Главная » Книги

Бичурин Иакинф - В. Н. Кривцов. Отец Иакинф, Страница 8

Бичурин Иакинф - В. Н. Кривцов. Отец Иакинф



nbsp;    Иакинф остро почувствовал всю неприятность подобной беседы через толмача. Ему все казалось, что тот не схватывает его мысли, выбирает не ту форму выражений, говорит не тем тоном, каким произнес ту или иную фразу он сам.
   Однако ж заргучей не испытывал, по-видимому, ни малейшего неудобства от того, что беседа велась через толмача. Когда к нему обращались на русском языке, заргучей все время смотрел на говорящего, внимательно слушая и всем своим видом показывая, будто понимает каждое слово, и, только когда собеседник умолкал, переводил глаза на толмача, желая все же узнать сказанное. И сам обращался к собеседнику, а не к переводчику. Это была китайская учтивость, впрочем, вполне понятная.
   Иакинф старался поступать так же. Но пристав никак не мог к этому привыкнуть. Весь разговор он вел с переводчиком, отвернувшись от хозяина, что было, конечно, непристойно. Иакинф ерзал на стуле, но Первушин сидел по другую сторону от заргучея - дернуть его за рукав или шепнуть на ухо было невозможно.
   Искушенный в этикете, заргучей старался сделать эту неловкость незаметной и, пока пристав держал речь, угощал гостей то тем, то другим.
   Иакинф едва дождался, пока кончилась эта тягостная беседа. Наконец поднялись из-за стола, и заргучей проводил миссию до ворот.
   Проводы и прощание так затянулись, что в первый день пути они проделали всего семь верст и остановились на ночлег на станции Гилан-нор.
  

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I

  
   Утром Иакинф проснулся рано.
   Стан раскинулся на самом берегу Буры, маленькой болотистой речонки, через версту впадающей в Гилан-нор. Иакинф откинул полог и вышел из юрты.
   На востоке в полнеба полыхала заря. Солнца еще не было видно, но первые лучи его уже бросили багряный отсвет на легкие облачка. В прозрачном сумраке виднелась обширная долина. То тут, то там дымились юрты. В веселом свете занимающегося дня Иакинф увидел отары черноголовых монгольских овец, пестрые стада быков в верблюдов.
   Иакинф быстро умылся и пошел вокруг стана.
   В юрте священнослужителей все еще спали.
   - Доброе утро, братие! Еще не выспались? - спросил он громко.
   Из-под тулупа высунулась взлохмаченная голова иеромонаха Аркадия.
   - Это вы, ваше высокопреподобие? - спросил он, приподымаясь и протирая глаза.- Неужто пора уже ехать? Ах ты, боже мой, будто и не спал вовсе. Только под утречко сон приснился. Чудной такой сон, а к чему - понять не могу. Святой Симеон, разгадай мой сон! - перекрестился Аркадий вместо молитвы и тотчас вскочил на ноги.- А ну поднимайтесь, отцы божии! - пропел он пронзительным фальцетом, стаскивая овчинный тулуп с иеродиакона.
   Нектарий, густо заросший черным волосом мрачный детина, ухватился за край тулупа, пытаясь снова натянуть его на голову.
   - Отвяжись, анафема!
   - Не спеши опаляться гневом, отец Нектарий. Подошло времечко в путь-дороженьку! Вот и отец архимандрит уже пожаловали.
   Как Нектарий ни отбивался, а пришлось вставать. Выпрямиться во весь свой рост Нектарий смог только посередине юрты - там, где тлел под дымником аргал {Аргал - сухой коровий помет.}.
   Увидев их рядом, Иакинф подумал, что трудно, должно быть, представить себе людей менее похожих.
   Рядом с маленьким, юрким Аркадием Нектарий казался гигантом. Ноги - как бревна. Ладони шириной с добрую лопату. На голове черная грива вразмет. Насколько низенький Аркадий был подвижен и ловок, настолько ж высоченный Нектарий неуклюж и медлителен. На худом, остреньком лице Аркадия, обрамленном рыжеватой бородкой, искрились серые плутоватые глазки.
   Из-под косматых, низко нависших бровей Нектария тускло глядели большие, грустные, как у собаки, коричневые глаза. Густая черпая борода начиналась у него откуда-то из-под самых глаз. Курчавая и окладистая, она была предметом удивления и зависти монголов, у которых обычно торчал на подбородке едва десяток-другой жестких, реденьких волосков.
