ожерелье. Он только теперь мог разглядеть ее как следует. "В самом деле очень красива. Глаза странные, с чуть расширенными зрачками. Я таких глаз, кажется, никогда не видел. Голубые или серые?.. Вероятно, морфинистка"... Дама смотрела на него, но ему показалось, что она его не видит. "Кажется, смотрит на какую-то точку в моем лице? - беспокойно подумал он. - Уж не запачкался ли я в вагоне? Нет, в зеркале все было в порядке... Ну, смотри, смотри, голубушка, кто кого пересмотрит?" Она перевела взгляд на окно. Еще совсем недавно он, при встречах с красивыми женщинами, сравнивал их мысленно с Надей. Выходило всегда, что Надя лучше, и из этого он каждый раз радостно заключал, что влюблен... "Надя не "тихая пристань", не может быть "тихой пристанью" актриса. И она очень умна, хотя у нее, как у столь многих людей, ум двух измерений". Он увидел, что дама с ожерельем читает очень левую газету. "Ах, fellow traveler!" - с сожалением подумал он.
Справа показалось залитое солнцем море, оливковые деревья, дома с плоскими крышами. Яценко почти не знал юга, только помнил восторженные рассказы отца. "Все будет хорошо! И войны не будет, и пьесу мою возьмут, не Пемброк, так другой... И нет ничего странного в том, чтобы жениться в сорок восемь лет"...
Метр-д-отель уже оставил счет на его столе, но ему не хотелось уходить в свой вагон. "Да, все-таки я хорошо сделал, что покинул Россию, которую я так люблю, хотя порою, зачем-то делаю вид, будто ее ненавижу".
В его отделении кушетки уже были убраны, у всех были утомленные, дорожные лица; люди лениво переговаривались, больше всего желая поскорее приехать. Яценко не любил дорожных знакомств, разговоров, вопросов. "Сказать, что я русский эмигрант, - это всегда вызывает сочувственное уныние. Сказать, что я американец, - не повернется язык. Да и сейчас же начнут спрашивать, что думают американцы о положении в Европе и о войне". Он в таких случаях отвечал, что американцев 150 миллионов и что каждый из них думает по-своему.
Соседи, впрочем, его именно за американца и принимали. Чемоданы у него были новые и дорогие, с наклейками "New York" ... "De Grasse, cabine 110"... Ему хотелось записать что-то о второй пьесе. Яценко вынул записную книжку и начал было писать. Присутствие других людей теперь было ему чрезвычайно неприятно. Он все на них оглядывался, точно с их стороны было некорректно находиться здесь при его работе. "Да, насколько в этих записях все выходит лучше, чем когда начинаешь писать по-настоящему... Надя будет просить, чтобы ей дали роль... Да, Надя будет для меня идеальной женой, на заказ лучше не придумаешь. Ее бодрость, ее vitality, ее friendliness, это и есть то, чего мне нехватает и что больше всего мне всегда нравилось в женщинах. И я думаю, что, женясь на ней, я не совершаю ни опрометчивого, ни нечестного поступка. Она тоже уже не девочка. Она мне говорила, что ей тридцать, но, конечно, она и от меня, даже от меня, скрыла два или три года. Что ж делать, этого требует ремесло. Скоро начну скрывать годы и я... Я знаю, что я должен иметь свой очаг, иметь жену и детей. Я сам себе более всего противен именно такими рассудительными мыслями. По-настоящему, я был влюблен только в Мусю Кременецкую, но тогда мне было семнадцать лет. Что ж делать, я теперь себе лгать не могу. В России я слишком часто лгал и, главное, постоянно видел, как бессовестно, без сравнения со мной, лгут другие. Быть может, именно поэтому у меня выработалась почти болезненная потребность в правде. Не знаю, будет ли она мне полезна в литературе, а в жизни наверное будет вредна".
Хотя он и просил Надю не встречать его на вокзале, Яценко, выйдя из вагона в Ницце, надел пенснэ и осмотрелся. Ее не было. "И отлично", - все же с легким разочарованием подумал он. В конце перрона с празднично-торжественным видом стояла кучка людей. Это официальные лица встречали иностранного министра небольшой страны, приехавшего для отдыха на Ривьеру. "Префект уже вошел в вагон. Кажется, тот ни слова по-французски не понимает. Теперь оба не знают, что сказать... "Моя", "твоя", "La France et la Sardaigne, La Sardaigne et la France" ... Выезжают на радостных улыбках и на крепких рукопожатиях". Из вагона, торжественно-благосклонно улыбаясь, вышла толстая дама с букетом, который ей, очевидно, поднес префект. Официальные лица почтительно помогли ей сойти по ступенькам. За ней показался ее муж, он не улыбался и скорее хмуро пожал руки официальным лицам. "Наполеон и Жозефина. Она действует своим очарованием, а он своей славой", - подумал Яценко, почему-то очень не любивший этого министра.
Яценко вышел из вокзала и ахнул. Солнце потоками заливало все: длинный, низенький желтовато-розовый вокзал, улицу, по которой не спеша проходил дребезжащий старенький трамвай, автомобили, казавшиеся ему игрушечными после нью-йоркских, пальмы, деревья, неизвестные ему даже по названию, плоские повозочки с лежавшими на них яркими цветами. В этих повозочках было что-то трогательное, говорившее о скромном человеческом труде, о скромных человеческих радостях, о простой, вековой жизни. Слева виднелись уютные, зеленые горы, впереди были дома, все непохожие один на другой, странный провал посередине, спуск, за ним другие улицы, кофейни, гостиницы, называвшиеся именами городов и каких-то аристократов. "Господи, как хорошо! Правду говорил папа, что человек создан для юга! Смесь Парижа и южной деревни"...
Веселый носильщик в синей блузе, не похожий на сердитых носильщиков в настоящих городах, в тележке привез его чемоданы. Подъехал допотопный фаэтон, запряженный гнедой лошадкой с разбитыми ногами. Кучер благодушно приподнял мягкую шляпу, помог носильщику поставить вещи на переднюю скамеечку, покрытую аккуратно сложенным потертым пледом, обменялся с ним шутками на забавном южнофранцузском языке, - Яценко слышал сходный говор на парижской сцене, когда изображали марсельцев, и ему не верилось, что так в самом деле говорят люди. Коляска медленно проехала мимо кофейных, мимо гостиницы с каким-то голубым минаретом. "Noailles". Почему Ноай? Почему Сесиль?.. "Agence de voyages", "Menu Ю 175 francs" ... По улицам не шли, а гуляли веселые, живые, очевидно беззаботные люди. "Живи, дыши этим чудесным ароматным воздухом, впитывая это чудесное солнце, бери от жизни ее радости, ни о чем неприятном не думай".
Номер гостиницы был отличный и в переводе на доллары недорогой. Ему также надо было жить по рангу : не только для кинематографического магната, но и для Нади. Он себя бранил за мещанские чувства, однако и она не должна была знать, что у него на текущем счету в Нью-Йорке не найдется и тысячи долларов. "Только две национальности, русские и американцы, не любят делать сбережений, а, волей Божией, я и русский, и "американец". В Нью-Йорке он, впервые с детских лет, стал жить безбедно, и смутно, с неприятным чувством, сознавал, что вернуться к прежней жизни бедняка ему было бы очень тяжело.
Теперь, в этом благословенном международном городке, не была тяжела и мысль, что он принадлежит к двум нациям, между которыми не сегодня-завтра может начаться война. В первый год по приезде в Нью-Йорк он с вызовом говорил и другим, и даже себе, что только и желает поскорее стать американцем и "забыть все русское". Это давно прошло. Чувствовал, что возненавидит жизнь и себя в тот день, когда атомная бомба упадет на Петербург, на его Петербург, - в мыслях никогда не называл этот город ни Ленинградом, ни даже Петроградом.
Он выкупался, тщательно выбрился, надел из своих костюмов тот, в котором казался моложе и стройнее. Всегда был элегантен и в Нью-Йорке заказывал костюмы, никогда не покупал готовых. В Париже перед отъездом в Ниццу купил несколько галстухов в знаменитом магазине на Place Vendome и сам улыбался, выбирая их. Так же улыбаясь, и теперь выбирал в чемодане галстух, рубашку, носки. "Вторая молодость... Впрочем, первой почти и не было"...
Раздался телефонный звонок, он радостно подошел, чуть не подбежал к аппарату - и услышал мужской голос. Говорил Альфред Пемброк. Этот кинематографический магнат, несмотря на свое благодушие и любезность, часто бывал ему не совсем приятен покровительственным тоном. С ним были связаны далекие воспоминания: Пемброк сказал ему, что был другом его отца. Яценко помнил, что таких друзей у его отца не было, но газетная подпись Дон-Педро осталась у него в памяти; отец в самом деле об этом журналисте иногда за столом говорил.
- ...Поздравляю с приездом, очень рад, что и вы тут, весь Нью-Йорк сейчас во Франции, - говорил Пемброк. Они всегда разговаривали по-русски: так было легче даже Альфреду Исаевичу, хотя он прожил в Америке тридцать лет. - Но что я слышу! Вы написали пьесу и, говорят, очень хорошую пьесу! Я говорил еще вашему покойному отцу, какой вы способный юноша. Вам тогда было верно лет шестнадцать... Ах, хорошее было время!.. Вот что, мы условились с мисс Надей, что вы ее сегодня нам прочтете. Я рад буду послушать и, если я что-либо могу для вас сделать, вы можете на меня рассчитывать и как Уолтер Джексон, и как сын вашего отца, которого я очень любил и почитал... Мы встречаемся сегодня, в четверть десятого, у меня, - он назвал самую роскошную гостиницу Ниццы.
- Я буду очень рад, - ответил Яценко, не совсем довольный. Почему-то ему казалось, что он сначала прочтет Наде пьесу наедине. "Впрочем, в самом деле не имеет смысла и нет времени устраивать два чтения".
- Отлично. Пригласил бы вас на завтрак, но уже поздно: я ведь говорю из Монте-Карло.
- Играете?
- Есть грех. Надо же и нам, старикам, иметь какие-нибудь удовольствия. Значит, до вечера. "Пока", как говорят у дяди Джо.
Пемброк опять выиграл в этот день в Казино около пятнадцати тысяч франков. Эта сумма не имела для него никакого значения. Тем не менее выигрыш привел его в прекрасное настроение духа. Ему было забавно, что он выигрывает там, где другие почти всегда теряют деньги.
В последние тридцать лет ему удавалось все. Он нажил на кинематографических делах большое состояние, имел прекрасный дом в Холливуде, знал множество знаменитых людей. В его гостиной висело несколько картин Модилиани, на которые он сам в первое время поглядывал испуганно; в кабинете же были пейзаж Левитана и статуэтка Антокольского. Эту статуэтку он с гордостью показывал американцам, говорил, что Антокольский был величайшим скульптором 19-го столетия, и обижался, что они никогда о нем не слышали. Было у него и благоустроенное имение в Калифорнии. - "Вечная еврейская тяга к земле, - говорил он, - это настоящий атавизм. Мои предки наверное две тысячи лет никакой земли не имели. Тем не менее, а может быть, именно поэтому, нигде я не чувствую себя так хорошо, как в моем "Sylvia's House", с садом, с лошадью, с собаками, с курами".
Он постоянно, при любом поводе или без всякого повода, говорил о своем еврейском происхождении и об еврейском вопросе. Это было известно в Холливуде, и его американские приятели, не бывшие антисемитами и очень хорошо к нему относившиеся, нередко от его разговоров убегали или слушали его без ответной улыбки. Сам он всегда улыбался благожелательной, почти королевской улыбкой преуспевшего в жизни человека. Пемброк имел репутацию джентльмена и в делах, и в частной жизни, никогда никому не отказывал в услугах, редко отказывал в деньгах. Немало давал на благотворительные дела, на помощь еврейским беженцам, отправлял множество продовольственных посылок чуть ли не во все страны Европы; у него везде были родные, - коренные американцы только сочувственно удивлялись: как можно иметь столько родных, да еще в никому неизвестных странах! Он хорошо относился и к русским православным. В свое время в России, особенно в молодости, Альфред Исаевич жил очень туго. Однако теперь ему казалось, будто после того, как он стал журналистом Дон-Педро, весь Петербург состоял из его друзей. Он оказывал помощь и разным бывшим сановникам, если не считал их антисемитами, а их детям или внукам охотно предоставлял роли статистов в своих фильмах; очень любил ставить "Пышный бал в императорском дворце" (фильм исторический) или "Большой прием у герцога Карлсбадского" (фильм шпионский). В прежние времена некоторые вольнодумцы сомневались, действительно ли Альфред Исаевич такой необыкновенный знаток кинематографического искусства. Но все его предприятия сопровождались успехом: новаторских дел он не любил, зато чрезвычайно ценил gag-и, - и даже сам их иногда придумывал, чем особенно гордился; не раз находил новых артистов и артисток, которые затем становились знаменитостями. Все, что нравилось Пемброку, еще больше нравилось публике. Кроме того, он стал знатоком и просто по выслуге лет, как, например, многие государственные деятели понемногу становятся великими людьми лишь потому, что в течение десятилетий занимают министерские должности.
По наружности он походил на сбрившего бороду патриарха; выражение лица было тоже патриархальное, без той полускрытой робости, какая бывает у не-влюбленных в себя стариков. С годами у Пемброка появилось небольшое брюшко, он ходил теперь медленно, немного переваливаясь. Врагов у него почти не было и сам он почти всем желал добра. Были, конечно, соперники, но, если на долю кого-либо из них выпадал особенный успех, то Альфред Исаевич почти не испытывал огорчения: отчасти утешался тем, что других конкурентов этот успех раздражит гораздо больше, чем его. Он постоянно говорил, что считает себя счастливым человеком: "Живу как мне хочется, семью устроил, могу и другим помогать, и на Палестину давал, и Америки, которой я всем обязан, тоже, говорят, не посрамил".
При чтении Библии его особенно радовала именно жизнь патриархов, с ее семейными добродетелями, с ее немалыми, но преодоленными в конце концов испытаньями. Альфред Исаевич сам преодолел немало испытаний и с удовлетвореньем оглядывался на свою жизнь. Ему было только досадно, что он не поставил ни одного из тех грандиозных фильмов, которые представляли собой, по его и по общему в Холливуде мнению, историческое событие, как "Нетерпимость" или "Бен-Гур". Да еще нехорошо было, что неизбежно приближались несчастья. Маленьким утешением, правда, было то, что, как он знал, в случае болезни, к его и его семьи услугам будут лучшие в мире больницы с платой по двадцать пять долларов в сутки, а - не дай Бог! - в случае операции хирурги, получающие за нее пять тысяч. Альфред Исаевич старался обо всем этом думать возможно меньше, но раза два в год ездил и посылал жену к самым дорогим врачам просто для check up. Особенно серьезных болезней у него не было: только, как он говорил, намек на простату. Утешительно было также, что другие старились одновременно с ним. Несмотря на свою доброту, Альфред Исаевич чувствовал некоторое удовлетворение, когда при встречах замечал, что его сверстники сохранились хуже, чем он. Врачи назначили ему обычный режим стариков, - поменьше мяса, кофе, крепких напитков, - но назначили без зловещей настойчивости. Давление крови у него было 150:85, и он с гордостью об этом всем сообщал, точно это было его заслугой. "Как у молодого человека! Комментарии излишни! А мое сердце! Мак-Киннон сказал, что он в жизни такого сердца не видел!"
Во Францию он приехал частью для отдыха, частью по делам. С некоторой торжественностью говорил, что хочет подышать европейским воздухом. В действительности, он американский воздух предпочитал всем другим; Пемброк обожал Соединенные Штаты и обижался, если европеец находил что-либо в Америке дурным. Тем не менее в Европе он бывал с удовольствием (сносно говорил по-французски). Перед второй войной он съездил в Россию, побывал в Петербурге, в своем родном юго-западном городе. Однако большевистский строй очень ему не нравился, советские фильмы, за исключением трех или четырех, были плохи, самое же тяжелое было то, что не осталось в живых никого из людей, с которыми прошла большая часть его жизни.
Об его отъезде во Францию на "Queen Mary" было кратко упомянуто в американских газетах, а о прибытии более пространно сообщено в европейских. На Ривьере в газете появился даже его портрет с огромной надписью: "Un roi de Hollywood notre hote Ю la Cote d'Azur" (в Соединенных Штатах заголовки были такие короткие, что их и понять было нелегко). Альфред Исаевич почти ничего для личной рекламы не делал: уже занимал такое положение, что реклама приходила бесплатно, сама собой. В Ницце он был приглашен на большой официальный обед, пожертвовал двадцать пять тысяч франков на местные благотворительные дела, был на открытии памятника какому-то государственному деятелю, на полном равнодушии к которому совершенно сошлись левые и правые. В десяти лучших гостиницах Ривьеры оказались старые знакомые и появились новые. Был еще завтрак на иностранном крейсере, зашедшем на неделю в Вилльфранш, - опять-таки само собой вышло так, что Пемброк не мог не быть на завтраке у командира крейсера. Там он познакомился с Делаваром. После завтрака на крейсере они несколько раз встречались в Казино, в Sporting'e и поочередно приглашали друг друга обедать в Hotel de Paris, в RИserve de Beaulieu, в La Bonne Auberge.
Жизнь в Ницце и в Монте-Карло была очень приятна. Альфред Исаевич посвежел, был бодр, весел, а озабоченный вид принимал лишь в тех случаях, когда опасался, что у него, как у холливудского короля, попросят на благотворительные дела уж очень много денег. Но масштабы во Франции были маленькие, его пожертвованиями все оставались довольны, хвалили его за щедрость и за план Маршалла. Пемброк записался в Казино и клубы, играл в рулетку с удовольствием. Играл без хитростей, ни в какие системы не верил и с благодушно-насмешливой улыбкой поглядывал на тех игроков, которые приносили с собой брошюры местного производства, что-то соображали с карандашом в руках и записывали все выходившие номера. Его собственная система заключалась в том, чтобы пореже ставить на цифру, где был только один шанс на выигрыш из тридцати шести, и чтобы никогда не приносить с собой в игорный дом больше пятидесяти тысяч франков. Обычно он выигрывал и с приятным сознанием, что ему всегда во всем везет, отправлялся со знакомыми обедать. Если за обедом были дамы, он ухаживал за ними благосклонно и без жара. Пемброк прожил тридцать лет в обществе самых красивых женщин мира, но был всегда верен своей жене Сильвии. Им оставалось четыре года до золотой свадьбы.
Встав из-за стола рулетки, он разменял в кассе выигранные жетоны и рассовал деньги по карманам: тысячные билеты во внутренний боковой карман, сотенные в верхний жилетный, мелочь в нижний жилетный. Часы показывали шесть. Он условился встретиться с Делаваром в гимнастической зале. Альфред Исаевич собирался сделать дело с этим своим новым знакомым, но был бы не очень огорчен, если б соглашение и не состоялось.
О Делаваре говорили нехорошо. Он швырял деньгами, вел огромную, давно невиданную даже в Монте-Карло игру. Правда, много и жертвовал, но, по мнению недоброжелателей, этим способом замаливал и заглаживал разные грешки. О происхождении его богатства ходили разные слухи: были тут и советские векселя, и поставка оружия обеим сторонам во время гражданской войны в Испании, и большая игра на бирже. Однако точно никто ничего не знал. Альфред Исаевич не придавал значения сплетням: почти все рассказывают гадости почти обо всех, а такой человек, как Делавар, конечно, должен был иметь особенно много врагов и завистников. С немцами он, повидимому, никаких дел в пору оккупации не вел; это было для Пемброка самым важным. Не совсем приятно в Делаваре было, что он разбогател лишь совсем недавно: как все богачи, Альфред Исаевич отличал людей, разбогатевших полвека назад, от тех, у кого богатство (как впрочем у него самого) было лишь двадцатилетней или, еще хуже, десятилетней давности. До войны этого игрока на Ривьере никто не видел. Говорили также, что Делавар не настоящая его фамилия и что по происхождению он "левантинец". - "Ну, что ж, увидим, - думал Альфред Исаевич, - если окажется, что он прохвост, то я поищу других компаньонов".
Вдоль столов неторопливо, как будто и не глядя по сторонам, гулял старик Норфольк, с которым Пемброк тоже недавно познакомился на Ривьере. Это был занятно-болтливый человек, - Альфред Исаевич, чем больше жил, тем больше убеждался, что очень интересных людей на свете почти не существует, а интересных-просто есть много и они часто встречаются там, где их меньше всего ждешь. Этот старик не то служил в Казино по наблюдению за игроками, не то был приставлен к Казино от монакского полицейского ведомства. Занимался он и другими делами, был комиссионером по продаже драгоценностей. Альфред Исаевич остановил его и поболтал с ним: они говорили по-английски, оба с бруклинским акцентом. Обменялись сведениями о здоровьи, у Норфолька тоже был "намек на простату".
- Что ж, придете к нам и вечером, мистер Пемброк? - спросил Норфольк.
- Нет, сегодня не могу. Я уезжаю в Ниццу.
- Если увидите ту очаровательную русскую артистку, мисс Надю, пожалуйста кланяйтесь ей от меня.
- Я как раз сегодня ее увижу, - сказал Пемброк. Его удивляло, что этот старик, служащий в игорном доме, умеет держать себя на началах полного равенства со всеми. Он и с ним, и с Делаваром, и с Надей, которую Альфред Исаевич раза два привозил в Монте-Карло, разговаривал как светский человек со светскими людьми: точно так же он держал себя с игроками, занимавшими в обществе гораздо более высокое положение, чем Пемброк или Делавар. Это нравилось Альфреду Исаевичу. Он и Америку особенно любил за ее бытовой демократизм.
- Мосье Делавар обещал прийти вечером.
- Да, я с ним сейчас встречусь, - сказал Пемброк и подумал, что именно Норфольк мог бы кое-что сообщить ему о Делаваре. - Вы хорошо его знаете? - небрежно спросил он. Старик чуть улыбнулся.
- Я по своей работе обязан знать всех.
- Кажется, Делавар не настоящая его фамилия. Я знаю, что он французский гражданин... Мне говорили, будто он по происхождению "левантинец", но что такое "левантинец"? На востоке много стран.
- Настоящая его фамилия в самом деле очень левантийская... Если она настоящая... После войны многие герои RИsistance оставили за собой те фамилии, под которыми они совершали свои подвиги. Некоторым из них так гораздо удобнее. У него были две клички: "Делавар" и "Гарун-аль-Рашид". Обе, конечно, придумал он сам.
- Разве он участвовал в RИsistance?
- Все были героями RИsistance, - ответил Норфольк невозмутимо. - Кроме нескольких преданных суду злодеев, все жившие во Франции с 1940-го по 1944-ый год, признаются героями RИsistance.
- Так он хорошо вел себя при немцах?
- Превосходно. И фамилию он выбрал превосходную. Из "Делавар" понемногу можно сделать "де Лавар" или даже "де ла Варр". Есть такие английские графы. Один из них даже дал имя американскому штату... Я не был героем RИsistance только потому, что я во время войны был в Англии. Иначе я принял бы фамилию Монморанси. Первый христианский барон был Монморанси.
- В Америке все меняют фамилии, - обиженно сказал Пемброк.
- И отлично делают. Я сделал то же самое, - Старик засмеялся. - Впрочем, я не должен был бы говорить того, что сказал. Но это мое вечное несчастье: я всегда говорю то, чего говорить не должен... Самое удивительное в мосье Делаваре то, что он не барон. Почему он еще не барон?... Он очень неглупый человек. Страшно любит все левое. Я уверен, что он в философии экзистенциалист и считает первым прозаиком в мире Сартра, а первым поэтом Эллюара. Впрочем, беру все назад. Я тем более не должен был бы шутить над ним, что он как раз недавно предложил мне поступить к нему на службу, в его секретариат. Я впрочем ничего плохого о нем не знаю.
- У него есть секретариат?
- У всех больших людей есть секретариат. У Стависского, например, были и секретари, и сыщики, и телохранители... Я, конечно, не сравниваю мосье Делавара со Стависским, - сказал Норфольк, видимо спохватившись.
- Я надеюсь, - сухо ответил Пемброк. Он в принципе находил, что порядочный человек обязан обрывать людей, дурно говорящих об его приятелях, но знал, что жизнь потеряла бы значительную долю прелести, если б все строго следовали этому принципу. "Впрочем, Делавар не мой друг, и ничего худого этот болтун не сказал". - Я каждого человека считаю честным, пока не доказано обратное.
- Да он и есть честный. Это они строго различают: подделать бумагу, выдать чек без покрытия, таких вещей они никогда не делают, в малом они всегда честны... Они живут в пределах уголовного кодекса. Зато в этих пределах недурно устраиваются.
- Что ж, вы приняли его предложение?
- Кажется, приму. Он предлагает очень хорошее жалованье.
- Тогда, действительно, не следовало бы над ним иронизировать, - сказал Пемброк и холодно простился с Норфольком.
В большой гимнастической зале были стойки с гирями, бары, тир, чучела с кружочками, щиты, скользившие по шнуркам бутылки. По правую сторону от входа два молодых человека без пиджаков и жилетов стояли друг против друга с рапирами в руках. Распорядитель зала оглянулся на Альфреда Исаевича и, поклонившись ему, сказал молодым людям: "En garde!" Молодые люди, подняв и отставив назад согнутую левую руку, выставив немного вперед правую ногу с согнутым коленом, не сводя друг с друга глаз, скрестили рапиры. "Ligne du dedans!.." "Les deux pieds formant equerre!.." "Pointe plus haut!.." "Seconde!.." "Tierce!.." "Parade simple!" "Rompez!.." кратко бросал мастер. "Учатся господа виконты! Еще надеются сражаться на дуэлях, это после всего того, что произошло в мире, дурачье этакое", - подумал Пемброк. Он терпеть не мог все связанное с оружием. Если было на свете что-либо совершенно ненужное честному человеку, то это были, по его мнению, фехтованье и бокс. В Америке Альфред Исаевич никогда не бывал на матчах знаменитых боксеров и даже не читал о них газетных отчетов, а в своих фильмах допускал матчи и драки (между которыми разницы не понимал) только потому, что они были совершенно необходимы. Ему в свое время доставило удовольствие, что без длинных драк не обходятся и советские пропагандные фильмы вроде "Путевки в жизнь". "Что ж делать? Публика требует этого во всем мире"...
По левую сторону от входа, у барьера, шагах в пятнадцати от бутылки с красным кружком, стоял с карабином в руках Делавар, невысокий, осанистый и красивый блондин лет тридцати пяти. Он обращал на себя внимание странным, не то оливковым, не то коричневым цветом лица. "Гнедой он какой-то, - подумал с некоторым несвойственным ему недоброжелательством Альфред Исаевич. - А глаза совсем как вишни... Он немного похож на Наполеона и немного на крымского проводника-татарина. Вероятно, он очень нравится женщинам... Во всяком случае он опровергает теорию "голубой крови": никак не скажешь, что вышел из низов. И одет тоже как герцог!"... Враги Делавара говорили, что в нем с первого взгляда можно признать выскочку, но Пемброк думал, что они так говорят именно в виду его темного происхождения. "Если б он был принцем Уэлльским, то все ему подражали бы. Это нетрудное искусство хорошо одеваться вообще больше зависит от портного, чем от заказчика. Мои голубчики одеваются лучше всяких принцев, а они бывшие дровосеки, рассыльные, и кто только еще", - подумал Альфред Исаевич, вспомнив знаменитых кинематографических актеров. Он остановился, чтобы не мешать выстрелу. Делавар недовольно оглянулся на вошедшего, чуть улыбнулся ему и прицелился. "Ну, валяй, пиф-паф!" - сказал мысленно Пемброк. Раздался выстрел, пуля попала в щит, но бутылка осталась цела. - "Ваше ружье бьет на пять сантиметров влево!" - сердито сказал Делавар мальчику, который поспешно подал ему другой карабин. Он снова, нахмурившись, прищурил левый глаз, выстрелил и на этот раз попал: что-то треснуло, опрокинулось, прокатилось по шнурку. Делавар отдал карабин, видимо очень довольный, отошел к Пемброку и крепко пожал ему руку.
- Поздравляю, это очень полезное занятие, - саркастически сказал по-английски Альфред Исаевич.
- Как для кого и для чего, - весело ответил Делавар. - Для солдат, например, очень полезное. Под Мажентой австрийцы выпустили восемь миллионов пуль, а убили только десять тысяч французов.
- "Только"! Какая жалость.
- Это составляет восемьсот пуль, чтобы убить одного врага, совершенно непроизводительная трата металла. Бросьте ваш еврейский пацифизм! Если воюешь, то надо побеждать врага.
- Я знаю, вы "победитель жизни". Хорошо, где же тут можно было бы поговорить?
- Пойдемте в бар. Обедать еще рано.
В баре было несколько человек. Делавар презрительно-благодушно их обвел взглядом, точно все здесь были одинаковые, хорошо ему известные, никому не нужные, но сносные люди. Он вынул папиросу из золотого портсигара, барман и еще каких-то два человека немедленно к нему подскочили со спичками и зажигалками. Он поблагодарил их, чуть наклонив голову, - видимо ничего другого и не ждал, - и заказал портвейн. - "Мой", - сказал он. Пемброк спросил рюмку коньяку. Он попрежнему, когда пил, имел такой молодцеватый вид, точно брал штурмом крепость.
- Суворов пил английское пиво с сахаром, - сказал Альфред Исаевич. Они сели за столик. Лакей принес бутылки. Делавар пил много, пьянел редко, но язык у него развязывался и он говорил то, чего не сказал бы, вероятно, в трезвом виде. Он имел некоторый дар слова, но никогда в его словах не было ничего нового или интересного, хотя вид у него был обычно такой, точно он небрежно предоставлял всем желающим черпать из сокровищницы его мыслей. Английским языком владел прекрасно и говорил так, как в лондонских мюзик-холлах изображают людей, говорящих с оксфордским акцентом; не произносил буквы г в конце слов и вставлял редкие словечки, будто бы употребляемые аристократами.
- Вы, кажется, не любите вина, Пемброк? - спросил он после второго бокала. - Отчего бы это?
- Я старый еврей и такой прозаик, что придаю значение здоровью. Кажется, кто-то писал, что до сорока лет человек живет на проценты со своего организма, а потом на капитал. Вы, конечно, и процентов не проживаете, - сказал Пемброк. - Кроме того, я не очень люблю вкус спиртных напитков.
- Каждая удача от вина становится втрое приятнее, а каждая неудача без него втрое тяжелее.
- А вы мне как-то говорили, что у вас неудач не бывает, - съязвил Альфред Исаевич.
- Очень, очень редко... Что ж, пообедаем вместе?
- Не могу. У меня вечером чтение пьесы. Один писатель предлагает мне приобрести ее.
- Какая скука! Я не переношу чтения вслух, когда оно продолжается более двадцати минут. Если б еще молодая писательница и хорошенькая!
- Будет и хорошенькая женщина, - сказал Альфред Исаевич и назвал Надю. - Даже мало сказать хорошенькая: почти красавица. Если б я был лет на тридцать моложе, я влюбился бы в нее без памяти. Но она именно невеста этого писателя. Это некий Джексон, американец русского происхождения.
- Кажется, я его встречал в Париже. Он служит в Объединенных Нациях? Мне говорили, что он очень способный человек... Ну, что ж, вы, кажется, хотели поговорить о делах. Как же вы относитесь к моему плану создания Холливуда на Ривьере? - спросил Делавар равнодушным и даже несколько пренебрежительным тоном. - Вы о нем подумали?
- Да, я думал. Мне об этом плане говорили и другие. О нем говорят уже давно и много...
- Обо всех больших делах много говорят, - перебил его Делавар. - Об атомной бомбе тоже сначала говорили, говорили, а потом ее создали.
- Нет, об атомной бомбе сначала молчали, молчали, а потом ее создали, - сказал Альфред Исаевич. - Видите ли, для меня ваш план слишком большое дело. Между тем политическое положение в Европе, к сожалению, неустойчиво. Кроме того я, как американец, не могу создавать постоянного конкуррента Холливуду. Да я и не располагаю сейчас такими огромными капиталами, которые понадобились бы для осуществления вашего плана.
- О, за деньгами дело не станет, - небрежно сказал Делавар. - Впрочем, это только один из моих проектов. Я всегда обдумываю десять, осуществляю один или два. Да вот, например, я сейчас имею в виду еще кое-что...
Он сообщил о каких-то проектах, имевших между собой лишь то общее, что для каждого из них требовались миллиарды. Но рассказывал о них Делавар небрежным тоном, показывавшим, что все это его очень мало интересует: зашел разговор, - отчего же не поговорить? Выходило даже как будто так, что ничья помощь ему для осуществления этих проектов не нужна: он просто делится из любезности с собеседником своим проектом, но и денег, и связей у него у самого больше, чем нужно. Альфред Исаевич слушал с некоторой досадой: смутно понимал, что громадное большинство людей иногда отдается непреодолимой потребности в хвастовстве и что характер человека сказывается в том, как часто и в какой форме он это делает. При всей своей банальной оригинальности, Делавар говорил дельно. Некоторые его проекты в самом деле казались ценными и осуществимыми. Повидимому, он знал всех видных людей Европы. Это по крайней мере следовало из той улыбки, с которой он произносил их имена. Ему была известна частная жизнь каждого из них, он знал, какая у кого любовница, кто как нажил деньги; из его слов как будто выходило, что все они люди нечестные, но собственно никакой личной ответственности за это нести не могут: отвечает существующий строй. Рассказывал он все это, в своем обычном небрежном тоне, так, как будто ни малейших сомнений в его сведеньях никак не могло быть. Небрежный тон и улыбка Делавара раздражали Альфреда Исаевича.
- О Европе я судить не могу, - наконец вставил он, - но у нас в Америке и в делах, и у власти неизмеримо больше честных людей, чем нечестных. Думаю, впрочем, что так же дело обстоит и в Европе. А что если б мы перешли к менее грандиозным делам? Хотя, может быть, вам вообще больше деньги не нужны. Говорят, у вас есть миллиард франков, - иронически сказал Пемброк. Он и не очень верил в то, что у Делавара есть миллиард франков, да и сумма эта в переводе на доллары звучала гораздо более скромно.
- Почему миллиард? Подсчитать, так, быть может, найдется и больше. Но это мало меня интересует, - так же небрежно сказал Делавар.
- А что вас интересует?
- Все кроме денег. Будущее мира. Любите ли вы Апокалипсис? Какая великая, глубокая и мудрая книга! Вспомните видение саранчи, подобной коням и с лицом человеческим. Она пройдет по миру, но нанесет вред только тем людям, у которых на челе нет печати Божией.
"Вот тебя она первым и слопает!" - подумал Альфред Исаевич. Делавар заговорил о политике и высказал несколько мыслей, которые можно было прочесть в любой коммунистической газете. Но и тут говорил он так, точно эти мысли были плодом его долгих ночных размышлений.
- Знаете, в чем разница между старой буржуазией и новой? - с досадой сказал Пемброк. - Прежний делец был реакционер, ненавидел либеральные правительства, помогал правым группам устраивать перевороты, стоял за обуздание рабочих, за расправу с коммунарами, и так далее. Нынешний европейский делец - коммунист. В партию он, конечно, не входит, потому что это все-таки небезопасно, но он всей душой сочувствует коммунистам, хотя почему-то не хочет переселиться в СССР. А своей личной собственностью, конечно, чрезвычайно дорожит. Чем больше эти люди говорят о коммунизме, тем больше проявляют в частной жизни собственнических, а то и просто стяжательских инстинктов.
- Все это пустяк, о каком и говорить не стоит, - пренебрежительно сказал Делавар. - Я считаю, что коммунисты правы почти во всем том, что они говорят о капиталистическом строе. Если они иногда говорят и вздор, то потому, что они его еще недостаточно знают. Смею думать, что я знаю капиталистов лучше, чем Сталин.
- Да и дела можно делать с коммунистами, - сказал язвительно Пемброк.
- И дела можно делать, - подтвердил Делавар, нахмурившись. Он был обидчив и подозрителен: предполагал обиды там, где их не было. - Но суть, конечно, не в делах. Они сами по себе совершенно не важны.
- Но, еще раз спрашиваю, что же собственно важно?
- Важны идеи. Деловых людей принято считать "хищниками" и "циниками". Во мне этого нет и следов.
- Вы идеалист?
- Да, я идеалист в полном смысле слова, хотя вы этому, конечно, не верите. Из идеализма я и сочувствую коммунизму. К кормилу правления и должны прийти люди идеи. Они возьмут его в руки, хотя оно сейчас и раскалено.
- Как вы пышно выражаетесь! - сказал Альфред Исаевич. - Может быть, коммунисты и овладеют властью в Европе, но тогда у меня останется одно утешение: я увижу, как у вас отберут ваше богатство. Посмотрим, что вы тогда запоете!
- Какое значение имеет то, что я тогда запою? Я стараюсь жить в свое удовольствие, и мне очень удобно делать дела в буржуазном мире. Однако это никак не может затемнять моих мыслей. Быть может, мне очень неудобно или неприятно, что дважды два четыре. Но я должен признать: дважды два все-таки четыре.
- Вы хотите сказать, что правда на стороне их идеи? Это я сто раз слышал от наших феллоу-трэвелеров. Их в Холливуде сотни, все люди с хорошими средствами, и никто из них в СССР не едет.
- О каких мелочах вы говорите! - сказал Делавар морщась, таким тоном, точно ему было скучно говорить с маленьким человеком, как Пемброк, и разъяснять ему простые истины. - В мире действительно сейчас идет только одна борьба, точнее только одна игра. Кто победит, все же неизвестно. У меня есть на этот счет мнение, однако полной уверенности нет. Громадное большинство людей лишены воображения. Они просто себе не представляют: как же может быть так, что во всем мире будет коммунизм! А это может быть очень просто. Сделайте, впрочем, поправку на то, что я немного вас пугаю, как почтенного либерального буржуа. Я не так и страшен, как кажусь.
- Да вы и не кажетесь, - сердито сказал Пемброк. Делавар опять улыбнулся с сознанием своего превосходства. Это чувство он испытывал в отношении всех людей.
- Тем лучше... Вы спросили, что меня в жизни интересует, и я вам ответил. Но если б вы задали мне вопрос, что больше всего доставляет мне наслаждения, то я сказал бы: прежде всего игра...
- Биржевая игра? - спросил Пемброк. "И для чего он так ломается?" - с досадой думал он.
- Нет, карточная. Я именно здесь в Монте-Карло почувствовал с особенной ясностью, какой вздор политическая экономия. Экономисты уже сто лет болтают о "ренте", "прибавочной ценности" и т. д... А здесь без всяких рент и ценностей люди в одну ночь становятся богачами, да еще и налогов никаких с выигрыша нет. Если вы защищаете капиталистический строй, то рекомендую вам заняться этим явлением. Символ капиталистического строя - игорный дом. Да если хотите, это и символ жизни вообще, - сказал он, видимо очень довольный своим афоризмом.
- Я сегодня что-то выиграл в рулетку и не знал, что это такое глубокое социальное явление.
- Рулетка глупа. Я хочу сам играть, а не чтобы за меня играл костяной шарик. Настоящая игра только одна: покер. Это торжество человеческой воли, торжество крепких нервов. Это символ жизни, символ большой политической игры. Гитлер проиграл свое дело потому, что он был смелый стрэддлер, гениальный блеффер и совершенно слепой игрок: у него в руках был Flush, а он принимал его за Royal Flush.
- Это мне не очень понятно, так как я в покер не играю.
- И вы не находите поэзии в игре, бедный человек?
- Нахожу, но очень дешевую.
- Быть может, вы видите некоторые противоречия в моих словах? Что ж делать? Никогда не противоречат себе только очень глупые люди, или монахи, или теоретики политических партий... Впрочем, я не коммунист, я только антикоммунист, это совсем другое дело. Незачем ругать большевиков, когда другие не на много лучше, а многие и хуже... Да, да мне все удается в жизни, это даже скучно.
- А вы бросьте перстень в море, как этот... Как его? Как Полифем, - сказал Пемброк.
- Но еще больше игры, больше всего на свете я люблю женщин, - сказал Делавар и чуть закрыл глаза. Альфреду Исаевичу хотелось, чтобы на лице его собеседника при этих словах появилось развратное, "плотоядное" выражение. Но, напротив, лицо Делавара теперь выражало покорное рыцарское обожание. Он больше не был ни Наполеон, ни Сесиль Роде, ни Ленин: он теперь был трубадур. - Богатство, игра, слава, чего все это стоит по сравнению с улыбкой любимой женщины!
- Если хотите, я могу вас пригласить в ближайший фильм на роль первого любовника, - сказал Пемброк самым саркастическим своим тоном. - Но в самом деле бросим поэзию и перейдем именно к фильмам.
Делавар медленно открыл глаза, точно вернувшись к жизни после прекрасного сновиденья.
- Я вас слушаю, - устало, со скукой в голосе, сказал он.
Пемброк изложил свой план. Он рассчитывал приобрести во Франции три-четыре интересных сценария, предполагал поставить их в Париже и был уверен, что фильмы, поставленные им, будут немедленно приобретены в Соединенных Штатах. По мере того, как он говорил, лицо Делавара снова переменилось. Теперь был внимательно слушавший коммерсант. В его небольших блестящих глазах было что-то нисколько не "хищное", а просто хитрое, осторожное, смышленое. Он задал несколько вопросов, показывавших, что он сразу все схватывал и расценивал верно.
- Вы понимаете, что я и сам мог бы вложить деньги, нужные для такого дела, - сказал Альфред Исаевич. - Но из корректности по отношению к Франции, я хотел бы, чтобы в деле участвовал также французский капитал...
- Без этого, быть может, и не удалось бы заручиться поддержкой французских властей, - вставил Делавар.
- Кроме того, я не могу долго оставаться во Франции. Мне нужно будет возвращаться в Нью-Йорк, а я летать не люблю... Не то, что бы мне не позволяло здоровье: профессор Мак-Киннон сказал мне, что он никогда не видел такого сердца, как у меня. Но я просто не люблю летать. Значит, мои отлучки будут довольно долгими, и нужно, чтобы в это время во главе дела оставался серьезный человек. Я и предлагаю вам быть моим компаньоном.
- Что ж, это может быть интересное дело, - ответил Делавар. - Покажите мне сценарии. У вас уже есть экипа ?
- Экипа частью есть, частью будет, - сказал Альфред Исаевич, невольно удивляясь тому, что этот человек, никогда не занимавшийся кинематографическим делом, сразу задает основной вопрос и даже знает технические слова. - Я в Париже говорил с разными людьми. - Он назвал очень известных артистов и режиссеров. - Они все не только готовы, но рады и счастливы работать со мной. Вы сами понимаете, что это такое значит, когда обеспечена покупка фильма в Америку!.. Несколько хуже обстоит дело со сценариями. Кое-что есть, я вам покажу. Все-таки мне действительно до зарезу нужны хорошие сценаристы и для Франции, и особенно для Соединенных Штатов. Холливуду необходимы новые сценаристы и диалогисты! Иначе Холливуд погрязнет в своей рутине. Нам нужны люди, которые внесут свежую струю! Понимаете, свежую струю!
- Если вы найдете хорошие сценарии и если такие артисты у вас законтрактованы, то я готов буду принять участие в деле. Разумеется, на известных началах... Вы решительно не можете сегодня со мной пообедать?
- Сегодня, к сожалению, никак не могу.
- Так давайте, встретимся завтра. - Делавар вынул из кармана карманный календарь в мягком кожаном переплете. - Да, завтра у меня обед свободен.
- That's right, - сказал Пемброк.
&nbs