Главная » Книги

Алданов Марк Александрович - Живи как хочешь, Страница 22

Алданов Марк Александрович - Живи как хочешь


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26

Виноват, против милых, симпатичных дилетантов шантажа. Не скажу, что решительно ничего, но я давно примирился с тем, что я мира не переделаю. Принимаю его таким, каков он есть! Благословлять не благословляю, а принимаю! Да, конечно, на свете есть множество людей в тысячу раз хуже вас. Живите на здоровье, дорогой мой! У вас наверное есть свои достоинства. У Стависского были, у Аль Капоне были... Выпьем еще, а?
   - С удовольствием, - сказал Гранд. - "Проклятый старикашка", - подумал он впрочем без злобы. Ему даже было несколько смешно.
   - Отличное вино... Конечно, вы не требуете от меня чувств, которые были бы характерны для первых времен христианства? Не скрою, если у меня представится случай сделать вам какую-либо небольшую неприятность, то я, может быть, от этого соблазна и не воздержусь. Но я это сделаю против убеждения, да и то не наверное... Нет, нет, никаких недобрых чувств я к вам не испытываю. Я даже готов был бы оказать вам услугу. Позвольте, например, дать вам совет: уезжайте подобру-поздорову.
   - Куда и зачем?
   - Куда вам угодно. Чем дальше, тем лучше. Например, в Каракас? Или в Эфиопию, а? Зачем?.. Видите ли, мне по знакомству показывали ваше доссье. Полиция вами интересуется, дорогой мой. Говорю как джентльмен с джентльменом. Не скажу, что она очень интересуется, но интересуется. Скорее всего, никаких мер пока принято не будет. Однако гарантировать ничего нельзя. Право, уезжайте. Подумайте, ведь мне все равно, останетесь ли вы в Париже или нет. Я и боссу ни одного слова о нашем разговоре не скажу. Я в этом деле лицо не заинтересованное. Вы ведь больше не будете делать попыток подкупить меня. Знаю, знаю, у многих людей есть такое убеждение, будто подкупить можно всякого человека. Это неверно. Даже настоящих злодеев не всегда можно купить, все зависит от формы, от дела, от риска. Ну, вот, я никак не идеализирую повешенных в Нюренберге людей. Но если б, например, союзное командование предложило фельдмаршалу Кейтелю или даже Герингу миллион долларов за то, чтобы они умышленно проиграли войну, то те наверное отклонили бы это предложение. У всякого человека своя честь, правда?.. И свое удовольствие. Jedes Tierchen hat sein Plaisirchen, - повторил старик свою любимую поговорку. - Не хотите больше вина? Конец бутылки приносит счастье.
   - Выпейте его сами, - сказал Гранд, вставая и улыбаясь. - Прощайте.
   - До приятного свидания, - сказал Норфольк, крепко пожимая ему руку.
  

VII

  
   Постановка была кончена.
   Актеры, техники, даже статисты приходили прощаться к Пемброку и благодарили его. Он тоже всех благодарил и обещал не забывать при следующих постановках. Фильм обошелся дорого, был большой перерасход, но Альфред Исаевич знал, что перерасход бывает почти всегда и в своих сметах даже принимал это во внимание: расход - такой-то, перерасход - такой-то.
   Все же он любезно и ласково отклонял просьбы артистов повезти их в Америку. Туда отправлялись с ним только Делавар и его секретарь Норфольк, а также Яценко и Надя: да и то Виктор Николаевич ехал на свои деньги. Надя получила не "квотную" визу, а временную, на пять месяцев, и была этим очень разочарована. Пемброк утешал ее.
   - ...Для начала вы осмотритесь. А если, как я надеюсь, вам у нас понравится, то мы как-нибудь с сэром Уолтером устроим вам и постоянную визу.
   - Это я уже давно слышу.
   - Darling, в один день ничего не делается.
   - Альфред Исаевич, какой там "один день"! Я хлопочу уже почти год!
   - Другие ждут и больше. А у вас вдобавок такое неопределенное семейное положение. Какой-то муж-большевик остался в России, жена едет без мужа. Когда же, наконец, вы получите развод?
   - Надеюсь, скоро.
   - Это я тоже давно слышу... Если б вы были женой сэра Уолтера, все было бы в порядке, - сказал Альфред Исаевич, искоса взглянув на Надю. - Поверьте, мне было не так легко достать для вас и временную визу!
   - Ведь ваш Делавар обещал позвонить по телефону президенту Соединенных Штатов! - саркастически сказала Надя. Альфред Исаевич рассмеялся.
   - Он не очень "мой". Уж скорее "ваш", да... Надеюсь, вы ни минуты не верили, что он в самом деле может позвонить президенту! Мне он этого не сказал бы. Вообще, Наденька, - вставил Пемброк серьезно, - лучше держитесь подальше от Делавара. Я ничего дурного не хочу о нем сказать, но я старик и я вас очень люблю. Ваш сэр Уолтер сумасшедший, однако он очень порядочный человек, совершенный джентльмен. Выходите замуж за сэра Уолтера.
   - А если сэр Уолтер не пожелает на мне жениться?
   - Тогда и слепому будет ясно, что он сумасшедший.
   - Какой вы галантный, Альфред Исаевич! Разведитесь с мистрис Пемброк, и я выйду замуж за вас.
   - Нет, спасибо, я очень доволен мистрис Пемброк. У нее только один недостаток. Я очень гостеприимен, а она меньше, гораздо меньше. Кажется, у Лескова какой-то денщик говорит, что на свете есть только его барин и он сам, а все остальные сволочь.
   - Спасибо, что предупредили. Вы, кажется, звали меня погостить в вашем Сильвиа-Хауз.
   - Вы меня не поняли! Сильвия не считает всех других сволочью, избави Бог! - поправился Альфред Исаевич. - Но барин, то есть я, это особь статья... Ну, хорошо, моя милая, так готовьтесь к отъезду. Билеты нам всем обещаны. Делавар тоже едет. Помните то, что я вам сказал.
   - Да что вы ко мне пристаете с Делаваром! Мне на него, с вашего позволения, начихать.
   - Не даю вам позволения, это уже было бы слишком. Во-первых, он ваше начальство, а во-вторых, вам Делавар может пригодиться. Пока он понимает в кинематографе столько, сколько свинья в апельсинах. Но все-таки вам надо поддерживать с ним контакт.
   - То-то и есть, вы по крайней мере это понимаете, не то, что мой козырь! Контакт, но не слишком тесный, правда?
   - Я таких вещей не говорю и не думаю, - целомудренно сказал Пемброк, не любивший вольных шуток у дам.
   - Вы прелесть, Альфред Исаевич!
   - Так что на меня вам не "начихать"?
   - Как можно! Вы свой брат, русский интеллигент, - сказала Надя, знавшая, чем его можно подкупить. - И вы непременно поставите в театре "Рыцарей Свободы", и я завоюю Америку в роли Лины.
   - Это мы еще посмотрим, sugar plum. Не хвались идучи на рать.
   - А я хвалюсь... Кстати, вы оплачиваете только мой билет в Америку?
   - Я с радостью платил бы вам и суточные, но сэр Уолтер слышать не хочет.
   - Об этом надо говорить не с сэром Уолтером, а со мной. Я пока не его жена, да если и стану, то this is a free country. Видите, как я хорошо произношу ти-эйч! А какие именно суточные, Альфред Исаевич?
   - Скромные. Наденька. Убедите сэра Уолтера подписать со мной контракт в качестве сценариста на два года, и я в виде взятки подпишу контракт и с вами.
   - На каких условиях?
   - На скромных. Вы еще не Грета Гарбо... А наш фильм уже запродан в пять стран! - весело сказал Пемброк. - Мы, конечно, повезем с собой ленту в Нью-Йорк. Все зависит от Америки.
   - Все вообще в мире зависит от вашей Америки!
   - И слава Богу! - сказал Пемброк,
  

VIII

  
   Идея, пришедшая в голову профессору Фергюсону на аэроплане, оказалась превосходной. Он всю дорогу думал о ней, и у него сложился в уме план опытов.
   В свой городок он приехал в одиннадцать часов утра. Предупрежденная им по телеграфу уборщица, работавшая у него много лет, оставшаяся у него после развода и всецело бывшая на его стороне против жены, чисто убрала его уютную квартиру, возобновила телефонное сообщение, пустила в ход газовый ледник. Они очень обрадовались друг другу. На столе стоял завтрак: grape fruit, ледяная вода, молоко, свинина с бобами, салат с майонэзом и ананасом и Deep Dish Apple-pie. Французы с высоты своего тысячелетнего авторитета могли с презрением относиться к американской кухне, но все это было свое, родное и, что бы там ни говорили, лучшее в мире.
   За завтраком он болтал с уборщицей, узнавал местные новости, отвечал на ее вопросы, сообщал, что во Франции теперь есть и хлеб, и мясо, и фрукты, что о войне много говорят и никто серьезно о ней не думает, что Европа понемногу восстанавливается благодаря плану Маршалла. Уборщица все это слушала удовлетворенно, но неодобрительно отозвалась о легкомыслии парижанок и тревожно его спросила, уж не ел ли он там лягушек. Фергюсон уверил ее, что лягушек не ел, что обобщать ничего нельзя и что женщины в Париже есть, как везде, самые разные. При этом вспомнил Тони, - здесь и это воспоминание не было тяжелым: с улыбкой представил себе ее в этой обстановке, в разговоре с этой уборщицей. Он был в восторге, что вернулся домой.
   После завтрака Фергюсон сделал несколько визитов, затем заехал в лабораторию. Все оказалось в полном порядке. Он собрал главных сотрудников, вкратце изложил им свою идею и распределил между ними задания. Опыты начались на следующее утро. Результаты их скоро оказались чрезвычайно важными.
   Фергюсон сделал сообщение на собрании химического общества, затем сам кое-как перевел текст на французский язык и по воздушной почте отправил знакомому академику в Париж. Тот в следующий понедельник доложил об его работах Академии Наук, и в "Comptes Rendus" появились три страницы, - предельный размер доклада. Успех был большой, тот самый ученый успех - у нескольких сот человек на земле. Очень скоро стали появляться дальнейшие сообщения, уже за общей подписью его и сотрудников: "Фергюсон и Блэк", "Фергюсон и Джонсон" и т. д. Как обычно в таких случаях бывает, в новую область бросились ученые в других американских лабораториях. Все корректно признавали его приоритет, подтверждали результаты его опытов, сообщали результаты своих. Европейские ученые таких опытов производить не могли, - у громадного большинства из них не было ни циклотронов, ни даже изотопов, вообще почти ничего не было. Но они чрезвычайно заинтересовались, посылали лестные письма, задавали вопросы. В ученых кругах говорили, что Фергюсон, вероятно, получит Нобелевскую премию. Даже недоброжелатели признавали, что он имеет на премию права.
   По случайности он в это время получил отличие, не имевшее никакой связи с его последними открытиями. В пору войны Фергюсон оказывал услуги французским ученым, бежавшим от Гитлера в Америку, и состоял председателем какого-то комитета; его участие в работах, закончившихся изобретением атомной бомбы, тоже стало известно в Париже. По несколько запоздавшему докладу, французское правительство наградило его орденом Почетного Легиона. Об этом в газетах появились телеграммы на первой странице: "French decorate American". Репортеры появились в лаборатории, узнали о последних работах Фергюсона и, как водится, напутав, сообщили о них в печати с указанием его возраста, роста и веса. Об его исследованиях появились и серьезные заметки в воскресных приложениях больших газет. Условная, теоретическая известность у него была уже давно. Теперь к его славе, кроме Нобелевской премии, уже ничто ничего прибавить не могло.
   Сам он думал об этом с улыбкой. По его мнению, в точных науках были работы гениальные, как, например, работы Эйнштейна, Майкельсона, Пастера, Генриха Герца, - были и просто счастливые, как открытие радия или рентгеновских лучей. Фергюсон и вообще не считал себя гениальным ученым, но мысль, пришедшая ему на аэроплане при чтении популярной статьи, уж никак гениальной не могла быть названа: она была именно счастливой. Он знал, что в молодости производил исследования, представлявшие собой значительно большее усилие мысли, - и они славы ему не приносили. Да и теперь, быть может, без Почетного Легиона его заслуги так бы и не стали известны широкому кругу читателей. Все же слава доставляла ему радость. Теперь он был уж вполне уверен, что нашел свой путь к счастью, - путь наиболее для него естественный: наука и труд.
   Слава помогла ему и в деле визы для Тони. Он дал ей аффидэвит, достал еще другой от богатого знакомого. Все же формальности могли бы продолжаться довольно долго. Фергюсон съездил в Вашингтон, пустил в ход все связи, получил визу гораздо скорее, чем другие, и по тому, как его везде принимали, видел, что стал знаменитым человеком.
   Мысль о Тони была ему тяжела. "Было что-то нехорошее в моем бегстве. Я займусь ею когда она приедет, но может быть займусь издали: сюда, конечно, ее не привезу, но устрою в Нью Иорке... Очень легко предоставить погибающему полное право и полную возможность погибнуть. Что же я мог сделать? И что же я могу сделать теперь?" Думал, что она, вероятно, нуждается. По своей щедрости, он охотно послал бы ей то немногое, что было у него на текущем счету. Но по своему джентльменству, опасался, что в этом тоже было бы что-то не очень достойное, почти грубое, - "точно я откупаюсь!" Он написал ей сейчас же после приезда в Соединенные Штаты, написал очень мило. Ответа не было. Фергюсон знал породу людей, которые с легкой гордостью говорят: "Я никогда на письма не отвечаю". Тони к этой породе не принадлежала. "Сердится? Или с ней что-либо случилось? Уже что-либо случилось?".. Он написал вторично, приложил работу для перевода и чек на довольно значительную сумму, много большую, чем нужно было бы для билета второго класса. Заодно известил ее, что виза ей послана американскому консулу, что работа для нее в Нью Иорке найдется. Хотел было написать: "Умоляю вас приехать", но подумал и написал: "Убедительно советую вам приехать".
   Ответа и на этот раз не было очень долго. Письмо было послано заказным. Фергюсон был очень обеспокоен. Хотел было даже запросить по телеграфу Дюммлера, но в этом было бы нечто неловкое и ее компрометирующее. Тони несколько раз ему снилась. Понемногу мысль о ней стала у Фергюсона почти навязчивой.
   Политикой он больше не занимался. Уоллес совершенно его разочаровал. Теперь он интересовался планом Барука о контроле над атомной энергией. Об этом прочел доклад в Нью-Йорке, выслушанный с большим вниманием. Фергюсон подумал, что ему следовало бы прочесть такой же доклад и в Лондоне, и в Париже. Не мешало и подробнее ознакомить европейских ученых с его последними работами. Несмотря на свой еще увеличившийся авторитет в университете, он не хотел так скоро просить о новой командировке, - это было бы недобросовестно. Думал, что, быть может, летом съездит на свои деньги опять в Европу, - в душе чувствовал, что не поедет. "Что я сказал бы Тони? Притворялся бы, что ничего не знаю? Или читал бы ей безнадежные проповеди?"
   Месяца через два Фергюсон, наконец, получил от нее письмо. Она прилагала перевод, сделанный на этот раз совсем плохо, просила больше ничего ей не посылать, благодарила за визу и деньги. О приезде не сообщала ничего. Ему показалось, что почерк у нее стал шатающийся.
   Это письмо совершенно его расстроило. В первую минуту он сказал себе, что в сущности мог бы быть доволен. "Теперь моей вины больше уж никакой нет". Потом он подумал, что жизнь его тоже "в сущности" кончилась. Фергюсону и раньше казалось странным, иногда даже смешным, что ему скоро будет шестьдесят лет. Он и до своей поездки в Европу иногда полушутливо называл себя стариком, и другие, особенно дамы, весело улыбались и протестовали. "Теперь и шутить не над чем. Кончена жизнь".
   В эту ночь он видел Тони во сне, - их обед в Латинском квартале за бутылкой вина, слышал ее смех, видел тот ее жест (действовавший на него так же, как на Яценко и на Гранда). Проснулся он с жгучей сердечной болью. У него выступили слезы. Знал, что больше никогда ее не увидит и что никогда у него не изгладится воспоминание о ней. "Я как те четырнадцатилетние мальчики, которые хотели бежать в пампасы, но были пойманы и водворены домой... Путь к освобождению как будто найден, но пампасов никогда больше не будет"...