   Вслед за Нектарием поднялся и отец Серафим. Росту он был немалого, а Нектарий и над ним возвышался на целую голову.
   Иеромонаху Серафиму было тридцать пять лет, на два года меньше, чем Аркадию, но выглядел он гораздо старше, вероятно, из-за преждевременной широкой лысины, длинного, расширяющегося книзу, сизоватого носа и степенности, которую он старался себе придать: после архимандрита он считался в миссии старшим и всячески это подчеркивал.
   Послышалось ржание коней.
   Иакинф вышел из юрты. На смотр пригнали целый табун лошадей. От дробного топота их гудела земля.
   Казаки и монголы с длинными жердями, к верхушкам которых были прикреплены арканы, кинулись к лошадям. Весь табун пришел в смятение. Кони бросались из стороны в сторону, наскакивали друг на друга, поднимались на дыбы, ржали, рыли копытами землю и наконец становились пленниками бесстрашных укротителей, среди которых Иакинф не без удивления приметил и несколько женщин.
   Эта первая картина кочевой жизни, совершенно новой и непривычной, настроила Иакинфа на какой-то мечтательный лад. Мысль уносилась к забытым временам далекого кочевого века. Как знать, может, и его отдаленные предки вот так же кочевали в бескрайних приволжских степях, вот так же с гортанными криками носились с арканами за полудикими своими лошадьми.
   Иакинфу захотелось скинуть с плеч рясу, вскочить на какого-нибудь быстроногого скакуна и броситься наперерез вон той лошадке, что как птица несется на север, и ни казаки, ни монголы не могут ее догнать. Она уже вот-вот скроется из глаз, а преследователи, хоть и мчатся во весь опор, заметно отстают.
   Иакинф бродил вокруг юрт, наблюдая, как седлают коней и вьючат верблюдов.
   Насколько же эти звери - как зовут верблюдов казаки,- несмотря на всю свою силу, смирнее лошадей, едва прирученных! Вот какой-то полуголый карапуз - пол-аршина от земли - ведет на веревочке верблюда, подводит его к тюкам. Монгол, видно отец мальчонки, кричит: "Сок!" - и от одного этого крика верблюд медленно раскачивается, покорно опускается на колени и спокойно ждет, пока на него навьючат огромные тюки.
   Рядом дожидается своей очереди другой верблюд. Его кое-как привязали к наскоро воткнутому в землю прутику. Выдернуть этот тонюсенький прутик ему ничего не стоит. Но никто не опасается, что он тронется с места: верблюду довольно и того, что он привязан.
   Пока монголы снимают войлоки с юрт, закипает походный самовар. На двух разостланных поодаль один от другого коврах путники рассаживаются завтракать: на одном - пристав Первушин и Иакинф со своими священнослужителями, на другом - причетники и студенты, прикомандированные к миссии. Сладко тянет самоварным дымком. Под пение самовара и отдаленный топот копыт завязывается неторопливая беседа. Кажется, забыты уже печальные минуты расставания с родиной, никому не приходит в голову, что они уже не под родным, русским небом. Не хочется думать и о трудностях предстоящего пути.
   Один только Аркадий что-то хмурится и просительно поглядывает на Иакинфа. Видно, трещит после вчерашних проводов буйная головушка, и он не прочь бы опохмелиться.
   У него быстро находятся союзники. Приходится Иакинфу распорядиться налить всем по стаканчику.
   Разговор оживляется. Спешить некуда: сперва отправляется обоз - навьюченные пожитками верблюды и одноколки с провиантом и грузом.
   - Ваше высокопреподобие,- льстиво обращается к Иакинфу Аркадий,- как бы не охрометь в дороге-то? Одна рюмка на праву ногу, другую надо бы и на леву. Обычай дорогой, что выпить по другой. Так ведь, отцы божии? - обращается за поддержкой к клиру Аркадий.
   Серафим согласно кивает головой.
   Нектарий молчит. Среди священнослужителей миссии он самый младший и по сану и по возрасту - как и отцу Иакинфу, ему тридцатый год. Но и он выжидательно смотрит на архимандрита своими грустными, собачьими глазами.
   Иакинф приказывает обнести всех и по второй.
   А Аркадий опять за свое:
   - Ну что ж: и на праву выпили, и на леву, а теперь и на посох полагается. Как же без посошка-то? Да и бог троицу любит...
  

II

  
   В одиннадцатом часу трогаются в путь повозки с монахами и студентами.
   Для каждого приготовлена двухколесная китайская телега. Колеса у нее непривычно высокие, с зубчатыми ободьями и частыми спицами, кузов вынесен вперед оси и укреплен на двух толстых дрожинах, переходящих в оглобли. Повозки выстроились в ряд там, где еще совсем недавно стояли юрты.
   - По телега-а-ам! - отдает команду Иакинф и не без улыбки наблюдает, как его причт взбирается на повозки.
   Садиться в эти непривычные экипажи приходится прежде, чем заложат лошадей. Входом в крытый кузов служит переднее отверстие, и, чтобы забраться в экипаж, нужно войти в оглобли, просунуть в кузов сначала голову, потом на коленях проползти внутрь. Причетники и студенты забрались в телеги мигом, а вот толстобрюхий Серафим и огромный Нектарий попыхтели изрядно.
   Проследив за посадкой подчиненных, Иакинф залюбовался тем, как монголы запрягают лошадей. Собственно, мохнатые монгольские лошади никакой упряжи, кроме седла и уздечки, не знают, даже когда их впрягают в повозку. Делается это при помощи поперечной палки толщиною, пожалуй, в руку. Крепкими ремнями прикрепляется она к концам оглобель. Двое монголов поднимают на шестах поперечину, так что оглобля теперь висит на ней. Два всадника заезжают с боков и заставляют лошадей подойти под дамнур, как монголы называют ее. Лошади шарахаются в стороны, видимо не в силах побороть одолевающего их страха, или проскакивают мимо. Но вот наконец после нескольких неудачных попыток лошадей удается подвести под поперечину, и всадники кладут ее себе на колени, готовясь выполнять в пути роль как бы живого гужа.
   Лошадей пускают галопом, и телега катится вперед. Иакинф устраивается поудобней. Ну что ж, экипаж неплохо приспособлен к далекому путешествию. Кузов такой длинный, что можно вытянуться во весь рост. Дощатое днище обито войлоком, поверх него положены мягкий матрац и овчинная шуба, в головах подушка. Покачивается походная спальня, похрустывают по гальке зубчатые колеса. Но лежать вскоре надоело. Спать не хотелось. Попробовал присесть, да от непривычного сидения на манер будды затекали ноги. И главное - не видно, где же ты едешь: в кузове нет окон, а через переднее отверстие, как ни вытягивай шею, видны только крупы коней, спины возниц да кусочек неба.
   Иакинф приказал возницам остановиться, вылез из телеги, взял у ехавшего рядом монгола лошадь, усадил ничего не понимающего номада на свое место, а сам вскочил в его седло.
   Махнув каравану, чтобы ехал дальше, Иакинф поскакал к видневшейся справа от дороги сопке. Ну конечно же, в седле куда приятнее,- вдоволь можно налюбоваться видами, пока еще лишенными однообразия, по произволу сворачивать с дороги, вволю помечтать!
   Одним духом бойкая кобылка подняла его на вершину сопки.
   Далеко-далеко на севере маячили еще родные русские горы и на склоне одной из них кяхтинская деревянная церковь с горящим на солнце жестяным куполом. На плоских вершинах сопок чернели перелески, чередуясь с желтыми полосками недавно убранного хлеба.
   Кажется, только сейчас с какой-то мучительной ясностью он понял вдруг, что покидает отчий край. Тысячи верст, бескрайние монгольские степи и безводные пустыни, высокие горы будут отделять его от всего, что дорого и близко сердцу.
   Долго стоял Иакинф на вершине, сдерживая нетерпеливую лошадку.
   - Прости, русская земля! - невольно вырвалось у него.- Целых десять лет, а как знать, может и того больше, проведу я вдали от тебя, не услышу родного слова!
   Не очень-то баловала его родина, и все же как мучительно ее оставлять! Да, родина это ведь не только перезвон колоколов и чад ладана, владычный суд и опостылевшие проповеди, но и свежий ветер с Волги, скрипучий перевоз через Свиягу, старая ива над Поповским оврагом, раздумчивые русские песни.
   И все же он не жалеет о своем добровольном изгнании. Впереди свобода. Свобода!.. И встреча с новым, неведомым миром.
   Иакинф повернул коня.
   Длинной вереницей растянулся по долине обоз. Медлительно-важным шагом выступают навьюченные верблюды, а дальше - крытые телеги с людьми. К оглоблям привязаны русские колокольчики. Неутомимо гремят они, напоминая о русских дорогах, и ежели закрыть глаза, то может почудиться на минуту, что мчится по степи сибирская тройка и вот-вот ямщик зальется неторопливой песней, широкой и раздольной. Но вместо привычной русской песни ветер доносит унылый и резкий напев монгола.
   Впрочем, поначалу дорога совсем не напоминала те монгольские степи, которые Иакинф готовился встретить на пути.
   После низменной долины Буры начались вдруг сосновые и березовые леса. Склоны холмов обросли багульником.
   День выдался по-летнему жаркий, солнечный, но листья на деревьях уже пожелтели, и березовые рощи на пригорках горели на солнце, будто вызолоченные. Там и сям червонным костром полыхали какие-то кусты.
   Обоз тянулся медленно, и Иакинф то и дело сворачивал в лесные заросли.
   Над головой глухо шумели сосны. Где-то наверху раздался гулкий и дробный стук. Иакинф поднял голову. Совсем русский дятел, будто наряженный в щегольской черный фрак, с белой грудкой и красным подбрюшником, деловито клоня голову, старательно долбил дуплистое дерево. И вдруг точно порыв ветра пронесся по лесу. Потревоженное появлением человека стадо диких коз бросилось прочь. Экая досада! Ружье-то в телеге...
   Но вот лес постепенно редеет. Появляются песчаные холмы, возвышающиеся над ровною степью. Только у горизонта синеют горы. С юго-запада на северо-восток по равнине петляет речонка. На берегу белеет несколько юрт и пасутся, видно приготовленные на смену, лошади.
   Иакинф соскочил с коня и бросился на траву.
   С непривычки отчаянно ныли ноги. И потом еще это неудобное седло и, главное, короткие стремена, на каких ездят монголы. Надо будет непременно их удлинить...
  

III

  
   Несмотря на усталость, Иакинф долго не мог уснуть в эту ночь.
   Он обошел растянувшийся вдоль реки стан.
   На неоглядной равнине разбито с десяток юрт. Вокруг обоза ярко горели костры. В самых прихотливых позах раскинулись у огня казаки. Иакинф прислушался. Поодаль монголы объезжали стан и тягучей песней своей будили безмолвие безбрежной степи. Казаки говорили о привычных домашних делах.
   Побродив среди костров, Иакинф прилег в юрте. Но в ней было темно, как в могиле,- он приоткрыл щит и высунул голову.
   Никогда не видал он неба такого темного и звезд столь ярких. Возвышенность места, чистота и прозрачность воздуха, казалось, приближали самые отдаленные звезды, делали их необычайно крупными, особенно лучистыми.
   Иакинф полюбил скоро эти звездные ночи больше, чем жаркие дни, полные зноя, неторопливого, но неуклонного и утомительного движения.
   Нигде и никогда еще не думалось ему так хорошо, как тут, в такие вот ночи. Какое счастье помечтать обо всем, что приходит на ум! Прежде все как-то недосуг было остановиться, собраться с мыслями, подумать о чем-то главном,- оно оттеснялось нередко, а то и вовсе вытеснялось второстепенным и мелким, что люди привыкли считать главным. Порой приходилось разгонять свои собственные мысли, чтобы, готовя очередную проповедь или урок в семинарии, дать место книжным, вычитанным в Священном писании или у отцов церкви.
   А сейчас сутолока каждодневности отлетела прочь. Он был волен в своих раздумьях, как этот ветер, пропитанный полынным запахом далекой пустыни. Прислушиваясь к непривычному напеву объезжающего дозором монгола, Иакинф невольно усмехнулся: горстка русских людей беззаботно спит с самом сердце Азии, где некогда собирались грозные тучи, разразившиеся кровавым ливнем над его родиной. Спит под сторожевые окрики потомков и сородичей Чингиса и Батыя, предания о которых, о грозных их набегах и походах еще живы тут. Было время, когда одно слово "монгол, татарин", одна мысль о нем наводила ужас, и сон бежал глаз. Как все переменилось! И там, где клубилась пыль от стремительной Чингисовой конницы, бродят ныне мирные пастушеские стада.
   А над головой, в звездной вышине,- целые миры. Кто знает, может быть, кипят они жизнию и из-за миллионов верст льют на мертвую пустыню свой мерцающий свет. Как же тут не задуматься!
   Иакинф закинул руки за голову и устремил глаза в далекое небо. На миг почудилось, будто над ним на небо, а исполинская юрта, продырявленная множеством светящихся отверстий.
   Можно ль разобраться в собственных ночных раздумьях? Пожалуй, они сродни сновидениям... Редко Иакинфу удавалось управлять ими. Чаще они наваливались, как сон, и он был не властен над ними.
   Вот и сейчас всплыла вдруг откуда-то из глубин памяти Наташа. Кажется, давно уже и не думал о ней и не вспоминал вовсе, а вот ведь так и стоит перед глазами. Он прикрыл веки и ясно представил, как она подходит, касается рукой его плеча, садится рядом. Он даже вздрогнул: почудилось, что он слышит ее смех. А вот лица ее, как он ни напрягал память, так и не мог представить. Оно как-то расплывалось, лишалось реальных черт, мешалось с лицами монголок, встреченных на пути.
   Он улыбнулся, вспомнив, как пытался сегодня, во время дневного привала, нарисовать одну из этих степных амазонок.
   Заметив его намерение, хорошенькая монголка, сопровождавшая караван от самой границы, стала дурачиться. Подъедет совсем близко, остановится и смотрит во все глаза и собой позволяет любоваться сколько угодно, но стоит только поднести карандаш к бумаге - хлестнет лошадь нагайкой и ускачет за версту.
   Подъехала другая монголка и остановилась неподалеку.
   Иакинф стал было рисовать и ее. Но лукавая степная красавица подскакала к подруге, ударила нагайкой по ее лошади и, нагнав, принялась что-то рассказывать. Та так и прыснула. Они поехали рядом. Обе заливались смехом, оборачивались, подъезжали снова, останавливались, делали вид, что готовы позировать, и опять обманывали, срываясь с места в решающую минуту. Но портрет степной жеманницы он все же набросал. Иакинф вытащил его из сумки. В бледном свете звезд черты ее казались мягче и тоньше, они напоминали чем-то облик Наташи. Или это ему только кажется?
   Как-то неприметно для него самого Наташа уходила в былое, становилась предметом щемящих сердце воспоминаний. Они были еще живы, отнюдь не сменились равнодушным забвением, сердце было полно нежности к ней, нежности и боли. Но это лишь воспоминания.
   Проснулся он оттого, что замерз.
   Иакинф открыл глаза и увидал луну, висевшую высоко-высоко над притихшей степью. Звезды, такие яркие и крупные, когда он засыпал, будто побледнели и поредели теперь. Их почти не было видно. Небосклон стал легок и светел. Иакинф поднялся и не узнал степи, на которой раскинулся стан. Совсем не видно было, где кончалась земля и начиналось небо. Покрытая инеем трава, войлочные юрты, соломенные циновки, которыми были обиты кузова телег, поблескивали, словно отлитые из серебра.
   Какое-то давно, наверно с самого детства, не испытанное чувство вдруг овладело им. Живо вспомнились младенческие годы, родное село, такая же вот ночь, таинственный и легкий свет, проникавший в комнату сквозь крохотное оконце. Отчетливо помнит он, как вскочил тогда с постели и подошел к окну. Высокая луна сияла на небе. Серебрилась в ее призрачном свете тесовая церковь с жестяным куполом. Он помнит, как вскрикнул тогда от неожиданности,- должно быть, никогда не видал до того луны, и сердце сжалось от какого-то сладостного и вместе грустного чувства, название которому он и сейчас не в силах подобрать, хоть и испытывает нечто подобное.
   Иакинф вошел в юрту, опустил полог и лег, но долго еще не мог уснуть...
  

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I

  
   И снова в путь.
   В первые дни Иакинф еще не чувствовал себя на чужбине, и самый стан их больше напоминал ему странствующий цыганский табор, нежели караван, пересекающий монгольские пустыни.
   Да, впрочем, и не было пока этих пустынь. Беспрестанно, хотя и не всегда приметно, подымаясь от самой границы, он не видел тут большого различия со знакомым уже Забайкальем. И сам он чувствовал себя не христианским проповедником, следующим во главе духовной миссии в чужую, неведомую страну, а скорее вольным цыганом.
   И выбирали они для своего табора, подобно этим бродячим скитальцам, привольные места на лесной опушке, на берегу бегущего по камешкам ручья или ворчливой речки.
   Так было почти до самой Урги. Пресной воды и сочных трав было тут хоть отбавляй. Первым делом по приезде на очередную станцию было искупаться. Соскочишь с коня, бросишься в студеную воду, и усталости как не бывало. После купания можно часок побродить по окрестностям, а потом собраться к костру на походный ужин и обед вместе...
   Запомнилась ему переправа через реку Ирол. К берегу ее подъехали уже ввечеру и решили тотчас переправляться, чтобы разбить стан на том, на южном, берегу.
   Ирол - река небольшая. Но от шедших тут все лето дождей она разлилась саженей на сто и была теперь шириной чуть не с Волгу.
   Как же через нее переправиться? Ни парома, ни лодок.
   Правда, у обросшего тальником берега было привязано несколько сплоченных попарно сосновых бревен, выдолбленных наподобие скотских корыт. Монголы называли их батами.
   Неужто и в самом деле придется грузиться на эта поплавки?
   Иакинф скинул рясу, раздвинул заросли тальника и спустился в воду.
   Темная и стремительная, она обожгла ноги. Под ступней скользили гладкие, отполированные течением камешки. Он нагнулся и зачерпнул со дна целую пригоршню. Серые, буровато-красные, зеленые, как малахит, чуть желтоватые, совсем прозрачные, они переливались на ладони, как драгоценные, пока не высохли.
   Иакинф взял с бата шест и решил промерить дно. Почти до середины реки было лишь по пояс. И все же течение сбивало с ног, и без шеста идти вброд было бы трудно.
   Тем временем подошли к берегу верблюды поотставшего обоза, и, когда все собрались, началась переправа.
   Руководить ею следовало бы приставу, но Первушин успел хлебнуть лишнего, и довериться его распоряжениям было опасно. Он орал на растерянных монголов или, размахивая саблей, носился, по берегу, давая указания одно нелепее другого.
   Подбежав к обозу, Первушин приказал немедля развьючить всех верблюдов. Но это надолго задержало бы переправу. И Иакинф, невзирая на брань разбушевавшегося пристава, отменил его распоряжение.
   Приискав ниже перевоза место помельче, Иакинф велел перегнать вброд верблюдов, навьюченных грузами, подмочить которые было не опасно.
   Важнейшую же кладь приходилось, однако, переправлять на батах.
   На каждом бате было по двое монголов. Совершенно голые, они входили в воду, ставили свой поплавок торцом к берегу, удерживая его в таком положении, пока другие надвинут на него телегу оглоблями вперед. Телега ложилась днищем на бревна, а колеса по самую ступицу погружались в воду. На бате оставалось ровно столько места, чтобы поместиться двум перевозчикам - одному спереди, другому сзади.
   Сердитая река плескалась и обдавала телегу брызгами.
   Монголы схватили длинные шесты и, упираясь ими в дно, направили бат против течения. Орудовали они шестами с удивительным проворством, неторопливо и размеренно, не поддаваясь стремительному течению, которое, зазевайся они хоть на миг, унесло бы их вниз. Держались они на мокрых и склизких бревнах так твердо, словно их босые ноги были намертво привинчены к ним.
   Иакинф залюбовался их красивыми и слаженными движениями.
   Не раз ему становилось страшно за них: один неверный, неосторожный шаг - нога соскользнет с мокрого бревна и перевозчик полетит в стремнину. Но это им, должно быть, и в голову не приходило: на лицах монголов не было и тени страха, в движениях - ни малейшей торопливости; они мерно отталкивались шестами, словно играючи, а бат между тем не плыл - летел наперерез течению. Или это только казалось оттого, что вода так стремительно катилась мимо?
   - Ну и молодцы же эти мунгалы! - проговорил какой-то казак на берегу.
   - Да-а! Ловко работают,- поддержал другой.
   И на других батах перевозчики орудовали шестами с той же, почти нечеловеческой, ловкостью. Змеились мускулы на их бронзовых телах, и утлые суденышки уверенно резали воды своенравной реки.
   Иакинф привык к тому, что монголы любили погорланить, но тут вовсе не слышно было криков; лишь изредка то один, то другой подавал негромкую команду, уверенный, что тотчас будет понят товарищем.
   Иакинф переплыл реку туда и обратно, он вглядывался в скупые четкие движения перевозчиков, вслушивался в нечастые короткие команды - ему захотелось попробовать и самому. Он сбросил рясу, усадил недоумевающего монгола в повозку, взял у него шест и стал вместо перевозчика на корме. Монгол что-то кричал, но Иакинф бросил тому, что на носу: "Хок!" - и оттолкнулся шестом от берега. Суденышко послушно подалось вперед.
   Кося глазом на бат, плывший поодаль, чуть вправо от него, и стараясь подражать движениям перевозчика, стоявшего там, Иакинф отпихивался шестом. Скоро о этом подглядывании не было уже нужды. Руки сами отдавались четкому, хоть и непривычному ритму, он ловил короткие, но властные команды своего неожиданного компаньона и сам подавал их, когда требовалось. Больше всего его беспокоило, как бы не поскользнуться и не сорваться с бревна.
   Вот уже всего лишь несколько сажен оставалось до того места, где плывший впереди бат сделал поворот. Раз, два, раз, два!.. Иакинф перешел на другую сторону, крикнул носовому: "Хок!" - оттолкнулся шестом, и бат послушно развернулся и поплыл, чуть наискось, к противоположному берегу.
   Зашуршали по прибрежным камням бревна, завертелись колеса, и бат уткнулся в берег. Иакинф соскочил в воду, удерживая бат против течения, пока монголы вытаскивали на берег телегу.
   Чуть пошатываясь, Иакинф сошел на берег.
   - Ай да батюшка! Сущий черт в рясе,- шепнул стоявший на берегу казак товарищу.
   - Сайхан, сайхан! Молодец! - говорил между тем Иакинфу перевозчик, и это было для Иакинфа высшей похвалой. Давно уже он не испытывал такого удовлетворения.
   Иакинф спустился вниз по берегу, туда, где переправлялись вброд верблюды.
   В самом глубоком месте над водой возвышались только высоко вскинутые морды степных гордецов да покачивались между горбами вьюки.
   Переправа продолжалась почти до полуночи...
  

II

  
   Утром на зорьке Иакинф со студентом Силаковым и казаком Родионом пошел порыбачить.
   Было свежо. Над рекой клубился пар. Рыба резвилась. То тут, то там раздавались шумные всплески...
   Рыболовы устроились поодаль один от другого, повыше вчерашней переправы, и забросили удочки.
   Не прошло и минуты, как поплавок задрожал и скрылся под водой. Иакинф тотчас плавно подсек, с наслаждением чувствуя, как напряглась леска и в глубине упружливо закружила рыба. Он вскочил и, осторожно подведя рыбу к берегу, рывком выбросил ее на песок. Словно казачий тесак, сверкнул на солнце огромный сиг.
   Такого клева Иакинф еще не видывал. То и дело он вытаскивал то сига, то ленка, то чебака. А Родион еле вытащил молодого тайменка. Но в самый разгар лова на берег прибежал встревоженный станционный цзангин.
   - Нельзя! Нельзя! - испуганно повторял он, размахивая руками и показывая на рыбу.
   Иакинф не мог понять, что случилось и почему нельзя.
   Наконец явился переводчик и сказал, что станционный начальник обращается к русскому да-ламе (Иакинф уже успел привыкнуть к этому титулу - "большой лама", которым его величали монголы) с покорнейшею просьбою, чтобы они перестали ловить рыбу.
   - Отчего нельзя? - полюбопытствовал Иакинф. - Ее ведь тут пропасть!
   - А как же? - удивился цзангин.- Рыба - существо живое! Да, может, душа у нее в будущем существовании в человека переродится или в прошлом была уже человеком и за грехи в воду низринута.
   Ах вот, оказывается, в чем дело! По монгольским представлениям, заимствованным вместе с шакья-муниевой верой из Индии, всякое живое существо почитается неприкосновенным. Как же он об этом забыл! Иакинф приказал прекратить ловлю.
   - Да бросьте вы его слушать-то, ваше высокопреподобие! - взмолился казак.- Эдакого рыбистого места я отродясь не видывал!
   - Нет, нельзя нарушать их обычаи. И потом - рыба не хлеб, ею сыт не будешь,- отшучивался Иакинф.
   - Дал бог рыбку - даст и хлебца. Да не слушайте вы этого идола!
   - Нет, нет, вываливайте все обратно в реку! Со своим уставом в чужой монастырь не ходят.
   - Ваше высокопреподобие! - не унимался казак.- Да рука же на такое не подымется. Право слово, на подымется! Ведь рыба в руке - не в реке.
   - Нет, нет, и не проси, Родион. Нельзя их обижать. Они тут хозяева, а чей берег, того и рыба.- И Иакинф приказал бросить всю неснулую рыбу обратно в реку, хоть ему и самому жаль было с нею расстаться. Какая бы уха получилась!
   - Ну хорошо, господин цзангин, а как же быки да коровы, которых вы режете? - спросил он набожного цзангина.- А овцы? Ведь шубы да шапки вы из овчич шьете?
   Цзангин молчал.
   Да и в самом деле, что мог он ответить, как согласовать с этим буддийским представлением о неприкосновенности всего живого то поразительное хладнокровие, с которым каждый монгол, не исключая и лам, расправляется с домашними животными? Но что поделаешь, когда мясо - чуть не единственная пища в монгольских степях, а шкура животного - самая надежная защита от стужи?
   А впрочем, разве нет в христианстве подобных противоречий? Разве не повелел господь человеку обрабатывать землю и питаться только тем, что она производит? "Вот я дал вам всякую траву, сеющую семя, какая есть на земле, и всякое древо, у коего плод древесный, сеющий семя; и да будет сие в пищу вам",- пришли на память знакомые слова из Книги бытия. А первые люди? "И был Авель пастырь овец, а Каин был земледелец". Ко ведь, наверно, не для того же стал Авель пастухом, чтобы любоваться кроткими овечками, а самому играть на свирели!
   "Не убий!" - учит Священное писание, а как же поступает сам господь бог? "И сделал господь бог Адаму и жене его одежды кожаные и одел их". Следственно, убиение ни в чем не повинных животных было освящено самим господом богом, так что же требовать после этого от полудиких монголов?
   Отправляясь теперь проповедовать язычникам христианское вероучение, Иакинф все чаще задумывался над его глубокими противоречиями.
   Он чувствовал, как все меньше остается в нем той безотчетной веры, которой он был преисполнен в юности. Чем больше вчитывался он в разноречивые строки Священного писания, чем ближе сталкивался с жизнью духовенства, тем неотвратимее таяла в нем эта вера. И все же ему трудно было с нею расстаться. Он судорожно цеплялся за учение Христа, которое призван был нести в чужую языческую страну. В его раздумьях о боге важное место занимал образ Спасителя, всегда его привлекавший. Но ведь и самого Христа порой одолевали сомнения. А его последователи нередко просто делают вид, что верят или хотят верить, как он сам.
   Вот уже сколько веков, как христианство стало главенствующим вероучением у него на родине. А видел ли он хоть где-нибудь в своей стране осуществление Христовых заповедей? Да и где искать их? В установлениях и законах? Их нет там, законы наши проникнуты духом не христианской любви к ближнему, а неправого неравенства. Нет и в помине учения Христа и в нравах людей, почитающих себя христианами. Нравы эти насквозь пронизаны себялюбием.
   "Со скорбью будешь питаться от земли во все дни жизни твоей, в поте лица будешь есть хлеб твой",- опять пришли на память знакомые слова. Но почему же кара сия, которую господь бог наложил на весь род человеческий, не распространилась на всех? Ежели поселяне и взабыль в поте лица едят хлеб свой и тем искупают прегрешения Адамовы, то разве относится сие к их хозяевам? А жирные лаврские монахи? Эти ежели и потеют, то разве что от собственного жира! И уж вовсе не скорбный труд по добыванию пищи заставляет их орошать потом хлеб их насущный, данный им днесь!
   Да и не хлебом единым насыщают они чревища свои! Он-то уж знает, что у редкого монаха не найдется за образом и водочки (коя зовется на монашеском наречии живою водою), и ветчинки.
   И хоть сказано в Священном писании, что легче верблюду пролезть в игольное ушко, нежели богачу в царствие небесное, это мало смущает людей, именующих себя христианами. И не богатство, а, скорее, бедность почитается у них пороком. Так где уж тут считаться с христианскими заповедями, и главной из них - любовию к ближнему! Недаром в таком ходу пословица: от трудов праведных не наживешь палат каменных!
   Сколько он насмотрелся на богачей и в Сибири, да и раньше в Казани! Ни с чем не считаясь, разоряя сотни, а то и тысячи ближних своих, напролом идет к заветной цели какой-нибудь купчина, сколачивает огромное состояние, а потом, уже на склоне лет, начинает грехи замаливать. Строит храм господень или отливает какой-нибудь диковинный, в полтыщи пудов, колокол, крохи от несметных богатств своих раздает нищим. Искренно верит, должно быть, что молитва и милостыня суть два крыла, на которых человек к небу возлетает. Кто это - Сибиряков или Чупалов - говорил ему в Иркутске: нищие суть ходоки наши пред царем небесным?
  

III

  
   Иакинф не упускал случая расспросить монголов о шакья-муниевой вере, которая так распространена в монгольских степях. Тут ведь едва ли не половина всех мужчин ламы. Во всяком случае, каждого второго сына, как он слышал, монгол непременно отдает в это сословие.
   Еще в Иркутске отец Иакинф стал записывать китайские и монгольские слова. Но как беден пока его словничек, как досадует он на свое бессилие разговориться с хозяевами монгольских степей, а единственного дельного переводчика, умеющего говорить и по-монгольски и даже по-китайски немного, пристав не отпускает от себя.
   Но, когда и случалось переводчику быть рядом, выведать что-нибудь у монголов об их вере было не так-то просто: сопровождавшие миссию от самой границы проводники лопотали в ответ что-то и вовсе невразумительное. Решив, что степному духовенству, которое окружено тут таким почтением, надлежит быть образованнее и понятливее простых пастухов, Иакинф стал обращаться с расспросами к ламам, стекавшимся к их каравану на каждом стане, но очень скоро убедился, что они отличаются от простого народа только тем, что наголо бреют себе головы да одеваются в платья желтого, а не синего цвета. Вся их ученость ограничивалась, по-видимому, знанием нескольких буддийских молитв. Не раз Иакинф просил встречных лам прочесть какую-нибудь монгольскую или тибетскую надпись на каменных бабах и стелах, попадавшихся на пути. Но ламы только разводили руками да, перебирая четки, без конца повторяли свою магическую формулу "Ом мани падме хум", значения которой, оказывается, никто из них не знал.
   - Не ведом и не должен быть ведом человеку смысл этих священных слов,- только и слышал Иакинф в ответ.- В звуках сих заключена волшебная сила... Всемогущему будде угодно, чтобы тысячи раз на день повторяли верующие эти священные слова...
   Так больше Иакинф ничего и не добился.
   А через несколько дней, когда их караван расположился станом на берегу темноводной реки (она так и называлась Хара-гол, что значит Черная), приветить российских путешественников пожаловал владетель окрестных кочевий. То был не простой лама, а настоятель расположенного поблизости монастыря, человек книжный, побывавший, как выяснилось, в самой Лхассе, Монголы величали его почтительно ихэ-ламой.
   Иакинф условился с Первушиным, что тот поедет сегодня во главе каравана, а сам он будет его замыкать. Как ни ворчал, пристав, оставил Иакинф при себе и его переводчика. А переводчик у того был изрядный, не чета другим толмачам. Звали его Никанором. Человек пытливый и грамотный, из коренных забайкальских казаков, уже немолодой, с густой, словно присыпанной солью, кудреватой бородой, он не раз бывал в монгольских степях, сопровождая курьеров сибирского генерал-губернатора, и с посольством графа Головкина в позапрошлом году сюда ездил. За время своих поездок он узнал кое-какие монгольские обычаи, относился к монголам уважительно и легко находил с ними общий язык.
   Утро было тихое, ясное. Вышедшая за время летних дождей из обросших тальником берегов река спокойно катила свои холодные темные воды.
   Обрадованный тем, что можно будет провести тут часа два-три, дав каравану уйти подальше, Иакинф усадил почтенного ихэ-ламу на ковер, расстеленный на берегу, сел с переводчиком чуть поодаль и после обычных восточных учтивостей принялся за расспросы.
   Начал он с того, что попросил рассказать, почему так много у них лам и что означает самое слово "лама".
   Ихэ-лама, коренастый, упитанный монгол с круглой, как арбуз, бритой головой, широким, сливающимся с надбровьями носом и живыми узенькими глазами, на минуту задумался и потом стал объяснять.
   "Лама", оказывается, слово не монгольское, а тибетское, и означает оно "духовная мать"... Оттого, что люди, в сей сан посвященные, по-матерински должны любить всех людей и всех тварей животных, заботиться о сохранении и спасении оных. Печься о них, как мать о детях своих печется...
   Рассказывал ихэ-лама обстоятельно, не торопясь. Ему, должно быть, приятно было, что важный русский монах, едущий с многолюдной свитой в Пекин, расспрашивает о его вере и слушает с таким вниманием.
   Жаль только, вести беседу приходилось через переводчика. А какой ни дельный переводчик был Никанор, и ему переводить слова ихэ-ламы было нелегко. То и дело он перебивал ихэ-ламу, просил повторить сказанное, порой между толмачом и рассказчиком начинались долгие препирания, в которых Иакинф при всем старании не мог разобрать ни слова. И нередко после такой долгой и трудной беседы Никанор только тяжело вздыхал, беспомощно разводя руками.
   - Уж не знаю, ваше высокопреподобие, как и пересказать вам его слова. Больно уж все мудрено. Да для многих его речений я и слов-то подобрать не могу. Все, все, все, что есть,- Никанор сделал широкий круг руками, словно обнимая небо и землю,- на два царства, а лучше сказать, на два особливых мира делится. На мир духовный - нирвана по-ихнему - и царство плоти. Нирвана эта ихняя - извековечна. Ни конца, ни предела будто она не имеет. А все, что из плоти,- временчиво и, рано или поздно, непременно должно разрушиться. Обличья мира плотского (сансарой они его прозывают) зыбучи - будто песок в Гоби. И вот, ваше высокопреподобие, пока человек во плоти, пока плоть над ним властвует, мечется он, будто овод над скотиной, плутает, словно слепая лошадь по степи...
   - Короче сказать, удел человека - суета, мучения к страдания. Так? И каждый человек от рождения обречен на страдания и не в силах от них избавиться?
   - Не знаю, право, как бы повернее передать вам его слова, ваше высокопреподобие,- вздыхает переводчик, выслушав пространный ответ ихэ-ламы.- Пока душа связана телом, она страждет - алчет жизни и трепещет смерти. И весь-то век живет человек под неизбывным страхом смерти. Желания у него переменчивые и неудоволенные. Вот и выходит, что сама-то жизнь человечья и рождает страдания. Оттого-то, говорит он, и надобно каждому целью себе положить избавиться от телесных, плотских желаний.
   Иакинф слушал и поглядывал на этого дородного, видно любившего поесть, ихэ-ламу, чем-то неуловимо напоминавшего ему архимандрита Сильвестра. Ну уж сам-то он вряд ли станет сдерживать свои желания, невольно подумалось Иакинфу.
   - Ежели человек ведет жизнь непорочную, добродетельную,- доносилось между тем до него,- он может заслужить счастливое перерождение в будущем. В этой жизни он нищий пастух, а в будущей - владетельный князь или, скажем, просвещенный лама.
   Иакинф внимательно слушал, стараясь уловить главное в пространных объяснениях степного вероучителя. Пока Никанор, отирая пот со лба, старательно переводил слова ихэ-ламы, тот неторопливо набил крохотную нефритовую трубочку на длинном, четверти в три, чубуке и почтительно, обеими руками протянул ее Иакинфу. Таков уж степной обычай. Иакинф вежливо поблагодарил, тайком, чтобы не обидеть ихэ-ламу, вытер мундштук полой рясы и с наслаждением затянулся. Потом выколотил трубку, набил ее своим табаком и со всей возможной почтительностью вернул трубку хозяину. Тот затянулся сам и, выждав, когда переводчик умолк, продолжал свой рассказ. И опять не раз приходилось прерывать размеренный поток туманного степного красноречия, чтобы добраться до его смысла.
   Из рассказа ихэ-ламы выходило, что божественный дух рассеян по миру мельчайшими частицами. И в каждом человеке есть толика этого божественного начала. Но есть в нем и исконная наклонность ко злу.
 &nbs

Другие авторы
  • Честертон Гилберт Кийт
  • Шеридан Ричард Бринсли
  • Гюнтер Иоганнес Фон
  • Великопольский Иван Ермолаевич
  • Свифт Джонатан
  • Антипов Константин Михайлович
  • Воейков Александр Федорович
  • Гофман Виктор Викторович
  • Палицын Александр Александрович
  • Майков Аполлон Николаевич
  • Другие произведения
  • Некрасов Николай Алексеевич - Музей современной иностранной литературы. Выпуски 1 и 2
  • Качалов Василий Иванович - Воспоминания о В. И. Качалове
  • Бардина Софья Илларионовна - Бардина, София Илларионовна
  • Огнев Николай - Щи республики
  • Скиталец - Леонид Андреев
  • Аверченко Аркадий Тимофеевич - Из сборников дешевой юмористической библиотеки "Сатирикона" и "Нового Сатирикона"
  • Коваленская Александра Григорьевна - В сорочке родилась
  • Амфитеатров Александр Валентинович - Часовой чести
  • Гримм Вильгельм Карл, Якоб - Счастливчик Ганс
  • Успенский Глеб Иванович - Письма
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 210 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа