не ябедничает на них
  Глафире Львовне, тогда она была совершенно потеряна в их мнении, и они
  почти вслух, в минуты негодования, говорили: "Холопку как ни одевай, все
  будет холопка: осанки, виду барственного совсем нет". Все это мелочи, не
  стоящие внимания о точки зрения вечности, - но нрошу того сказать, кто
  испытал на себе ряд ничтожных, нечистых названий, оскорблений, - тот или,
  лучше, та пусть скажет, легки они или нет. К довершению бедствий Любоньки
  приезжала иногда проживавшая в губернском городе тетка Алексея Абрамовича о
  тремя дочерьми. Старуха - злая, полубезумная и ханжа - не могла видеть
  несчастную девушку и обращалась с нею возмутительно. "С какой стати,
  матунша, - говорила она, покачивая головой, - принарядилась так? а? Скажите
  пожалуйста! Да вас, сударыня, можно принять за равную моим дочерям! Глафира
  Львовна, для чего вы ее так балуете? Ведь Марфушка, родная тетка ее. у меня
  птичницей, рабыня моя; а это с какой стати, право? Да и Алексей-то, старый
  грешник, постыдился бы добрых людей!" Эти ругательные замечания она
  заключала всякий раз молитвою, чтоб господь бог простил ее племяннику грех
  рождения Любоньки.
  
  Дочери тетки - три провинциальные грации, из которых старшая года
  два-три уже стояла на роковом двадцать девятом году, - если не говорили с
  такою патриархальною простотою, то давали в каждом слове чувствовать Любе
  всю снисходительность свою, что они удостаивают ее своей лаской. Любонька
  при людях не показывала, как глубоко ее оскорбляют подобные сцены, или,
  лучше, люди, окружавшие ее, не могли понять и видеть прежде, нежели им было
  указано и растолковано; но, уходя в свою комнату, она горько плакала... Да,
  она не могла стать выше таких обид - да и вряд ли это возможно девушке в ее
  положении. Глафире Львовне было жаль Любоньку, но взять ее под защиту,
  показать свое неудовольствие - ей и в голову не приходило; она
  ограничивалась обыкновенно тем, что давала Любоньке двойную порцию варенья,
  и потом, проводив с чрезвычайной лаской старуху и тыеячу раз повторив, чтоб
  chere tante [милая тетя (фр.)] их не забывала, она говорила француженке,
  что она ее терпеть не может и что всякий раз после ее посещения чувствует
  нервное расстройство и живую боль в левом виске, готовую перейти в затылок.
  Нужно ли говорить, что воспитание Любоньки было сообразно всему остальному?
  
  Кроме Элизы Августовны, некто не учил ее; сама же Элвза Августовна
  занималась с детьми одной французской грамматикой, несмотря на то что тайна
  французского правописания ей не далась и она до седых волос писала с
  большими промахами. Кроме грамматики, она и не бралась ни за что, хотя,
  впрочем, рассказывала, что у какой-то княгини приготовила двух сыновей в
  университет. Книг в Доме Негрова водилось немного, у самого Алексея
  Абрамовича ни одной; зато у Глафиры Львовны была библиотека; в диванной
  стоял шкаф, верхний этаж его был занят никогда не употреблявшимся парадным
  чайным сервизом, а нижний - книгами; в нем было с полсотни французских
  романов; часть их тешила и образовывала в незапамятные времена графиню
  Мавру Ильинигану, остальные купила Глафира Львовна в первый год после
  выхода замуж, - она тогда все покупала: кальян для мужа, портфель с видами
  Берлина, отличный ошейник с золотым замочком... В числе этих ненужиостей
  купила она десятка четыре модных книг; между ними попались две-три
  английские, также переехавшие в деревню, несмотря на то что не только в
  доме Петрова, но на четыре географические мили кругом никто не знал
  по-английски. Их она взяла за лондонский переплет; переплет был
  действительно очень хорош. Глафира Львовна охотно позволяла Любоньке брать
  книги, даже поощряла ее к этому, говоря, что и она страстно Яюбит чтение и
  очень жалеет, что многосложные заботы по хозяйству и воспитанию не
  оставляют ей времени почитать. Любонька читала охотно, внимательно; но
  особенного пристрастия к чтению у ней не было: она не настолько привыкла к
  книгам, чтоб они ей сделались необходимы; ей что-то все казалось вяло в
  них, даже Вальтер Скотт наводил подчас на Любоньку страшную скуку. Однако ж
  бесплодность среды, окру-якавшей молодую девушку, не подавила ее
  развития, - совсем напротив, пошлые обстоятельства, в которых она
  находилась, скорее способствовали усилению мощного роста. Как? - Это тайна
  женской души. Девушка или 6 самого начала так прилаживается к окружающему
  ее, что уж в четырнадцать лет кокетничает, сплетничает, делает глазки
  проезжающим мимо офицерам, замечает, не крадут ли горничные чай и сахар, и
  готовится в почтенные хозяйки дома и в строгие матери, или в необычайною
  легкостью освобождается от грязи и сора, побеждает внешнее внутренним
  благородством, каким-то откровением постигает жизнь и приобретает такт,
  хранящий, напутствующий ее. Такое развитие почти неизвестно мужчине; нашего
  брата учат, учат и в гимназиях, и в университетах, и в бильярдных, и в
  других более или менее педагогических заведениях, а все не ближе, как лет в
  тридцать пять, приобретаем, вместе С потерею волос, сил, страстей, ту
  ступень развития и пониманья, которая у женщины вперед идет, идет об руку с
  юностью, с полнотою и свежестью чувств..
  
  Любоньке было двенадцать лет, когда несколько слов, из рук вон жестких
  и грубых, сказанных Негровым в минуту- отеческой досады, в несколько часов
  воспитали ее, дали ей толчок, после которого она не останавливалась. С
  двенадцати лет эта головка, покрытая темными кудрями, стала работать; круг
  вопросов, возбужденных в ней, был не велик, совершенно личен, тем более она
  могла сосредоточиваться на них; ничто внешнее, окружающее не занимало ее;
  она думала и мечтала, мечтала для того, чтоб облегчить свою душу, и думала
  для того, чтоб понять свои мечты. Так прошло пять лет. Пять лет в развитии
  девушки - огромная эпоха; задумчивая, скрытно пламенная, Любонька в эти
  пять лет стала чувствовать и понимать такие вещи, о которых добрые люди
  часто не догадываются до гробовой доски; она иногда боялась своих мыслей,
  упрекала себя за свое развитие - но не усыпила деятельности своего духа.
  Некому было ей сообщить все занимавшее ее, все собиравшееся в груди; под
  конец, не имея силы носить всего в себе, она попала на мысль, очень
  обыкновенную у девушки: она стала записывать свои мысли, свои чувства. Это
  было нечто вроде журнала; для того чтоб познакомить вас с нею, выписываем
  из этого журнала следующие строки:
  
  "Вчера вечером сидела я долго под окном; ночь была теплая, в саду так
  хорошо... Не знаю, отчего мне все делалось грустнее и грустнее; будто
  темная туча поднялась из глубины души; мне было так тяжело, что я плакала,
  горько плакала... У меня есть отец и мать, - но я сирота: я

Другие авторы
  • Урусов Сергей Дмитриевич
  • Страхов Николай Николаевич
  • Адрианов Сергей Александрович
  • Тургенев Александр Михайлович
  • Зотов Рафаил Михайлович
  • Ряховский Василий Дмитриевич
  • Высоцкий Владимир А.
  • Лукьянов Иоанн
  • Горбунов Иван Федорович
  • Волкова Анна Алексеевна
  • Другие произведения
  • Никитин Виктор Никитич - Никитин Виктор Никитич
  • Кржижановский Сигизмунд Доминикович - Катастрофа
  • Касаткин Иван Михайлович - Дело праздничное
  • Славутинский Степан Тимофеевич - Жизнь и похождения Трифона Афанасьева
  • Тугендхольд Яков Александрович - Винсент Ван-Гог
  • Базунов Сергей Александрович - Базуновы: краткая биобиблиографическая справка
  • Пушкин Василий Львович - Письма А. И. Тургеневу
  • Щеголев Павел Елисеевич - О "Русских женщинах" Некрасова
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Бернард Мопрат, или перевоспитанный дикарь, сочинение Жорж Занд, (Г-жи Дюдеван)
  • Диковский Сергей Владимирович - На острове Анна
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 576 | Комментарии: 4 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа