Главная » Книги

Алданов Марк Александрович - Живи как хочешь

Алданов Марк Александрович - Живи как хочешь


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


Марк Александрович Алданов

Живи как хочешь

  
   Оригинал здесь: http://imwerden.de
   "М.А. Алданов. Живи как хочешь.": Издательсто имени Чехова; Нью-Йорк; 1952
  
  
  

От Редакции

  
   Марк Александрович Алданов родился в Киеве, окончил в России университет по физико-математическому и юридическому факультетам, а также парижскую "Ecole des Sciences sociales". После октябрьской революции покинул Петербург и поселился в Париже. В 1941 г. уехал в Соединенные Штаты. В молодости много путешествовал и побывал в четырех частях света.
   В России были опубликованы две его книги: "Толстой и Роллан" и "Армагеддон". Вторая была тотчас изъята большевиками из продажи.
   Книги Алданова переведены на двадцать четыре языка. В 1943 г. его роман "Начало конца" (по-английски "The Fifth Seal") был избран американским обществом "The Book of the Month" ("Книга Месяца"). В 1948 г. роман "Истоки" ("Before the Deluge") избрало британское "Book Society" ("Общество Книги").
   Предлагаемый читателю роман "Живи как хочешь" заканчивает серию исторических и современных романов Алданова. Новый читатель мог бы ознакомиться с ней в следующем порядке: "Пуншевая водка" (1762 г.); "Девятое Термидора" (1792-4); "Чортов Мост" (1796-9); "Заговор" (1800-1); "Святая Елена, Маленький Остров" (1821); "Могила Воина" (1824); "Десятая Симфония" (1815-54); "Повесть о смерти" (1847-50); "Истоки" (1874-81); "Ключ" (1916-17); "Бегство" (1918); "Пещера" (1919-20); "Начало конца" (1937); "Живи как хочешь" (1948). Хотя каждый роман совершенно самостоятелен, все эти книги многое связывает, - от общих действующих лиц (или предков и потомков) до некоторых вещей, переходящих от поколения к поколению.
  

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

  
   "Этот критик считает романом более или менее правдоподобное происшествие, рассказанное по образцу театральной пьесы в трех актах: в первом изложение, во втором действие, в третьем развязка.
   Такой род творчества вполне допустим, но при условии, что будут считаться приемлемыми и все другие.
   Разве существуют правила для создания романа, вне которых написанная история должна носить какое-либо другое название? Каковы же эти пресловутые правила? Откуда они взялись? Кто их установил?"
  
   Guy de Maupassant
  

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

  

I

  
   - Просто удивительно, как мадам похожа на Геди Ламар, - сказала маникюрша, не любившая молчать во время работы.
   - Мне это часто говорили, - ответила Надя, вспыхнув от удовольствия. Она действительно раз это слышала. Ей не очень хотелось разговаривать с маникюршей: надо было перед встречей еще раз прочесть последнее письмо Виктора. - Вам не помешает, если я буду читать?
   - О, нет, нисколько, - сказала маникюрша и заговорила о сплетнях Ривьеры, о кинематографических звездах, съехавшихся в Канн, в Ниццу, в самый модный в последнее время Cap d'Antibes. Надя никого из них не знала, но теперь все, связанное с их планами, гонорарами, с Холливудом, составляло главный интерес ее жизни. "Впрочем, она ничего, кроме их ногтей, не знает: я уже читала в газетах то, что она рассказывает... Что же он пишет о пьесе? "Рыцари Свободы" это, кажется, не очень удачное название. Но он так умен, что не может написать плохую пьесу, даже если б хотел. Из меня не вышла писательница, а из него выйдет. Почему он назвал "Рыцари Свободы"? Если это пьеса против большевиков, то тогда уж наверное вернуться в Россию будет невозможно. Нет, он пишет, что пьеса историческая... Альфред Исаевич очень хорошо относится к Виктору. Как смешно, что они там в Америке меняют фамилии. Певзнер стал Пемброк, а Виктор Яценко - Вальтер Джексон. Хоть инициалы оставили прежние, и на том спасибо! Я ни за что не буду называть его Вальтер. Какой он американец! Альфред Исаевич это другое дело, он живет в Соединенных Штатах тридцать лет, и нельзя называться Певзнер. Яценко это тоже не очень красиво, но Виктор чудное имя"...
   - Вы ошибаетесь, - сказала она, сразу оторвавшись от своих мыслей. - Это не четвертый ее муж, а третий.
   - Я уверяю мадам, что четвертый, - горячо возразила маникюрша и перечислила всех мужей артистки. Надя назвала себя дурой: "Какое мне дело, хоть бы он был и пятнадцатый! А вот я никогда Виктора не брошу. Это for better for worse..." Она и мысленно постаралась, совсем как американка, произнести эти слова брачного обещания. Теперь целыми днями изучала английский язык. Обладала большой способностью к языкам и еще большей настойчивостью во всем, что делала.
   Маникюрша освободила ее правую руку. Надежда Ивановна провела ей по салфеточке и, хотя пальцы все-таки были мокрые, осторожно взяла листок письма. Он начинался с середины фразы: "...для того, чтобы увидеть тебя в роли Лины, для тебя написанной и, каюсь, немного с тебя писанной, - не бойся, никто и не заметит. Если в самом деле Пемброк приобретет пьесу для экрана, то я поставлю условием, чтобы роль была отдана тебе. Это очень облегчит и получение визы в Америку. Допустим даже, что квотной визы тебе не дадут, тогда ты временно въедешь по визе посетителей (так называемая visitor's visa). Этот проклятый вопрос о визе в Соединенные Штаты стал каким-то подобием рока для некоторой части человечества. Я пущу в ход все свои связи, у меня есть два знакомых сенатора, один из них очень влиятельный. Ко мне очень хорошо относятся в американской делегации Объединенных Наций, где я служу. Ручаюсь тебе, что рано или поздно виза у тебя будет!"
   "Да, именно "рано или поздно", а надо бы "рано", - подумала она со вздохом, дочитав до конца страницу. - Альфред Исаевич тоже обещает "рано или поздно". Господи, когда же!" Ей казалось, что при деньгах и связях можно добиться где угодно чего угодно. "Связи у него есть, но денег, очевидно, недостаточно". Виктор Николаевич выдал ей первый аффидэвит. Там в графе о средствах был указан только его годовой заработок: семь тысяч долларов. О состоянии ничего сказано не было, значит, он состояния не имел. В переводе на франки (она мысленно переводила по курсу черного рынка) семь тысяч долларов составляли очень большую сумму. "Ведь как служащий ОН, он и от налогов освобожден. И все-таки он все проживает! Я наведу на его дела порядок, когда мы женимся. Да я скоро и сама буду зарабатывать больше, чем он. Буду его кормить!" - с нежностью подумала она. - "Альфред Исаевич должен взять его пьесу, и я буду играть эту самую Лину. Посмотрим, какой он меня изобразил: верно я в пьесе много лучше, чем на самом деле. Альфред Исаевич возьмет пьесу!"... Пемброк выдал ей второй аффидэвит. Он не очень любил давать сведения о своем богатстве, но это было необходимо, и он сведения в формуляре дал, - Надя только ахнула.
   Воспользовавшись тем, что маникюрша меняла пилочку, Надя взяла другой листок. На него капнула мыльная вода, Надя поморщилась: все его письма сохраняла в шкатулочке. У него был красивый почерк, он всегда писал интересно. Маникюрша, недовольная молчанием клиентки, сделала такой вид, точно Надя, вынув руку из чашки, погубила все дело. На этой странице письма ничего о пьесе не было. "В сущности, я по-настоящему в него не влюблена, - думала она со своей обычной правдивостью. - Я люблю Виктора, он умный и прекрасный человек, но я не влюблена, что ж от себя скрывать?... Я никогда ему этого не скажу, но он все-таки не то что стар, а недостаточно молод. Да и он, кажется, в меня не влюблен. Он просто хочет жениться, и я тоже просто хочу выйти замуж, и мы очень подходим друг другу, и это будет, я уверена, очень счастливый брак. Но сказать, что мы влюблены так , как Вронский и Анна Каренина, нет, это была бы неправда"... - Надя все романы Толстого знала чуть не наизусть. - "А кроме того у тех жизнь была другая, им никуда виза не была нужна, и они все были богатые, у них были разные Лысые Горы и Отрадные, имения и дома с парками, а кто был уж совсем беден, у того было всего пять-шесть человек прислуги! Может, мы отчасти поэтому все так Толстым зачитывались: уж очень хорошо и очень непохоже на нас жили эти князья и графы... Виктор очень красив в свои 46 лет. Седые волосы при молодом лице это хорошо и очень distinguИ. И он вообще похож на тех хороших кинематографических американцев, что в конце выхватывают из кармана револьвер, наводят его на гангстера и спасают бедную женщину", - думала она с нежно-лукавой улыбкой.
   - Все-таки самая красивая из всех, конечно, Грета Гарбо! - опять заговорила маникюрша, когда Надя положила второй листок на бархатную подушечку и взяла третий. - Мадемуазель ее знает? Простите, я обмолвилась: "Мадам"!
   Неосведомленные или очень любезные люди нередко называли Надю "мадемуазель", и эта обмолвка всегда доставляла ей удовольствие: "мадемуазель", и не старая дева. Она была в России замужем очень недолго и считала свой брак затянувшимся недоразумением: бракоразводное дело тянулось очень медленно.
   - Нет, я ее лично не знаю. Я ведь еще не была в Холливуде.
   - Я уверена, что мадам там будет иметь огромный успех. С наружностью мадам! Главное, это получить визу в Соединенные Штаты. У нас во Франции вся молодежь хочет уехать в Америку, потому что у нас за труд платят гроши, это просто позор, и во всем виновато наше правительство..., Я видела Грету Гарбо во всех ролях, в Анне... Как зовут ту русскую аристократку, которая думает, что настал конец мира от того, что она изменила мужу? Да, в Анне Карениной... Как жаль, что мы ничего не знаем о России! Там хорошо?... Мадам верно не думает, что Сталин хочет войны, правда?... Марлен Дитрих тоже очень красива, но она немка! Не знаю, как мадам, а я не люблю немцев, хотя вначале они вели себя у нас корректно, и многие даже думали, что все уладится. Но нас предало это правительство Виши, я всегда говорила, что они изменники. Я во время оккупации укрывала евреев и мы каждый вечер слушали английское радио...
   "...Если б ты знала, как мне хочется приобрести полную независимость, стать свободным человеком. И ты понимаешь, для кого мне это хочется. Работа переводчика мне надоела, а наша организация ОН еще больше. Впрочем, приятной службы нет и быть не может. Я так хотел бы оставить все это, всецело отдаться театру, работать, не думая о заработке, не тратя трех четвертей дня на никому ненужное дело в Объединенных Нациях, тоже пока никому ненужных, кроме людей получающих в этой организации жалование. Я увлечен театром больше чем когда бы то ни было. Не скрою, кроме "Рыцарей Свободы", я пишу не историческую, а современную пьесу, совсем в другом роде. В моих "Рыцарях" я отчасти "активизирую" тебя. Не понимаешь? Вот что это значит. Я вижу людей и, конечно, тебя первую, в их нормальной повседневной жизни, без больших событий. Но мне хочется представить себе, каким такой-то человек оказался бы, если бы попал в центр больших драматических событий. Я не романист, но если б я был романистом, то вставил бы в роман пьесу. Человек был бы показан с двух сторон: в романе я показал бы его в более или менее статическом состоянии, а в драме - в состоянии динамическом. Впрочем, ты неизмеримо лучше и чище моей Лины. Себя самого я чуть-чуть "активизировал" в Лафайетте (excusez du peu!), чуть-чуть в полковнике Бернаре, чуть-чуть, хоть по-иному, даже в старом индейце Мушалатубеке! Не смейся, в другой обстановке я мог бы иметь душевный склад Мушалатубека! Гёте говорил, будто никогда не слышал о преступлении, которого в известных обстоятельствах не мог бы совершить он сам. В каждом из нас заложены возможности преступника, пожалуй, в большей даже степени, чем некоторые другие, - это показала последняя четверть века... Впрочем, я все забываю, что ты еще не читала моей старомодной романтической комедии! Я хотел было тебе ее послать, но не послал, чтобы доставить себе наслаждение: прочесть ее тебе в воскресенье вечером"...
   "Активизирую, "активизирую", что-то очень мудрено! И вдруг я его рассуждений и понимать не буду! Они, писатели, народ строгий: не понимаешь, так вот Бог, а вот порог, - с легкой тревогой подумала она. - Разошелся же у нас в Москве Петька с женой из-за того, что она не понимала диалектического материализма. Правда, она просто ему осточертела, и он ухватился за это. Нет, мой Виктор ни на какую гадость неспособен, я очень, очень его люблю. Ах, скорее получить бы развод, и тогда все будет отлично. И денег у нас будет достаточно. Пока не разбогатею, одеваться буду просто, избави Бог его разорять. Жаль, что деньги так плывут, беда!"
   Когда маникюрша ушла, Надежда Ивановна заказала по телефону завтрак: чашку черного кофе без сахара, сухарь и яблоко. Она больше не полнела, как в ранней молодости, но смертельно полноты боялась. Шутливо говорила, что соблюдает холливудский режим до семи вечера. За обедом ела три блюда и позволяла себе в небольшом количестве спиртные напитки, особенно если были нравившиеся ей мужчины: по-настоящему можно было разговаривать только за вином. Впрочем, с тех пор, как она сошлась с Яценко, другие мужчины для нее больше не существовали. - "Для чтения понадобятся напитки", - подумала Надя и, взглянув на часы, вызвала по телефону Пемброка.
   Он не выразил особенной радости по тому случаю, что Вальтер Джексон приезжает сегодня утром. "Кажется, я его разбудила", - с досадой подумала Надя. Однако Альфред Исаевич тотчас принял свой обычный благожелательный, шутливый и чуть покровительственный тон.
   - Я этого Уолтера Джексона знал, когда он еще был такой, - сказал он и у себя в номере, хотя Надя его видеть не могла, опустил руку с обручальным кольцом на уровень бедра. - Его отец Николай Яценко был при старом строе видным судебным деятелем. Он был отличный человек и мой друг, его потом расстреляли большевики. Впрочем, вы все это знаете. Тогда ваш Уолтер Джексон был гимназист Витя Яценко.
   - Вы тоже, Альфред Исаевич, не всегда были мистер Альфред Пемброк и кинематографический магнат. Говорят, вы когда-то писали статьи в газетах, и отличные статьи, под псевдонимом Дон-Педро, - лукаво сказала Надя.
   - Да, писал, и действительно это были очень недурные статьи. А моя настоящая фамилия Певзнер. Я из бедной, но очень старой и хорошей еврейской семьи... Так Уолтер Джексон написал пьесу?
   - Что же тут странного?
   - Ничего решительно. Я почему-то думал, что он был у дяди Джо переводчиком.
   - Да, он занимался и переводной работой, но не "у дяди Джо", а просто в России.
   - Sugar plum, с моей стороны никаких возражений нет, не сердитесь. А теперь он служит в Разъединенных Нациях? Что?... Почему у вас в Ницце телефон работает не так, как в Америке?... Что вы сказали?
   - Да, служит в Разъединенных Нациях, занимает там отличное положение и считается звездой... Альфред Исаевич, вот вы уверяете, что расположены ко мне. Я очень прошу вас отнестись к его пьесе со всем вниманием.
   - Торжественно вам это обещаю, honey!
   - Вы знаете, как я его люблю и как это для меня важно.
   - Я знаю. Комментарии излишни, - сказал Пемброк. Он часто употреблял это выражение, быть может механически задержавшееся в его памяти от тех времен, когда он был в Петербурге обозревателем печати. По русски он говорил так же легко, как когда-то в России, но часто вставлял слова "Look", "well", "that's right" и только выражение "О-кэй" употреблял редко: это было хорошо для "зеленых"; в ту пору, когда Альфред Исаевич переехал в Соединенные Штаты, еще никто "О-кэй" не говорил.
   - Оказывая услугу ему, вы окажете услугу мне.
   - Если б я был лет на тридцать моложе, я из ревности возненавидел бы вашего Уолтера, - галантно сказал Альфред Исаевич.
   - Стоит вам захотеть, и успех его пьесы обеспечен.
   - Я захочу потому, что вы этого хотите, sugar plum. Но, дорогая, вы сами понимаете, если окажется, что его пьеса дрянь...
   - Его пьеса не может оказаться дрянью!
   - Я сказал "если" и беру свое слово назад, не злитесь, милая. Я сам уверен, что такой умница, как он, должен был написать хорошую пьесу. Может быть, она будет hit! И слово "дрянь" я понимаю в кинематографическом смысле. Сам Шекспир может быть дрянью в кинематографическом смысле... Ну, хорошо, так давайте устроим чтение сегодня же вечером.
   - Отлично. У него отпуск от этих Наций только на один день. Он завтра уезжает.
   - Европа, Бог даст, не погибнет, если ваш Уолтер пробудет с вами, скажем, четыре дня или даже пять... Где же? Хотите у меня? В девять часов вечера, или лучше в четверть десятого.
   - Отлично. Иок, - сказала Надя, еще помнившая несколько турецких слов. Она подумала, что напитки ей обошлись бы в несколько сот франков. - И вы не бойтесь, Альфред Исаевич, - добавила она засмеявшись, - он читает быстро. Надеюсь, вы не заснете.
   - Ни в каком случае: я страдаю бессоницей, - пошутил он. Надя немного рассердилась. - Значит, приходите с ним вместе в четверть десятого.
   - Нет, уж вы, пожалуйста, сами ему позвоните, он без вашего приглашения не придет. - Она назвала гостиницу Джексона.
   - Да, я ему позвоню, - послушно сказал Альфред Исаевич, впрочем не совсем довольный. Он в самом деле очень любил Надю и хорошо относился к Джексону, но нашел, что уж слишком много делается церемоний. Надя тотчас это почувствовала.
   - Ну, а как вы, дорогой друг? Верно, сейчас уедете на весь день играть в Монте-Карло?
   - Именно. Нынче воскресенье, отдых от работ. Надо же и нам, старикам, иметь какие-нибудь удовольствия в жизни. Приезжайте в Hotel de Paris завтракать? С ним, с ним...
   - Ни с ним, ни одна не могу, спасибо. Так я очень на вас...
   - Хорошо, хорошо. И не волнуйтесь насчет визы. У вас будет виза, даю вам слово Пемброка!.. Что, бедненькая, вы очень скучаете без жениха?
   - Я никогда не скучаю, Альфред Исаевич. Когда скучно, можно пойти в кинематограф.
   - Buenos, - сказал Пемброк. - Buenos Aires. - Люди, ходящие в кинематограф, были ему особенно приятны. - Наше искусство первое в мире и в нем заложены огромные потен... потенциальные возможности, - сказал Альфред Исаевич, в последние годы иногда запинавшийся в трудных словах.
   "Начинается с пьесой как будто недурно", - подумала Надежда Ивановна, повесив трубку, и опять посмотрела на часы. Выставка туалетов открывалась в десять. "Очень будет интересно, жаль, что все не по карману", - подумала она с легким, очень легким вздохом: чрезвычайно любила красивые вещи. Однако Надя относительно легко мирилась и с относительным безденежьем, а главное, в душе всегда была уверена, что красивые и дорогие вещи придут. "Лишь бы не поздно... Пока совсем не поздно. Конечно, устроюсь в кинематографе, денег будет много. Буду все тратить: половину на себя, половину на других... А может быть, на других только треть, - с улыбкой внесла она ограничение, - половины никто не отдает, разве какие-нибудь Франциски Ассизские. Другие и сотой доли не отдают. А я буду давать много, очень много", - думала она одеваясь. Одевалась отлично - по прошлогодней моде. "Только бы скорее получить приглашение, а там я уже пробьюсь. Может быть, сегодня и получу?... Ах, дай-то Бог! Разве пойти помолиться?"... Надя теперь ходила в церковь, хотя не каждое воскресенье.
   При всей своей правдивости она умела себя ценить, и отчасти поэтому ее ценили другие. Но в России ей не везло. Пробовала писать рассказы, - принят был только один, первый. Сначала себя утешала тем, что рассказы не подошли под генеральную линию, но знала, что вместе с талантливыми писателями, этим часто себя утешают писатели бездарные. "Крупного литературного таланта у меня нет, а "со скромным, но симпатичным дарованием" и соваться нечего", - решила она: с ужасом себе представила, как прочтет эти самые слова в какой-нибудь газете. Не повезло и с браком: вышла замуж за какого-то молодого человека больше от скуки и потому, что надо же выйти замуж, а не подойдем друг другу, так разведемся. Однако это было как раз перед изменением законов о разводе, - развестись уже оказалось трудно. На прощанье муж устроил ее в кинематограф. - "Наружность у тебя на ять, говор чистый, деньги платят хорошие", - говорил он. Этим делом она увлеклась "на всю жизнь".
   Надя не без успеха играла второстепенные роли в трех фильмах. В 1940 году ей дали небольшую роль в фильме о кознях западных держав. Часть фильма предполагалось поставить в Константинополе, туда и отправилась труппа. Когда началась война с Германией, автор переделал сценарий: изобразил козни немцев. Тем не менее уже оказалось невозможным поставить фильм, кредиты на кинематограф были очень сокращены. Труппе было приказано вернуться в Россию, и даже не в Москву, а временно в Саратов. Ехать надо было кружным путем, поездка была опасная, жизнь в Саратове Надю не соблазняла. А главное, в начале войны казалось, что от большевиков все равно следа не останется. Сбережений у нее образовалось немало: по чьему-то конспиративному совету и по инстинкту она купила в Константинополе доллары; они все повышались в цене в других валютах, так что она не только не проживала своих денег, но запас их странным образом увеличивался. Надежда Ивановна за два дня до отъезда труппы притворилась больной, слегла в постель, плакала и клялась недовольному начальству, что вернется как только хоть немного поправится. Начальство выразило неудовольствие и даже грозило неприятностями, но не очень грозило: оно тоже про себя думало, что от большевиков не останется и следа.
   Так Надя осталась заграницей. "Ну, что же, я никакой политикой не занимаюсь, и я маленький человек. Конечно, они меня преследовать не будут, - бодро говорила она себе. - Все же как странно и случайно складывается жизнь: то служащая полпредства, то эмигрантка-невозвращенка, то плохенькая писательница, то хорошая, но безработная артистка". Впрочем обладала счастливым свойством: умела не думать о неприятном. Без этого свойства жизнь была бы невозможна.
   Не прожила она в Константинополе сбережений и в следующие четыре года: служила в ресторане, и позднее говорила Виктору Николаевичу, что в общем там было очень мило: "Город чудный. Ей Богу, остались очень хорошие воспоминания!" Когда война кончилась, она как-то перебралась во Францию, и вышло еще гораздо лучше: в Париже она познакомилась с Яценко. Больше не было и речи о возвращении в Россию. Иногда - очень редко - Надя плакала: "Как же это? Не увижу больше ни Ленинграда, ни Москвы?" Утешалась тем, что в России все скоро пойдет совсем по-иному и что она вернется уже с Виктором.
   У них было сразу решено, что они женятся как только она получит развод. Но адвокат все с озабоченным видом ругал бюрократические порядки, "эту проклятую китайщину". В Париже Надежда Ивановна ходила на лекции и в разговорах с Виктором Николаевичем своими словами пересказывала то, что читала в хороших газетах. Затем, когда Яценко уехал в Америку по делам Объединенных Наций, она временно переселилась в Ниццу. Хотела там работать, совершенствоваться в английском языке, быть ближе к студиям. На Ривьере жизнь была и дешевле. Во Франции волшебные бело-зеленые бумажки, вопреки своему правилу, начали таять. Надя говорила, что парижская слякоть наводит на нее тоску: "Я люблю либо солнце, либо двадцатиградусный мороз". Собственно к тоске Надя по природе была не очень способна. Все же с Парижем были связаны тяжелые воспоминания о так и пропавшем без вести Вислиценусе, о погибшем в Мадриде Тамарине, об умершем от апоплексического удара Кангарове. И она все опасалась встретить старых знакомых из советского посольства.
   Внизу, в ящичке для писем, был только ее недельный счет. Надя не распечатала конверта, чтобы не расстраиваться. Как давняя жилица, она пользовалась льготными условиями, но гостиница была слишком для нее дорога. Переехать в другую было тоже неудобно: это понизило бы ее ранг. Местные газеты изредка упоминали о ней в светской хронике, это всегда стоило немалых усилий и хлопот.
   Часы против стойки швейцара показывали четверть одиннадцатого. Поезд приходил в двенадцать, ей было известно, что, несмотря на все разрушения, на тысячи взорванных мостов, во Франции поезда приходят и отходят гораздо точнее, чем в странах, не пострадавших от войны. Яценко решительно просил ее не встречать его на вокзале, и она догадывалась о причине: не хотел ей показываться небритым с седоватой щетиной на щеках, после ночи, проведенной в вагоне.
   Как только она вышла из гостиницы, ею овладела радость, простая беспричинная радость юга. Все было залито солнцем. Между двумя знаменитыми гостиницами находилась иностранная Ницца, белые, желтые, кремовые здания, террасы, столики и кресла под разноцветными зонтами, пальмы, кактусы, то, что так чарует северного человека, особенно в первые дни. На Promenade des Anglais еще почти не чувствовалась печаль кончающегося сезона. Надя останавливалась у витрин. В Париже, на Ривьере она не могла проходить спокойно мимо магазинов: ее волновали бриллианты, платья, шляпы, меха, даже самые названия домов. "Он идеалист... Идеализм идеализмом, а деньги все-таки нужны и идеалистам... Он меня "активизировал"? Это еще что такое?" - с легкой тревогой думала она. Но Надежда Ивановна всегда была убеждена, что будет счастлива, и потому была счастлива. В это же ярко-солнечное утро, в этом чудесном городе ни у кого тревожных мыслей не могло быть. "Конечно, все будет отлично. В каких только передрягах я не была: и при Кангарове, вечная ему память, и в Москве, и в Константинополе. Ах, как хорошо, что удалось уехать из советского рая!" - подумала она неожиданно. Давно больше не говорила, что в России все лучше, чем во Франции.
   Зал был полон. Манекены в дневных и вечерних, городских и курортных платьях, в костюмах и манто поочередно выплывали откуда-то из боковой двери, всходили на эстраду, поднимали, протягивали вперед, опускали руки, медленно поворачивались спиной к публике, снова обращались к ней лицом, все время улыбаясь одинаковой, раз навсегда заученной улыбкой. В этом было что-то похожее на заклинание змей. И в самом деле дамы, переполнявшие зал гостиницы, были зачарованы. Изредка, когда платье было уж совершенно нестерпимо по красоте, проносился легкий, тотчас замиравший, восторженный гул. "Господи, как прелестно! А то лиловое!" - думала она. Даже наименее дорогие из этих нарядов были по цене совершенно ей недоступны, как впрочем и большинству находившихся тут дам: она пришла на выставку, как люди приходят в музей, где тоже ничего купить нельзя. Рассчитывала однако кое-что запомнить, использовать, объяснить своей портнихе. Записывать или зарисовывать что бы то ни было здесь строго запрещалось. "Вот этот пояс я ее заставлю сделать. Ему понравится", - радостно думала Надя.
   Дама из первого ряда кресел с сильным американским акцентом спросила о цене платья. - "Двести двадцать тысяч", - ответил мужской голос с подобострастием, очевидно относившимся к акценту дамы. Сидевший с ней рядом муж, все время неодобрительно покачивавший головой, пожал плечами. Выражение его лица как будто говорило: "Может быть, эти тряпки и хороши, но двести двадцать тысяч франков это гораздо дороже, чем у нас, а наш Нью-Йорк теперь такой же центр дамских мод, как ваш Париж"... И точно это поняла поворачивавшаяся на эстраде хорошенькая француженка: она задержалась взглядом на даме, и к ее механической улыбке прибавилось что-то, приблизительно означавшее: "Если у вас мало долларов, то зачем вы сюда пожаловали?" - "Эта кукла тут усмехается за Европу", - подумала Надя. Она страстно хотела попасть в Соединенные Штаты - и вместе с тем не могла подавить в себе раздражение против американцев, которые так богаты и так неохотно пускают к себе европейцев.
  

II

  
   Яценко, смеясь, говорил Наде, что хочет остаться верен добрым старым способам сообщения времен своей юности и поэтому аэропланами никогда не пользуется: "Так император Франц-Иосиф до конца своих дней не пользовался автомобилями". Она тоже шутливо отвечала, что его стилю, напротив, соответствовало бы все новейшее: аэропланы, белые смокинги, последние нью-йоркские коктэйли. Надя догадывалась, что он просто бережет для нее деньги. Это ее трогало. Виктор Николаевич водил ее в дорогие рестораны, присылал конфеты, цветы. "Все для меня, ничего для себя", - думала она, хотя знала, что это несколько преувеличено.
   Он путешествовал довольно много с тех пор, как поступил на службу в Объединенные Нации, и тем не менее всегда приезжал на вокзал рано, торопился и раз пять или шесть (так что самому было стыдно) проверял, все ли в порядке: билет, бумажник, ключи. Из экономии не взял места в спальном вагоне, а удовлетворился couchette во втором классе. Отделение в вагоне уже было полно. Яценко развернул вечернюю газету, но читать ему не хотелось. В последнее время он убедился в том, что терпеть не может переезжать с места на место. Особенно его утомляли долгие поездки по железной дороге: скучно, утомительно, читать вдвое труднее, чем дома. "А когда-то мальчиком я так это любил"...
   С тех пор, как он стал писателем, Виктор Николаевич старался развивать в себе наблюдательность, - шутливо называл это игрой в Шерлоки Холмсы. "Этой даме сорок лет, - думал он, поглядывая на свою соседку, - она надеется, что ей дают тридцать пять, и говорит, что ей тридцать. Милая женщина, верна своему мужу, но немного сожалеет, что всегда была ему верна. Они не проживают своего дохода и у них кое-что отложено, она тоже колебалась, не купить ли ей место в спальном вагоне, а потом решила, что из-за одной ночи не стоит тратить лишних две тысячи франков... Сейчас она попросит меня или того пожилого чиновника с ленточкой в петлице уступить ей нижнюю кушетку... Не уступить - будет неблагородно, уступить - будет неудобно... Что ж делать, уступлю. Я ее понимаю: нет ничего комичнее, чем дама, карабкающаяся вверх, как матрос на мачту"... Дама не попросила его поменяться с ней местами, а из разговора выяснилось, что господин с ленточкой врач. Это немного раздосадовало Яценко.
   Минуты за три до отхода поезда, когда диваны уже были подняты на ночь, в отделение вошла еще дама. Ей принадлежало левое среднее место. "Русская", - тотчас признал Виктор Николаевич. За ней носильщик внес два чемодана. Она отрывисто, громче, чем говорят европейцы, указала ему, куда что положить. Соседи поглядывали на нее с любопытством. Дама была молода и хороша собой. "Что-то в ней есть презрительное... Кажется, каждым движением показывает: смотрите на королеву!" - почему-то с недоброжелательством подумал Яценко. Ему почти доставило удовольствие, что у дамы, когда она по лесенке поднялась на свой диван, пополз найлон на левой ноге, очень тонкой и красивой. Мужчины проводили ее взглядом. "Зачем она в дорогу нацепила это ожерелье? Впрочем, бриллианты, конечно, поддельные... Если советская, то верно жена сановника, а если эмигрантка, то уж не знаю кто. И есть что-то жалкое в ее самоуверенности, и в этих фальшивых бриллиантах, и в порванном чулке"...
   Поезд тронулся. Виктор Николаевич долго лениво прислушивался к стуку колес, - примеривал к их ритму разные стихи. Неожиданно выпало что-то когда-то слышанное в детстве от няни. "Удивительно, сколько чепухи за день проходит в голове даже у неглупых людей. "Кума, шэн, кума, крест, - Кума, дальше от комода"... Чего бы я не дал, чтобы опять вернулось это детское время!" Ему хотелось пить. "Как все неудобно и бесхозяйственно устроено". Он подумал, что кондуктор мог бы продавать пассажирам лимонад или пиво, что это не отняло бы у кондуктора много времени, и заработка у него было бы гораздо больше, и государству никакого ущерба. "Что ты, что ты, что ты врешь, - Сам ты чашку разобьешь", - пели колеса.
   Как обычно во французских поездах, в десять часов вечера пассажиры, по молчаливому соглашению, потушили лампочку. Дама наверху раздраженно, точно протестуя против нарушения ее прав, снова повернула выключатель, что-то достала из сумки и погасила лампу опять. "Странно, что у нее так безжизненно свисает рука", - думал рассеянно Яценко, поглядывая на даму снизу; отделение все же слабо освещалось горевшей в коридоре лампочкой. "Глаза, кажется, прекрасные. Утром увижу как следует... О чем я думал?... Ни о чем... Вчерашнее заседание комиссии?... Никто перса не слушал. Старики шопотом говорили о своих простатах и хвастались... Перс произносил высокопарные до неприличия слова, но верно восточные люди слышат эти слова иначе, - как Дант слышал слова "Божественная Комедия " не так, как мы... Да, в жизни надо строго отделять главное, основное, от рекреации. У меня основное: Надя и литература. Все остальное "рекреация", не больше". По привычке он - почти как билет и бумажник в кармане - проверил, все ли ясно в основном: "С Надей ясно: женимся, как только она получит развод от своего советского мужа. Да мы уж все равно давно женаты, дело не в паспорте, между нами и так уже есть то общее, то всем другим чуждое, что бывает только между мужем и женой. Я на пятнадцать лет старше ее, но мне еще нет пятидесяти, и мы сто раз об этом говорили, она меня любит, я люблю ее. Да, билет и бумажник есть", - иронически думал он. Ему было совестно переходить прямо от "основного" к службе, к практическим делам. "Мой баланс ? Некоторая сухость, некоторое равнодушие к людям, большая любовь к мыслям, даже к идеям , неудовлетворенное честолюбие, хотя и не столь уж большое, во всяком случае не "болезненное": я каждый день вижу людей в десять раз более честолюбивых и тщеславных, чем я... Если Объединенные Нации станут совершенно невыносимы, перейду в "Юнеско". Я в России часто менял занятия и общество, менял без всякого огорчения, вот как нельзя чувствовать огорчение при отъезде с постоялого двора, где без интереса и даже с опаской разговаривал с другими случайными постояльцами, - вдруг они темные люди? Литература?" - О ней ему не хотелось думать: всякий раз, как вечером он начинал писать или думать о своих писаньях, ночь проходила без сна. "Вдруг в самом деле этот Пемброк приобретет права на "Рыцарей Свободы"? Правда, он не театральный, а кинематографический деятель. Впрочем, я знаю, он иногда занимается в Нью-Йорке и театром. Конечно, Пемброк, как все они, знает толк в своем деле и ничего не понимает в искусстве. Когда-то, до революции, этот Пемброк был в России журналистом, подписывался "Дон-Педро", и уж одна эта подпись доказывает, что ему в искусстве нечего делать... А может быть, нечего делать в искусстве и мне? Успех нескольких рассказов ровно ничего не доказывает. А "Рыцари Свободы", я сам еще толком не знаю, что это: хорошая пьеса или пародия на хорошую пьесу. Как Александр Дюма писал и "Антони", и пародию на "Антони". Правда, он, помнится, это делал для увеличения заработка. Нет, разумеется, мои "Рыцари" никакая не пародия, но вторая пьеса будет лучше. Правда, в замысле все гораздо лучше, чем выходит на самом деле. Я в "Рыцарях" кое-чем вдобавок пожертвовал, имея в виду благодарную роль для Нади. Еще есть ли у нее в самом деле талант? Она хочет успеха, славы, денег, страстно хочет, гораздо больше, чем я"...
   В душе он не желал Наде большой кинематографической карьеры. Вернее, не был бы очень огорчен, если б ей карьера не удалась. Помимо ревности к тем знаменитым, красивым, молодым людям, с которыми пошла бы ее жизнь в Холливуде, его оскорбляла мысль, что он будет для других людей не драматург Джексон, а муж кинематографической звезды; оскорбляло даже то, что она, в случае успеха, будет зарабатывать гораздо больше денег, чем он. "В сущности, у меня буржуазные, старомодные понятия: надо "основать очаг", а деньги для очага должен давать муж. И действительно кое-как мы могли бы прожить уже теперь, без ее фильмов и без моих пьес, на то, что я зарабатываю в Объединенных Нациях... Но мне и самому больше не хочется жить "кое-как", и не только из-за нее не хочется. Я на этой службе в последние два года привык к дорогим гостиницам, к хорошим ресторанам". Далеко в прошлое ушла прежняя петербургская жизнь, особенно времен гражданской войны, с теплушками, примусами и "буржуйками"... Ему мгновенно вспомнился запах поджариваемой на огне воблы, преследовавший его лет двадцать. "На службе я добился всего, чего мог добиться только что натурализованный в Америке иностранец, не имеющий американских дипломов и говорящий по-английски с легким иностранным акцентом... Разумеется, жизнь сложилась ненормально, - если вообще бывает нормальная жизнь, да еще в наше время. Из-за них, из-за них", - думал он с ненавистью, разумея большевиков.
   Нервы у Виктора Николаевича были взвинчены и от предстоявшей встречи с Надей, и, быть может, еще больше, от предстоявшего на следующий день чтения пьесы. Теперь он думал, что первая и особенно вторая картины слишком растянуты, а четвертая неестественна и не похожа на жизнь. "Но в романтической пьесе не все и может быть на жизнь похоже, хотя я старался произвести реформу в этом старом роде искусства". Под заголовком "Рыцари Свободы" в его рукописи были слова: "Романтическая комедия". Ему нравилось это обозначение, в сущности почти ничего не означавшее. В фактуре пьесы (он теперь часто употреблял такие слова) было в самом деле что-то романтическое и старомодное. Было ему неприятно и то, что он в пьесе "активизировал" живых людей. "Надя вдобавок не так уж похожа на Лину, хотя в Лине есть и Надя"... И потом, в жизни настоящего действия, того, о котором я мечтал в юности, вообще нет, и полковники Бернары теперь нигде невозможны. Уж больше всего действия в России, особенно у советских людей, посылаемых заграницу, но какая у них романтика! Там смесь Рокамболя с Молчалиным, солдатчина и дисциплина, как в армии Фридриха II, с той разницей, что при Фридрихах это вдалбливалось в кадетских корпусах и закреплялось в день присяги, а здесь вдалбливается в комсомоле, а закрепляется в день получения партийного билета. Нигде в мире ничего романтического не осталось, всего же меньше в политике. Теперь и заговоры ведут через пытки к признаниям...
   В вагоне что-то все время стучало, верно плохо пригнанная штора. Расходившийся с этим стуком шум колес не был уютен, больше не вызывал в памяти такта стихов, а беспокоил и даже раздражал его. Он задремал лишь около полуночи. Ему снились люди, о которых он изредка думал в последние дни, но связь между ними, их слова и поступки не имели ничего общего с жизнью, были совершенно невозможны и бессмысленны. Под утро он полупроснулся в тоске. Поезд шел по туннелю очень медленно, за окном низко горело что-то странное, как будто слышались глухие голоса. Он встал и отдернул занавеску. В углублении туннеля горел багровый огонь, толпились черные фигуры. Дама с бриллиантовым ожерельем лежала на спине, рот у нее был полуоткрыт. В дрожащем красноватом свете ему показалось, что перед ним лежит мертвая старуха. По-настоящему он проснулся лишь через полминуты. "Вздор! - прикрикнул он на себя. - Вот оно, проклятое наследие Петербурга, эти все еще не прекратившиеся кошмары!"
   Как многих эмигрантов, его иногда по ночам преследовал сон, будто по какой-то ошибке он вернулся в СССР, - во второй раз бежать уже невозможно, - "как же это, зачем, зачем я это сделал!" Он просыпался с ужасом, затем с невыразимым облегчением сознавал, что это вздор, что он в свободной стране. "В этом великая радость кошмаров: просыпаешься, - все было ерундой! Так, после того, как вырвешь зуб, великое наслаждение: боль прошла, можно сжать челюсть", - тотчас, как писатель, придумал он сравнение. Он снова лег.
   Дама с ожерельем зашевелилась наверху. Яценко увидел, что она приподнялась на локте, заглянула вниз, затем откуда-то достала что-то похожее на шприц. Он с тревожным любопытством смотрел на нее из-под полузакрытых век. Больше ничего не было ни видно, ни слышно. "Что-то себе вспрыскивает? Морфин? Теперь от всех болезней лечат какими-то вспрыскиваниями... А может быть, она ничего не вспрыскивает, мне померещилось"...
   Он знал, что больше не заснет. Думал теперь о второй своей пьесе. "Беда в том, что я взял чужой быт, чужую среду. Конечно, я теперь американский гражданин, но что же делать, если для человеческой души первая родина имеет неизмеримо больше значения, чем вторая. Я такой же неестественный американец, как этот забавный чудак Певзнер. Только он в самом деле почти поверил, что он мистер Пемброк, а я знаю, что я не Вальтер и не Джексон. Если моими действующими лицами будут Чарльз Смит из Техаса и Луэлла Паркинсон из Кентукки, то я удавлюсь от фальши, хотя я видел американскую жизнь и люблю американцев, знаю их, как их может знать иностранец. И я не хочу писать о пустяках; в дальнейшем я буду писать только о самом важном, о роке, о том, что сейчас волнует мир и, быть может, его погубит... И я твердо знаю, что буду драматургом. Во мне нет никакого дилетантизма, я знаю чего хочу, и воли у меня достаточно. Может быть, еще побочную профессию переменю, но это лишь потому, что я беден и надо искать заработка".
   Он был доволен своей второй уже наполовину написанной пьесой. Диалог казался ему хорошим, выдумка была недурна, технически пьеса была сделана лучше, чем "Рыцари Свободы". "И тем не менее в каком-то отношении это шаг не вперед, а назад. Моих "Рыцарей", при всей их условности, спасала значительность сюжета. Здесь в "Lie Detector" этого нет. Это просто бытовая комедия, для которой я случайно нашел подходящую среду, так что мог обойтись без Луэллы Паркинсон из Кентукки. Надо вполне овладеть сценической техникой, и тогда я перейду к тому, что волнует мир... Но что же делать, если самые плохие и пошлые пьесы это именно те, где подаются высокие идеи. Они всегда фальшивы, всегда навеяны газетными общими местами, люди в них не живые, а надуманные, и происходит что-то сверхъестественное по нелепости и по фальши, как, например, убийство румынского фашиста благородным антифашистом в "Watch on the Rhine" Lillian Hellman. По совести, за одну хорошую комедию Кауфмана можно отдать все политические пьесы военного времени, потому что Кауфман хоть без претензий, и чрезвычайно остроумен, и знает людей и пищащих политических кукол не фабрикует... Впрочем, по совести я не знаю, какие есть в современном театре превосходные пьесы. Хорошие есть, а превосходных нет. "Вишневый Сад" Чехова тоже неизмеримо ниже уровня его рассказов, что бы ни говорили о нем иностранные поклонники".
   Второй пьесе было уделено несколько тетрадок с отрывными листками. Такие тетради были удобны потому, что листки можно было бы вырвать впоследствии, когда пьеса будет закончена. Яценко невольно ловил себя на том, что иногда, правда редко, думает и о "грядущем исследователе" своих, пока столь немногочисленных, произведений. "Да, очень противная вещь - кухня нашей профессии. "Грядущие исследователи" ее раскопали у всех великих писателей, и те были бы верно в ужасе. Даже мой любимый Гоголь постоянно менял планы, не знал, что будет дальше. Он, впрочем, и вообще ничего не знал, Пушкин его стыдил, что он совершенно не знает западной литературы. Среди наших классиков Гоголь был единственный малообразованный человек, и от него пошло то, что теперь так пышно расцвело. Но ему и ему одному это не мешало быть великим писателем... Мне, конечно, опасность от "грядущих исследователей" не грозит, - с усмешкой думал он. - И разве у людей чистой отвлеченной мысли не то же самое? Бергсон откровенно говорил, что, начиная новую книгу, он никогда не знает, чем кончит и к каким выводам придет"...
   Утром он хотел для Нади побриться, но в поезде это у него всегда выходило плохо. "Может быть, она и в самом деле не будет на вокзале". - В вагоне-ресторане он за кофе пробежал марсельскую газету. Ничего нового не могло быть: он еще накануне был во дворце Объединенных Наций, - там политические новости редко создавались, но узнавались и отражались раньше, чем где бы то ни было. Передовая статья газеты была безотрадна. "Что ж, газеты, верно, будут безотрадны до конца моих дней", - подумал он и увидел за столиком, по другую сторону прохода, наискось против себя, даму в

Другие авторы
  • Муравьев-Апостол Сергей Иванович
  • Адамов Григорий
  • Ефремов Петр Александрович
  • Морозов Иван Игнатьевич
  • Щеглов Александр Алексеевич
  • Башкин Василий Васильевич
  • Зайцев Варфоломей Александрович
  • Маяковский Владимир Владимирович
  • Терентьев Игорь Герасимович
  • Галина Глафира Адольфовна
  • Другие произведения
  • Слонимский Леонид Захарович - Слонимский Л. З.: Биографическая справка
  • Анненский Иннокентий Федорович - Античная трагедия
  • Тихомиров Лев Александрович - Из Дневника 1900 года
  • Надеждин Николай Иванович - Новоселье
  • Свенцицкий Валентин Павлович - Что такое К. Чуковский?
  • Гоголь Николай Васильевич - П. В. Анненков. Н.В. Гоголь в Риме летом 1841 года
  • Горький Максим - Дело Артамоновых
  • Глебов Дмитрий Петрович - Крома
  • Прутков Козьма Петрович - Опрометчивый Турка, или: Приятно ли быть внуком?
  • Фурманов Дмитрий Андреевич - Автобиография
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (24.11.2012)
    Просмотров: 1056 | Комментарии: 7 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа