в санях ездят, как в карете, берут за собой двух лакеев и целый год живут
на запасах, привозимых из Пензы и Симбирска.
В одном из таких домов жила графиня Мавра Ильинишна. Некогда она
кружилась в вихре аристократии, была кокетка, хороша собой, была при дворе,
любезничала с Кантемиром, и он писал ей в альбом силлабическим размером
мадригал, "сиречь виршную хвалебницу", в которой один стих оканчивался
словами: "богиня Минерва", а другой рифмующий стих - словами: "толь
протерва". Но от природы чрезвычайно холодная и надменная своей красотой,
она отказывала женихам, ожидая какой-то блестящей партии. Между тем отец ее
умер, а брат, управлявший нераздельным имением, лет в десять пропил и
проиграл почти все достояние. Столичная жизнь стала слишком дорога; надобно
было жить скромнее. Когда графиня вполне поняла затруднительное положение
свое, ей было за тридцать лет, и она разом открыла две ужасные вещи:
состояние расстроено, а молодость миновала. Тут она сделала несколько
отчаянных опытов выйти замуж - они не удались; тогда, запрятав страшную
злобу внутри своей груди, она переселилась в Москву, говоря, что ей шум
большого света опротивел и что она ищет одного покоя. Сначала в Москве ее
носили на руках, считали за особенную рекомендацию на светское значение
ездить к графине; но мало-помалу желчный язык ее и нестерпимая надменность
отучили от ее дома почти всех. Брошенная, оставленная всеми, старая дева
еще более исполнилась негодованием и ненавистью, окружила себя разными
приживающими старухами, полунабожными и полубродячими, собирала сплетни со
всех концов города, ужасалась развратному веку и ставила себе в высокое
достоинство свое бесконечное девство.
Граф-братец, окончательно промотавший свое имение, для поправки
состояния решился на геройский подвиг для того времени - женился на
купеческой дочери, четыре года ежедневно упрекал ее происхождением,
проиграл до копейки приданое, согнал ее со двора, опился и умер. Год спустя
умерла и жена, остазив после себя пятилетнюю дочь без всякого соствя-ния.
Мавра Ильинишяа взяла ее к себе на воспитание. Мудрено сказать, что
побудило ее к этому: фамильная гордость, участие к ребенку или ненависть к
брату, - как бы то ни было, жизнь маленькой девочки была некрасива: она
была лишена всех радостей своего возраста, аастращена, запугана,
притеснена. Эгоизм старух-девиц ужасен: он хочет выместить на всем
окружающем пробелы, оставшиеся в их вымороженном сердце. Безотрадно и
скучно подрастала маленькая графиыя; ш". несчастию, она не принадлежала к
тем натурам, которые развиваются от внешнего гнета; начав приходить в
сознание, она нашла в себе два сильные чувства: непреодолимое желание
внешних удовольствий и сяльяую ненависть к образу жизни тетки. Оба чувства
(шли простительны. Мавра Ильинишна не только не доставляла племяннице
никакого рассеяния, но убивала претщательно все удовольствия и невинные
наслаждения, которые она сама находила; она думала, что жизнь молодой
девушки только для того и назначена, чтоб читать ей вслух, когда она спит,
и ходить за нею остальное время; она хотела поглотить всю юность ее,
высосать все свежие соки души ее - в благодарность за воспитание, которого
она ей не давала, но которым упрекала ее ежеминутно. Время шло. Графиня
сделалась невестой, и весьма невестой, - ей было уже двадцать три года. Она
чувствовала вполне тягостную скуку и однообразие своего положения, и все
существо ее вертелось около одной мысли - вырваться из ада теткина дома.
Могила казалась ей лучше; она пила уксус, чтоб получить чахотку, но он не
помогал ей; она хотела идти в монастырь, но в ней не было до-веяьно
решимости. Вскоре мысли ее приняли другой вборот. Старинные французские
романы, которые она, не знаю как, отрыла в теткином гардеробе, пояснили ей,
что есть, кроме смерти и монастыря, значительные утешения; она оставила
Адамову голову и начала придумывать голову живую, с усами и кудрями. Тысячи
романических картин мучили ее и день и ночь; она сочиняла себе целые
повести: он ее увозит, их преследуют, "любить им не велят", раздаются
выстрелы... "Ты моя навеки!" - говорит он, сжимая пистолет, и проч. На эту
тему с бесчисленными вариациями сводились все мечты, все помыслы ее, все
сновидения, и бедная с ужасом просыпалась каждое утро, видя, что никто ее
не увозит, никто не говорит: "ты моя навеки", - и тяжело подымалась ее
грудь, и слезы лились на ее подушки, и она с каким-то отчаянием пила, но
приказу тетки, сыворотку, и еще с большим - шнуровалась потом, зная, что
некому любоваться на ее стан. Такое состояние духа не могло быть вполне
побеждено сывороткой, а вело прямо к сентиментальности и экзальтации.
Графиня начала покровительствовать всех горничных и прижимать к сердцу
засаленных де-тей кучера, - период, после которого девушке или тот час
надобно идти замуж, или начать нюхать табак, любить кошек и стриженых
собачонок и не принадлежать ни к мужескому, ни к женскому полу. По счастию,
на долю графини выпало первое. Она была недурна собой, и в эту именно эпоху
должна была поразить нашего героя: зовущее всего существа ее, ее томные
глаза, ее неровно подымающаяся грудь победили Негрова. Он увидел ее раз у
Старого Вознесенья - и судьба его жизни была решена. Генерал вспомнил
корнетские годы, начал искать всевозможных случаев увидеть графиню, ждал
часы целые на паперти и несколько конфузился, когда из допотопной кареты,
тащимой высоними тощими клячами, потерявшими способность умереть,
вытаскивали два лакея старую графиню с видом вороны в чепчике и мешали
выпрыгнуть молодой грач фине с видом центифольной розы. У генерала была в
Москве двоюродная сестра... У кого есть в Москве двоюродная сестра, оседлая
и довольно богатая, ют может жениться почти на всякой невесте, если он
имеет чин и деньги, а она не имеет еще жениха. Генерал вверил свою тайну
кузине, - та приняла истинно сестринское участие. Месяца два бедная
пропадала от скуки, и вдруг, как с неба, свалилось сватовство. Она тотчас,
послала дрожки за женой одного титулярного советника. Титулярная советница
приехала; кузнпа выгнала ил ближней ком маты горничных, чтоб никто не мог
подслушать.
Через час времени титулярная советница с раскрасневшимся лицом
выбежала от купины и, наскоро рассказав в девичьей, в чем дело, бросилась
со двора. На другой день, утром в девять часов, двоюродная сестра сердилась
на неаккуратность титулярной советницы, которая хотела быть в одиннадцать
часов и еще не приходила; наконец желанная гостья явилась, и с нею другая
особа, в чепчике; словом, дело кипело с необычайного быстротою и с
достодолжным порядком. У графини в доме начались исподволь важные перемены:
с окон сняли сторы из равендука и велели вымыть, замки было велено
вычистить кирпичом с квасом (суррогат уксуса); в передней, где ужасно пахло
кджей, оттого что четыре лакея шили подтяжки, выставили зимнюю раму.
Оставленная всеми, Мавра Илышишна была в восхищении, что за ее племянницу
сватается генерал да еще пребогатый; но, храня свое достоинство, она едва
снизошла до позволения начать сватовство. Однажды утром графиня приказала
племяннице одеться повнимательнее, открыть больше шею и сама осматривала ее
с ног до головы.
- Да для чего это, maman, вы мне приказываете одеваться? Разве будут
гости?
- Не твое дело, душечка, - отвечала графиня, но добрым, приветливым
голосом.
Кисейное платье племянницы чуть не вспыхнуло от огня, пробежавшего по
ее жилам; она догадывалась, подозревала, не смела верить, не смела не
верить... она должна была выйти на воздух, чтоб не задохнуться. В сенях
горничные донесла ей, что сегодня ждут генерала, что генерал этот сватается
за нее... Вдруг въехала карета.
- Палашка, я умру, я умираю! - говорила молодая графиня.
- И, полноте, ваше сиятельство, кто ж умирает, когда сватаются, да
еще такие женихи... Я вот всегда говорила: нашей графине быть за
генералом, - извольте всех спросить.
Чье перо в состоянии описать все, что перечувствовала бедная девушка
во время показа и смотра!.. Когда она несколько пришла в себя, первое, что
поразило ее, - этo фрак Алексея Абрамовича: она так твердо верила в его
мундир и эполеты... Впрочем, Негров и без мундиpa мог тогда еще нравиться;
хотя ему было под сорок, но, благодаря доброму здоровью, он сохранил себя
удивительно, и, от природы не слишком речистый, он имел ту развязность,
которую имеют все военные, особенно служившие в кавалерии; остальные
недостатки, какие могла в нем открыть невеста, богато искупались
прекрасными усами, щегольски отделанными на тот раз. Свадьба ладилась.
Через неделю после смотра графиню Мавру Ильинишну явились поадравлять ее
знакомые, - люди, которые считались давно умершими, выползли из своих нор,
где они лет тридцать упорно сражались с смертью и не сдались, где они лет
тридцать капризничали и собирали деньги, хилые, разбитые параличом, с
удушьем и глухотой. Графиня всем говорила одно: "Новость эта меня удивила
не меньше вас; я и не думала свою Коко так рано отдавать замуж; дитя еще;
ну да, батюшка, божья воля! Человек он солидный и честный, отцом может
служить ей: она так неопытна. А генеральство его и богатство - не важная
вещь: и через золото сле-зы текут. Да и нечего сказать, я вкусила плод
благочестивого воспитания моего (при этом она прикладывала к глазам
платок); истинно, что делает воспитание!
Можно ли было ждать от такого отца развращенного - царство ему
небесное - и от купчихи такого детища? Не поверите: ведь она с ним четырех
слов не молвила, а я только посоветовала, а она, моя голубушка, хоть бы
слово против: если вам, mаmаn, угодно, говорит, так я, говорит, охотно
пойду, говорит..." - "Это истинно редкая девица в наш развращенный век!" -
отвечали на разные манеры знакомые и друзья Мавры Ильияиш-ны, и потом
начинались сплетни и бессовестное чер-ненье чужих репутаций. Словом,
немного прошло времени, как к пышно убранной квартире цуг вороных лошадей
привез в четвероместной карете мордоре-фонсе генерала Негрова, одетого в
мундир с ментиком, и супругу его Глафиру Львовну Негрову, в венчальном
платье из воздуха с лентами. Хор певчих, парадные шаферы, плошки, музыка,
золото, блеск, духи встретили молодую; вся дворня стояла в сенях, добиваясь
увидеть молодых, камердинерова жена в том числе; ее муж, как высший
сановник передней, распоряжался в кабинете и спальне. Такого богатства
графиня никогда не видала вблизи, и все это ее, и сам генерал ее, - и
молодая была счастлива от маленького пальца на ноге до конца длиннейшего
волоса в косе: так или иначе, мечты ее сбылись.
Спустя несколько недель после свадьбы Глафира Львовна, цветущая, как
развернувшийся кактус, в белом неньюаре, обшитом широкими кружевами,
наливала утром чай; супруг ее, в позолоченном халате из тармаламы и с
огромным янтарем в зубах, лежал на кушетке и думал, какую заказать коляску
к Святой: желтую или синюю; хорошо бы желтую, однако и синюю недурно.
Глафиру Львовну также что-то очень занимало; она забыла чайник и
мечтательно склонила голову на руку; иногда румянец пробегал по ее щекам,
иногда она показывала явное беспокойство. Наконец муж заметил
необыкновенное расположение ее и сказал:
- Ты что-то не в духе, Глашенька; нездоровится, что ли, тебе?
- Нет, я здорова, - отвечала она и при этом подняла глаза к аему с
видом человека, просящего помощи.
- Как хочешь, а что-нибудь да есть у тебя на уме.
Глафира Львовна встала, подошла к мужу, обняла его и сказала голосом
трагической актрисы:
- Алексис, дай слово, что ты исполнишь мою просьбу!
Алексис начал удивляться.
- Посмотрим, посмотрим, - отвечал он.
- Нет, Алексис, поклянись исполнить мою просьбу могилой твоей матери.
Он вынул чубук изо рта и посмотрел на нее с изумлением.
- Глашеиька, я не люблю таких дальних обходов; я солдат: что могу -
сделаю, только скажи мне просто.
Она спрятала лицо на его груди и пропищала в слезах:
- Я все знаю, Алексис, и прощаю тебя. Я знаю, у тебя есть дочь, дочь
преступной любви... я понимаю Веопытность, пылкость юности (Любоньке было
три года!..). Алексис, она твоя, я ее видела: у ней твой нос, твой
затылок... О, я ее люблю! Пусть она будет моей дочерью, позволь мне взять
ее, воспитать... и дай мне слово, что не будешь мстить, преследовать тех,
oi кого я узнала. Друг мой, я обожаю твою дочь; позволь же, не отринь моей
просьбы! - И слезы текли обильным ручьем по тармаламе халата.
Его превосходительство растерялся и сконфузился до высочайшей степени,
и прежде нежели успел: прийти в себя, жена вынудила его дать позволение и
поклясть-ся могилой матери, прахом отца, счастьем их будущих детей, именем
их любви, что не возьмет назад своего позволения и не будет доискиваться,
как она узнала. Разжалованная в дворовые, малютка снова была произведена в
барышни, и кроватка опять переехала в бельэтаж. Любоньку, которую сначала
отучили отца звать отцом, начали отучать теперь звать мать - матерью,
хотели ее вырастить в мысли, что Дуня - ее кормилица. Глафира Львовна сама
купила в магазине на Кузнецком мосту детское платье, разодела Любоньку, как
куклу, потом прижала ее к сердцу и заплакала. "Сиротка, - говорила она
ей, - у тебя нет папаши, нет мамаши, я тебе буду все... Папаша твой там!" -
и она указала на небо. - "Папа с крылышками", - пролепетал ребенок, - и
Глафира Львовна вдвое заплакала, восклицая: "О, небесная простота!" А дело
было очень просто: на потолке, по давнопрошедшей моде, был представлен
амур, дрягавший ногами и крыльями и завязывавший какой-то бант у черного
железного крюка, на котором висела люстра. - Дуня была на верху счастия;
она на Глафиру Львовну смотрела как на ангела; ее благодарность была без
малейшей примеси какого бы то ни было неприязненного чувства; она даже не
обижалась тем, что дочь отучали быть дочерью; она видела ее в кружевах, она
видела ее в барских поко-ях - и только говорила: "Да отчего это моя
Любонька уродилась такая хорошая, - кажись, ей и нельзя надеть другого
платьица; красавица будет!" Дуня обходила все монастыри и везде служила
заздравные молебны о доброй барыне.
Многие сочтут зкс-графиню героиней. Я полагаю, что ее поступок сам в
себе был величайшею необдуманностью, - по крайней мере, равною
необдуманности выйти замуж за человека, о котором она только и знала, что
ои мужчина и генерал. Причина - очевидно, романтическая экзальтация,
предпочитающая всему на свете трагические сцены, самопожертвования,
натянуто благородные поступки. Справедливость требует присовокупить, что
Глафира Львовна не имела при этом никакой хитрой мысли, ни даже тщеславия;
она сама не знала, для чего она хотела воспитывать Любоньку: ей нравилась
патетическая сторона этого дела. Алексей Абрамович, позволив однажды, нашёл
очень естественным странное положение ребенка и не дал даже себе труда
подумать, хорошо или худо он сделал, согласившись на это... В самом деле,
хороню или худо он сделал? Можно многое сказать и "за" и "против". Кто
считает высшей целью жизни человеческой развитие, во что бы оно ни стало,
какие бы оно последствия ни привело, - тот будет со стороны Глафиры
Львовны. Кто считает высшей целью жизни счастье, довольство, в каком бы
кругу оно ни было и насчет чего бы оно ни досталось, - тот будет против
нее. Любонька в людской, если б и узнала со временем о своем рождении,
понятия ее были бы так тесны, душа спала бы таким непробудимым сном, что из
этого ничего бы не вышло; вероятно, Алексей Абрамович, чтобы вполне
примириться с совестью, дал бы ей отпускную и, может быть, тысячу-другую
приданого; она была бы при своих понятиях чрезвычайно счастлива, вышла бы
замуж за купца третьей гильдии, носила бы шелковый платок на макушке, пила
бы по двенадцати чашек цве-точногв чая и народила бы целую семью купчиков;
иногда приходила бы она в гости к дворе чихе Негрова и видела бы с
удовольствием, как на нее с завистью смотрят ее бывшие подруги. Так она
могла бы прожить до ста лет и надеяться, что сто извозчичьих дрожек
проводят ее на Ваганьковское кладбище. Любонька в гостиной - совсем иное
дело: как бы глупо ее ни воспитывали, она получала возможность
образоваться; самая даль от грубых понятий людской - своего рода
воспитание. С тем вместе она должна была понять всю несообразную нелепость
своего положения; оскорбления, слезы, горести ждали ее в бельэтаже, и все
это вместе способствовало бы дальнейшему развитию духа, а может быть, с тем
вместе, развитию чахотки. Итак, выбирайте сами, хорошо или худо сделала
ш-ше Негров.
Брачная жизнь Алексея Абрамовича потекла как по маслу; на всех
каретных гуляньях являлась его четверня и блестящий экипаж и пышущая
счастьем чета в этом экипаже. Их наверное мбжно было встретить и в
Сокольниках 1 мая, и в Дворцовом саду в Вознесенье, и на Пресненских прудах
в Духов день, и на Тверском бульваре почти всякий день. Зимой ездила они в
собрание, давали обеды, имели абонированную ложу. Но страшное однообразие
убивает московские гулянья: как было в прошлом году, так в нынешнем и в
будущем; как тогда с вами встретился толстый купец в великолепном кафтане с
чернозубой женой, увешанной всякими драгоценными каменьями, так и нынче
непременно встретится - только кафтан постарше, борода побелее, зубы у жены
почернее, - а все встретится; как тогда встретился хват с убийственными
усами и в шутовском сюртуке, так и нынче встретится, несколько исхудалый;
как тогда водили на гулянье подагрика, покрытого нюхательным табаком, так и
нынче его поведут... От одного этого можно запереться у себя в комнате.
Алексей Абрамович был человек выиосливе.гй, однако силы человеческие
сочтены: дольше десяти лет он не мог протянуть, надоело и ему и Глаше. В
это десятилетие у них родились сын и дочь, и они начали тяжелеть не по
дням, а по часам; одеваться не хотелось им больше, и они начали делаться
домоседами и, не знаю, как и для чего, а полагаю - больше для
нсесовершеннейшего покоя, решились ехать на житье в деревню. Это случилось
года четыре прежде ученого разговора генерала с Дмитрием Яковлевичем.
III. БИОГРАФИЯ ДМИТРИЯ ЯКОВЛЕВИЧА
Разумеется, биография бедного молодого человека не может иметь той
занимательности, как биография Алексея Абрамовича с домочадцами. Мы
должны -из мира карет мордоре-фонсе перейти в мир, где заботятся о
завтрашнем ободе, из Москвы переехать в дальний губернским город, да и в
нем не останавливаться на единственной мощеной улице, по которой иногда
можно ездить и на которой живет аристократия, а удалиться в один из
немощеных переулков, по которым почти никогда нельзя ни ходить, ни ездить,
и там отыскать почерневший, перекосившийся домик о трех окнах, - домик
уездного лекаря Круциферского, скромно стоящий между почерневшими и
перекосившимися своими товарищами.
Все эти домики скоро развалятся, заместятся новыми, и никто об них не
помянет; а между тем во всех них развивалась жизнь, кипели страсти,
поколения сменялись поколениями, и обо всех этих существованиях столько же
известно, сколько о диких в Австралии, как будто они человечеством
оставлены вне закона и не признаны им. Но вот домик, который мы искали. В
нем лет тридцать жил добрый, честный старик с своей женою. Жизнь его была
постоянною битвою со всевозможными нуждами и лишениями; правда, он вышел
довольно победоносно, то есть не умер с голода, не застрелился с отчаяния,
но победа досталась не даром: в пятьдесят лет он был и сед, и худ, и
морщины покрыли его лице, а природа одарила его богатым запасом сил и
здоровья. Не бурные порывы, не страсти, не грозные перевороты источили это
тело и придали ему вид преждевременной дряхлости, а беспрерывная, тяжелая,
мелкая, оскорбительная борьба с нуждою, дума о завтрашнем дне, жизнь,
проведенная в недостатках и заботах. В этих низменных сферах общественной
жизни душа вянет, сохнет в вечном беспокойстве, забывает о том, что у нее
есть крылья, и, вечно наклоненная к земле, не подымает взора к солнцу.
Жизнь лекаря Круциферского была огромным продолжительным геройским подвигом
на неосвещенном поприще, награда - насущный хлеб в настоящем и надежда не
иметь его в будущем. Он учился на казенный счет в Московском университете
и, выпущенный лекарем, прежде назначения женился на немке, дочери какого-то
провизора; приданое ее, сверх доброй и самоотверженной души, сверх любви,
которую она, по немецкому обычаю, сохранила на всю жизнь, состояло из
нескольких платьев, пропитанных запахом роаовоге масла с ребарбаром.
Страстно влюбленному студенту в голову не приходило, что он не имеет права
ни на любовь, ни на семенное счастье, что и для этих прав есть свой ценз,
вроде французского электорального ценза.
Через несколько дней после свадьбы его назначили полковым лекарем в
действующую армию. Восемь лет номадной [кочевой от (греч. nomas -
кочевники)] жизни вынес он; на девятый устал и начал просить постоянного
места, - ему дали одну из открывшихся ваканций. И Круциферский потащился с
женой и детьми с одного края России в другой и поселился в губернском
городе NN. Сначала он имел кой-какую практику. Хотя сановники и помещики в
губернских городах предпочитают лечиться у немцев, но, по счастию, немца
(кроме часовщика) под рукой не находилось. Это был счастливейший период
жизни Круциферского; тогда он купил свой домик о трех окнах, а Маргарита
Карловна сюрпризом мужу, ко дню Иакова, брата господня, ночью обила старый
диван и креслы ситцем, купленным на деньги, собранные по копейке. Ситец был
превосходный; на диване Авраам три раза изгонял Агарь с Измаилом на пол, а
Сарра грозилась; на креслах с правой стороны были ноги Авраама, Агари,
Измаила и Сарры, а с левой - их головы. Но эта счастливая эпоха не долго
продолжалась. Один богатый помещик, село которого было под самым городом,
привез с собою домового доктора, отбившего всю практику у Круциферского.
Молодой доктор был мастер лечить женские болезни; пациентки были от него
без ума; лечил он от всего пиявками и красноречиво доказывал, что не только
все болезни - воспаление, но и жизнь есть не что иное, как воспаление
материи; о Круциферском он отзывался с убийственным снисхождением; словом,
он вошел в моду. Весь город шил ему по канве подушки и кисеты, сувениры и
сюрпризы, а о старом лекаре старались забыть. Правда, купцы и духовные
остались верными Круциферскому, но купцы никогда не бывали больны, всегда,
слава богу, здоровы, а когда и случалось прихворнуть, то по собственному
усмотрению терлись и мазались в бане всякой дряныо - скапидаром, дегтем,
муравьиным спиртом - и всегда выздоравливали - или умирали через несколько
дней. В обоих случаях Круциферскому не приходилось ничего делать, а смерть
падала на его счет, и молодой доктор всякий раз говорил дамам: "Странная
вещь, ведь Яков Иванович очень хорошо знает свое дело, а как не догадался
употребить t-rae opii Sydenhamii капель X, solutum in aqua distiliata
[Сиденгэмовой настойки опия капель 10, разведенных в дистиллированной воде
(лат.)], да не поставил под ложечку сорок пять пиявок; ведь человек-то бы
был жив". Слыша латинские слова, сама губернаторша верила, что человек бы
был жив. И так, мало-помалу, Круциферский был сведен на одно жалованье: оно
состояло, кажется, из четырехсот рублей; у него было пять человек детей;
жизнь становилась тяжелее и тяжелее. Яков-Иванович не зпал, как
прокормиться; скарлатина указала ему выход: трое из детей умерли друг за
другом, остались старшая.дочь и Меньшов сын. Мальчик, кажется, избегнул
смерти и болезни своею чрезвычайною слабостью: он родился преждевременно и
был не более, как жив; слабый, худой, хилый и нервный, он иногда бывал не
болен, но никогда не был здоров. Несчастия этого ребенка начались прежде
его рождения. В то время как Маргаритa Карловна была тяжела им, над ними
готово было разразиться ужасное несчастие. Губернатор возненавидел
Круциферского за то, что он не дал свидетельства о естественной смерти
засеченному кучеру одного помещика [Эти строки были выпущены ценсурой.
(Примеч. А. И. Герцена.)]. Яков Иванович был на вершок от гибели и с
какой-то кроткой, геройской грустью, молча и самоотверженно ждал страшного
удара, - удар прошел мимо головы его. В это тревожное время беспрерывных
слез родился Митя, единственный наказанный в деле о найденном теле кучера.
Дитя это было идолом Маргариты Карловны; чем болезненнее, чем слабее оно
казалось, тем упорнее хотела мать сохранить его; она, кажется, делилась с
ним своей силой, любовь оживляла его и исторгла его у смерти. Она будто
чувствовала, что он останется у них один, - опора, надежда, утешение. А что
же сталось с его сестрой? Ей было лет семнадцать, когда в NN стоял пехотный
полк; когда он ушел, ушла и лекарская дочь с каким-то подпоручиком; через
год писала она из Киева, просила прощенья и благословения и извещала, что
подпоручик женился на ней; через год еще писала она из Кишинева, что муж ее
оставил, что она с ребенком в крайности. Отец послал ей двадцать пять
рублей. После этого не было об ней и вести. Когда Митя подрос, его отдали в
гимназию; он учился хорошо; вечно застенчивый, кроткий и тихий, он был даже
любим инспектором, который считал не вовсе сообразным с своей должностью
любить детей.
Отец хотел после курса записать его в канцелярию гражданского
губернатора, в чем ему обещал протежировать секретарь, у которого он лечил
безвозмездно детей, вечно золотушных. Вдруг Мите открылась другая дорога.
Какой-то меценат и тайный советник проезжал но городу NN, отправляясь из
деревни в Москву [Эти строки были выпущены ценсурой. (Примеч. А. И.
Герцена.)]. Директор гимназии, имевший талант узнавать явно приближение
тайных советников, тотчас отправился просить удостоительной чести посещения
вертограда и рассадника отечественного просвещения. Меценату не хотелось,
но он любил радушные приемы и с тем вместе почтительные. Директор, в
мундифе и поддерживая шляпой шпагу, объяснил меценату подробно, отчего сени
сыры и лестница покривилась (хотя меценату до этого дела не было); ученики
были развернуты праг-вильной колонной; учители, сильно причесанные и с
крепко повязанными галстухами, озабоченно ходили, глазами показывали что-то
ученикам и сторожу, всего менее потерявшемуся. Учитель физики просил
позволения его превосходительства убить кролика под колпаком пневматической
машины и голубя лейденской банкой. Меценат просил их пощадить, причем
директор, тронутый, посмотрел на всех учителей и на всех учеников, как бы
говоря: "Величие всегда сопровождается кротостью". Голубь и кролик после
этого жили в залавке у сторожа до самого акта, когда неумолимый учитель
все-таки, к большому удовольствию всего города, принес их на жертву науке и
образованию. Затем один "з учеников вышел вперед, и учитель французского
языка спросил его: "Не имеет ли он им что-нибудь сказать по поводу высокого
посещения рассадника наук?" Ученик тотчас же начал на каком-то
франко-церковном наречии: "Коман пувонн ну поверь анфан ремерсиерь лилюстръ
визитеръ" [Как нам, бедным детям, отблагодарить знаменитого посетителя (от
фр. comment pouvons-nous pauvres enfants remercier l'illuslre visiteur)].
Глядя по сторонам во время этой келъто-славян-еквй речи, меценат
обратил как-то внимание на болезненный и нежный вид Мити, подозвал его к
себе, поговорил, приласкал. Директор сказал, что это отличнейший ученик,
что он пошел бы далеко, но что отец его не имеет чем содержать его в Москве
и проч. Меценат был меценат и сказал Мите, что через месяц или два поедет
его управитель, что если его родители согласны, то он ему прикажет привезти
Митю в Москву и велит дать ему уголок в своем флигеле вместе с детьми
управляющего. Директор послал тотчас письмоводителя за Яковом. Ивановичем.
Яков Иванович застал мецената, уже садящегося в дормез. Старик был истинно
тронут, плакал, как дитя, и простым языком, нескладным и прерывистым,
благодарил его. Меценат указал на плечистого мужчину, помогавшего
застегивать какие-то ремешки у кареты, и сказал: "Это мой управляющий, он
повезет вашего сына", - сказал и уехал, милостиво улыбнувшись. Через месяц
кибитка с бубенчиками выехала из ворот Круциферского, и в ней сидел Митя,
покрытый одеялом, увязанный и одетый матерью, и ириказчик - в одном
сюртуке, потому что он в пути предпочитал нагреваться изнутри. И вот от
чего зависит судьба человека! Если б меценат не проезжал через город NN,
Митя поступил бы в канцелярию, и рассказа нашего не было бы, а был бы Митя
со временем старший помощник правителя дел и кормил бы он своих стариков
бог знает какими доходами, - и отдохнули бы Яков Иванович и Маргарита
Карловна. Отъезд Мити был переломом жизни стариков: они остались одни,;
тишина, грусть еще более овладели их домиком. Управляющий мецената, человек
не слабонервный, почувствовал что-то вроде слез, когда старики расставались
с сыном. Бедный отец прощается не так, как богатый; он говорил сыну: "Иди,
друг мой, ищи себе хлеба; я более для тебя ничего не могу сделать; прелагай
свою дорогу и вспоминай нас!" И увидятея ли они, найдет ли он себе хлеб -
все покрыто черной, тяжкой завесой... Хочет отец дать сыну на дорогу
побольше, и нет возможности; он десять раз рассчитывает, сколько можно
уделить из наличных восьмидесяти рублей, и все ему кажется мало. А мать
сколько едез прольет над убогим узелком, в который она положила
необходимейшие свои вещи, но понимает, что всего недостает, и знает, что
негде взять... Это сцены, никому не известные, мещанские, скрываемые
тщательно от постороннего глаза, но вопиющие и раздирающие сердце! Хорошо,
что они скрыты!
Молодой Круциферский через четыре года с