  

IX

  
   Тони долго читала и перечитывала первое письмо Фергюсона, рассеянно поглядывая на стоявший перед ней кофейник. Фергюсон часто пил у нее кофе и тревожно удивлялся тому, что она заваривала три столовые ложки на две чашки. - "Поэтому вы такая нервная, это слишком много", - говорил он. Тони и теперь слышала его интонацию: "much too much". Он часто употреблял слово: "much" и разные выражения с этим словом, говорил: "much of a muchness", "much cry and little wool", "he is not much of a painter"... - "С ним все кончено, ничего отвечать не надо".
   Утро опять было очень тяжелое. В кровати плакала, - вообще плакала редко. Решила вечером впрыснуть морфий, хотя в этот день по расписанию не полагалось. Затем оделась, достала из стального ящика ожерелье, перед зеркалом поправила брови, напудрила красные пятна на подбородке. Уже спустившись до площадки третьего этажа, заволновалась: закрыла ли газ, потушила ли папиросу в пепельнице, - вдруг пожар! Вернулась, - все оказалось в порядке, - опять начала спускаться и вспомнила, что ключ в двери повернула не двойным поворотом. Подумала (как все чаще в последнее время), что, кажется, сходит с ума, - и не поднялась. На улице она встретила средних лет даму, недавно записавшуюся в "Афину". Та как раз шла за карточкой и видимо хотела, чтобы секретарша поднялась с ней. Тони, плохо слушая, смотрела в пространство мимо лица этой дамы. "Недурна собой... Папа говорил, что в Великороссии таких называли "стариковским утешением"... Чего ей надо?.. Что она говорит?"...
   - ...Кажется, еще двенадцати часов нет, - сказала дама, напоминая, что приемные часы от десяти до двенадцати.
   - Я ушла без десяти двенадцать. Нужно спешно отправить телеграмму, - солгала Тони.
   Когда дама отошла с недовольным видом, Тони отправилась на почту и, войдя, вспомнила, что никому телеграммы отправлять не надо. "Ну да, я схожу с ума", - подумала она, соображая, куда же ей надо было идти. Вспомнила: тот ювелирный магазин находился недалеко от гостиницы Гранда. У нее задержалась в памяти надпись: "Покупка и продажа драгоценностей. Платят самые высокие цены"
   В автобусе она растерянно взглянула на подошедшего кондуктора. - "У меня нет билетиков!" - сказала она таким тоном, точно совершила преступление и сознается. Затем поспешно вынула деньги из сумки. Кондуктор и соседи смотрели на нее удивленно. Автобус остановился у церкви. Она оглянулась, опять забыв, куда идет. Вошла в церковь, хотя уже несколько лет сочувствовала безбожникам (да и церковь была чужая, католическая, - ей все не-русское казалось враждебным). У входа под афишей с изображением молящейся женщины и с надписью "J'ai choisi Dieu", продавались свечи. У нее почти не было денег, она спросила самую дорогую, в пятьдесят франков, и машинально сделала то, что делали другие: опустила руку в раковину, перекрестилась (православным, а не католическим крестом) и низко поклонилась. Засветила свечу от другой, стоявшей у нежно-голубого бархатного покрывала, на котором золотыми буквами было написано: "Ave Maria", вставила свою свечу в углубление рядом с другими и опустилась на один из маленьких соломенных стульев, странно выделявшихся своей убогостью в этой величественной, великолепной церкви с золотом, мрамором, бронзой, цветными стеклами окон. Людей было немного. Около нее молился нестарый человек без ноги, за ним женщина с ребенком на руках. Ей вдруг стало жаль и себя, и их, и всех людей. "А может быть, правда здесь? Может быть, уйти сюда? Может быть, выход в этом?.. Нет, теперь поздно... Нет, это прошлое... Будущее с теми... Адрес они нам дали. Пойти к ним? Но оттуда уже возврата нет... Я еще подумаю..."
   Она зашла в магазин, и, как осенью в Ницце, попросила оценить ожерелье. Ювелир даже не вынул лупы.
   - Я этим не занимаюсь. Думаю, тысяч пять вам дадут, - сказал он.
   - Как пять тысяч?
   - Может быть, шесть. Стекла сделаны хорошо.
   - Что вы говорите!.. Разве это не настоящие бриллианты?
   Ювелир взглянул на нее с недоумением.
   - Конечно, нет.
   - Вы ошибаетесь!
   - Какое же тут может быть сомнение? Если б они были настоящие, они стоили бы миллиона три.
   - Я именно отдавала их для оценки ювелиру в Ницце. Он так их и оценил в три миллиона.
   - Это невозможно, - сказал ювелир, подняв брови. - Любой ребенок мгновенно признает, что бриллианты не настоящие. Вы спрашивали в ювелирном магазине?
   - Да! Конечно!
   - Вы ошибаетесь. Или же вы показывали не те камни, - сухо, подозрительным тоном, сказал ювелир. - Извините меня, я очень занят.
   Она растерянно вышла из магазина.
   В гостинице Гранда ей сказали, что он уехал, не оставив адреса.
   Больше сомнений быть не могло. Она вышла из гостиницы. Не знала, что теперь делать, и чувствовала почти облегченье: "Не продала!.. Я не продала!.. Судьба... Во всем судьба... Нечего и думать о том, чтоб бороться с судьбой"... Вспомнила какие-то стихи о судьбе, тотчас ее оживившие. "Теперь все кончено, и слава Богу!"
  

X

  
   Перед отъездом в Америку Яценко зашел к Дюммлеру. Он в последнее время редко видал старика. Знал, что дела "Афины" идут худо. К удивлению Виктора Николаевича, главной причиной полного упадка общества оказалась именно речь Николая Юрьевича. Она почти всех разочаровала и многих раздражила. Делавар говорил, что получено немало писем с отказами и даже с протестами. Новых же кандидатов было очень мало. "Затея оказалась мертвой. Старик взял не ту линию, какую надо было, - пояснил Делавар с усмешкой. - Жаль конечно, он возлагал на это дело такие надежды!"
   На Avenue de l'Observatoire Яценко встретился с Дюммлером у подъезда его дома.
   Старик возвращался с прогулки. На перекрестке остановился, передохнул, вынул из кармана письмо, хотел было еще раз прочесть адрес на конверте, но достать очки было слишком утомительно. "Нет, я правильно написал, - подумал он, опустил письмо в ящик и почувствовал удовлетворение: теперь их дело. Если я сегодня умру, она прочтет"... Николай Юрьевич пошел дальше очень медленно, сильно сгорбившись. Как бывает с очень старыми людьми, он физически вдруг сдал чуть не в несколько дней. Дюммлер опять не сразу узнал гостя, но когда узнал, с очень ласковой улыбкой пожал ему руку. "Весь как-то странно скрючен, вроде телефонной трубки", - подумал с болью в сердце Яценко.
   По лестнице Дюммлер поднялся с большим трудом, шагая с одной ноги.
   - ...А я к вам звонил, удивлялся, что не заходите, - сказал он, тяжело опускаясь в кресло. - Вас никогда дома нет. Я соскучился, - говорил он со своей обычной приветливостью, теперь еще чуть более равнодушной, старомодной и грансеньерской. "Сейчас вид совсем такой, будто вынет из кармана табакерку, да еще назовет ее табатеркой ", - подумал Яценко.
   - Да, я весь день на службе, а затем все какие-то дела, никому ненужные свидания или длинные скучные обеды. Возвращаюсь в такие часы, когда поздно было бы тревожить вас.
   - Правда, я к вечеру теперь уж почти никуда не гожусь... В четырнадцатом веке состоялось, - начал он с расстановкой и на мгновенье остановился, - в четырнадцатом веке состоялось официальное свидание германского императора Вячеслава с французским королем Карлом VI. Император был запойный алкоголик, а король тихопомешанный. И придворные никак не могли устроить встречу: когда у короля светлый промежуток, император совершенно пьян; когда император в виде исключения трезв, у короля припадок безумия... Так очевидно, и мы с вами, - сказал, смеясь, Дюммлер. "Опять исторический анекдот, а я хотел поговорить просто ", - огорченно подумал Яценко.
   - Я приехал проститься, Николай Юрьевич. Послезавтра едем.
   - Уезжаете в Америку? Рад за вас, огорчен за себя, - говорил старик. - А я погулял, то есть, точнее, посидел полчаса в Люксембургском саду. Каждый раз, как прихожу туда, подумываю, что, быть может, в последний раз: корабль уже вышел из Делоса... Не помните? Это из "Федона": Сократ должен был умереть в тот день, когда из Делоса вернется посланный туда корабль... Не подумайте, избави Бог, что я сравниваю себя с Сократом, но "Федон" именно та книга, которую мне теперь полагалось бы читать. Перечел. Да, многое хорошо, кое-что даже убедительно... Надо бы еще обойти старые кладбища. На некоторых лежат известные когда-то люди, с которыми или вблизи которых прошла жизнь. И их надо бы посетить в последний раз. Да, перечел "Федона"... У вас какая философия смерти? Верно, такая же, как у большинства людей: "никогда об этом не думать"?
   - Я не знаю, кто и что мог бы предложить лучше.
   - Можно найти лучше. Я и "Афину" основал для этого, - сказал Дюммлер. Виктор Николаевич смотрел на него удивленно. "Он все же несколько раз по-разному объяснял мне, зачем основал "Афину". - Не только для этого, разумеется. У китайцев есть изречение: "Знай, что уже поздно, очень поздно". Стараюсь не испортить некролога, тех десяти строк, которые обо мне поместит "Le Monde"... В таких случаях принято утешаться: "что ж, пожил, достаточно, знал хороших людей". Действительно пожил и знал, да утешенье в этом слабое. Вот стал с немалым увлеченьем хвататься за всякие соломинки, вроде загробного существования. По-моему, закон сохранения энергии предполагает бессмертие души, как вы думаете? Пьер Кюри погибает под колесами грузовика, куда же девалась потенциальная умственная энергия Пьера Кюри? Но, к сожалению, меня не очень утешит бессмертие души в какой-либо термической форме. Или хотя бы и в психической, да не в моей .
   - Вы оставите после себя ваши книги.
   - Хорошо бессмертие! Во-первых, их давно никто не читает. А во-вторых, и ценного в них мало. Это Вальтер Скотт на смертном одре говорил, что ни за что не желал бы выпустить ни одной строчки из своих писаний... Что ж, стараюсь верить и Платоновым доказательствам бессмертия. Помните, ученики Сократа на каждый его сильный довод говорят просто: "Да, это так", но когда его довод слаб, они с жаром восклицают: "Клянусь Юпитером, это верно!"... Деликатные были люди, деликатные... Изумительный человек был Платон, а все-таки до первых страниц "Иова", до Экклезиаста ему далеко. По силе и сжатости выражений с ними нельзя сравнивать и хоры "Царя Эдипа". Ведь там тоже, помнится, об этом, как во всех величайших произведениях литературы. "Экклезиаст", да еще, пожалуй, "Война и Мир" - единственные произведения, из которых нельзя выкинуть ни одной страницы.
   - Из "Войны и Мира" можно выкинуть философско-исторические главы.
   - Я говорю, конечно, не о них. А по общему правилу, из любой книги можно без ущерба многое выкинуть, имейте это в виду. ("У меня надо было бы верно выкинуть три четверти!" - подумал Яценко, подавляя вздох). - Что до бессмертия души... Нет, не стоит говорить. Ах, мой друг, как жаль, как жаль, что эта камера смертников так изумительно прекрасна!
   - Париж?
   - Земля вообще. Я сегодня старался впитать в себя всю эту красоту, "унести ее с собой". А куда унести? - спросил он, точно разговаривая сам с собой. - Ах, много у меня связано воспоминаний со всей этой частью Парижа!.. Сидел давеча в кофейной. Одно "утешение", тоже очень плохое: скоро и вспоминать-то будет некому... Простите, что говорю это: знаю, что неделикатно, а порою удержаться не могу. Да, да, жду смерти с любопытством , как говорил покойный друг мой Бергсон, так неудачно выбравший для нее момент: он, как вы помните, скончался в худшее время всей французской истории... Я посетил его незадолго до его кончины... Скоро и мне предстоит удовлетворить это любопытство. Именно "нездоровое любопытство".
   - Пишите воспоминания, - сказал Яценко. - Вы так много видели.
   - Это правда. Видел многое и особенно многих. Следовало бы написать, конечно. Каждый человек может и должен написать воспоминания. Как бы изменилось, например, наше представление о Петре Великом, если б правдивые воспоминания оставил Меншиков. А автобиография Алексея Орлова, какая это была бы важная и страшная книга! Тогда, конечно, писать надо бы без оглядки на читателей. Вот как дирижеры: они, впрочем, принадлежат к худшим лицедеям искусства, хотя и дирижируют спиной к публике. Уж если писать настоящие воспоминания, то надо дать ключ к своей душе. Иначе это будет вроде знаменитой теоремы Фермата, к которой автор не дал ключа, и ключ затерян.
   - Отчего же вы не пишете?
   - Поздновато: именно не успею дать ключ... Старость сама по себе была бы еще не очень дурным возрастом: страстей больше нет, ума прибавилось, ошибок делаешь меньше... Вопреки принятому мнению, я сказал бы, что, чем дальше уходят воспоминания человека, тем они постыднее... Да, в "маловременной жизни света сего" старость вполне можно было бы претерпеть не без удовольствия, если б не разные немощи и болезни. Ну, что ж, с какого права требовать слишком многого? Коли есть какое-то бессмертие души, то, конечно, слава Богу. А нет, так желаю себе кончины по возможности не очень долгой. А то если буду долго болеть, то и ухаживать на третий день будет некому: в первые два дня будут забегать почитатели . Ведь у меня еще несколько осталось: как ни как, прожил очень долго pro rege, lege, grege, имею, значит, право на почитателей по выслуге лет. И на похороны человек двадцать все-таки придет, если будет хорошая погода... Умер бы я в моем родном Петербурге, было бы иначе. Может быть, моим именем даже назвали бы какую-нибудь улицу... Правда, позднее, лет через сорок, ее переименовали бы в честь какого-нибудь другого покойника... Говорят, люди живут для двух строк в этом словаре, - сказал он с усмешкой, показывая на лежавшую на столе толстую книгу в розовом переплете с черным тиснением. - Обо мне эти две строки давно есть: помнится, "Дюммлер Николай, русский теоретик анархии, родился в Петербурге (теперь Ленинград) в... Впрочем, не скажу в каком году: это слишком страшно... В следующем издании будет добавлено: "умер в Париже в 1950 году".
   - Почему же именно в 1950-ом? Вы еще поживете.
   - Какой-то 95-тилетний аббат представлялся Наполеону. Император пожелал ему дожить до ста лет. - "Ваше Величество, зачем же ставить пределы милости Господней? - сказал аббат... А я так стар, что сам себя в зеркало не вижу!
   - Значит, вас зачислили в "теоретики анархии"?
   - Так точно, - сказал Дюммлер. Он теперь говорил еще более обрывисто, чем прежде, точно у него и времени больше не было для разъяснения своих мыслей. - В этом отчасти верно только то, что я почти всегда и почти во всем на стороне трудящихся и угнетенных. Не потому что мой отец и дед владели крепостными, а хотя они владели крепостными. Оба были не злые люди, но... Не все ведь и наши крестьяне были Платоны Каратаевы... Привилегированные люди в мире обычно теоретически допускают необходимость некоторых социальных реформ, но в душе думают, что в общем все идет отлично. Я этого никогда не думал: ни прежде, когда был богат, ни еще менее с тех пор, когда началась для меня эмиграция, "cette indigne moitiИ d'une si belle histoire"... Верно поэтому они меня сделали анархистом! Что за вздор! Помню, меня однажды выругала Луиза Мишель: "Какой вы анархист, Nicolas, и какой вы революционер! Вы скорее дилетант". Где это было?.. Все стал забывать... У кого-то из зажившихся на свете коммунаров? Может быть, у Вайана? А то у Рошфора в ту пору, когда он еще был левым? Покойная Луиза, милое было существо, именно и хотела меня ругнуть, а что это значит: дилетант? Буквально: un homme qui se delecte, наслаждающийся человек. Может быть, она и верно обо мне сказала. Мамонтов... Кажется, я вам как-то говорил об этом моем друге? - спросил он с беспокойством взглянув на Яценко: еще больше прежнего опасался, что все забывает. - Мамонтов прожил свой век и умер дилетантом.
   - Я хотел бы прожить свой век, как вы, - с полной искренностью сказал Яценко. - И если это называется дилетантизмом, то пусть буду дилетантом и я.
   - Вы? Полноте! Какой вы дилетант! У вас с Мамонтовым ни малейшего сходства нет. Он был прежде всего homme Ю femmes, отчасти как я, но еще больше. Для него весь смысл человеческого существования был в женщинах, в любви, обычно, хоть не всегда, полуромантической. Теперь и жизнь не такая. Дилетанты были возможны в мое время, еще больше в мамонтовское. А у вас есть духовная серьезность, высокая душевная тесситура, какой у Мамонтова не было. И уж дилетантизма у вас нет никакого. Вас ведь и жизнь заставила работать, вы мне говорили, чуть не с детства, с восемнадцати лет. Вы будете работать всю жизнь тяжело и плодотворно. Станете большим писателем, прославите свое имя.
   - Вы забываете, Николай Юрьевич, что и я далеко не молод. Правда, у меня треть жизни была вычеркнута большевиками. Мне иногда так жаль, не говорю, жаль только себя, тем более, что ведь я все-таки вырвался из клетки на свободу, а мучительно жаль всех, которые в клетке остались, жаль, что пропала их жизнь, дарованья многих из них.
   - Кто это сказал: "Fate and the dooming gods are deaf to tears"... Из России идет волна глупости... Я где-то читал, что при Гитлере какой-то мальчик-вундеркинд выучил наизусть "Mein Kampf". Мне иногда кажется, что и у нас в России происходит нечто сходное... Быть может, время поможет. Древние воздвигали статуи Времени: "тому, кто все исцеляет"... Жаль, что вы уезжаете, я так рад был нашим встречам и разговорам. Ваша невеста едет с вами?
   - Да. Она тоже хотела нынче побывать у вас, но ее, апатридку, мучают теперь разными формальностями, буквально ни одной свободной минуты нет.
   - Знаю, знаю. Нет ничего хуже и противнее, чем бегать по полицейским канцеляриям и присутственным местам. Это, пожалуй, еще тягостнее, чем посещать больницы. Передайте вашей невесте мой самый сердечный привет. Она теми своими качествами, которых у вас нет, будет вам и полезна в жизни. У вас нет локтей, Виктор Николаевич. Честолюбие, впрочем, у вас есть... Генерал Скобелев говорил какой-то француженке: "Vous serez ma JosИphine"... Лучшей жены вы не нашли бы. Очень, очень она мила, ваша Надя. Ее род красоты: Матисс, но не поздний, вроде той "Dormeuse" с неправильным раккурсом руки. Ах, Матисс, - вздохнул старик. - Конечно, талант. Если бы я был физиком, я измерил бы его красную краску в единицах длины световой волны, кажется они называются ангстремами? После нее цветущий мак представляется сероватым. А все-таки не очень это хорошо. Ренуар был последним великим художником... Да, передайте привет Кате и женитесь на ней поскорее. У нее и характер очень милый... Для всей современной молодежи характерна чрезмерная любовь к "fun". Это ничего хорошего миру не предвещает. И эта ваша Катя очень любит жизнь, свет, их радости... Очень они смешные и жалкие, нынешние молодые люди... А может быть, это у меня обыкновенное старческое брюзжание.
   "Сдает Николай Юрьевич. Называет Надю Катей. Или он вспомнил кого-нибудь другого?" - грустно подумал Яценко.
   - Что "Афина"?
   Старик вздохнул.
   - Тут и есть главное мое огорчение. Плохо дело с "Афиной". Ничего из этой затеи не вышло и не выйдет. Помнится, вы мне как-то сказали, что "Афина" вам напоминает Объединенные Нации. Или я это вам сказал? - Он засмеялся. - Сходство, конечно, небольшое. Вот как у вас в Соединенных Штатах бородатый донкихотообразный дядя Сам современных каррикатур не очень похож на бритого и никак не донкихотообразного американца наших дней. И тем не менее, в обоих случаях, какое-то малозаметное сходство есть. Даже и не разберешь, кто кого пародирует. И у них, и у нас собрались люди с бору, да с сосенки, совершенно различные по взглядам. Я тянул к идее рационального переустройства мира, Тони к какому-то мистицизму, другие к коммунистам, и были, кажется, просто аферисты, которых называть не буду, так как это только подозрения. Нет, уж мне-то во всяком случае не удалась 1001-ая по счету попытка послужить картезианскому началу в жизни, как не удалась она - в несколько большем масштабе - и покойному президенту Вильсону. А тут еще мое вступительное слово. После него мы получили много писем с заявлениями о выходе из общества, оно, мол, стало антибольшевистской организацией. Формально эти господа отчасти правы: я действительно не должен был говорить о коммунистах, поскольку мы общество аполитическое. Но не скрою, я сказал эти несколько слов не случайно. Я рассчитывал применять наименее заметный способ отсеиванья нежелательных групп: незаметно освободиться от попутчиков, от мистиков, от всяких сомнительных людей. Да, боюсь, много ли тогда останется в "Афине" народа? Нет, плохо идет это мое дело. Кандидатов мало, денег мало, докладчиков мало, а главное, я сам слишком стар. Поздно хватился переделывать мир. Может быть, и для меня это была последняя зацепка в жизни. Все же буду продолжать, пока хватит сил... А тут еще уход Тони. Она тоже после моего доклада была сначала со мной очень холодна. Я не удивился: она ведь левая до нестерпимости. И вот, представьте, на днях явилась ко мне, говорит, что была в восторге от моего выступления, что она ненавидит коммунистов! Тут же сдала мне кассу и взяла бессрочный отпуск: получила какую-то работу в провинции. Кажется, что-то с ней творится нехорошее, Уж не сходит ли медленно с ума? В ней теперь есть страшная привлекательность полусумасшедшей. Вдруг она именно на "Афине" сорвала душу? Всякое бывает.
   - Ну, о ней я не очень жалел бы. А Делавар уезжает с нами в Америку.
   - Знаю, он сообщил. Денег на дом "Афины" он не дал... Хорошее имя Делавар, оно так и просится для авантюр. А имя важная вещь. Например, человека с фамилией Xaintrailles и представить себе трудно иначе, как рыцарем и сподвижником Жанны д-Арк... Вот вы в пьесе изобразили финансиста-циника. И вышло, извините меня, не очень своеобразно. Делавар, видите ли, делец-идеалист. Он и в самом деле идеалист, но не так, как он думает. Да, так передайте невесте мой сердечный привет. Ведь она поступила на службу к этому Альфреду... Как его? Кстати, вы не говорили с ним об "Афине"?
   - Говорил. Слышать не хотел и даже испугался. "Помилуйте, говорит, зачем мне греческая богиня! Я, говорит, своим еврейским Богом в общем доволен, хотя он с нами в последние годы не церемонился. И тайных обществ, говорит, я терпеть не могу", - сказал, смеясь, Яценко. - Нет, он денег на это не даст. Но вот я, Николай Юрьевич, хотел перед отъездом внести свою лепту и привез вам чек на пять тысяч, вот он.
   - Что ж, я не отказываюсь, спасибо. Понимаю, и вы разочаровались в "Афине" или, вернее, никогда не были очарованы? А молодежь все идет к коммунистам... Говорят, коммунисты исправятся! Не могут они исправиться. Обман и террор зародышевые болезни большевизма, а зародышевые болезни неизлечимы.
   - Чем же, по-вашему, все это кончится?
   Дюммлер развел руками.
   - Я готов был кое-как предсказывать до того, как разложили атом. Теперь ни ума, ни фантазии у меня больше нехватает.
   - Так скажите, Николай Юрьевич, лично обо мне: правильно ли я поступил, уйдя из Объединенных Наций?
   - В кинематограф уходить не надо было. Эти Пемброки и Делавары, как школа меркантилистов 18-го века: те деньги привлекают к промышленности, а эти к литературе. Вы это преодолеете. Повторяю, отчего бы вам не перейти в Юнеско? Вдруг это теперь последняя надежда человечества: работа элиты над просвещением и воспитанием людей? Что бы там ни говорили скептики, это настоящее . Видите ли, в мои годы, да еще будучи stateless, можно расценивать события и идеи беспристрастно. Не знаю, не знаю, кому принадлежит будущее. Весь мой жизненный опыт убеждает меня в том, как был прав президент Линкольн. Он сказал: "I claim not to have controlled events but confess plainly that events have controlled me." Мы говорили о Тони. Она, видите ли, "бескрайная". "Русская бескрайность"! Странно, на моей памяти почти все было торжеством случая... Я знал на своем веку разных русских политических деятелей. В доме родителей я встречал сановников старого строя. Мать моя была одной из очень немногих дам, у которых в Петербурге бывали и правые, и левые. Из министров царского времени выдающимся человеком был Лорис-Меликов. Мамонтов как-то назвал его "великим человечком". Что же из этого? И более великие люди в конце концов были "человечки". Лорис принадлежал к большой русской государственной традиции, которая началась с Ордына-Нащокина, шла через верховника Голицына, через Сперанского, через него самого, и кончилась на графе Витте. Они отнюдь не были глубокими мыслителями. Они были просто умные люди с большим житейским опытом, исходившие из простой и как будто бесспорной истины: тысячи лет из истории народа не вычеркнешь. Поэтому они и хотели починить нашу вековую монархию. Лорису это могло удасться, так как Александр II сам так думал и был лучшим из русских царей. По роковой случайности, по одной из многочисленных роковых случайностей истории, это дело навсегда сорвалось 1 марта.
   - Я думаю, вы гораздо лучше знали революционеров, а они много интереснее, - сказал Яценко.
   - Именно потому, что я их знал много лучше, я не уверен, что они были много интереснее. Вдобавок у них действовал, если можно так выразиться, естественный подбор наоборот. Лучшие из них погибли, властью овладели худшие... Тоже могли не овладеть, но, кажется, ни у кого в истории не было такого дьявольского счастья, как у большевиков. Вот они и доказали, что Сперанские, Лорисы, Витте ошибались: из истории отлично можно выкинуть тысячу лет. Конечно, некоторая историческая традиция была и у них, но, что бы там ни говорили иностранные социологи, все наши класические писатели, музыканты, художники, за исключением разве двух или трех, были и в жизни, и в политике никакие не бескрайние, а очень умеренные люди: Ломоносов, Пушкин, Гоголь, Тютчев, Тургенев, Гончаров, Чехов, Чайковский, Мусоргский, Римский-Корсаков. И, быть может, они не хуже выражали русскую душу, чем Тони со Сталиным. Посмотрим, что создадут новые властители. Посмотрим, как они кончат. Вы помните, кто-то наметил человечеству путь: "from humanity through nationality to bestiality". Я в такой путь человечества не верю. Мы верили в прямо противоположное, и я продолжаю верить. Но жизнь нас оставила в стороне от большой дороги истории. Нам с полным успехом вставляли палки в колеса и реакционеры, и коммунисты. А мы не вставили в колеса палок ни тем, ни другим, хотя это было нашей исторической задачей... Посмотрим, как справятся на западе... До сих пор они справлялись не очень хорошо, но и не очень худо. "Либералы" выиграли войну, и даже не одну войну, а обе. Клемансо и Черчилль ни в умственном ни в волевом отношении ничего не теряют по сравнению с диктаторами самого хорошего, самого модного образца. Были выдающиеся люди среди нас и в России, но они вышли на арену в гораздо менее благоприятное время, чем англичане или американцы. А время "выхода на арену" надо выпрашивать у Господа Бога осмотрительно. Что, кстати, нам больше ставится в вину: то ли, что мы не умели проливать чужую кровь, или

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 477 | Комментарии: 3 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа